– Вся история в том и заключается, что Ательстана Конингсбургского похоронили в обители святого Эдмунда.
   – Это ложь, а попросту – брехня, – сказал монах. – Я собственными глазами видел, как его понесли в замок Конингсбург.
   – Ну, так сами и рассказывайте, коли так! – сказал Деннет, раздосадованный тем, что его непрестанно прерывают. Его товарищу и менестрелю стоило немалого труда уговорить старика продолжать своё повествование. Наконец он сказал:
   – И вот эти двое трезвых монахов, раз его преподобие непременно хочет, чтобы они были трезвыми, добрую половину летнего дня пили себе добрый эль, и вино, и всякую всячину, как вдруг услышали протяжный стон, потом звяканье цепей, потом на пороге комнаты появился покойный Ательстан, да и говорит: «А, нерадивые пастыри!..»
   – Вздор! – поспешно перебил монах. – Он ни одного слова не сказал!
   – Вот как! – сказал менестрель, отводя монаха прочь от крестьян. – У тебя опять новое приключение, брат Тук.
   – Тебе я скажу, Аллен из Лощины, – сказал отшельник. – Я видел Ательстана так же ясно, как живой может видеть живого. И саван на нём, и такой тяжёлый запах, как из могилы. Бочка вина не смоет этого из памяти!
   – А ещё что скажешь? – сказал менестрель. – Смеёшься ты надо мной!
   – Хочешь – верь, хочешь – не верь, – продолжал монах, – я его хватил дубиной так, что от моего удара и бык свалился бы, а дубина прошла через него, как сквозь столб дыма.
   – Клянусь святым Губертом, – сказал менестрель, – это презанятная история и стоит того, чтобы переложить её в стихи на мотив старинной песни «Приключилась с монахом превеликая беда…»
   – Ладно, смейся, коли тебе охота, – отвечал Тук. – Только такую песнь я петь не стану. Пусть лучше привидение или сам чёрт утащит меня с собой в преисподнюю, если запою. Нет, нет! Я тут же решил потрудиться ради спасения души – подсобить сжечь колдунью, подраться за правое дело или сделать ещё что-нибудь угодное богу. Затем и пришёл сюда.
   Внезапно удар большого колокола церкви святого Михаила в Темплстоу, старинного здания, возвышавшегося среди посёлка на некотором расстоянии от прецептории, прервал их беседу. Один за другим редкие и зловещие удары колокола раскатывались отдалённым эхом и наполняли воздух звуками железного надгробного плача. Унылый звон, возвещавший начало церемонии, заставил содрогнуться сердца присутствующих; все взоры обратились к стенам прецептории в ожидании выхода гроссмейстера и преступницы.
   Наконец подъёмный мост опустился, ворота распахнулись, и выехали сначала рыцарь со знаменем ордена, предшествуемый шестью трубачами, за ними прецепторы, по два в ряд, потом гроссмейстер верхом на великолепной лошади в самом простом убранстве, за ним Бриан де Буагильбер в блестящих боевых доспехах, но без копья, щита и меча, которые несли за ним оруженосцы. Лицо его, отчасти скрытое длинным пером, спускавшимся с его шапочки, отражало жестокую внутреннюю борьбу гордости с нерешительностью. Он был бледен как смерть, словно не спал несколько ночей сряду. Однако он управлял нетерпеливым конём привычной рукой искусного наездника и лучшего бойца ордена храмовников. Осанка его была величава и повелительна, но, вглядываясь пристальнее в выражение его мрачного лица, люди читали на нём нечто такое, что заставляло их отворачиваться.
   По обеим сторонам его ехали Конрад Монт-Фитчет и Альберт Мальвуазен, исполнявшие роль поручителей боевого рыцаря. Они были в длинных белых одеждах, которые члены ордена носили в мирное время. За ними ехали другие рыцари Храма и длинная вереница оруженосцев и пажей, одетых в чёрное; это были послушники, добивавшиеся чести посвящения в рыцари ордена. За ними шёл отряд пешей стражи, также в чёрных одеждах, а в середине виднелась бледная фигура подсудимой, тихими, но твёрдыми шагами подвигавшейся к месту, где должна была решиться её судьба.
   С неё сняли все украшения, опасаясь, что среди них могут быть амулеты, которыми, как тогда считалось, сатана снабжает свою жертву, чтобы помешать ей покаяться даже на пытке. Вместо ярких восточных тканей на ней была белая одежда из самого грубого полотна. Но на её лице запечатлелось трогательное выражение смелости и покорности судьбе, и даже в этой одежде, без всяких украшений, кроме распущенных длинных чёрных волос, она внушала всем такое сострадание, что никто не мог без слёз смотреть на неё. Даже самые закоснелые ханжи жалели, что такое прекрасное создание превращено в сосуд злобы и стало преданной рабой сатаны.
   Вслед за жертвой шла толпа низших чинов, служителей прецептории. Они двигались в строгом порядке, сложа руки на груди и потупив глаза в землю.
   Процессия медленно поднялась на отлогий пригорок, на вершине которого расположено было ристалище, проникла внутрь ограды, обошла её кругом справа налево и, достигнув снова тех же ворот, остановилась. Тут произошла небольшая задержка, так как гроссмейстер и все остальные всадники, кроме Буагильбера и его поручителей, сошли с коней, которых немедленно увели за ограду состоявшие при рыцарях конюхи и оруженосцы.
   Несчастную Ревекку подвели к чёрному стулу, поставленному рядом с костром. При первом взгляде на страшное место казни, такой же ужасной для воображения, как и мучительной для тела, она вздрогнула, закрыла глаза и, вероятно, молилась про себя, судя по тому, что губы её шевелились; но она ничего не произносила вслух. Через минуту она открыла глаза, пристально посмотрела на костёр, как бы желая мысленно освоиться с предстоящей участью, потом медленно отвела свой взор.
   Между тем гроссмейстер занял своё место, и, когда все рыцари расположились вокруг него и за его спиной в строгом соответствии со званием каждого из них, раздались громкие и протяжные звуки труб, возвестившие, что суд собрался и приступает к действиям.
   Мальвуазен в качестве поручителя за Буагильбера выступил вперёд и положил к ногам гроссмейстера перчатку еврейки, служившую залогом предстоящей битвы.
   – Доблестный государь и преподобный отец, – сказал Мальвуазен, – вот стоит добрый рыцарь Бриан де Буагильбер, прецептор ордена храмовников, который, приняв залог поединка, ныне положенный мною у ног вашего преподобия, тем самым обязался исполнить долг чести в состязании нынешнего дня для подтверждения того, что сия еврейская девица, по имени Ревекка, по справедливости заслуживает осуждения на смертную казнь за колдовство капитулом сего святейшего ордена Сионского Храма. И вот здесь стоит этот рыцарь, готовый честно и благородно сразиться, если ваше преподобие изъявит на то своё высокочтимое и мудрое согласие.
   – А присягал ли он в том, что будет биться за честное и правое дело? – спросил гроссмейстер. – Подайте сюда распятие и аналой.
   – Государь и высокопреподобный отец, – с готовностью отвечал Мальвуазен, – брат наш, здесь стоящий, принёс уже клятву в правоте своего обвинения в присутствии храброго рыцаря Конрада Монт-Фитчета. Здесь же присягать ему не подобает, принимая во внимание, что противница его не христианка и, следовательно, не может принести присягу.
   Это объяснение показалось удовлетворительным, к великой радости Мальвуазена: хитрец заранее предвидел, как трудно и, пожалуй, даже невозможно будет уговорить Бриана де Буагильбера публично произнести такую клятву, а потому придумал отговорку, чтобы избавить его от этого.
   Выслушав объяснения Альберта Мальвуазена, гроссмейстер приказал герольду выступить вперёд и выполнить свою обязанность. Снова зазвучали трубы, и герольд, выйдя на арену, воскликнул громким голосом:
   – Слушайте! Слушайте! Слушайте! Вот храбрый рыцарь сэр Бриан де Буагильбер, готовый сразиться со всяким свободнорождённым рыцарем, который захочет выступить на защиту еврейки Ревекки, вследствие дарованного ей права выставить за себя бойца на поединке. Таковому её заступнику преподобный и доблестный владыка гроссмейстер, здесь присутствующий, дозволяет биться на равных правах, предоставляя ему одинаковые условия в отношении места, направления солнца и ветра и всего прочего, до сего доброго поединка относящегося.
   Опять зазвучали трубы, и затем наступила тишина, длившаяся довольно долго.
   – Никто не желает выступить защитником? – сказал гроссмейстер. – Герольд, ступай к подсудимой и спроси её, ожидает ли она кого-нибудь, кто захочет биться за неё в настоящем деле.
   Герольд пошёл к месту, где сидела Ревекка. В ту же минуту Буагильбер внезапно повернул свою лошадь и, невзирая на все попытки Мальвуазена и Монт-Фитчета удержать его, поскакал на другой конец ристалища и очутился перед Ревеккой одновременно с герольдом.
   – Правильно ли это и допускается ли уставами поединка? – сказал Мальвуазен, обращаясь к гроссмейстеру.
   – Да, Альберт Мальвуазен, допускается, – отвечал Бомануар, – ибо в настоящем случае мы взываем к суду божьему и не должны препятствовать сторонам сноситься между собою, дабы не помешать торжеству правды.
   Тем временем герольд говорил Ревекке следующее:
   – Девица, благородный и преподобный владыка гроссмейстер приказал спросить: есть ли у тебя заступник, желающий сразиться в сей день от твоего имени, или ты признаешь себя справедливо осуждённой на казнь?
   – Скажите гроссмейстеру, – отвечала Ревекка, – что я настаиваю на своей невиновности, не признаю, что я заслуживаю осуждения, и не хочу сама быть повинна в пролитии собственной крови. Скажите ему, что я требую отсрочки, насколько то допускается его законами, и подожду, не пошлёт ли мне заступника милосердный бог, к которому взываю в час моей крайней скорби. Но если по прошествии назначенного срока не будет мне защитника, то да свершится святая воля божия!
   Герольд воротился к гроссмейстеру и передал ответ Ревекки.
   – Сохрани боже, – сказал Лука Бомануар, – чтобы кто-нибудь мог пожаловаться на нашу несправедливость, будь то еврей или язычник! Пока вечерние тени не протянутся с запада на восток, мы подождём, не явится ли заступник этой несчастной женщины. Когда же солнце будет клониться к закату, пусть она готовится к смерти.
   Герольд сообщил Ревекке эти слова гроссмейстера. Она покорно кивнула головой, сложила руки на груди и подняла глаза к небу, как будто искала там помощи, на которую едва ли могла рассчитывать на земле. В эту страшную минуту она услышала голос Буагильбера. Он говорил шёпотом, но она вздрогнула, и его речь вызвала в ней гораздо большую тревогу, чем слова герольда.
   – Ревекка, – сказал храмовник, – ты слышишь меня?
   – Мне до тебя нет дела, жестокосердный, – отвечала несчастная девушка.
   – Да, но ты понимаешь, что я говорю? – продолжал храмовник. – Я сам пугаюсь звуков своего голоса и не вполне понимаю, где мы находимся и для какой цели очутились здесь. Эта ограда, ристалище, стул, на котором ты сидишь, эти вязанки хвороста… Я знаю, для чего всё это, но не могу себе представить, что это действительность, а не страшное видение. Оно наполняет ум чудовищными образами, но рассудок не допускает их возможности.
   – Мой рассудок и все мои чувства, – сказала Ревекка, – убеждают меня, что этот костёр предназначен для сожжения моего тела и открывает мне мучительный, но короткий переход в лучший мир.
   – Это всё призраки, Ревекка, и видения, отвергаемые учением ваших же саддукейских мудрецов. Слушай, Ревекка, – заговорил Буагильбер с возрастающим одушевлением, – у тебя есть возможность спасти жизнь и свободу, о которой и не помышляют все эти негодяи и ханжи. Садись скорей ко мне за спину, на моего Замора, благородного коня, ещё ни разу не изменившего своему седоку. Я его выиграл в единоборстве против султана трапезундского. Садись, говорю я, ко мне за спину, и через час мы оставим далеко позади всякую погоню. Тебе откроется новый мир радости, а мне – новое поприще для славы. Пускай произносят надо мной какие им угодно приговоры – я презираю их! Пускай вычёркивают имя Буагильбера из списка своих монастырских рабов – я смою кровью всякое пятно, каким они дерзнут замарать мой родовой герб!
   – Искуситель, – сказала Ревекка, – уйди прочь! Даже и в эту минуту ты не в силах ни на волос поколебать моё решение. Вокруг меня только враги, но тебя я считаю самым страшным из них. Уйди, ради бога!
   Альберт Мальвуазен, встревоженный и обеспокоенный их слишком продолжительным разговором, подъехал в эту минуту, чтобы прервать беседу.
   – Созналась она в своём преступлении, – спросил он у Буагильбера, – или всё ещё упорствует в отрицании?
   – Именно, упорствует и отрекается, – сказал Буагильбер.
   – В таком случае, благородный брат наш, – сказал Мальвуазен, – тебе остаётся лишь занять твоё прежнее место и подождать до истечения срока. Смотри, тени уже начали удлиняться. Пойдём, храбрый Буагильбер, надежда нашего священного ордена и будущий наш владыка.
   Произнеся эти слова примирительным тоном, он протянул руку к уздечке его коня, как бы с намерением увести его обратно, на противоположный конец ристалища.
   – Лицемерный негодяй! Как ты смеешь налагать руку на мои поводья? – гневно воскликнул Буагильбер, оттолкнув Мальвуазена, и сам поскакал назад, к своему месту.
   – Нет, у него ещё много страсти, – сказал Мальвуазен вполголоса Конраду Монт-Фитчету, – нужно только направить её как следует; она, как греческий огонь, сжигает всё, до чего ни коснётся.
   Два часа просидели судьи перед ристалищем, тщетно ожидая появления заступника.
   – Да оно и понятно, – говорил отшельник Тук, – потому что она еврейка. Клянусь моим орденом, жалко, право, что такая молодая и красивая девушка погибнет из-за того, что некому за неё подраться. Будь она хоть десять раз колдунья, да только христианской веры, моя дубинка отзвонила бы полдень на стальном шлеме свирепого храмовника.
   Общее мнение склонялось к тому, что никто не вступится за еврейку, да ещё обвиняемую в колдовстве, и рыцари, подстрекаемые Мальвуазеном, начали перешёптываться, что пора бы объявить залог Ревекки проигранным. Но в эту минуту на поле показался рыцарь, скакавший во весь опор по направлению к арене… Сотни голосов закричали: «Заступник, заступник!» – и, невзирая на суеверный страх перед колдуньей, толпа громкими кликами приветствовала въезд рыцаря в ограду ристалища. Но, увидев его вблизи, зрители были разочарованы. Лошадь его, проскакавшая многие мили во весь дух, казалось, падала от усталости, да и сам всадник, так отважно примчавшийся на арену, еле держался в седле от слабости, или от усталости, или от того и другого.
   На требование герольда объявить своё имя, звание и цель своего прибытия рыцарь ответил смело и с готовностью:
   – Я, добрый рыцарь дворянского рода, приехал оправдать мечом и копьём девицу Ревекку, дочь Исаака из Йорка, доказать, что приговор, против неё произнесённый, несправедлив и лишён основания, объявить сэра Бриана де Буагильбера предателем, убийцей и лжецом, в подтверждение чего готов сразиться с ним на сём ристалище и победить с помощью божьей, заступничеством богоматери и святого Георгия.
   – Прежде всего, – сказал Мальвуазен, – приезжий обязан доказать, что он настоящий рыцарь и почётной фамилии. Наш орден не дозволяет своим защитникам выступать против безымянных людей.
   – Моё имя, – сказал рыцарь, открывая забрало своего шлема, – более известно, чем твоё, Мальвуазен, да и род мой постарше твоего. Я Уилфред Айвенго.
   – Я сейчас не стану с тобой драться, – сказал храмовник глухим, изменившимся голосом. – Залечи сперва свои раны, достань лучшего коня, и тогда, быть может, я сочту достойным себя выбить из твоей головы этот дух ребяческого удальства.
   – Вот как, надменный храмовник, – сказал Айвенго, – ты уже забыл, что дважды был сражён моим копьём? Вспомни ристалище в Акре, вспомни турнир в Ашби! Припомни, как ты похвалялся в столовом зале Ротервуда и выложил свою золотую цепь против моего креста с мощами в залог того, что будешь драться с Уилфредом Айвенго ради восстановления твоей потерянной чести. Клянусь моим крестом и святыней, что хранится в нём, если ты сию же минуту не сразишься со мной, я тебя обесславлю, как труса, при всех дворах Европы и в каждой прецептории твоего ордена!
   Буагильбер в нерешительности взглянул на Ревекку, потом с яростью воскликнул, обращаясь к Айвенго:
   – Саксонский пёс, бери своё копьё и готовься к смерти, которую сам на себя накликал!
   – Дозволяет ли мне гроссмейстер участвовать в сём поединке? – сказал Айвенго.
   – Не могу оспаривать твои права, – сказал гроссмейстер, – только спроси девицу, желает ли она признать тебя своим заступником. Желал бы и я, чтобы ты был в состоянии, более подходящем для сражения. Хотя ты всегда был врагом нашего ордена, я всё-таки хотел бы обойтись с тобой честно.
   – Нет, пусть будет так, как есть, – сказал Айвенго, – ведь это – суд божий, его милости я и поручаю себя… Ревекка, – продолжал он, подъехав к месту, где она сидела, – признаешь ли ты меня своим заступником?
   – Признаю, – отвечала она с таким волнением, какого не возбуждал в ней и страх смерти. – Признаю, что ты защитник, посланный мне провидением. Однако ж, нет, нет! Твои раны ещё не зажили. Не бейся с этим надменным человеком. Зачем же и тебе погибать?
   Но Айвенго уж поскакал на своё место, опустил забрало и взялся за копьё. То же сделал и Буагильбер. Его оруженосец, застёгивая забрало шлема у храмовника, заметил, что лицо Буагильбера, которое всё утро оставалось пепельно-бледным, несмотря на множество разных страстей, обуревавших его, теперь вдруг покрылось багровым румянцем.
   Когда оба бойца встали на места, герольд громким голосом трижды провозгласил:
   – Исполняйте свой долг, доблестные рыцари! После третьего раза он отошёл к ограде и ещё раз провозгласил, чтобы никто, под страхом немедленной смерти, не дерзнул ни словом, ни движением препятствовать или вмешиваться в этот честный поединок. Гроссмейстер, всё время державший в руке перчатку Ревекки, наконец бросил её на ристалище и произнёс роковое слово:
   – Начинайте! Зазвучали трубы, и рыцари понеслись друг на друга во весь опор. Как все и ожидали, измученная лошадь Айвенго и сам ослабевший всадник упали, не выдержав удара меткого копья храмовника и напора его могучего коня. Все предвидели такой исход состязания. Но несмотря на то, что копьё Уилфреда едва коснулось щита его противника, к общему удивлению всех присутствующих, Буагильбер покачнулся в седле, потерял стремена и упал на арену.
   Айвенго высвободил ногу из-под лошади и быстро поднялся, стремясь попытать счастья с мечом в руках. Но противник его не вставал. Айвенго наступил ногой ему на грудь, приставил конец меча к его горлу и велел ему сдаваться, угрожая иначе немедленной смертью. Буагильбер не отвечал.
   – Не убивай его, сэр рыцарь! – воскликнул гроссмейстер. – Дай ему исповедаться и получить отпущение грехов, не губи и душу и тело. Мы признаем его побеждённым.
   Гроссмейстер сам сошёл на ристалище и приказал снять шлем с побеждённого рыцаря. Его глаза были закрыты, и лицо пылало всё тем же багровым румянцем. Пока они с удивлением смотрели на него, глаза его раскрылись, но взор остановился и потускнел. Румянец сошёл с лица и сменился мертвенной бледностью. Не повреждённый копьём своего противника, он умер жертвой собственных необузданных страстей.
   – Вот поистине суд божий, – промолвил гроссмейстер, подняв глаза к небу. – Fiat voluntas tua![53]



Глава XLIV




   Как сплетня кумушки, рассказ окончен.

Уэбстер



   Когда общее изумление несколько улеглось, Уилфред Айвенго спросил у гроссмейстера, как верховного судьи настоящего поединка, так ли мужественно и правильно выполнил он свои обязанности, как требовалось уставом состязания.
   – Мужественно и правильно, – отвечал гроссмейстер. – Объявляю девицу свободной и неповинной! Оружием, доспехами и телом умершего рыцаря волен распорядиться по своему желанию победитель.
   – Я равно не хочу и пользоваться его доспехами и предавать его тело на позор, – сказал рыцарь Айвенго. – Он сражался за веру христианскую. А ныне он пал не от руки человеческой, а по воле божьей. Но пусть его похоронят тихо и скромно, как подобает погибшему за неправое дело. Что касается девушки…
   Его прервал конский топот. Всадников было так много и скакали они так быстро, что под ними дрожала земля. На ристалище примчался Чёрный Рыцарь, а за ним – многочисленный отряд конных воинов и несколько рыцарей в полном вооружении.
   – Я опоздал, – сказал он, озираясь вокруг, – Буагильбер должен был умереть от моей руки… Айвенго, хорошо ли было с твоей стороны брать на себя такое дело, когда ты сам едва держишься в седле?
   – Сам бог, государь, покарал этого надменного человека, – отвечал Айвенго. – Ему не суждена была честь умереть той смертью, которую вы предназначили ему.
   – Мир ему, – молвил Ричард, пристально вглядываясь в лицо умершего, – если это возможно: он был храбрый рыцарь и умер в стальной броне, как подобает рыцарю. Но нечего терять время. Бохун, исполняй свою обязанность!
   Из среды королевской свиты выступил рыцарь и, положив руку на плечо Альберта Мальвуазена, сказал:
   – Я арестую тебя, как государственного изменника! До сих пор гроссмейстер молча дивился внезапному появлению такого множества воинов. Теперь он заговорил:
   – Кто смеет арестовать рыцаря Сионского Храма в пределах его прецептории и в присутствии гроссмейстера? И по чьему повелению наносится ему столь дерзкая обида?
   – Я арестую его, – отвечал рыцарь, – я, Генри Бохун, граф Эссекс, лорд-главнокомандующий войсками Англии.
   – И по приказанию Ричарда Плантагенета, здесь присутствующего, – сказал король, открывая забрало своего шлема, – Конрад Монт-Фитчет, счастье твоё, что ты родился не моим подданным. Что до тебя, Мальвуазен, ты и брат твой Филипп подлежите смертной казни до истечения этой недели.
   – Я воспротивлюсь твоему приговору, – сказал гроссмейстер.
   – Гордый храмовник, ты не в силах это сделать, – возразил король.
   – Взгляни на башни своего замка, и ты увидишь, что там развевается королевское знамя Англии вместо вашего орденского флага. Будь благоразумен, Бомануар, и не оказывай бесполезного сопротивления. Твоя рука теперь в пасти льва.
   – Я подам на тебя жалобу в Рим, – сказал гроссмейстер – Обвиняю тебя в нарушении неприкосновенности и вольностей нашего ордена.
   – Делай что хочешь, – отвечал король, – но ради твоей собственной безопасности сейчас лучше не толкуй о нарушении прав. Распусти членов капитула и поезжай со своими последователями в другую прецепторию, если только найдётся такая, которая не стала местом изменнического заговора против короля Англии. Впрочем, если хочешь, оставайся. Воспользуйся нашим гостеприимством и посмотри, как мы будем вершить правосудие.
   – Как! Мне быть гостем там, где я должен быть повелителем? – воскликнул гроссмейстер. – Никогда этого не будет! Капелланы, возгласите псалом «Quare fremuerunt gentes»![54] Рыцари, оруженосцы и служители святого Храма, следуйте за знаменем нашего ордена Босеан!
   Гроссмейстер говорил с таким достоинством, которое не уступало самому королю Англии и вдохнуло мужество в сердца его оторопевших и озадаченных приверженцев. Они собрались вокруг него, как овцы вокруг сторожевой собаки, когда заслышат завывание волка. Но в осанке их не было робости, свойственной овечьему стаду, напротив – лица у храмовников были хмурые и вызывающие, а взгляды выражали вражду, которую они не смели высказать словами. Они сомкнулись в ряд, и копья их образовали тёмную полосу, сквозь которую белые мантии рыцарей рисовались на фоне чёрных одеяний свиты подобно серебристым краям чёрной тучи. Толпа простонародья, поднявшая было против них громкий крик, притихла и в молчании взирала на грозный строй испытанных воинов. Многие даже попятились назад.
   Граф Эссекс, видя, что храмовники стоят в боевой готовности, дал шпоры своему коню и помчался к своим воинам, выравнивая их ряды и приводя их в боевой порядок против опасного врага. Один Ричард, искренне наслаждавшийся испытываемой опасностью, медленно проезжал мимо фронта храмовников, громко вызывая их:
   – Что же, рыцари, неужели ни один из вас не решится преломить копьё с Ричардом? Эй, господа храмовники! Ваши дамы, должно быть, уж очень смуглы, коли ни одна не стоит осколка копья, сломанного в честь её!
   – Слуги святого Храма, – возразил гроссмейстер, выезжая вперёд, – не сражаются по таким пустым и суетным поводам. А с тобой, Ричард Английский, ни один храмовник не преломит копья в моём присутствии. Пускай папа и монархи Европы рассудят нас с тобой и решат, подобает ли христианскому принцу защищать то дело, ради которого ты сегодня выступил. Если нас не тронут – и мы уедем, никого не тронув. Твоей чести вверяем оружие и хозяйственное добро нашего ордена, которое оставляем здесь; на твою совесть возлагаем ответственность в том соблазне и обиде, какую ты нанёс ныне христианству.
   С этими словами, не ожидая ответа, гроссмейстер подал знак к отбытию. Трубы заиграли дикий восточный марш, служивший обычно сигналом к выступлению храмовников в поход. Они переменили строй и, выстроившись колонной, двинулись вперёд так медленно, как только позволял шаг их коней, словно хотели показать, что удаляются лишь по приказу своего гроссмейстера, а никак не из страха перед выставленными против них превосходящими силами.