На такое замечание Гловер не почел нужным возразить, вместо того он стал внимательно рассматривать ветви хвои и еще внимательней — шкуры животных и прочие украшения, в которые убран был изнутри павильон. Самым примечательным было здесь множество доспехов — гэльские кольчуги и к каждой по стальному шлему, боевой секире и двуручному мечу, — занимавших верхний конец помещения, их еще дополняли щиты с дорогой и обильной отделкой. Каждая кольчуга висела поверх отлично выделанной оленьей шкуры, которая выгодно ее оттепята, в то же время оберегая от сырости.
   — Это оружие для избранных воинов клана Кухил, — шепнул Бушаллох. — Здесь, как ты видишь, двадцать девять наборов, тридцатым бойцом выступает сам Эхин, облачившийся сегодня в свои доспехи, а то здесь висели бы все тридцать наборов. Впрочем, панцирь на нем не так хорош, как нужно бы к вербному воскресенью. А вот эти девять панцирей, огромнейшие, они для лейхтахов, на которых вся наша надежда!
   — А эти чудесные оленьи шкуры, — сказал Саймон, в котором при виде добротного сырья заговорил мастер своего дела, — как ты полагаешь, не согласится ли вождь отдать их по сходной цене? На них большой спрос — идут на фуфайки, которые рыцари надевают под панцирь.
   — Разве не просил я тебя, — сказал Нийл Бушаллох, — не заводить речь об этом предмете!
   — Так я же говорю о кольчугах, — стал оправдываться Саймон. — Разреши спросить, не сделана ли хоть одна из них нашим знаменитым пертским оружейником, по имени Генри из Уинда?
   — Час от часу не легче! — сказал Нийл. — Для Эхина имя этого человека — что вихрь для озера, — сразу возмутит. Хотя никто не знает почему.
   «Я-то догадываюсь!» — подумал наш перчаточник, но не выдал своего помысла и, дважды натолкнувшись в беседе на неприятный предмет, не стал пускаться в новый разговор, а приналег, как все вокруг, на еду.
   Из рассказанного нами о приготовлениях к пиру читатель легко заключит, что угощение было самое грубое. Его основу составляло мясо, которое накладывалось большими кусками и поедалось, невзирая на великий пост, — даром что стол освятили своим присутствием несколько иноков из монастыря на острове. Тарелки были деревянные, равно как и перехваченные обручами коги, то есть чаши, из которых гости пили крепкие напитки, а также брот, или мясной сок, считавшийся изысканным лакомством. Немало подавалось и молочных блюд, которым отдавали должное — причем их ели из той же посуды. Скуднее всего пиршество было хлебом, но Гловеру и его покровителю Нийлу подали каждому по два небольших каравая. За едою, как, впрочем, и по всей Британии, гости применяли свои скины, то есть ножи или длинные и острые кинжалы, нисколько не смущаясь мыслью, что при случае эти же ножи и кинжалы служили совсем иным, отнюдь не мирным целям.
   У верхнего конца стола, возвышаясь ступени на три над полом, стояло пустое кресло. Над ним был устроен балдахин, точнее — навес, из голых сучьев и плюща, а на сиденье лежали меч в ножнах и свернутое знамя. Это было кресло покойного вождя, и в его честь оно оставалось незанятым. Эхин сидел в кресле пониже, справа от почетного места.
   Читатель сильно ошибется, если из этого описания сделает вывод, что гости вели себя как стая голодных волков и жадно набросились на пиршественную еду, так редко им предлагаемую. Напротив, в клане Кухил все вели себя с той учтивой сдержанностью и вниманием к нуждам соседа, какие мы часто наблюдаем у первобытных народов, особенно— в тех странах, где люди всегда при оружии, — ибо всеобщее соблюдение правил учтивости тем более необходимо там, где могут легко произойти ссора, кровопролитие, убийство. Гости занимали места, указываемые им Торквилом из Дубровы, который, исполняя роль ма-ришала-таха, то есть кравчего, безмолвно касался белым посохом того места, которое каждому надлежало занять. Разместившись по чину, гости терпеливо ждали полагавшейся им порции, так как еда распределялась среди них лейхтахом, самые храбрые мужи или наиболее заслуженные воины клана получали двойную порцию, которая носила особое название — биефир, то есть «порция мужа». Когда подававшие увидели, что обслужили всех, они и сами сели за стол на назначенные им места, и каждому из них была подана эта увеличенная порция мяса. Вода стояла так, что каждый мог легко до нее дотянуться, а салфетку заменял кусочек мягкого мха: здесь, как на восточных пирах, при смене блюд непременно омывались руки. Чтобы развлечь гостей, встал бард и вознес хвалу покойному вождю, высказав надежду кухилов, что его добродетели вновь расцветут в молодом его сыне и преемнике. Затем торжественно прочли родословную племени, которая возводилась к роду Далриадов. В зале играли арфисты, а за его стенами народ веселился под пение боевых волынок. Разговор среди гостей велся степенно, вполголоса, очень учтиво, никто не позволял себе насмешки, разве что легкую шутку, рассчитанную лишь на то, чтобы вызвать мимолетную улыбку. Никто не возвышал голоса, не слышно было ревнивого спора, Саймону Гловеру доводилось слышать в сто раз больше шума на гильдейских трапезах в Перте, чем в этом павильоне, где пировали двести диких горцев.
   Даже напитки, казалось, не побудили пирующих нарушить чин и порядок. Напитков было много, и самых разных. Меньше всего вина, которое подавалось только особо почетным гостям, в чье число вновь оказался включен Саймон Гловер. В самом деле, вино и два пшеничных хлебца были единственным знаком внимания, оказанным во время пира чужеземцу, но Нийл Бушаллох, ревнуя о славе гэльского гостеприимства, не преминул поговорить о них как о высоком отличии. Самогонные водки, которые в Горной Стране сейчас повсеместно в ходу, были тогда сравнительно мало известны. Асквибо пускалось по кругу в малом количестве и сильно отдавало настоем шафрана и других трав, напоминая больше лечебное питье, чем праздничный напиток. Подавались кое-кому сидр и брага, основу же составлял эль, для того и сваренный в огромном количестве, и он ходил вкруговую без ограничения, однако и его пили с умеренностью, не очень-то знакомой в наши дни жителям Горной Страны. Только когда все насытились, был провозглашен первый тост — в поминание покойного вождя. И тогда прошел по рядам тихий ропот славословия, между тем как монахи — они лишь одни — затянули хором «Requiem eternam dona» note 65. Воцарилась странная тишина, словно все ожидали чего-то необычного, когда встал Эхин со смелой и мужественной, хотя и скромной грацией и, заняв пустовавшее место на троне, твердо и с достоинством проговорил:
   — На этот трон и на наследие моего отца я предъявляю право свое. Благослови же меня бог и святой Барр!
   — Как будешь ты править детьми твоего отца? — сказал седой старик, дядя покойного.
   — Я буду защищать их мечом моего отца и справедливо судить под отчим знаменем.
   Старик дрожащей рукой вынул из ножен тяжелый меч и, держа его за лезвие, протянул рукоятью вперед молодому вождю, в то же время Торквил из Дубровы развернул родовую хоругвь и несколько раз взмахнул ею над головою Эхина, который с удивительной ловкостью и грацией заиграл огромным мечом, как бы защищая хоругвь. Гости шумными возгласами выражали приверженность своему патриархальному вождю, притязавшему на их признание, и не было здесь никого, кто, видя пред собою изящного и ловкого юношу, склонен был бы вспомнить связанное с ним зловещее пророчество. Когда Эхин стоял в сверкающей кольчуге, опершись на длинный меч и отвечая грациозными поклонами на приветственный клич, потрясавший воздух в павильоне и далеко вокруг, Саймон Гловер глядел и дивился, неужели этот величавый юный вождь — тот самый мальчишка, с которым он зачастую обходился весьма непочтительно? И в душе перчаточника зашевелились опасения, как бы ему теперь не отплатили за это сторицей. Бурные приветствия сменились музыкой менестрелей, и скалы и сосновые леса вокруг огласило пение арф и волынок, как недавно оглашал их погребальный плач.
   Было бы скучно излагать в подробностях, как велось торжество посвящения, или во всех деталях — первые слова заупокойной молитвы. пересказывать, сколько кубков поднято было во славу былых героев клана и за здравие тех двадцати девяти удальцов, которым предстояло сразиться в близком уже бою на глазах и под водительством своего молодого вождя. Барды, исстари сочетавшие в своем лице поэтов и пророков, отважились предсказать им самую блистательную победу и наперед говорили о ярости, с какою Синий Сокол, символ клана Кухил, растерзает на куски Горного Кота — всем известную эмблему клана Хаттан.
   Солнце клонилось к закату, когда «чаша милости» (кубок, вырезанный из дуба и оправленный в серебро) пошла вкруговую по столу в знак окончания пира. Впрочем, кому не надоело бражничать, те вольны были пойти еще в любой павильон и продолжать пированье. Саймона Гловера Бушаллох отвел в небольшую хижину, приспособленную явно для нужд лишь одного человека. Постель из вереска и мха, приготовленная так пышно, как только позволяла ранняя весна, и запас всяческой вкусной еды, какую только можно было собрать после недавнего пира, — все указывало, что кто-то нарочно позаботился поудобнее устроить гостя, который заночует в этой хижине.
   — Оставайся здесь и никуда не уходи, — сказал Бушаллох, прощаясь со своим другом и protege note 66. — Это твоя спальня. В такую суматошную ночь как выйдешь из помещения, его сразу займут. Так, если бобер покинет свою нору, в нее тут же заползет лиса.
   Саймон Гловер был как нельзя больше доволен таким распорядком. За день он устал от шума и теперь нуждался в отдыхе. Отведав чего-то, хотя ему совсем не хотелось есть, и выпив, только чтоб согреться, чарку вина, он пробормотал вечернюю молитву, завернулся в плащ и улегся на ложе, которое по давнему знакомству было для него привычным и удобным. Гудение и рокот голосов, а иногда и шумные выкрики, доносившиеся снаружи — потому что народ кругом еще продолжал пировать, — недолго смущали покой старика. Прошло минут десять, и уже он спал так крепко, как если бы лежал в собственной постели в доме — на Кэрфью-стрит,


Глава XXIX



   Опять завел про дочь мою…

«Гамлет»



   За два часа до того, как кричать тетереву, Саймона Гловера разбудил хорошо знакомый голос, окликнувший его по имени.
   — Как, это ты Конахар, — отозвался он спросонья, — разве уже утро? — И, открыв глаза, он увидел наяву того, кто ему снился в эту ночь.
   В то же мгновение пришли ему на память события минувшего дня, и Саймона поразило, что видение сохранило тот образ, какой придал ему сон: Эхин стоял перед ним не в кольчуге гэльского вождя, как накануне вечером, не с мечом в руке, — нет, это был Конахар с Кэрфыо-стрит, в одежде бедного подмастерья, и в руке он держал дубовый прут. Явись ему призрак, пертский горожанин не мог бы удивиться сильнее. В недоумении глядел он на юношу, а тот навел на него свой фонарь, в котором тлела гнилушка, и на возглас, брошенный им спросонья, ответил:
   — Именно так, отец Саймон: это Конахар пришел поговорить со старым знакомым в такой час, когда наша беседа не привлечет излишнего внимания.
   С этими словами он сел на козлы, служившие стулом, и, поставив рядом фонарь, продолжал самым дружеским тоном:
   — Я долгие дни пользовался твоим гостеприимством, отец Саймон, надеюсь, и ты ни в чем не встретил недостатка в моем доме?
   — Ни в чем, ни в чем, Эхин Мак-Иан, — ответил Гловер, потому что простота кельтского языка и обычаев отбрасывает все почетные титулы. — Если вспомнить, что нынче у нас великий пост, меня приняли куда как хорошо и уж никак не по моим заслугам: и подумать-то стыдно, как вам плохо жилось на Кэрфыо-стрит.
   — Отвечу твоими же словами, — сказал Конахар. — Мне там жилось не по заслугам хорошо, если вспомнить, каким я был ленивым подмастерьем, и слишком хорошо — по нуждам юного горца. Но вчера, если и было за столом, как я надеюсь, достаточно пищи, тебе, мой добрый Гловер, показалось, верно, что маловато было учтивого привета? Не говори ничего в извинение, я знаю сам, так тебе показалось. Но я молод и еще не пользуюсь достаточным весом среди своего народа, мне пока что нельзя привлекать внимание людей к чему-либо, что может им напомнить о времени, когда я жил в Нижней Шотландии, хотя для меня оно незабвенно!
   — Все это мне очень понятно, — сказал Саймон, — а потому я крайне неохотно, можно сказать — по принуждению, так рано явился к вам в гости.
   — Ни слова, отец, ни слова! Хорошо, очень хорошо, что ты здесь и видишь меня во всем моем блеске, пока он не погас… Вернись сюда после вербного воскресенья, и кто знает, кого и что застанешь ты на тех землях, какими сейчас мы владеем! Возможно, Дикий Кот устроит свое логово там, где сейчас стоит пиршественный шатер Мак-Иана.
   Юный вождь умолк и приложил к губам конец своего жезла, словно запрещая себе говорить дальше.
   — Этого бояться нечего, Эхин, — сказал Саймон в той небрежной манере, в какой не слишком горячий утешитель пытается отвлечь озабоченного друга от мыслей о неизбежной опасности.
   — Тут есть чего бояться! Мы, возможно, падем все до единого, — ответил Эхин, — и нет сомнения, что мы понесем большие потери. Меня удивляет, как это отец согласился на такое гнусное предложение Олбени. Когда бы Мак-Гилли Хаттанах принял мой совет, мы, чем проливать нам кровь лучших людей, сражаясь между собой, двинулись бы сообща на Стратмор, всех бы там перебили и завладели краем. Я правил бы в Перте, он — в Данди, и вся Большая
   Долина была бы в наших руках, вплоть до устья Тэя. Этой мудрости я научился у седой головы, у отца Саймона, стоя с блюдом в руках за его спиной и слушая его разговор за ужином с бэйли Крейгдэлли.
   «Недаром говорится: язык мой — враг мой, — подумал Гловер. — Я, выходит, сам держал свечку, указуя черту путь к злу». Но вслух он только сказал:
   — Опоздали вы с такими планами.
   — Опоздал! — отозвался Эхин. — Условия боя подписаны, скреплены нашими знаками и печатям»: взаимная ненависть клана Кухил и клана Хаттан раздута в неугасимый костер оскорблениями и похвальбой с обеих сторон. Да, время упущено… Но поговорим о твоих делах, отец Гловер. Тебя, как мне сказал Нийл Бушаллох, привело сюда гонение за веру. Я знаю твою рассудительность и, понятно, не могу подозревать, что ты рассорился с матерью церковью. Вот старый мой знакомец отец Климент — этот из тех, кто гонится за мученическим венцом, и ему отрадней обнять столб среди горящего костра, чем милую невесту. Ярый защитник своих религиозных воззрений, он тот же странствующий рыцарь и, куда бы ни явился, везде поднимает меч. Он повздорил с монахами с острова Сибиллы по каким-то вопросам вероучения. Ты виделся с ним?
   — Виделся, — ответил Саймон. — Но мы не поговорили толком, время не позволило.
   — А не сказал он тебе, что есть и третье лицо, истинно преданное вере, и оно, я полагаю, больше нуждается в убежище, чем ты, осмотрительный горожанин, или он, крикливый проповедник? Некто, кому бы мы от всей души предложили наше покровительство?.. Не понимаешь, глупый человек? Я о дочери твоей, о Кэтрин!
   Последние свои слова юный вождь сказал по-английски и дальше повел разговор на том же языке, как будто опасаясь, что его подслушают. Говорил он через силу, словно бы колеблясь.
   — Моя дочь Кэтрин, — сказал Гловер, памятуя, что сообщил ему картезианец, — здорова и в безопасности.
   — Но где она и с кем? — спросил молодой вождь. — Почему она не приехала с тобою? Ты думаешь, в клане Кухил не найдется ни одной кейлах note 67 прислуживать дочери человека, который был хозяином их вождя? Найдется их сколько угодно, и таких же расторопных, как старая Дороти, чья рука не раз согревала мне скулу note 68.
   — Опять же благодарю вас, — сказал Гловер, — и ничуть не сомневаюсь, что есть у вас и власть и добрая воля оказать покровительство моей дочери, равно как и мне. Но одна благородная дама, друг сэра Патрика Чартериса, предложила ей убежище, где она может укрыться, не подвергаясь опасности трудного путешествия по нелюдимой и беззаконной стране.
   — А, да… сэр Патрик Чартерис! — сказал Эхин более сдержанным и отчужденным тоном. — Ему, бесспорно, должно быть отдано предпочтение перед всеми. Он, кажется, твой друг?
   Саймону Гловеру так и хотелось наказать мальчишку за притворство: ведь его, бывало, четыре раза на дню отчитывали за то, что он выбегал на улицу поглазеть, как проедет мимо на коне сэр Патрик Чартерис, но старик не стал спорить и сказал просто:
   — Сэр Патрик Чартерис последние семь лет был мэром Перта. И, надо думать, мэр он и сейчас, потому что выборы в городское самоуправление происходят у нас не великим постом, а на Мартынов день.
   — Ах, отец Гловер! — Юноша вернулся к более мягкому и любезному тону. — Вы столько видывали в Перте пышных зрелищ и парадов, что вам едва ли после них доставили большое удовольствие наши варварские торжества. Что ты скажешь о вчерашнем празднестве?
   — Оно было и благородным и волнующим, — сказал Гловер, — а тем более для меня, знавшего вашего отца. Когда вы стояли, опершись на меч, и поводили взором вокруг, мне так и мнилось, что я вижу перед собою своего старого друга Гилкриста Мак-Иана восставшим из мертвых в былой своей силе и юности.
   — Надеюсь, я держался с должной смелостью? Не был похож на того жалкого мальчишку-подмастерья, с которым вы, бывало… с которым обходились так, как он того заслуживал?
   — Эхин не больше похож на Конахара, — сказал Гловер, — чем семга на лосося, хоть люди и говорят, что это та же рыба, только в разном состоянии, или чем бабочка на гусеницу.
   — Как ты полагаешь, теперь, когда я облечен властью, которая так по вкусу женщинам, стали бы девушки заглядываться на меня? Проще сказать, мог бы я понравиться Кэтрин таким, каков я был на празднестве?
   «Подходим к мели, — подумал Саймон Гловер. — Тут нужно умело вести корабль, а то как раз врежешься в песок».
   — Большинству женщин нравится пышность, Эхин, но, я думаю, моя дочь Кэтрин — исключение. Она порадовалась бы удаче друга своей семьи и товарища детских игр. Но блистательного Мак-Иана, предводителя клана Кухил, она не ценила бы выше, чем сироту Конахара.
   — Она великодушна и бескорыстна во всем, — сказал юный вождь. — Но сами вы, отец, дольше живете на свете, чем она, и лучше можете судить о том, что дают власть и богатство тем, кому они выпали на долю. Подумай и окажи откровенно, какие мысли явились бы у тебя самого, когда бы ты узрел Кэтрин под тем балдахином, простершей свою власть на сто гор вокруг и на десять тысяч вассалов, беспрекословно повинующихся ей? В уплату за такое возвышение она должна лишь отдать руку человеку, который любит ее больше всех благ земли.
   — То есть тебе, Конахар? — сказал Саймон.
   — Да, зови меня Конахаром, мне любезно это имя, потому что под ним знавала меня Кэтрин.
   — Откровенно говоря, — ответил Гловер, стараясь придать своим словам безобидный тон, — у меня была бы одна сокровенная мысль, одно желание: чтобы мне с Кэтрин благополучно вернуться в наш незнатный дом на Кэрфью-стрит, где единственным нашим вассалом была бы старая Дороти.
   — И еще, надеюсь, бедный Конахар? Вы не оставили бы его изнывать вдали в его одиноком величии?
   — Не так я худо отношусь к своим старинным друзьям кухилам, — возразил Гловер, — чтобы в час нужды отнять у них молодого храброго вождя, а у их вождя — ту славу, которую он должен стяжать, возглавив их в уже недалеком сражении.
   Эхин прикусил губу, подавляя чувство раздражения, перед тем как сказать в ответ:
   — Слова, слова… пустые слова, отец Саймон! Не так ты любишь кухилов, как боишься их. Ты страшишься, что гнев их будет ужасен, если их вождь женится на дочери пертского горожанина.
   — А если и страшусь я такого исхода, Гектор Мак-Иан, разве я неправ? К чему приводили неравные браки в доме Мак-Калланмора и могущественных Мак-Линов? И даже у самих государей наших островов? Чем кончались они для самонадеянных искательниц, если не разводом, лишением наследства, а то и худшей участью? Ты не мог бы обвенчаться с моей дочерью пред алтарем, а и мог бы, так разве с левой руки. Я же… — Он подавил в себе закипевшее возмущение и заключил: — Я хоть и простой, да честный пертский горожанин и предпочту увидеть свою дочь законной и неоспоримой супругой ремесленника, равного мне по состоянию, нежели узаконенной наложницей государя.
   — Я намерен обвенчаться с Кэтрин пред лицом священника и всего мира, пред алтарем и пред черными скалами Айоны! — сказал в бурном порыве молодой вождь. — Я люблю ее с юных лет, и нет таких уз веры или чести, какими я дал бы себя связать. Я испытал свой народ. Пусть только мы выиграем битву (а сердце мое говорит мне: если будет у меня надежда завоевать Кэтрин, мы победим непременно!), и тогда я настолько завладею любовью моего народа, что, приди мне в голову взять жену из богадельни, ее примут у нас с таким же ликованием, как если бы она была дочерью Мак-Калланмора. Но ты отвергаешь мое сватовство? — сурово добавил Эхин.
   — Ты принуждаешь меня говорить оскорбительные вещи, — сказал старик, — а потом сам же накажешь меня за них, потому что я весь в твоей власти. Но с моего согласия дочь моя никогда не выйдет замуж иначе, как за ровню. Сердце ее разорвалось бы из-за непрестанных войн и вечного кровопролития, связанных с твоею долей. Если ты и вправду любишь мою дочь и помнишь, как ее страшили вражда и распри, ты не пожелаешь ей без конца подвергаться ужасам войны, которая для тебя будет всегда и неизбежно главным делом жизни, как была для твоего отца. Избери себе в жены дочь какого-нибудь гэльского вождя, сынок, или неистового барона из Низины. Ты молод, красив, богат, ты высокороден и могуч, твое сватовство не будет отклонено. Ты легко найдешь такую, что она будет радоваться твоим победам, а при поражениях ободрять тебя. Кэтрин же победы твои будут страшить хуже поражения. Воину подобает носить стальную перчатку — замшевая через час разорвется в клочья.
   Темное облако прошло по лицу молодого вождя, только что горевшему живым огнем.
   — Прощай, единственная надежда, — воскликнул он, — которая еще могла осветить мне путь к победе и славе! — Он замолк и некоторое время стоял в напряженном раздумье, потупив глаза, нахмурив брови, скрестив руки на груди. Потом поднял обе ладони и сказал: — Отец (потому что ты всегда был для меня отцом), я открою тебе тайну. Разум и гордость равно советуют молчать, но судьба принуждает меня, и я повинуюсь. Я посвящу тебя в самую сокровенную тайну, какую может открыть человек человеку. Но берегись… чем бы ни кончился наш разговор, берегись выдать кому-нибудь хоть полусловом, хоть единым вздохом то, что я сейчас тебе поведаю. Сделай ты это хотя бы в самом отдаленном уголке Шотландии, знай — повсюду есть у меня уши, чтоб услышать, и рука, чтоб вонзить кинжал в грудь предателя! Я… Нет, слово не хочет слететь с языка!
   — Так не говори его, — остановил осторожный Гловер. — Тайна уже не тайна, когда сошла с языка. Не хочу я такого опасного доверия, каким ты мне пригрозил.
   — Все-таки я должен сказать, а ты — выслушать, — сказал юноша. — В наш век битв, отец, был ты сам когда-нибудь бойцом?
   — Только однажды, — ответил Саймон, — когда на Славный Город напали южане. Я как верный гражданин был призван стать на защиту города наравне со всеми цеховыми людьми, обязанными нести дозор и охрану.
   — Ну, и как ты чувствовал себя при этом? — спросил юный вождь.
   — А какое это имеет касательство к нашим с тобой делам? — сказал в недоумении Саймон.
   — Большое, иначе я не спрашивал бы, — ответил Эхин с тем высокомерием, которое он нет-нет да и напускал на себя.
   — Старика нетрудно склонить на беседу о прошлых днях, — сказал, поразмыслив, Саймон. Он был не прочь перевести разговор на другой предмет — И должен я сознаться, мои чувства были тогда далеки от той бодрой уверенности, даже радости, с какою, видел я, шли в битву другие. Я был человеком мирной жизни и мирного промысла, и хотя, где требовалось, я всегда выказывал достаточное мужество, однако редко случалось мне спать хуже, чем в ночь накануне того сражения. Мысли мои были всполошены рассказами, недалекими от истины, о саксонских лучниках: что будто бы они стреляют стрелами в суконный ярд длиной и что луки у них на треть длиннее наших. Только задремлю, как защекочет мне бок соломинка в тюфяке, и я просыпаюсь, вообразив, что в моем теле трепещет английская стрела. Рано утром, когда я с грехом пополам уснул просто от усталости, меня разбудил общинный колокол, призывая нас, горожан, на городские стены… Никогда до той поры его гудение не казалось мне столь похожим па похоронный звон.
   — Дальше!.. Что было потом? — спросил Эхин.
   — Надел я свой панцирь, какой был у меня, — продолжал Саймон, — подошел к матери под благословение-, — а была она женщина высокого духа, — и она мне рассказала, как сражался мой отец за честь нашего Славного Города. Это меня укрепило, и еще храбрее почувствовал я себя, когда оказался в одном ряду с другими людьми из цехов — все с луками в руках, потому что, как ты знаешь, граждане Перта искусны в стрельбе из лука. Рассыпались мы по стенам, а среди нас замешалось несколько рыцарей и оруженосцев в надежных доспехах, и они с этаким смелым видом — небось полагались на свои латы — сказали нам поощрения ради, что зарубят своими мечами и секирами всякого, кто попробует уйти с поста. Меня самого любезно уверил в том старый Воитель из Кинфонса, как его прозвали, тогдашний наш мэр, отец доброго сэра Патрика. Он был внук Красного Разбойника, Тома Лонгвиля, и как раз такой человек, что непременно сдержал бы слово, с которым обратился ко мне особливо — потому что после беспокойной ночи я, верно, побледнел против обычного, да и был я тогда почти что мальчик.