– В общем, – продолжил Красавицкий, – ты же знаешь, что мы привечаем всех, кто приходит. Лишь бы правила выполняли. Никто без работы не остается. Лишних здесь нет – каждый человек на счету. Чего мне было возражать? Тем более, ты же знаешь Борьку? Он мертвого уговорит.
   – Короче говоря, – Говорова с силой раздавила окурок о край банки, – он собрал детей со всей округи. Дети, как дети. Гринберг их от лишая лечил, от фурункулеза. Вшей повывели. Две бывшие училки из наших начали их учить уму разуму. Из десятка ребят – только двое читать могли. По слогам, правда, но тут не до жиру. И тут, мать бы ее безымянную так, черт принес эту девчонку. Мне она сразу не глянулась – на кошку бесшерстную похожа чем-то. У моей соседки до Потопа жила такая – египтянка, кажется.
   – Ну, ты уж не преувеличивай, – попросил Красавицкий, – волосы у нее были.
   – Я не сказала, что волос не было. Знаешь, Сергеев – в движении это было, в грации ее. Вот такая вот дистрофичная лысая кошка с хвостом, как у крысы, только длиннее. Погладить противно, и все про себя думаешь, кто это ж так тебя обстриг, милая? Мне бы на татуировки глянуть – мужики, понятно, стесняются. Ей лет четырнадцать – пятнадцать, как она говорит, а формы уже на все двадцать пять – какие уж тут мужики на осмотре!
   Она покачала головой, нашла в кармане пачку сигарет, вытряхнула оттуда одну и прикурила от зажигалки, сделанной из гильзы автоматного патрона.
   – Она была, – спросил Сергеев, косясь на внимательно прислушивающегося к разговору Молчуна, голова которого торчала из соседней бочки, – дитя Капища?
   Красавицкий глубоко вздохнул и развел руками в стороны.
   – Точно, – сказала Говорова. – Бинго, Сергеев!
   – Ты много куришь, Ира, – внезапно строго заявил Тимур, глядя на Говорову.
   Ирина Константиновна хрипловато рассмеялась и, прищурившись, с иронией посмотрела на Красавицкого через сизый табачный дымок.
   – Мне рака бояться? Или эмфиземы легких? Ты, Тимурчик, выбери мне смертушку, и я буду знать, чего бояться. А так – на хера мне это счастье? Того бойся, сего бойся… Мы с тобой троих на этой неделе похоронили. И еще пара на подходе. Завтра подхвачу лихорадку – и в дамки. А там не курят. Антибиотики нам нужны, Миша, – она повернулась к Сергееву и продолжила. – Новые нужны, годные. На старые – уже ни одна хрень не реагирует.
   – Мутагенность страшная, – подтвердил Красавицкий. – А что ты хотел при таком уровне радиации?
   Сергеев от микробов не хотел ничего. Только чтобы его с Молчуном они не трогали. Но он понимал, что важнее работы для этих четверых врачей ничего нет, и думают они о проблемах Госпиталя днем и ночью. Когда закончится перевязочный материал? Что с нитками? Сколько йода осталось? А антибиотиков? Они могли говорить об этом до бесконечности – Сергеев не раз и не два слушал такие вот, стихийно возникающие оперативки. На какую бы тему не шел разговор, он неизменно сворачивал на профессиональные интересы.
   – Ну, в общем, – Говорова вздохнула, глубоко, словно продувала легкие перед погружением, – кто такие дети Капища ты и без меня знаешь. И для чего их в мир посылают – тоже. У нас неприятности начались через пару недель, только мы, к сожалению, их не сразу заметили. И не до того было, и, если честно, Миша, наверное, расслабились.
   Кто такие Дети Капища и для чего Жрецы рассылали их в разные стороны, Сергеев знал не понаслышке. Когда на Севере начали только появляться слухи об идолопоклонниках – такие смутные слухи, ничего конкретного, просто кто-то что-то видел, что-то слышал или беседовал с тем, кто видел и слышал, Михаил поставил для себя жирную отметку в памяти. Не то, чтобы сразу поверил в человеческие жертвоприношения, в грубо вырубленных деревянных и каменных идолов, с губами, вымазанными человеческой кровью и ожерельями из внутренностей и зубов на шее – отдавало это все бульварщиной и мракобесием, даже с учетом той жути, которая творилась на Ничьей Земле со времен Потопа.
   Сергеев был достаточно скептичен, для того, чтобы воспринимать, как правду все то, о чем говорили в поселениях. Ничего сверхъестественного в Зоне не творилось, а все, что принимали за нечто фантастическое, на деле оказывалось вполне объяснимым с точки зрения банального материализма.
   Сергеев всегда был твердо уверен, что за любой пакостью, которая может случиться или уже случилась в мире, стоят люди или последствия человеческой деятельности, а не вселенские темные силы, и пока ни разу не ошибся. В смутное время всегда появляется огромное количество кликуш, жуликов-чудотворцев, разных там экстрасенсов и представителей новых церквей. В принципе, его старый знакомец Равви Бондарев использовал то же самый трюк – предоставив нуждающимся кров, защиту сообщества и объединил их под знаменами старой, как мир, но мало популярной в здешних местах религии.
   Причем исказил он ее постулаты под свои потребности, так, что любого правоверного иудея хватил бы удар от полковничьих тезисов и сентенций. Но действия Бондарева, для его людей и в целом для ЗСВ, были со знаком «плюс» – тут сомнений не было. А вот то, что делали Жрецы Капища… Тут вопрос был посложнее.
   Сергеев разбирался в язычестве, как всем известное животное в апельсинах – ну, не было у него в жизни такого интереса, хотя невеждой он не был. И специфика работы, и самолюбие быть неучем не позволяли.
   Услышав о творящихся на Севере делах, он по старой привычке попытался накопать хотя бы немного информации о виновниках происходящего. И тут же столкнулся с проблемой. Если об иудаизме, который выбрал для организации общины Бондарев, знали, пусть в общих чертах, достаточное количество людей, то о язычестве, проповедуемом Капищем – почти никто.
   Многобожие, отсутствие догмы и священных текстов, всевластные волхвы и жрецы. Общие фразы о великом славянском искуплении, о жертвенности, о чувстве вины за многолетнее поклонение чужим Богам. И жертвы согласно псевдо-древним ритуалам. По рассказам – человеческие жертвы.
   Верить в это не хотелось совсем, и вначале Сергеев не поверил. Проблема заключалась в том, что найти информацию он мог только в Интернете – бумажные носители на территории Зоны либо пришли в негодность, либо находились в бессистемном состоянии. А для выхода в Интернет ему нужно было покинуть ЗСВ – не пользоваться же для поиска информации в Сети драгоценным спутниковым телефоном с предоплаченным временем. Тем более, что каждый выход на связь таких устройств с территории Ничьей земли, был очень заметен – компьютеры спутника могли с точностью до метра определить точку нахождения абонента, а там уж и до беды недалеко.
   Сергеев, как всякий деятельный человек, ждать не любил. Нет, когда нужно было проявить терпение – он проявлял его полной мерой, но, заполучив малейший шанс ускорить решение проблемы – использовал таковой без раздумий.
   Уже двигаясь к границе, тогда еще в одиночку, так как попутчиков достойных по дороге не повстречалось, он наткнулся на Башковитого. И не просто на Башковитого, а на Башковитого трезвого, почти не абстинентного. Это означало, что у бывшего профессора кончилась отрава, причем не сегодня и не вчера, а недели три назад, как минимум. В таком состоянии он был очень опасен, так как совершенно непредсказуем в действиях, но Сергеев его абсолютно не боялся, хотя об особенностях некогда крепкого профессорского организма, знал.
   Башковитый, несмотря на страшнейшую наркозависимость и серьезные отклонения в психике, был ходячим кладезем информации.
   Если он что-то не знал, то слышал краем уха. Если не слышал, то видел краем глаза. Но с Капищем и прочими непонятными образами, Михаилу не повезло, хотя спрашивал он правильно, цепляясь за малейшие заусенцы оставшиеся в памяти Башковитого.
   Башковитый, будучи в прошлом человеком широко образованным, рассказал, что когда-то под Днепропетровском, километрах в сорока к югу от города на берегу Днепра, вели раскопки древнего сооружения – капища Перуна. Но что там, в результате, раскопали, и чем все кончилось – он не знал. Предполагал, что ничем. Память Башковитого, изъеденная наркотиками, радиацией и временем, словно жучком-древоточцем, работала избирательно. Но он помнил о том, что к находке проявляли достаточно большой интерес вполне определенные круги. Например, те, кто всерьез считал себя наследниками Ариев. Чем дальше шли раскопки, тем больше внимания уделяла им пресса. Появились статьи в газетах – диспуты о том можно ли использовать в качестве официальной эмблемы свастику, кто входил, а кто не входил в пантеон языческих Богов и прочие загадочные, совершенно непонятные непосвященным, а значит неинтересные для широкой публики споры.
   Башковитый в общих чертах помнил о том, что говорили в те времена об идолопоклонниках, но толку от этого не было почти никакого. И вовсе не потому, что сведения устарели – нет!
   Капище – было порождением Ничьей Земли и не имело никакого отношения к местам, где оправляли свои религиозные надобности предки. Общего-то и было, что только название, символы и идолы с испачканными чем-то красным ртами, возвышавшиеся на скрытых вырубках или заросших дикими лесными цветами полянах. Капище создавалось из легенды, из ничего, из неких смутных воспоминаний, но с вполне конкретными целями. И создавали его люди неглупые, вероятно имеющие опыт работы в совершенно определенных структурах – больно уж все, включая агентурную работу и даже контрразведку, было здорово организованно.
   На эту, вполне безумную, попахивающую паранойей, мысль Сергеева навели как раз дети Капища, с которыми он впервые столкнулся лет этак пять назад. Тогда на Север толком и сунуться было нельзя, разве что на правый берег – и то, если близко не подходить к береговой линии. Весь ил со дна Киевского моря, накопившийся там еще с лета 1986 года, густой рвотой выплеснулся вниз, через разрушенные плотины, превратив некогда любимый Михаилом город в радиоактивную пустошь. Там, где не лег слоем ил – стеной прошла вода.
   Ниже Киева, по правому, менее пострадавшему берегу и обнаружились первые Капища, о которых рассказывали байки. Сергеев как раз вернулся с Запада, погостив у Конфедератов и все время в разговорах срывался на польский язык – во Львове он начал применяться на равных правах с украинским. В Каневе, вернее в том, что когда-то было Каневом, оставалась небольшая колония, в которой жил и даже занимал какой-то пост Максимилиан Пирогов, поэт и бард, некогда известный на весь Союз, а уже потом и на все Украину. Сергеев обожал старика Макса и, бывало, гостил у него безо всякой надобности дней по десять – если дела, конечно, никуда не звали.
   Пирогов был уже немолод, причем – далеко немолод. Как-то в разговоре с Сергеевым он обмолвился, что родился в год смерти Сталина и, путем нехитрой арифметики, Михаил установил, что Максу должно вот-вот стукнуть шестьдесят пять. На Ничьей Земле он мог считаться настоящим долгожителем. Так долго здесь теперь не протягивали.
   Именно Макс первый столкнулся c Детьми. А Сергеев подоспел к развязке трагедии и даже принял в ней участие: в результате сны об этом преследовали его по сей день.
   Когда Сергеев, войдя в Канев с севера, появился в кварталах, где жили люди, Пирогов был пьян и в растрепанных чувствах. Ему бы радоваться, что остался цел, а он чуть не плакал и беспрестанно ругался. Не то, чтобы это Сергеева удивило, Макс был запойно пьющим последние лет 50, об этом легенды рассказывали, и русским матерным владел лучше, чем родным украинским, но тут… Он ругался с такой горечью в голосе, так однообразно и без фантазии, что Сергеев сразу понял – произошло что-то чрезвычайное.
   Пирогова как раз перевязывали – ножевой порез на руке был так глубок, что еще чуток и лезвие перехватило бы сухожилие. Полноватая женщина, в летах, одетая в камуфляжную куртку поверх байкового халата и грязноватых спортивных брюк, бинтовала ему только что зашитую рану. Крови было – словно на столе свежевали барана.
   – Сергеев! – сказал протяжно Макс своим нежным, почти детским голоском, который с его внешностью вязался, мягко говоря, плоховато. – Ё… твою мать! Сергеев! Ну, чего ты раньше не приперся! Хоть на час!
   – Здравствуй Макс, – Михаил с наслаждением сбросил с плеч тяжелый «станок» и с хрустом расправил спину. – Что стряслось? Ты что, неудачно бутылку открыл?
   – Слышь, Татьяна, – обиженно и горько протянул Пирогов, обращаясь к перевязывающей его женщине, – бутылку я открыл! Сергеев! Ё… твою мать! Шутник, ё… твою мать! Меня чуть не убили!
   Сама мысль, что кто-то из обитателей колонии мог покуситься на всеобщего любимца, душу общества – Макса, была абсурдной. Никто из посторонних на колонию не нападал – Михаил пообщался с часовыми на юге. Но на фантазера старик тоже похож не был. Он тряс грязными белыми патлами, и шипел от боли, когда бинт туго ложился на свежий шов.
   – Чем шили? – спросил Сергеев, присаживаясь в углу.
   – Чем-чем? – сказала Татьяна. – Ниткой вываренной шили. Кетгут кончился. У нас запасы вышли.
   – Перекись? Йод?
   – Есть пока. И водки – до черта! У него нюх. Второй склад находит.
   – Лучше бы ты медикаменты нашел, – с упреком произнес Сергеев, обращаясь к Максу. – Сгоришь ведь…
   – Не сгорит, – Татьяна зубами затянула узелок на бинтах, – Он у нас Везунчик.
   Пирогов повернулся в профиль и Михаил увидел, что под левым глазом, который до этого прятался в тени, наливается багрово-синим огромный, похожий на мошонку, кровоподтек. Ухо с той же стороны было все в запекшейся крови, кажется, порванное в нескольких местах. По шее, исчезая за растянутым воротником хлопчатобумажного, застиранного свитера, змеились глубокие, как канавы, борозды от ногтей количеством четыре.
   – Ты что с медведем дрался? – спросил Сергеев, разглядывая пироговский профиль.
   Профиль впечатлял.
   – Лучше бы с медведем, – выдавил из себя Макс. – Ой, Миша, что-то странное творится, ей Богу! Ё… твою мать!
   – Ты хоть не богохульствуй! – в сердцах Татьяна даже рукой махнула, расплескав из бутылки водку, которой обильно поливала ветхую, но чистую салфетку. – Креста на тебе нет! Вместе с чем поминаешь, пьяница! Морду повороти!
   – Так с кем дрался-то? – переспросил Сергеев. – Ты, конечно, не тяжеловес, но…
   Пирогов вздохнул. Потом еще вздохнул, набирая в легкие воздух, и в этот момент Татьяна начала промокать салфеткой поврежденную часть его лица. Макс зашипел, как уж, попавший на раскаленные камни, задергался и вспомнил нарицательную «маму» раз тридцать за минуту.
   – С девкой своей дрался, – сказала Татьяна, продолжая чистить раны, несмотря на Максову ругань, – с пигалицей своей поганой. А Ромка с Тимошей сбежали. И, дай Господь, чтобы вернулись. Не по его душу, а просто так – чтобы здесь жить дальше.
   – Я что-то не понял? Макс, ты что? Вторая молодость пришла? Какие девки?
   – Ё.. твою мать, Сергеев!
   Грусть в голосе Пирогова была неподдельной.
   – За кого ты меня держишь? Какие девки в мои годы? Или ты мне комплимент решил сделать?
   – Ну, не прибедняйся! – неожиданно весело сказала Татьяна. И хихикнула.
   Пирогов скосил на нее полный страдания, заплывший окончательно глаз и уж было сказал: «Ё…», но, почему-то, передумал.
   – Так, – произнес Сергеев серьезно. – Ничего не понимаю! Какая пигалица? Это что за нежное существо, которое тебя так разукрасило?
   Пирогов опять вздохнул и принялся рассказывать, пересыпая речь любимыми идиомами и шипя от боли, когда спирт попадал на открытые раны.
   Девочка, лет двенадцати, которая сказала, что ее зовут Агафья, появилась в Каневской колонии два месяца назад, почти в начале весны. Точнее – в марте. Обычная себе девочка – «припевочка» – голодная, замурзанная, перепуганная, с живыми карими глазенками, густой шапкой свалявшихся в колтун волос непонятного цвета, и в смешном клетчатом пальтишке, словно выхваченном из прошлой жизни.
   Это клетчатое пальтишко и было той деталью, которая «добила» старого барда. Он моментально взял над сироткой шефство. История у Агафьи тоже была донельзя трогательная. Папу убили военные, кажется конфедераты. Маму с братиком расстрелял патрульный российский вертолет – они вышли в охраняемую зону газопровода. Так Агафья осталась одна. За десять дней, прячась в оврагах и зарослях кустарника, дрожа от холода холодными мартовскими ночами, голодая и страдая от жажды – родители объясняли, что из больших рек пить нельзя, а ручейки ей не попадались, она прошла больше 150 километров на юго-восток. И вышла на колонию, как по нитке – словно Машенька из сказки про медведей.
   – Ты б, старый дурак, задумался, – встряла в рассказ Татьяна, мазавшая Пирогову раны какой-то жирной мазью с резким запахом, скорее всего самодельной. – Ну, как ребенок за десять дней может пройти столько по полному бездорожью? Развесил уши…
   Сергеев покачал головой.
   «Есть многое на свете, друг Горацио…»
   Детей в колонии было человек десять, но одинокими они не были. Дети без родителей – это да, но не сироты, это слово в колонии не любили даже произносить. На то, что население будет увеличиваться естественным путем, надеяться не приходилось. Молодежи было – раз, два и обчелся. Единственный на всю колонию врач оказался дантистом, а не акушером, но быстро смирился с тем, что профиль придется поменять. Он даже два раза принял роды – больше никто не беременел. Оба младенца родились мертвыми. Может быть, поэтому отношение к детям было трепетное – они были будущим. Старый большевистский лозунг обрел второе дыхание.
   Агафью определили в «детскую» – под место жительства деткам был отведен вполне приличный двухэтажный дом – отремонтированный и ухоженный. Ее отмыли, постригли почти налысо – расчесать свалявшиеся, как овечья шерсть, волосы не представлялось возможным. Во время стрижки Татьяна и заметила под волосами, чуть выше виска татуировку, сделанную синими чернилами – похожая на толстоногого паучка свастика. Еще одна татуировка пряталась у Агафьи в паху – там, в самом верху внутренней стороны бедра, рядом с половыми губами, на которых уже пророс редкий темный волос. Третий «паучок» сидел под мышкой, справа, тоже маскируясь в по-детски редких зарослях. Не прими Татьяна участия в купании – и никто бы ничего и не заметил. Вообще-то, бросалось в глаза, что для своих двенадцати девчонка была развита выше нормы. Еще не оформилась окончательно – это да, но хрупкую грань между девочкой и девушкой уже пересекла.
   Макс, никогда в жизни не имевших собственных детей, был в «детской» свой «в доску». Все ребята, а самому младшенькому было уже девять, души в нем не чаяли и называли не иначе, как дедушка Макс. Он рассказывал им сказки, пел песни своим сладким голосом, учил писать стихи и рисовать. В общем, делал то, что мог, и для себя, и для колонии, и, прежде всего, для детей. Агафью он сразу посчитал внучкой.
   – Она была такая беззащитная, Сергеев! Такая милая!
   Она была такой, какой хотела казаться.
   Уже на второй неделе пребывания гостьи Агафьи Лукиной в «детской» стало видно, что между нею и старшими ребятами, перевалившими за пятнадцатилетие, идет нешуточная борьба за лидерство. Потом, неожиданно для всех, погибла Лика, очаровательная хромоножка, настоящий вожак. Ловкая, сильная, превосходно стрелявшая, неутомимая в походах, несмотря на хромоту – перелом, полученный в детстве, давал о себе знать: она упала в проем между этажами, прямо на торчащую «ежом» ржавую арматуру.
   Смерть была глупой, тем более что Лика выросла в развалинах, и двигалась в них ловко, как индеец в родном лесу. Но никто не застрахован от случайностей.
   – Мне бы насторожиться, – произнес Пирогов с горечью, – но кто ж мог предположить?
   – Я могла, – возразила Татьяна. – И я тебе говорила.
   Она действительно говорила ему. Рассказала о трех «паучках», невидимых на первый взгляд. Рассказала о том, что с появлением Агафьи в детской не ладят между собой. Рассказала, что через день после смерти Лики, ее друг и любовник (что поделать, на Ничьей Земле взрослели рано!) Влад, который должен был бы еще убиваться за ушедшей подругой, со всем усердием «имел» юную, но далеко не невинную Агафью в одной из спален. Рассказала и о том, что после того, как она влетела в комнату и прогнала ни мало не смущенного Влада прочь, внезапно услышала в полутьме тихое хихиканье и скорее почувствовала, чем увидела, как из разворошенной постели, из спальных мешков, в нее уперлись два злобных, похожих на тлеющие огоньки, глаза.
   Говорила она Пирогову и главе колонии, многоопытному Киру – Кириллу Осыке, о том, что не спроста на нее обрушилась бетонная балюстрада с балкона старого, полуразрушенного дома и только чудо спасло ее от верной смерти. Предупреждала, о том, что в отношениях между воспитателями и детьми наметился такой странный, необъяснимый и пугающий холодок, и даже вспыхивают необоснованные конфликты. И за всем этим, словно серая пасмурная тень, стоит хрупкая фигурка отроковицы Лукиной, Агафьи Семеновны – двенадцатилетней (а, может, и нет) полудевочки-полуженщины, с наигранной невинностью во взгляде и повадками хищного, опасного зверя.
   А сегодня, ровно полчаса назад, случилось то, что случилось. Макс, не застав детей в спальнях, пошел вниз в подвал, и обнаружил их стоящими на коленях, полукругом, перед своей любимицей. Голос ее гудел, как колокол, на басах. Как из этого тельца мог исходить такой звук – было для Пирогова загадкой.
   – А я, кажется, догадываюсь, – подумал Сергеев печально.
   Стоявшие перед ней на коленях подростки были не в себе. Глаза их были закачены так, что в неверном свете расставленных вокруг самодельных свечей, сверкали бельмами, и в такт ее ритмическому гудению они сами раскачивались, словно деревья под порывами ветра.
   Потом голос ее стал нежным и вкрадчивым, зашелестел, как бриз в листве приморского парка и Макс расслышал слова:
   – Мы друзья! Только мы. Остальные – никто. Пыль, прах, грязь… Станьте в круг, возьмитесь за руки, поклонитесь древним Богам! На их губах кровь жертв – это сладкая пища!
   Она хлопнула в ладоши и, даже в подвале, с низким потолком и покрытыми мохом и плесенью стенами, звук прозвучал резко, как будто лопнул воздушный шарик.
   – Сладкая пища Капища! – прогудели дети на одной ноте. – Кровь – есть пища! Плоть – есть пища!
   Пирогов почувствовал, как волосы у него поднялись дыбом по всему телу, словно он очутился под проводами, по которым тек электрический ток, невероятной силы. Затылок вдруг стал холодным, колени резиновыми, а мочевой пузырь, который он опорожнил десятью минутами раньше, оказался полным под завязку.
   – Что говорят вам Жрецы? – прошептала она на грани слышимости. – Они говорят голосами Истинных Богов. Солнца, Ветра, Матери Сырой Земли.
   Голос Агафьи набирал силу, становился все более и более громким и одновременно наполнялся вибрациями – словно кто-то ритмично дергал защемленный китовый ус.
   – У вас нет друзей – кроме детей Капища! У вас нет богов, кроме Богов Капища! И пока вы не войдете в Священный Круг, – тут она снова громко хлопнула в ладоши, – я для вас душа Капища и голос его Богов! Кто есть чужие?
   – Все, кто лишен веры! – прогудели голоса, которые еще недавно были голосами детей и подростков.
   – Что ждет неверующих?
   – Жертвенный камень!
   – Кто есть я?
   – Душа Капища!
   Она рассмеялась тихонько и неожиданно радостно. В этом смехе не было ни злорадства, ни торжества. Так могла рассмеяться ее ровесница, жившая в Каневе, в другой жизни, до Потопа – просто, безыскусно. Пирогов содрогнулся от этого смеха, как от плохой теплой водки, передернулся всем телом, и совсем уже решил выйти из густой тени дверного проема, когда Агафья сделала шаг вперед и раскинула руки в стороны вместе с полами накидки, лежащей у нее на плечах, отчего в свете свечей стала похожа на Бетмена.
   И вот тут Пирогов чуть не заорал в голос, сжавшись так, словно ему на живот поставили раскаленный до потрескивания утюг. Прямо под ногами пришлой сиротинушки, на засыпанном отсыревшей штукатуркой и чешуйками отслоившейся побелки, полу, лежала одна из колонисток – Галя Зосименко: голая, окровавленная, с забитым в рот кляпом из грязной тряпки. Руки и ноги ее были прихвачены к земле согнутыми кусками арматуры, словно кольцами наручников. Она была в сознании, только испугана до такой степени, что начала каменеть: на ближнем к Максу бедре – молочно-белом и грязноватом, вздулся желвак судороги. Они смотрела прямо на Пирогова, но не видела его – из-под челки стрелял беспорядочно совершенно безумный, черный глаз.
   Агафья шумно, со стоном, выдохнула. Раз, другой, третий… И Пирогов понял, что все, от мала до велика, находящиеся в этой комнате дышат в одном ритме. И он в том числе.
   Она качнулась влево. Темные фигуры детей, со светящимися отраженным светом глазами зомби, двинулись синхронно с ней. Макс почувствовал, что и его тоже повело влево.
   Вправо. Опять все повторили движение.
   Влево, вправо, влево, вправо…
   Маятник.
   Метроном.
   Все быстрее и быстрее. Опять крыльями летучей мыши взметнулся плащ. Под ним девчонка была голой, живот и налившиеся груди выпачканы чем-то красным. В таком же алом пятне совершенно скрылся рот – белые зубы на этом фоне смотрелись зловеще.
   Макс дышал синхронно с ней. Его сердце билось в такт. Он начал терять нить мысли.
   ДУ-ША КА-ПИ-ЩА! ЖЕР-ТВЕН-НЫЙ КА-МЕНЬ! СЛАД-КА-Я ПИ-ЩА – КА-ПИ-ЩА!
   И снова!
   ДУ-ША КА-ПИ-ЩА! ЖЕР-ТВЕН-НЫЙ КА-МЕНЬ! СЛАД-КА-Я ПИ-ЩА – КА-ПИ-ЩА!
   Макс почувствовал, что начинает пританцовывать в ритме этого гудящего напева. Его уже не интересовала судьба Галки, корчащейся на полу. Да и своя собственная – тоже. Главным сейчас был этот варварский, размеренный напев, эти низкие, почти органные звуки, которые издавало это хрупкое, детское… Детское? Она была очень худенькой и хрупкой, но назвать ее ребенком не смог бы никто. Оформившаяся девочка-подросток, молодая девушка, но не ребенок.