Страница:
Сознательно она проговорила
(Я был при ней, убитый, но живой):
"О, как все это я любила!"
.................
Любила ты, и так, как ты, любить —
Нет, никому еще не удавалось!
О господи!.. и это пережить...
И сердце на клочки не разорвалось...
<Октябрь-декабрь 1864>
В письме к А.И. Георгиевскому – мужу родной сестры Е.А. Денисьевой – Ф.И. Тютчев писал 13/25 декабря 1864 г. из Ниццы: «Вы знаете, как я всегда гнушался этими мнимопоэтическими профанациями внутр<еннего> чувства – этою постыдной выставкою напоказ своих язв сердечных... Боже мой, Боже мой, да что общего между стихами, прозой, литературой – целым внешним миром – и тем... страшным, невыразимо невыносимым, что у меня в эту самую минуту в душе происходит, – этою жизнию, которою вот уж пятый месяц я живу и о которой я столько же мало имел понятия, как о нашем загробном существовании... Теперь вы меня поймете, почему не эти бедные, ничтожные вирши, а мое полное имя под ними – я посылаю к вам (среди них было и стихотворение «Весь день она лежала в забытьи». – В.Д.» (Тютчев Ф.И. Стихотворения. Письма. М., 1986. С. 391). Слава богу, он все-таки писал свои «вирши». А кто лучше его написал «вирши» о горе? Например, такие:
Ф.И. Тютчев был сдержанным человеком, но он переживал свое горе так глубоко, что был не в состоянии сдерживать слезы о Леле даже на людях. И.С. Тургенев вспоминал, как поэт «болезненным голосом говорил, и грудь его сорочки под конец рассказа оказалась промокшею от падавших на нее слез» (там же. С. 408–409).
Горе Ф.И. Тютчева удесетеряло чувство вины перед любимым человеком. А.И. Георгиевский вспоминал, как поэт «жестоко укорял себя в том, что, в сущности, он все-таки сгубил ее и никак не мог сделать счастливой в том фальшивом положении, в какое он ее поставил. Сознание своей вины несомненно удесятеряло его горе и нередко выражалось в таких резких и преувеличенных себе укорах, что я чувствовал долг и потребность принимать на себя его защиту против него самого» (там же. С. 410).
В.В. Кожинов вписал отношения между Ф.И. Тютчевым и Е.А. Денисьевой в особый жанр – бытийственной трагедии. Он писал: «Тютчев прямо и открыто говорил, что он сгубил свою Лелю, что это “должно было неизбежно случиться”. Но в мире, где это совершилось для него, его вина была подлинно трагической виной, которая реальна не в рамках бытовой мелодрамы (а к ней нередко и сводят любовь поэта), но в русле бытийственной трагедии. Именно в такой трагедии он был участником и виновником, и ее дух сквозил для него в самых частных и самых прозаических подробностях быта» (с. 410).
Ф.И. Тютчев не находил имени для обозначения того горестного состояния, от которого он не оправился до конца жизни. Но преобладала вина. Он корил себя, в частности, за то, что отказался выполнить просьбу Лели – посвятить ей сборник стихов. Он писал А.И. Георгиевскому: «За этим последовала одна из тех сцен, которые все более и более подтачивали ее жизнь и довели нас – ее до Волкова поля, а меня – до чего-то такого, чему и имени нет ни на каком человеческом языке... Сколько раз говорила она мне, что придет для меня время страшного, беспощадного, неумолимо-отчаянного раскаяния, но что будет поздно. Я слушал и не понимал. Я, вероятно, полагал, что так, как ее любовь была беспредельна, так и жизненные силы ее неистощимы, – и так подло на все ее вопли и стоны отвечал ей этою глупой фразой: «Ты хочешь невозможного...» (с. 409).
О, как убийственно мы любим!
Словами горю не поможешь? Да, не вернешь. Но помогает единение с теми, кто испытывал горе с такою же силой, какая выпала и на твою долю. Вытравливать воспоминания о самом дорогом для тебя человеке – все равно, что отречься от него, все равно, что не усвоить такой урок Ф.И. Тютчева:
Ниспровергателем мифа о тщете жизни в рассказе «Огни» оказался инженер Ананьев. Своему оппоненту, студенту Штенбергу, он говорит: «Все эти мысли о бренности и ничтожестве, о бесцельности жизни, о неизбежности смерти, о загробных потемках и проч., все эти высокие мысли, говорю я, душа моя, хороши и естественны в старости, когда они являются продуктом долгой внутренней работы, выстраданы и в самом деле составляют умственное богатство; для молодого же мозга, который едва только начинает самостоятельную жизнь, они просто несчастие! Несчастие!» (Чехов А.П. Собр. соч.: в 8 т. Т. 5. М., 1970. С. 476).
Почему несчастие? А вот почему: «Кто знает, что жизнь бесцельна и смерть неизбежна, тот очень равнодушен к борьбе с природой и к понятию о грехе: борись или не борись – все равно умрешь и сгниешь...» (там же. С. 484).
Совершенно справедливо! Рассказ между тем оканчивается в экклезиастическом духе: «Ничего не разберешь на этом свете!» (с. 509). В таком же духе мыслил и студент, который в начале рассказа произносит такую речь: «Когда-то на этом свете жили филистимляне и амалекитяне, вели войны, играли роль, а теперь их и след простыл. Так и с нами будет. Теперь мы строим железную дорогу, стоим вот и философствуем, а пройдут тысячи две лет, и от этой насыпи и от всех этих людей, которые теперь спят после тяжелого труда, не останется и пыли. В сущности, это ужасно!» (с. 475).
В молодости пытался так же думать и Ананьев, пытаясь Экклезиастом прикрыть свое постыдное бегство от неожиданной любовницы Кисочки: «Меня мучила совесть. Чтобы заглушить это невыносимое чувство, я уверял себя, что все вздор и суета, что я и Кисочка умрем и сгнием, что ее горе ничто в сравнении со смертью, и так далее и так далее...» (с. 503).
Но зрелый Ананьев провозгласил: «К чему, спрашивается, нам ломать головы, изобретать, возвышаться над шаблоном, жалеть рабочих, красть или не красть, если мы знаем, что эта дорога через две тысячи лет обратится в пыль? И так далее, и так далее... Согласитесь, что при таком несчастном способе мышления невозможен никакой прогресс, ни науки, ни искусства, ни само мышление» (с. 480).
Есть желающие с этим поспорить?
В «Ночи» И.А. Бунин приводит два главных аргумента против мифа об абсолютной цикличности жизни, из которой у Экклезиаста вытекает и отсутствие в ней какой-либо новизны – бесконечность его «я» и его уникальность. Вот как он пишет о бесконечности своего «я»: «У меня их нет, – ни начала, ни конца... Рождение! Что это такое? Рождение! Мое рождение никак не есть мое начало. Мое начало и в той (совершенно непостижимой для меня) тьме, в которой я был зачат до рождения, и в моем отце, в матери, в дедах, прадедах, ибо ведь они тоже я, только в несколько иной форме... Не понимая, не чувствуя своего рождения, я не понимаю, не чувствую и смерти, о которой я тоже не имел бы даже малейшего представления, знания, а может, и ощущения, родись я и живи на каком-нибудь совершенно необитаемом, без единого живого существа, острове. Я всю жизнь живу под знаком смерти – и все-таки всю жизнь чувствую, будто я никогда не умру» (Бунин И.А. Собрание сочинений: в 4 т. Т. 3. М., 1988. С. 211–212).
А вот что мы у него читаем об уникальности его «я»: «Меня выделили из многих прочих. И хотя всю жизнь я мучительно сознаю слабость и недостаточность всех моих способностей, я, по сравнению с некоторыми, и впрямь не совсем обычный человек. Но вот именно поэтому-то (то есть в силу моей некоторой необычайности, в силу моей принадлежности к некоторому особому разряду людей) мои представления и ощущения времени, пространства и самого себя зыбки особенно. Что это за разряд, что это за люди? Те, которых называют поэтами, художниками. Чем они должны обладать? Способностью особенно сильно чувствовать не только свое время, но и чужое, прошлое, не только свою страну, свое племя, но и другие, чужие, не только самого себя, но и прочих, – то есть, как принято говорить, способностью перевоплощения и, кроме того, особенно живой и особенно образной (чувственной) Памятью» (там же. С. 212–213).
Итак, И.А. Бунин опровергает идею Экклезиаста об абсолютной цикличности жизни и отсутствии в ней новизны. Он не отрицает эту мысль целиком, он лишь против ее абсолютизации. Он против того, чтобы представлять себе жизнь каждого человека как абсолютную копию жизни другого человека.
Да, в каждом из нас очень много общего! Иначе и не может быть! В противном случае мы не принадлежали бы к одному биологическому виду. Но отсюда не следует, что жизнь отдельного человека полностью повторяет жизнь другого. Отсюда не следует, что в жизни отдельного человека нет ничего нового в сравнении с жизнью другого. Это исключено, во-первых, потому что граница между моим «я» и другими «я» относительна (я бесконечен, а стало быть, вбираю в себя другие жизни), а во-вторых, потому, что каждый человек неповторим, непохож на других (я уникален, а стало быть, привношу в этот мир нечто новое).
С Экклезиастом или без него, но миф о полной бессмысленности жизни защищали и защищают до сих пор очень многие. Приведу лишь некоторые афоризмы:
Казалось бы, что плохого в том, что жизнь представилась человеку бессмысленной? Такого человека как будто и пожалеть можно. Между тем из признания жизни бессмысленной вытекает далеко небезобидное состояние духа, выражающееся в апатии, хандре и т.п., но главное – в безответственности. В самом деле, если жизнь бессмысленна, то бессмысленны и все требования, которые она к нам предъявляет. От признания бессмысленности жизни до «все дозволено» лишь один шаг.
Много воды утекло с тех пор, как Экклезиаст объявил жизнь бренной, тщетной, бессмысленной. Но новые люди не устают это делать из поколения в поколение и после него. Им и в голову не приходит, что они получили эту возможность благодаря родителям. Выходит, жизнь их родителей не была бессмысленной, если их дети получили самое возможность говорить о бессмысленности.
2. ДА / НЕТ
Есть много людей, которые о смысле жизни не думают вообще. Увы, их большинство. Среди же думающих о нем есть такие, которые на вопрос о смысле жизни дают твердые ответы – либо «да», либо «нет». Но много и таких, которые верят в «да», но не могут его найти для себя. В их сознании «да» сосуществует с «нет». Мучительно искала такое «да» русская классическая литература. Но что мы в ней обнаруживаем? Какого главного героя мы в ней видим по преимуществу? Неприкаянного.
Какого человека мы называем неприкаянным? Человека, не находящего своего подлинного места в жизни. Это не значит, что он безработный или, как говорили в былые времена, «лишний». Он может оказаться и безработным, и ощущать себя лишним в этом мире, но он может быть внешне и вполне благополучным человеком – быть, например, всемирно известным ученым или гениальным писателем. Не во внешнем благополучии или неблагополучии здесь в конечном счете дело! Неблагополучие неприкаянного человека сидит внутри его души!
Неприкаянный человек ищет, но не находит высокого смысла своей (по меньшей мере) жизни, а чаще всего и смысла человеческой жизни вообще. Он в этом, конечно, постоянно сомневается, но вместе с тем и постоянно подозревает, что наша жизнь – по большому счету – «пустая и глупая шутка» (М.Ю. Лермонтов). Человек поскромнее может уточнить: не о жизни вообще идет речь, а только о моей личной. Личность же помасштабнее может замахнуться и на жизнь человеческую вообще.
Вопрос о смысле человеческой жизни мучил не только лучших героев русской классической литературы, но и ее творцов. С пронзительностью необыкновенной этот вопрос запустил в нашу поэзию А.С. Пушкин:
Поиск смысла жизни у Ф.И. Тютчева остался безуспешным. Он жил в двух мирах – внутреннем и внешнем. Между ними – бездна. Эту бездну он изобразил так:
Н.А. Некрасов недоумевал:
«А для лучшего, милок», – ответил горьковский Лука. И неприкаянному человеку об этом приходилось слышать, но «Зачем?» в его душе все-таки болит и болит. Но самое любопытное, что он как будто даже и привыкает к нему и к боли от него, а иногда даже начинает думать, как В.В. Розанов: «Болит душа, болит душа, болит душа... И что делать с этой болью – я не знаю. Но только при боли я и согласен жить... Это есть самое дорогое мне и во мне» (В поисках смысла / сост. А.Е. Мачехин. М., 2004. С. 96).
Это не мазохизм. «Самое дорогое» потому, что за болью, о которой говорил В.В. Розанов, стоит вопрос далеко не праздный – пусть мучительный, пусть изнуряющий, но вместе с тем и возвышающий русскую душу над прагматической действительностью. Вопрос этот: «Зачем?». В России он заканчивался для многих не чем иным, как неприкаянностью – может быть, самой главной героиней русской классической литературы.
Представлены, конечно, в русской классической литературе и герои «прикаянные», т.е. люди, нашедшие свое место под солнцем: пушкинская Татьяна, гоголевский Чичиков, гончаровский Штольц, тургеневский Базаров, Алеша Карамазов у Ф.М. Достоевского, Дмитрий Нехлюдов у Л.Н. Толстого, Павел Власов и его мать у А.М. Горького. Но отчего же так случилось, что более выразительными, более яркими в нашей литературе в конечном счете оказались герои неприкаянные? Не то, например, у французов. У них на первом месте стоят герои, знающие, чего они хотят, – у Стендаля, у Бальзака, у Золя... Русским же писателям оказался милее человек по преимуществу неприкаянный. Об этом говорят даже названия многих их сочинений: «Евгений Онегин», «Герой нашего времени» (т.е. Печорин), «Обломов», «Рудин», «Дядя Ваня», «Клим Самгин» и др. Целую обойму неприкаянных дали нам Ф.М. Достоевский и Л.Н. Толстой. Как решают их герои главный нравственный вопрос: как жить?
Этот вопрос расщепляется на два: как думать и как поступить? На первый план подобное расщепление излишне: мы поступаем так, как думаем. Увы, сплошь и рядом мы поступаем не так, как думаем поступить. Разрыв между внутренней жизнью и внешней стал у Ф.М. Достоевского предметом художественного изображения. Его герои переживают этот разрыв мучительно и пытаются находить способы для его преодоления.
Возьмем для начала главного героя из «Записок из подполья». Что он думает о себе? «Я человек больной... Я злой человек. Непривлекательный я человек...» (Достоевский Ф.М. Повести. Рассказы. М., 1985. С. 3). Если подпольный человек сам себе дает такую низкую оценку, то ему, казалось бы, надо соответственным образом и поступать? Он и пытался это сделать: «Я был злой чиновник. Я был груб и находил в этом удовольствие. Ведь я взяток не брал, стало быть, должен же был себя хоть этим вознаградить... Когда к столу, у которого я сидел, подходили, бывало, просители за справками, – я зубами на них скрежетал и чувствовал неутолимое наслаждение, когда удавалось кого-нибудь огорчить. Почти всегда удавалось. Большей частью все был народ робкий: известно – просители. Но из фертов я особенно терпеть не мог одного офицера. Он никак не хотел покориться и омерзительно гремел саблей. У меня с ним полтора года за эту саблю война была. Я наконец одолел. Он перестал греметь» (Достоевский Ф.М. Указ. соч. С. 4).
Подпольный человек пытался в своих поступках соответствовать своим мыслям, но все-таки ему это плохо удавалось: «Это я наврал на себя давеча, что я был злой чиновник. Со злости наврал. Я просто баловством занимался и с просителями и с офицером, а в сущности никогда не мог сделаться злым. Я поминутно сознавал в себе много-премного самых противоположных тому элементов. Я чувствовал, что они так и кишат во мне, эти противоположные элементы. Я знал, что они всю жизнь во мне кишели и из меня вон наружу просились, но я их не пускал, не пускал, нарочно не пускал наружу...» (там же. С. 5). Вот вам и дисгармония между внутренней жизнью и внешней, между теорией и практикой. Отсюда ненависть подпольного человека к «деятелям» – людям, преодолевшим разрыв между ними: «Такой господин так и прет прямо к цели, как взбесившийся бык, наклонив вниз рога и только разве стена его останавливает» (там же. С. 9).
Родион Раскольников в «Преступлении и наказании» переступает через черту, которая разделяет в его жизни теорию и практику: он убивает старуху-процентщицу и тем самым приводит в соответствие свои представления о людях, способных преодолеть малое зло ради великого добра, со своими поступками. Но и он в конечном счете сломался – признался в своем преступлении Порфирию Петровичу.
Каким образом решает вопросы «Как думать?» и «Как поступить?» Иван Карамазов в «Братьях Карамазовых»? Он пытается быть абсолютно свободным в мыслях своих от каких-либо моральных ограничений. Однако и он не выносит груза черных мыслей, которые, как ему казалось, никак не могут быть связаны с его внешне благопристойной жизнью. Его настроения против отца чутко улавливает Смердяков и убивает последнего. Таким образом наша мысль может материализоваться в чужой поступок. Выходит, и в сознании нашем мы должны быть нравственно чисты. Вот урок, который должен извлечь читатель «Братьев Карамазовых» из образа Ивана. Самому же ему этот нравственный урок, как мы помним, обошелся чересчур дорого: он сошел с ума.
Конфликт между «Как думать?» и «Как поступить?» характерен и для других героев Ф.М. Достоевского – для Ставрогина из «Бесов», для Аркадия Долгорукова из «Подростка» и т.д. Каждый из них ищет свои пути для разрешения этого конфликта, но большинству героев Ф.М. Достоевского это не удается. В чем дело? Его, по мнению их автора, можно преодолеть только с помощью Бога. Только Он может указать человеку, как нравственно думать, как нравственно поступать и как теорию и практику жизни привести в гармонию. Ни один человек не может сравняться с Богом, не может стать человекобогом, как пытался это сделать Кириллов в «Бесах». Для мыслей своих и для поступков своих человек, по убеждению Ф.М. Достоевского, нуждается в религиозной узде. «Сузить» его можно лишь таким, религиозным, способом.
(Я был при ней, убитый, но живой):
"О, как все это я любила!"
.................
Любила ты, и так, как ты, любить —
Нет, никому еще не удавалось!
О господи!.. и это пережить...
И сердце на клочки не разорвалось...
<Октябрь-декабрь 1864>
В письме к А.И. Георгиевскому – мужу родной сестры Е.А. Денисьевой – Ф.И. Тютчев писал 13/25 декабря 1864 г. из Ниццы: «Вы знаете, как я всегда гнушался этими мнимопоэтическими профанациями внутр<еннего> чувства – этою постыдной выставкою напоказ своих язв сердечных... Боже мой, Боже мой, да что общего между стихами, прозой, литературой – целым внешним миром – и тем... страшным, невыразимо невыносимым, что у меня в эту самую минуту в душе происходит, – этою жизнию, которою вот уж пятый месяц я живу и о которой я столько же мало имел понятия, как о нашем загробном существовании... Теперь вы меня поймете, почему не эти бедные, ничтожные вирши, а мое полное имя под ними – я посылаю к вам (среди них было и стихотворение «Весь день она лежала в забытьи». – В.Д.» (Тютчев Ф.И. Стихотворения. Письма. М., 1986. С. 391). Слава богу, он все-таки писал свои «вирши». А кто лучше его написал «вирши» о горе? Например, такие:
Не только в «виршах» Ф.И. Тютчев, как никто другой, выразил «тупое отчаяние» горя. Он выразил его и в некоторых письмах – в первую очередь к А.И. Георгиевскому. Приведу здесь лишь два письма:
НАКАНУНЕ ГОДОВЩИНЫ 4 АВГУСТА 1864 г.
Вот бреду я вдоль большой дороги
В тихом свете гаснущего дня,
Тяжело мне, замирают ноги...
Друг мой милый, видишь ли меня?
Все темней, темнее над землею —
Улетел последний отблеск дня...
Вот тот мир, где жили мы с тобою,
Ангел мой, ты видишь ли меня?
Завтра день молитвы и печали,
Завтра память рокового дня...
Ангел мой, где б души ни витали,
Ангел мой, ты видишь ли меня?
3 августа 1865
8 августа 1864 г. Петербург
Александр Иваныч!
Все кончено – вчера мы ее хоронили... Что это такое? что случилось? о чем это я вам пишу – не знаю. – Во мне все убито: мысль, чувство, память, все... Я чувствую себя совершенным идиотом.
Пустота, страшная пустота. – И даже в смерти – не предвижу облегчения. Ах, она мне на земле нужна, а не там где-то...
Сердце пусто – мозг изнеможен. – Даже вспомнить о ней – вызвать ее, живую, в памяти, как она была, глядела, двигалась, говорила, и этого не могу.
Страшно – невыносимо. – Писать более не в силах – да и что писать?..
Ф. Тчв.
13 августа 1864 г. ПетербургГоре Ф.И. Тютчева, по выражению В.В. Кожинова, было «бездонным» (Кожинов В.В. Тютчев. М., 1988. С. 409). Вот как описала своего отца после смерти Е.А. Денисьевой (Лели) его старшая дочь Анна: «Папа только что провел у меня три дня – и в каком состоянии – сердце растапливается от жалости... Он постарел лет на пятнадцать, его бедное тело превратилось в скелет... Очень тяжело видеть, как папа проливает слезы и рыдает на глазах у всех» (там же. С. 408).
О, приезжайте, приезжайте, ради Бога, и чем скорее, тем лучше! – Благодарю, от души благодарю вас.
Авось либо удастся вам, хоть на несколько минут, приподнять это страшное бремя, этот жгучий камень, который давит и душит меня... Самое невыносимое в моем теперешнем положении есть то, что я с всевозможным напряжением мысли, неотступно, неослабно, все думаю и думаю о ней, и все-таки не могу уловить ее... Простое сумасшествие было бы отраднее...
Но... писать об этом я все-таки не могу, не хочу, – как высказать эдакий ужас!.. Страшно, невыносимо тяжело.
Весь ваш Ф. Тютчев.
Ф.И. Тютчев был сдержанным человеком, но он переживал свое горе так глубоко, что был не в состоянии сдерживать слезы о Леле даже на людях. И.С. Тургенев вспоминал, как поэт «болезненным голосом говорил, и грудь его сорочки под конец рассказа оказалась промокшею от падавших на нее слез» (там же. С. 408–409).
Горе Ф.И. Тютчева удесетеряло чувство вины перед любимым человеком. А.И. Георгиевский вспоминал, как поэт «жестоко укорял себя в том, что, в сущности, он все-таки сгубил ее и никак не мог сделать счастливой в том фальшивом положении, в какое он ее поставил. Сознание своей вины несомненно удесятеряло его горе и нередко выражалось в таких резких и преувеличенных себе укорах, что я чувствовал долг и потребность принимать на себя его защиту против него самого» (там же. С. 410).
В.В. Кожинов вписал отношения между Ф.И. Тютчевым и Е.А. Денисьевой в особый жанр – бытийственной трагедии. Он писал: «Тютчев прямо и открыто говорил, что он сгубил свою Лелю, что это “должно было неизбежно случиться”. Но в мире, где это совершилось для него, его вина была подлинно трагической виной, которая реальна не в рамках бытовой мелодрамы (а к ней нередко и сводят любовь поэта), но в русле бытийственной трагедии. Именно в такой трагедии он был участником и виновником, и ее дух сквозил для него в самых частных и самых прозаических подробностях быта» (с. 410).
Ф.И. Тютчев не находил имени для обозначения того горестного состояния, от которого он не оправился до конца жизни. Но преобладала вина. Он корил себя, в частности, за то, что отказался выполнить просьбу Лели – посвятить ей сборник стихов. Он писал А.И. Георгиевскому: «За этим последовала одна из тех сцен, которые все более и более подтачивали ее жизнь и довели нас – ее до Волкова поля, а меня – до чего-то такого, чему и имени нет ни на каком человеческом языке... Сколько раз говорила она мне, что придет для меня время страшного, беспощадного, неумолимо-отчаянного раскаяния, но что будет поздно. Я слушал и не понимал. Я, вероятно, полагал, что так, как ее любовь была беспредельна, так и жизненные силы ее неистощимы, – и так подло на все ее вопли и стоны отвечал ей этою глупой фразой: «Ты хочешь невозможного...» (с. 409).
О, как убийственно мы любим!
Словами горю не поможешь? Да, не вернешь. Но помогает единение с теми, кто испытывал горе с такою же силой, какая выпала и на твою долю. Вытравливать воспоминания о самом дорогом для тебя человеке – все равно, что отречься от него, все равно, что не усвоить такой урок Ф.И. Тютчева:
Одно нам остается – бороться с бессмысленностью и жалеть друг друга. Вот как это делал Н.А. Заболоцкий:
Как ни тяжел последний час —
Та непонятная для нас
Истома смертного страданья, —
Но для души еще страшней
Следить, как вымирают в ней
Все лучшие воспоминанья...
Не обошла стороной Экклезиаста и русская проза. Остановимся здесь только на двух произведениях – А.П. Чехова («Огни») и И.А. Бунина («Ночь»). В первом из них развенчивается миф о бессмысленности (тщете, бренности) жизни, а во втором – миф об абсолютной ее цикличности и отсутствии новизны.
Во многом знании – немалая печаль,
Так говорил творец Экклезиаста.
Я вовсе не мудрец, но почему так часто
Мне жаль весь мир и человека жаль?
Ниспровергателем мифа о тщете жизни в рассказе «Огни» оказался инженер Ананьев. Своему оппоненту, студенту Штенбергу, он говорит: «Все эти мысли о бренности и ничтожестве, о бесцельности жизни, о неизбежности смерти, о загробных потемках и проч., все эти высокие мысли, говорю я, душа моя, хороши и естественны в старости, когда они являются продуктом долгой внутренней работы, выстраданы и в самом деле составляют умственное богатство; для молодого же мозга, который едва только начинает самостоятельную жизнь, они просто несчастие! Несчастие!» (Чехов А.П. Собр. соч.: в 8 т. Т. 5. М., 1970. С. 476).
Почему несчастие? А вот почему: «Кто знает, что жизнь бесцельна и смерть неизбежна, тот очень равнодушен к борьбе с природой и к понятию о грехе: борись или не борись – все равно умрешь и сгниешь...» (там же. С. 484).
Совершенно справедливо! Рассказ между тем оканчивается в экклезиастическом духе: «Ничего не разберешь на этом свете!» (с. 509). В таком же духе мыслил и студент, который в начале рассказа произносит такую речь: «Когда-то на этом свете жили филистимляне и амалекитяне, вели войны, играли роль, а теперь их и след простыл. Так и с нами будет. Теперь мы строим железную дорогу, стоим вот и философствуем, а пройдут тысячи две лет, и от этой насыпи и от всех этих людей, которые теперь спят после тяжелого труда, не останется и пыли. В сущности, это ужасно!» (с. 475).
В молодости пытался так же думать и Ананьев, пытаясь Экклезиастом прикрыть свое постыдное бегство от неожиданной любовницы Кисочки: «Меня мучила совесть. Чтобы заглушить это невыносимое чувство, я уверял себя, что все вздор и суета, что я и Кисочка умрем и сгнием, что ее горе ничто в сравнении со смертью, и так далее и так далее...» (с. 503).
Но зрелый Ананьев провозгласил: «К чему, спрашивается, нам ломать головы, изобретать, возвышаться над шаблоном, жалеть рабочих, красть или не красть, если мы знаем, что эта дорога через две тысячи лет обратится в пыль? И так далее, и так далее... Согласитесь, что при таком несчастном способе мышления невозможен никакой прогресс, ни науки, ни искусства, ни само мышление» (с. 480).
Есть желающие с этим поспорить?
В «Ночи» И.А. Бунин приводит два главных аргумента против мифа об абсолютной цикличности жизни, из которой у Экклезиаста вытекает и отсутствие в ней какой-либо новизны – бесконечность его «я» и его уникальность. Вот как он пишет о бесконечности своего «я»: «У меня их нет, – ни начала, ни конца... Рождение! Что это такое? Рождение! Мое рождение никак не есть мое начало. Мое начало и в той (совершенно непостижимой для меня) тьме, в которой я был зачат до рождения, и в моем отце, в матери, в дедах, прадедах, ибо ведь они тоже я, только в несколько иной форме... Не понимая, не чувствуя своего рождения, я не понимаю, не чувствую и смерти, о которой я тоже не имел бы даже малейшего представления, знания, а может, и ощущения, родись я и живи на каком-нибудь совершенно необитаемом, без единого живого существа, острове. Я всю жизнь живу под знаком смерти – и все-таки всю жизнь чувствую, будто я никогда не умру» (Бунин И.А. Собрание сочинений: в 4 т. Т. 3. М., 1988. С. 211–212).
А вот что мы у него читаем об уникальности его «я»: «Меня выделили из многих прочих. И хотя всю жизнь я мучительно сознаю слабость и недостаточность всех моих способностей, я, по сравнению с некоторыми, и впрямь не совсем обычный человек. Но вот именно поэтому-то (то есть в силу моей некоторой необычайности, в силу моей принадлежности к некоторому особому разряду людей) мои представления и ощущения времени, пространства и самого себя зыбки особенно. Что это за разряд, что это за люди? Те, которых называют поэтами, художниками. Чем они должны обладать? Способностью особенно сильно чувствовать не только свое время, но и чужое, прошлое, не только свою страну, свое племя, но и другие, чужие, не только самого себя, но и прочих, – то есть, как принято говорить, способностью перевоплощения и, кроме того, особенно живой и особенно образной (чувственной) Памятью» (там же. С. 212–213).
Итак, И.А. Бунин опровергает идею Экклезиаста об абсолютной цикличности жизни и отсутствии в ней новизны. Он не отрицает эту мысль целиком, он лишь против ее абсолютизации. Он против того, чтобы представлять себе жизнь каждого человека как абсолютную копию жизни другого человека.
Да, в каждом из нас очень много общего! Иначе и не может быть! В противном случае мы не принадлежали бы к одному биологическому виду. Но отсюда не следует, что жизнь отдельного человека полностью повторяет жизнь другого. Отсюда не следует, что в жизни отдельного человека нет ничего нового в сравнении с жизнью другого. Это исключено, во-первых, потому что граница между моим «я» и другими «я» относительна (я бесконечен, а стало быть, вбираю в себя другие жизни), а во-вторых, потому, что каждый человек неповторим, непохож на других (я уникален, а стало быть, привношу в этот мир нечто новое).
С Экклезиастом или без него, но миф о полной бессмысленности жизни защищали и защищают до сих пор очень многие. Приведу лишь некоторые афоризмы:
Знаю только одно: все создания смертных обречены на смерть, мы живем среди бренности.Что за удовольствие – унижать человека бессмысленностью его жизни? Одно из двух: либо человек и на самом деле искренне убежден в бессмысленности человеческой жизни, либо он лукавит, скрывая свои подлинные намерения. Например, такое: чтобы легче помирать было.
Сенека Младший
В этом бренном чертоге земном
К чему изнурял ты себя день за днем?
Во благо ли было стяжанье твое?
Гроб тесный – вот все достоянье твое.
А. Фирдуоси
Все пепел, призрак, тень и дым.
Иоанн Дамаскин
Жизнь человеческая не что иное, как постоянная иллюзия.
Б. Паскаль
Вся жизнь – лишь цена обманчивых надежд.
Д. Дидро
Моя жизнь – вечная ночь... что такое жизнь, как не безумие?
С. Кьеркегор
Какая чудовищная слепота, какой жалкий самообман ничтожных созданий природы, летящих на комочке мировой грязи живых козявок, которые, бессмысленно зарождаясь и умирая через мгновение, мечтают о смысле своей жизни.
С.Л. Франк
Как бессмысленна каждая единичная личная жизнь человека, так же бессмысленна и общая жизнь человечества.
С.Л. Франк
Этот мир лишен смысла, и тот, кто осознал это, обретает свободу.
А. Камю
Все сущее рождено без причины, продолжается в слабости и умирает случайно. ...Бессмысленно то, что мы рождаемся, бессмысленно, что умираем.
Ж.-П. Сартр
Жизнь не имеет смысла. Все живое возникло под действием определенных условий, а под воздействием других условий может кончиться.Человек один из многообразных видов этой жизни. Он не венец мироздания, а продукт среды.
С. Моэм
Все бессмысленно, включая сознание этой бессмысленности.
Э. Сьоран
Казалось бы, что плохого в том, что жизнь представилась человеку бессмысленной? Такого человека как будто и пожалеть можно. Между тем из признания жизни бессмысленной вытекает далеко небезобидное состояние духа, выражающееся в апатии, хандре и т.п., но главное – в безответственности. В самом деле, если жизнь бессмысленна, то бессмысленны и все требования, которые она к нам предъявляет. От признания бессмысленности жизни до «все дозволено» лишь один шаг.
Много воды утекло с тех пор, как Экклезиаст объявил жизнь бренной, тщетной, бессмысленной. Но новые люди не устают это делать из поколения в поколение и после него. Им и в голову не приходит, что они получили эту возможность благодаря родителям. Выходит, жизнь их родителей не была бессмысленной, если их дети получили самое возможность говорить о бессмысленности.
2. ДА / НЕТ
Зачем я, такой ясный, простой, разумный, добрый, живу в этом запутанном, сложном, безумном, злом мире? Зачем?
Л.Н. Толстой
Искание смысла жизни есть всегда борьба за смысл против бессмыслицы, и не в праздном размышлении, а лишь в подвиге борьбы против тьмы бессмыслия мы можем добраться до смысла, утвердить его в себе, сделать его смыслом своей жизни и тем подлинно усмотреть его или уверовать в него.
С.Л. Франк
Есть много людей, которые о смысле жизни не думают вообще. Увы, их большинство. Среди же думающих о нем есть такие, которые на вопрос о смысле жизни дают твердые ответы – либо «да», либо «нет». Но много и таких, которые верят в «да», но не могут его найти для себя. В их сознании «да» сосуществует с «нет». Мучительно искала такое «да» русская классическая литература. Но что мы в ней обнаруживаем? Какого главного героя мы в ней видим по преимуществу? Неприкаянного.
Какого человека мы называем неприкаянным? Человека, не находящего своего подлинного места в жизни. Это не значит, что он безработный или, как говорили в былые времена, «лишний». Он может оказаться и безработным, и ощущать себя лишним в этом мире, но он может быть внешне и вполне благополучным человеком – быть, например, всемирно известным ученым или гениальным писателем. Не во внешнем благополучии или неблагополучии здесь в конечном счете дело! Неблагополучие неприкаянного человека сидит внутри его души!
Неприкаянный человек ищет, но не находит высокого смысла своей (по меньшей мере) жизни, а чаще всего и смысла человеческой жизни вообще. Он в этом, конечно, постоянно сомневается, но вместе с тем и постоянно подозревает, что наша жизнь – по большому счету – «пустая и глупая шутка» (М.Ю. Лермонтов). Человек поскромнее может уточнить: не о жизни вообще идет речь, а только о моей личной. Личность же помасштабнее может замахнуться и на жизнь человеческую вообще.
Вопрос о смысле человеческой жизни мучил не только лучших героев русской классической литературы, но и ее творцов. С пронзительностью необыкновенной этот вопрос запустил в нашу поэзию А.С. Пушкин:
М.Ю. Лермонтов в конце своей молниеносной жизни написал:
Любимец божества, природы старший сын,
Вещай, о человек! почто ты в свет родился?
На то ль, чтоб царь земли и света властелин
К постыдной цели век стремился?
(Цель нашей жизни. 1814)
Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?
Иль зачем судьбою тайной
Ты на казнь осуждена?
Кто меня враждебной властью
Из ничтожества воззвал,
Душу мне наполнил страстью,
Ум сомненьем взволновал?
Цели нет передо мною:
Сердце пусто, празден ум,
И томит меня тоскою
Однозвучный жизни шум.
(26 мая 1828)
Жизни мышья беготня...
Что тревожишь ты меня?
Что ты значишь, скучный шепот?
Укоризна или ропот
Мной утраченного дня?
От меня чего ты хочешь?
Ты зовешь или пророчишь?
Я понять тебя хочу,
Смысла я в тебе ищу...
(Стихи, сочиненные ночью во время
бессонницы. 1830)
Вопрос «Зачем нам, людям, враждовать друг с другом?» легко сократить до вопроса о смысле человеческой жизни вообще: «Зачем нам, людям, жить?». Это тем более легко сделать, если мы вспомним, с каким мучением Григорий Печорин пытался разгадать смысл своей жизни.
Я думал: «Жалкий человек,
Чего он хочет!.. небо ясно,
Под небом места много всем,
Но беспрестанно и напрасно
Один враждует он – зачем?
(Валерик. 1840)
Поиск смысла жизни у Ф.И. Тютчева остался безуспешным. Он жил в двух мирах – внутреннем и внешнем. Между ними – бездна. Эту бездну он изобразил так:
Элизиум в древнегреческой мифологии – страна сказочного блаженства. Разве может человек жить ради «Элизиума теней»?
Душа моя – Элизиум теней,
Теней безмолвных, светлых и прекрасных,
Ни замыслам годины буйной сей,
Ни радостям, ни горю не причастных.
Душа моя – Элизиум теней,
Что общего меж жизнью и тобою!
Меж вами, призраки минувших, лучших дней,
И сей бесчувственной толпою?..
(Начало 1830-х гг.)
Н.А. Некрасов недоумевал:
В 1912 г. на вопрос о смысле человеческой жизни А.А. Блок как будто отвечает: «В счастии». Но, увы, оно оказывается недостижимым:
И судьбу потихоньку корю:
«Для чего-де меня, горемычного,
Дураком ты на свет создала?
Ни умишка, ни виду приличного,
Ни довольства собой не дала?»
(Застенчивость. 1852)
Пустой вселенной нет никакого дела до наших мечтаний о счастье. Ей вообще нет никакого дела до нашего существования. Потому что она мертвая. Вот почему она обессмысливает нашу жизнь, превращая некоторых из нас в мертвецов, притворяющихся живыми, но:
Миры летят. Года летят. Пустая
Вселенная глядит в нас мраком глаз.
А ты, душа, усталая, глухая,
О счастии твердишь, – который раз?
К.Д. Бальмонт, потеряв надежду на то, что ему кто-нибудь объяснит, в чем смысл человеческой жизни, сокрушенно заявил:
Как тяжко мертвецу среди людей
Живым и страстным притворяться!
Но надо, надо в общество втираться,
Скрывая для карьеры лязг костей...
А какой ответ на вопрос о смысле человеческой жизни дали наши прозаики?
И так как жизнь не понял ни один,
И так как смысла я ее не знаю, —
Всю смену дней, всю красочность картин,
Всю роскошь солнц и лун я проклинаю.
«А для лучшего, милок», – ответил горьковский Лука. И неприкаянному человеку об этом приходилось слышать, но «Зачем?» в его душе все-таки болит и болит. Но самое любопытное, что он как будто даже и привыкает к нему и к боли от него, а иногда даже начинает думать, как В.В. Розанов: «Болит душа, болит душа, болит душа... И что делать с этой болью – я не знаю. Но только при боли я и согласен жить... Это есть самое дорогое мне и во мне» (В поисках смысла / сост. А.Е. Мачехин. М., 2004. С. 96).
Это не мазохизм. «Самое дорогое» потому, что за болью, о которой говорил В.В. Розанов, стоит вопрос далеко не праздный – пусть мучительный, пусть изнуряющий, но вместе с тем и возвышающий русскую душу над прагматической действительностью. Вопрос этот: «Зачем?». В России он заканчивался для многих не чем иным, как неприкаянностью – может быть, самой главной героиней русской классической литературы.
Представлены, конечно, в русской классической литературе и герои «прикаянные», т.е. люди, нашедшие свое место под солнцем: пушкинская Татьяна, гоголевский Чичиков, гончаровский Штольц, тургеневский Базаров, Алеша Карамазов у Ф.М. Достоевского, Дмитрий Нехлюдов у Л.Н. Толстого, Павел Власов и его мать у А.М. Горького. Но отчего же так случилось, что более выразительными, более яркими в нашей литературе в конечном счете оказались герои неприкаянные? Не то, например, у французов. У них на первом месте стоят герои, знающие, чего они хотят, – у Стендаля, у Бальзака, у Золя... Русским же писателям оказался милее человек по преимуществу неприкаянный. Об этом говорят даже названия многих их сочинений: «Евгений Онегин», «Герой нашего времени» (т.е. Печорин), «Обломов», «Рудин», «Дядя Ваня», «Клим Самгин» и др. Целую обойму неприкаянных дали нам Ф.М. Достоевский и Л.Н. Толстой. Как решают их герои главный нравственный вопрос: как жить?
Этот вопрос расщепляется на два: как думать и как поступить? На первый план подобное расщепление излишне: мы поступаем так, как думаем. Увы, сплошь и рядом мы поступаем не так, как думаем поступить. Разрыв между внутренней жизнью и внешней стал у Ф.М. Достоевского предметом художественного изображения. Его герои переживают этот разрыв мучительно и пытаются находить способы для его преодоления.
Возьмем для начала главного героя из «Записок из подполья». Что он думает о себе? «Я человек больной... Я злой человек. Непривлекательный я человек...» (Достоевский Ф.М. Повести. Рассказы. М., 1985. С. 3). Если подпольный человек сам себе дает такую низкую оценку, то ему, казалось бы, надо соответственным образом и поступать? Он и пытался это сделать: «Я был злой чиновник. Я был груб и находил в этом удовольствие. Ведь я взяток не брал, стало быть, должен же был себя хоть этим вознаградить... Когда к столу, у которого я сидел, подходили, бывало, просители за справками, – я зубами на них скрежетал и чувствовал неутолимое наслаждение, когда удавалось кого-нибудь огорчить. Почти всегда удавалось. Большей частью все был народ робкий: известно – просители. Но из фертов я особенно терпеть не мог одного офицера. Он никак не хотел покориться и омерзительно гремел саблей. У меня с ним полтора года за эту саблю война была. Я наконец одолел. Он перестал греметь» (Достоевский Ф.М. Указ. соч. С. 4).
Подпольный человек пытался в своих поступках соответствовать своим мыслям, но все-таки ему это плохо удавалось: «Это я наврал на себя давеча, что я был злой чиновник. Со злости наврал. Я просто баловством занимался и с просителями и с офицером, а в сущности никогда не мог сделаться злым. Я поминутно сознавал в себе много-премного самых противоположных тому элементов. Я чувствовал, что они так и кишат во мне, эти противоположные элементы. Я знал, что они всю жизнь во мне кишели и из меня вон наружу просились, но я их не пускал, не пускал, нарочно не пускал наружу...» (там же. С. 5). Вот вам и дисгармония между внутренней жизнью и внешней, между теорией и практикой. Отсюда ненависть подпольного человека к «деятелям» – людям, преодолевшим разрыв между ними: «Такой господин так и прет прямо к цели, как взбесившийся бык, наклонив вниз рога и только разве стена его останавливает» (там же. С. 9).
Родион Раскольников в «Преступлении и наказании» переступает через черту, которая разделяет в его жизни теорию и практику: он убивает старуху-процентщицу и тем самым приводит в соответствие свои представления о людях, способных преодолеть малое зло ради великого добра, со своими поступками. Но и он в конечном счете сломался – признался в своем преступлении Порфирию Петровичу.
Каким образом решает вопросы «Как думать?» и «Как поступить?» Иван Карамазов в «Братьях Карамазовых»? Он пытается быть абсолютно свободным в мыслях своих от каких-либо моральных ограничений. Однако и он не выносит груза черных мыслей, которые, как ему казалось, никак не могут быть связаны с его внешне благопристойной жизнью. Его настроения против отца чутко улавливает Смердяков и убивает последнего. Таким образом наша мысль может материализоваться в чужой поступок. Выходит, и в сознании нашем мы должны быть нравственно чисты. Вот урок, который должен извлечь читатель «Братьев Карамазовых» из образа Ивана. Самому же ему этот нравственный урок, как мы помним, обошелся чересчур дорого: он сошел с ума.
Конфликт между «Как думать?» и «Как поступить?» характерен и для других героев Ф.М. Достоевского – для Ставрогина из «Бесов», для Аркадия Долгорукова из «Подростка» и т.д. Каждый из них ищет свои пути для разрешения этого конфликта, но большинству героев Ф.М. Достоевского это не удается. В чем дело? Его, по мнению их автора, можно преодолеть только с помощью Бога. Только Он может указать человеку, как нравственно думать, как нравственно поступать и как теорию и практику жизни привести в гармонию. Ни один человек не может сравняться с Богом, не может стать человекобогом, как пытался это сделать Кириллов в «Бесах». Для мыслей своих и для поступков своих человек, по убеждению Ф.М. Достоевского, нуждается в религиозной узде. «Сузить» его можно лишь таким, религиозным, способом.