И еще запах… Макс отдавал себе отчет, что на этом расстоянии он не уловил бы и вони скунса, но его обоняние посылало в мозг сигнал – это был ненаучный факт, но так и было.
   Даже с этого расстояния Пирогов, любивший за свою жизнь немалое количество разных женщин, безошибочно уловил своими заросшими седыми волосами крупными ноздрями, едкий и пряный запах разгоряченной, течной суки. Ведомый этим запахом, как по нитке, Макс сделал несколько шагов вперед и, зацепившись о ржавую проволоку, рухнул, едва успев отвернуть голову от колонны.
   – Будешь смеяться, Сергеев, именно это и спасло мне жизнь! Не упади я тогда, не приложись мордой о пол, да так, что искры из глаз полетели – танцевал бы я в том кругу, как миленький!
   – А дальше что? – спросил Михаил, разглядывая расцвеченную всеми цветами радуги физиономию Пирогова. – Она тебя приложила?
   – Вот это? – спросил Макс осторожно пробуя «мошонку» под глазом.
   – Да.
   – Это она.
   – А остальное? Тоже она?
   – Ну, положим, били-то меня все, и били насмерть…
   – Я уже догадался…
   – То, что не забили, как телка на бойне – это Господу спасибо!
   – И мне… – добавила Татьяна.
   – И тебе, – легко согласился Пирогов и, покосившись на Сергеева, осторожно погладил Татьяну по руке. В глазах его была нежность.
   – Я услышала крики и выстрелы, – сказала Татьяна. – Случайно услышала.
   – Ты стрелял? – спросил Сергеев.
   – И я тоже.
   – Не переживай ты так, – теперь уже она погладила Макса по седой голове, – выбора-то у тебя не было вовсе. Прирезали бы.
   – Это были не люди, – сказал Пирогов, глядя Сергееву в глаза. – Это были нелюди. Ты же знаешь, как я люблю детей? Я же с ними возился с первого дня, как мы собрались. Я же некоторых лично из развалин вынес. Отпаивал, откармливал, колыбельные им пел. Жратву на спине им пер за тридевять земель. А они… Они меня зубами грызли. Они по ее слову, жесту, по её приказу меня готовы были на ленты распустить. На шнурки. На ниточки.
   – Сколько сбежало? – Сергеев перебил Макса, потому, что его надо было перебить. Старика уже трясло, как с похмелья.
   – Двое, – ответила Татьяна.– Остальные в состоянии… Ну, не знаю… Оцепенения, что ли? Вроде спят, а вроде не и спят…
   – Ее ты застрелил?
   Макс вскинул на него покрасневшие, как от бессонницы, глаза.
   – Да, нет… Живая она!
   – Живая? – переспросил Сергеев.
   Это была удача. Несомненно – удача. На такое Михаил и не рассчитывал.
   – И где же это сокровище?
   – Заперли в мастерских. В подвале. Это тут, рядом, – Татьяна потрогала повязку на предплечье Макса и, кажется, осталась довольна. – Могу показать. Если хотите, конечно…
   – Обязательно, – сказал Сергеев вставая.
   – Ты осторожнее, – предупредил Пирогов. – Мы ее вчетвером крутили-крутили, так она еще двоим ребра поломала.
   – И одному руку, – бесстрастно добавила Татьяна.
   – Да уж я как-нибудь,– он поправил на плече автомат. – Но за предупреждение – спасибо! Куда идти-то?
   – Тут недалеко.
   – Сергеев, – сказал ему вслед Макс, – и еще… Не слушай ее.
   Он еще раз потрогал набрякший под глазом мешочек.
   – То, что она в морду может дать – это полбеды. А вот говорить с ней действительно опасно.
   – Не волнуйся, Макс, – Михаил еще раз посмотрел на Пирогова, бледного, раненого и измученного и понял, что Максу по-настоящему страшно.
   – Я справлюсь. Но за предупреждение – спасибо. – Повторил он.

Глава 3

   В подвале пахло сыростью больше, чем на первом этаже. К запаху влажного бетона и штукатурки примешивался еще специфический запашок плесени, сладковатая вонь подгнивающей органики и отдаленный запах испражнений. Напитанный влагой бетон лестничных пролетов крошился под ногами.
   – Еще несколько лет, – подумал Сергеев спускаясь вниз, – и находиться в помещениях станет опасно. Строили на века. Но для того, чтобы дом жил, пусть не век, пусть лет сорок-пятьдесят, в доме должны быть люди. Без них, без смысла существования, здание начинает превращаться в развалины. Эти дома ранены Волной и ранены смертельно. Им осталось недолго.
   Он потрогал пальцами серую стену, по которой, как слезы, скатывались крупные прозрачные капли воды. Они покрывали бетон, словно пот, выступающий из пор на человеческом теле.
   Внизу, у массивных дверей когда-то ведших в бомбоубежище, сидел Локоть – полный одутловатый мужик лет сорока с круглыми, как пятаки глазами. Он сидел на корточках, положив помповый «ремингтон» на культю левой руки, из-за которой и получил свое прозвище, и жевал длинную щепку редкими, желтыми, как старая слоновая кость, зубами.
   – Привет, – сказал Сергеев.
   Он Локтя недолюбливал. Причины тому были чисто внутренние, скорее интуитивные, чем фактические. Ну, был Локоть в жизни прошлой ментовской шишкой? Ну, рассказывали о нем разное – это же прошлая жизнь была, не эта. Та – кончилась давно, канула во тьму. А в новой жизни – Локоть, вроде бы, был мужик ничего. Правильный, воинственный, смелый. Из-за смелости его – руку-то и отстрелили. Из обреза такого же помповика, в упор. Так, что и пришивать стало нечего. За что ж его не любить? Как-то и непонятно…
   Но нелюбовь – вещь тонкая, объясняемая с трудом. Да и что тут объяснять? И к чему? Дороги у Сергеева и Локтя были разные, виделись они редко и крестников общих, видит Бог, не намечалось.
   Но, все равно, увидев присевшего у двери на собственные пятки Локтя, Михаил подобрался, чтобы не сказать – напрягся.
   – Привет, – ответил Локоть не поднимаясь. – В гости, что ли?
   – Угадал, – буркнул Сергеев.
   – Не бздишь? – на физиономии Локтя, широкой и откормленной, покрытой редкими бледными веснушками, появилась злорадная улыбка. – Она тут выла, как волчица. Макс рассказывал?
   Сергеев кивнул, осматриваясь.
   – Ее когда вязали – чуть не убили. Пока по башке прикладом не дали, всех калечила. Малая, а сильная. Тебе открывать?
   – Угадал.
   – Ей там рот заклеили, чтобы не напела охране чего не того. Ты не отлепляй пластырь-то!
   – Что, я с ней на языке жестов буду разговаривать? Чего я туда, по-твоему, лезу? На экскурсию?
   – Ты, Сергеев, мужик смелый, – осклабился Локоть, – но дурной. Пристрелили б вы ее. Спокойней было бы всем. Ты просто не слышал, как она воет! Ты так не загудишь, даже если тебе яйца резать будут! Нелюдь она!
   – Не умничай, – сказал Сергеев, – открывай.
   – Ну, смотри, – прокряхтел Локоть, вставая, – не говори, что тебя не предупреждали.
   Он поставил ружье к стене и единственной своей рукой повернул колесо многорычажного замка. Внутри массивной металлической двери что-то щелкнуло и зашелестело. Стержни ригелей проскользнули по масляной пленке и легли в пазы, провернулись жирно умащенные солидолом массивные дверные петли.
   – Давай, камикадзе… – с улыбочкой произнес Локоть снова беря в руку ружьё. – Дуй. Выпытывай. Самый умный он у нас. И поумнее были. Керосинка слева. Спички есть?
   В бывшем бомбоубежище было темно и очень холодно. Где-то далеко впереди звонко падали на пол водяные капли – ритмично, как отметил про себя Сергеев, по одной в секунду.
   Локоть держал дверь открытой, пока Михаил не нашел самодельную керосинку и не зажег грубый фитиль от своей зажигалки. Свет лампа давала неверный, желтоватый и колеблющийся. По запаху судя – залит в нее был не керосин – пахло совсем уж тяжело и мерзко.
   Как только фитиль разгорелся, Локоть захлопнул дверь и замки лязгнули, как орудийные затворы. В полумраке Сергеев едва различил лежащий у стены куль, из которого торчали коленки. Он поискал глазами, на чем бы устроиться и нашел – вдоль стены располагалась неширокая лавка, вся осклизлая, заросшая плесенью и ещё чем-то клочковатым, напоминающим мох. Тут же валялся сломанный трехногий стул, но при всей своей шаткости он показался Сергееву более привлекательным – к лавке и прикоснуться было противно, не то, чтобы сесть.
   Он переставил лампу поближе к тому, что напоминало мешок, ухватил с пола колченогое сооружение и сел, лицом к спинке, чуть наклонившись, чтобы не опрокинуться на бок.
   Спеленали Агафью на совесть. От щиколоток до середины голени ноги были обмотаны широкой липкой лентой грязно-серого цвета, словно заизолированные электриком-параноиком провода. Стянутые за спиной руки были прихвачены к туловищу еще несколькими витками такой же ленты. Еще один кусок плотно заклеивал рот. Над серой полоской углями горели глаза. Вернее, полностью горел только один. Второй был полуприкрыт – на веке плотной коркой запеклась кровь, стекшая из раны на голове.
   – Ну, здравствуй, Агафья! – произнёс Сергеев негромко. – Поговорим? Только придется потерпеть, будет больно, когда пластырь сорву. И ногами не дрыгай, толку все равно не будет.
   Глаза-уголья не отрываясь смотрели на него. Она даже не моргнула, когда липкая лента с шипящим звуком слетела с ее губ, оставив покрасневшую кожу и алые капельки там, где плоть сошла вместе с клейким слоем.
   – Вот так, – сказал Сергеев, сминая ленту в комок. – Что ж ты, Агафья, так всех напугала? Могли бы и пристрелить. Ведь было за что?
   Михаил, даже не глядя на нее, почувствовал, как изменяется её ритм дыхания. Кто бы ни учил девочку – он свое дело знал. Конечно, талант нужен, но овладеть соответствующими навыками может, в сущности, любой. Кудесником без дара не станешь, разве что крепким середнячком, но и этого для утилитарных задач хватало с избытком.
   Мангуст, например, выделял три основных задачи: допрос, вербовка и противодействие допросу и вербовке. Он же требовал, чтобы на зачете по нейролингвистическому программированию их «драли по-черному». Нагонял жути, это у него называлось «закошмарить кадета», рассказывая о методиках смены личности, программировании боевых заданий, лингвистических ключах, запускающих скрытые в глубине сознания механизмы. И ведь не врал же. Ни капли не врал. Хоть казалось тогда, что сказочки Мангуст сочиняет, и все эти акценты, якоря, мыслеобразы и прочая хренотень, взяты из глупых шпионских фильмов.
   Тогда ведь никто не говорил, что очень даже серьезные люди, люди целиком и полностью государственные, тратят миллиарды (кто рублей, кто долларов, кто фунтов) для того, чтобы разработать и освоить методики воздействия на человеческое сознание. Это было соревнование психологов и химиков из разных лагерей, закончившееся вничью. Результаты этого соревнования оставались тайной за семью замками, может быть потому, что исследования были опасны для людей и мало согласовывались с протоколами о защите прав человека, а, скорее всего, потому, что разработки эти продолжались и по сей день. Уж больно полезным могло оказаться решение проблемы полного управления личностью.
   Девчонка, несомненно, была одаренной, и учил ее профессионал, но вот талантлива она или нет – сразу разобраться было трудно. Утешало одно: талант он бы уже почувствовал на собственной шкуре. Тут было бы достаточно зрительного контакта – и все, приехали.
   – Что молчишь? Присматриваешься?
   – Почему присматриваюсь? Просто смотрю, – отозвалась она низким хриплым голосом. – Пить дай. Горло пересохло.
   Сергеев с удовольствием наблюдал, как девчонка «держит позицию».
   Хороша, чертовка. Прощупывать начала сходу. Как только увидела, что вошел. Нет, она таки крепкий профессионал, прошедший полный курс обучения, но не Вольф Мессинг, что радует особо.
   Для того чтобы напоить Агафью, веревки трогать было не надо. Она жадно припала к горлышку фляжки, но сделала только несколько сдержанных глотков. Ровно столько, сколько нужно сделать, чтобы сбить сухость во рту – ни более, ни менее. Сергеев осторожно придержал ее за затылок, чтобы не захлебнулась. От девчонки остро пахло потом, кровью, подопревшей одеждой и испражнениями. Как ни странно, самым неприятным был именно запах пота: настолько резкий и сильный, что хотелось зажмуриться и прополоскать рот.
   Напившись, она опять полулегла у стены, не сказав ни слова благодарности, и хищно облизнулась, одним движением острого, как у ящерицы языка убрав с губ остатки влаги и крови.
   – Пожалуйста, – сказал Михаил, снова взгромоздившись на сломанный стул. – На здоровье. Что-нибудь еще?
   – Повторить бы не под себя то, что я уже сделала в трусы, – ухмыльнулась Агафья, кривя рот. – Когда ногой в живот пнули. Ты тому однорукому козлу, что у дверей сидит, передай, что за мной должок. Я его собственными кишками накормлю, когда выберусь.
   – Если выберешься, – поправил её Сергеев.
   – Сомневаешься?
   – Сомневаюсь. Ну, что мне стоит тебя пристрелить? Или отдать приказ тебя пристрелить.
   Агафья рассмеялась. Она уже подстроила дыхание под его ритм и осторожно нащупывала нить разговора.
   – Доверительного разговора, – подумал Сергеев, – теплого, как парное молоко. Как губы матери. Даже интересно. Неужели одна методика?
   – Ты же не убиваешь женщин и детей.
   – Да? – спросил Сергеев. – Серьезный аргумент. И ты права. Я, действительно не убиваю женщин и детей. Без крайней необходимости. Догадайся с трех раз – есть сейчас такая необходимость или нет? Да и ребенок ли ты? То, что ты женщина – я вижу и слышу. Тебе сколько лет, красавица?
   – Если я скажу двенадцать – ты не поверишь?
   – Я не поверю.
   – А правду я тебе, все равно, не скажу.
   – Дело твое. Я просто так, к слову. Про то, что я не убиваю женщин и детей. Чтобы не было иллюзий.
   – А как тебя зовут? – спросила Агафья. – Имя у тебя есть?
   – Михаил.
   – Хорошее имя.
   – Не жалуюсь. Привык.
   – Ты зачем пришел, дядя Миша? Спрашивать?
   – Была такая мысль. Интересно мне с тобой побеседовать, племянница.
   – Грозить будешь. На ремни порезать пообещаешь.
   Она не спрашивала, скорее утверждала.
   – Знаешь, Агафья, – сказал Сергеев, доставая из кармана сигареты, – есть столько способов тебя разговорить, что ты сама удивишься, если пересчитаешь. Можно, конечно, и на ремни нарезать, если совсем ничего больше не умеешь. А можно и без глупостей. Как тебя, кстати, звали до Агафьи? Алла? Анна? Алина?
   Она молча смотрела на него с пола, сверкая глазами: недобро, но, почему-то, весело. Отчаянно весело. И Сергеев подумал, что разговорить ее будет труднее, чем он всем своим видом показывал. Гораздо труднее. Но девочка об этом пока не догадывается. Или, все-таки, догадывается?
   – Агафья, – произнесла она медленно, тщательно отделяя звук от звука, словно предварительно разжевывая слово, и улыбнулась, показывая перепачканные кровью, мелкие белые зубы. – Это имя у меня такое – Агафья. Понял, дядя?
   – Пусть, – сказал Сергеев равнодушно, – хорошее имя, ничуть не хуже любого другого. Курить хочешь, племянница?
   – А ты дашь?
   – Дам. Мне не жаль. Детям, конечно, курить вредно, но тебе дам. Тебе уже не повредит.
   Агафья рассмеялась – звонко и громко, отчего съехала спиной по стене и завалилась на бок.
   – Тебе что смешно, – спросил Михаил, вставая, – что курить вредно? Или то, что тебя ребенком назвали?
   Он рывком усадил ее поудобнее, вставил между разбитых губ сигарету и щелкнул зажигалкой.
   Это было очень важно – физический контакт, механическое движение, акт доверия – рука у беззащитного, израненного лица. Плюс к этому, куря сигарету, человек невольно выравнивает свое дыхание и к нему легче подстроиться. Она связана, и повторять ее позу и движения, мягко говоря, затруднительно. Но в тот момент, когда она выпускает дым.… Сколько тайн было раскрыто за совместно выкуренной сигаретой, сколько признаний сделано, сколько предательств совершено.
   «Курите, подследственный! Спасибо, гражданин начальник!»
   Снасть заброшена, острый, острее любого рыболовного, крючок, заведен за губу. Осталось только одно – вовремя подсечь. Хотя с этой девицей все может оказаться не так просто.
   Он закурил и сам, мысленно включив метроном в своем воображении.
   Двадцать два, двадцать два, двадцать два…
   Струя голубого дыма вырвалась из его губ и заклубилась, грозовой тучей в свете керосинки.
   Она ответила жидким облачком – неудобно курить со связанными за спиной руками.
   И раз… И два… И три…
   – Ну, так как? Поговорим?
   Он слушал капли, мерно падающие на жесть в глубине подвала.
   – Не о чем нам с тобой говорить, дядя. Ваша взяла, меня скрутили – и радуйся. А пацаны сбежали – это уже радость моя.
   – Есть что скрывать?
   – Скрывать всегда есть что…
   – Для чего все это? Чего добиваются те, кто тебя послал?
   Она ухмыльнулась одним уголком рта, сразу став похожей на картинку из книги, которую Сергеев страшно любил в детстве. Книжка называлась «Звезды немого кино» и была в ней фотография Мэри Пикфорд в роли «Маленького лорда Фаунтлероя» – с так же зажатой в уголке рта сигаретой. Только Мэри была рыжей, что становилось видно даже на черно-белой фотографии, с обилием нарисованных на лице веснушек. Но сходство, почти портретное, бросалось в глаза.
   – Умоешься. Спроси у Капища, может оно тебе ответит.
   – Хороший совет. И спросил бы. Но где оно – ты мне тоже не скажешь.
   – Угадал. Не скажу, конечно. Но ты можешь поискать.
   – А если я догадаюсь?
   – Твое дело.
   – Слушай, Агафья, я очень терпеливый. И у меня есть время. Все настороже и если ты надеешься, что ребята тебя отобьют – пойми, что это проблема. Они, конечно, попытаются…
   – Можешь не сомневаться, – сказала она с недоброй интонацией, – попытаются.
   – Их или застрелят или покалечат. Все уже сообразили, что и они, и ты – угроза существованию колонии. Прямая угроза. Я еще не рассказывал Максу, что парни запрограммированы, но это неважно.
   – Ты уверен?
   – Совершенно. Даже если ты пользовалась химией, как твои хозяева делали с тобой, то натренировать их до уровня волкодавов ты никак не могла – просто не было времени. Да и квалификация у тебя не та, иначе бы черта с два тебя б взяли. Живой, по крайней мере. Их застрелят, как цыплят. Они были страшным оружием до тех пор, пока их считали своими. А после перехода в другую категорию, в категорию чужих – увы, они почти что трупы, только сами еще того не знают. Нет, не так – не осознают.
   – Значит, у Капища будет еда.
   – Тебе-то что? Что-то я тебя не понимаю!
   – Брось, дядя, все ты отлично понимаешь! Мне – ничего. Сгнию я у тебя в подвале, расстреляют меня, повесят или отпустят – для Капища ничего не поменяется. А знаешь почему? Потому, что я первая ласточка. Ты мне другое скажи… Откуда ты знаешь, что меня готовили с химией?
   – По запаху, – спокойно ответил Сергеев. – От тебя несет феромонами, ускорителями метаболизма, гормонами и прочей дрянью. На молодых пацанов это действовало почище гипноза? Так?
   Столбик пепла, криво висевший на кончике сигареты, свалился к ней на живот. То, что отразилось на ее лице, было трудно назвать даже ухмылкой.
   – Действовало, конечно. Куда они денутся? И на тебя действует, хоть ты и не мальчик.
   Сергеев иронично поднял бровь.
   – Но на вопрос ты так и не ответил. Откуда ты знаешь?
   – Что? Интересно? – спросил Сергеев и поймал себя на мысли о том, что перестал воспринимать Агафью, как ребенка. Как равного противника, как опасного врага – да, воспринимал, но считать эту… Это существо ребенком он не мог никак.
   – Жуть как интересно, дядя… Я таких, как ты не встречала.
   – Каких таких?
   – Слишком умных! – выдохнула она, резко подавшись вперед.
   Лицо ее выскользнуло из полутени на свет лампы и, не будь образ девочки-подростка разрушен задолго до этого момента, он был бы уничтожен сейчас. У ребенка не может быть таких глаз.
   – А вот оно что, – сказал Михаил, – умных мы не любим? Так я еще и говорить не начинал, племянница! Хочешь, я расскажу тебе историю? Про то, как жила себе жила маленькая девочка. Ну, не очень маленькая, но и не большая – нормальный ребенок в ненормальных обстоятельствах. Наверное, девочка потеряла маму и папу. А как ребенку выжить без близких, там, где и с близкими-то не выживают? Нашлись добрые люди…
   Сергеев начал говорить напевно, распределяя слова и ударения в ритме падающих капель и ритме дыхания. Голос его понизился, стал басовитей и чуть дребезжал на окончаниях фраз, словно приспущенная контрабасная струна.
   … приютили, накормили, обогрели. Там были еще дети? Так? – продребезжал он.
   – Так… – прошелестел ее голос.
   – Их было много. Как в саду или школе. Девочки и мальчики. Сироты. Дети, потерявшие родителей в суматохе. Все, кто шел на север, к российской и белорусской границам. Шел и не дошел? Так?
   – Так, – откликнулась она эхом.
   Сергеев начал чуть раскачиваться, не сводя с нее взгляда, и увидел, как Агафья начала повторять его движения.
   – Вас собирали вечером, и вы пели песни. Унылые, грустные, тягучие, как растаявшая на солнце жевательная резинка. Непонятные песни с непонятными словами. И играла музыка. Странная музыка. Да?
   – Да…
   Это было сказано едва различимым шепотом. Глаза ее, только что горевшие сумрачным огнем, обессмыслились и стали похожи на два куска черного стекла…
 
   Он вышел из подвала через полтора часа, обессиленный, пустой, как выжатый лимон. Выпускавший его на свет Локоть смотрел испуганно, даже сочувственно, чего уж от него ожидать было трудно. Наверху его ждал Макс, прикладывающий к своему кровавому синяку серебряную ложку, глава колонии Кирилл Осыка, серый от недосыпа и огорчения, и Татьяна с кружкой травяного чая в руках. Чай – это было здорово. Просто отлично. Но ему нужно было не это.
   – Водка есть? – спросил Сергеев, садясь.
   Холод и сырость подвала, казалось, проникли ему в кости. Спину крутило, болели суставы, а колено, то самое, на котором выстукивал киянкой самбу гнилозубый Чико, пульсировало под грубой тканью брюк. Сергеев понимал, что его ощущения – результат психологической отдачи, отката, последствия борьбы с сильным противником. Но болеть меньше от этого не стало.
   Осыка и Татьяна при слове «водка» посмотрели на Макса, Макс закряхтел, вставая, положил ложку на стол и, прихрамывая, удалился из комнаты.
   Пока Пирогов ходил за бутылкой, Сергеев с Осыкой молча курили, а Татьяна быстро и без лишней суеты накрыла на стол. Потом они выпили, закусывая самодельной солониной и конской тушенкой из мятых армейских банок. Сначала втроем – мужской компанией, а когда Сергеев заговорил, то и вчетвером. И Макс пошел за второй бутылкой. А потом и за третьей.
   – Это первая ласточка, ребята, – говорил Сергеев, которого водка не брала совершенно. – За ней – придут другие. Там, на севере, кто-то, а я думаю, что это военные, работает с методиками изменения сознания. Серьезно работают. Благо материала у них – завались. Еще в 45-ом из Германии и Польши – из концлагерей кое-что вывезли. Они берут детей и обрабатывают химией, фармацевтическими препаратами, гипнозом, частично или полностью стирая личность или подменяя ее другой. У них прекрасные спецы: врачи, химики, фармацевты и психологи, и большой опыт работы. Но никогда не было такого размаха, как сейчас, когда они безнаказанны. Они ребята с юмором и прекрасно маскируются, прячутся за теми, кто решил проповедовать идолопоклонничество. Ведь все будут видеть маску, а не тех, кто стоит за ней. Они спасение друг для друга – те, кто нуждается в фанатиках, и те, кто может поставить производство фанатиков на поток.
   Слушали его внимательно. Были основания прислушаться. Только один раз Осыка, ставший на протяжении разговора из бледного землистым, спросил заикаясь:
   – С-с-с-лушай, Миша, а откуда ты все это з-з-з-знаешь? Она с-с-с-сказала, что ли?
   Сергеев глянул сквозь него и ничего не ответил.
 
   Такую защиту, построенную классными спецами, сломать было трудно. Даже понимая суть проблемы и владея основными приемами внушения, ходить по кругу, стучась лбом в виртуальные зеркала, можно было вечно. В лаборатории, при наличии времени и химикатов, не хуже тех, которыми пичкали Агафью во время подготовки, можно было дойти до первого отражения. Но для этого должно было повезти, причем сказочно. А то, что он сделал там, в заросшем плесенью подвале, больше напоминало аборт сделанный спицей, чем безупречную операцию в стерильной операционной. Он не взломал ящик, в который неизвестный доктор Менгеле упрятал сознание маленькой девочки, попавшей к нему в руки. Он всего-навсего разрушил этот ящик. Разбил одним махом все зеркала вместе с отражениями. Раздавил матрешку, так и не сумев добраться до содержимого.
   Когда Агафья вошла в гипнотический транс, он лишь проверял на ней свои предположения. Не более того. Для получения ответа, как известно, надо правильно поставить вопрос. Особенно загипнотизированному человеку. Пока она односложно подтверждала его слова – все шло как надо. Да – нет – не знаю. Он вел себя осторожно, как опытный минер на минном поле: отступал в сторону, если ощущал ментальное сопротивление, возвращался назад, если полагал, что пошел по ложной ветке.
   Ничего конкретного. Никаких имен, никаких названий населенных пунктов, никаких цифр. Картинка, какая-никакая, была, он все-таки не у новичков всей этой цыганщине учился, но все это напоминало фото, отпечатанное на засвеченной бумаге – неясные очертания, пятна, игра света и тени, которую только опытный глаз и недюжинная сила воображения могли превратить в подобие изображения. Все – и, одновременно, ничего.