Страница:
Был уже четверг, последний перед роковым вербным воскресеньем, и воины обоих кланов ожидались в город на другой день, чтобы всю субботу они могли отдыхать и готовиться к битве. От каждой стороны было выслано вперед по два-три человека — получить указания, необходимые для правильного разрешения спора: где стать лагерем каждому отряду и тому подобное. Поэтому Генри не удивился, увидав в своем проулке могучего, рослого горца, который шел и опасливо смотрел вокруг, как уроженцы дикого края глазеют на диковины более цивилизованной страны. Сердце Смита уже потому не лежало к пришельцу, что тот был родом из Горной Страны, а наш оружейник разделял предубеждение пертских горожан против их северных соседей, но его неприязнь удвоилась, когда он разглядел на незнакомце плед расцветки клана Кухил. Вдобавок вышитая серебром ветка с дубовыми листьями указывала, что он принадлежит к личной охране молодого Эхина, на которую клан возлагал столько надежд в связи с предстоявшим сражением.
Все приметив, Генри удалился к себе в кузницу, так как вид пришельца пробудил в нем недобрые чувства, а зная, что горец должен скоро сразиться в большом бою и нельзя его втягивать в мелкую ссору, он решил по крайней мере избежать дружеского разговора с ним. Однако через несколько минут дверь кузницы раскрылась, и, запахнувшись в свой тартан, от которого его богатырская фигура показалась еще более мощной, горец переступил порог с надменным видом человека, убежденного, что его достоинство ставит его выше всех и вся. Он стоял, озираясь, и, казалось, ждал, что повергнет всех в изумление. Но Генри был не склонен потакать его тщеславию и продолжал бить молотом по лежащей на его наковальне нагрудной пластинке для панциря, точно и не видел гостя.
— Ты Гоу Хром? — спросил горец.
— Так зовут меня те, кто хочет, чтобы им перебили хребет, — ответил Генри.
— Не обижайся, — сказал горец. — Она сама пришель купить панцирь.
— «Она сама» может повернуть свои голые ляжки и выйти за порог, — ответил Генри. — У меня нет ничего на продажу.
— Через два дня вербное воскресенье, а то она заставиль бы тебя петь другую песню, — возразил гэл.
— А так как сегодня пятница, — сказал Генри с тем же пренебрежительным спокойствием, — я попрошу тебя не застить мне свет.
— Ты неучтивый человек, но она сама тоже fir nan ord, note 73 и она знает, что кузнец горяч, как огонь, когда железо горячо.
— Если «она сама» молотобоец, она должна уметь выковать себе доспехи, — ответил Генри.
— Так бы она и сделала и не стала бы тебя тревожить. Но, говорят, Гоу Хром, когда ты куешь мечи и броню, ты над ними поешь и свистишь напевы, которые обладают силой делать клинок таким, что он разрезает стальное кольцо, как бумагу, а латы и кольчугу — такими, что стальные копья отскакивают от них, как горох.
— Тебя дурачили, как невежду. Добрый христианин не стал бы верить такому вздору, — сказал Генри. — Я, когда работаю, насвистываю что придется, как всякий честный ремесленник, и чаще всего песенку о роще Висельников. Мой молот бьет веселей под этот напев.
— Друг, напрасно давать шпоры коню, когда он стреножен, — сказал надменно горец. — Сейчас она сама не может драться. Невысокая доблесть так ее колоть.
— Клянусь гвоздем и молотом, ты прав! — сказал Смит, меняя тон. — Но говори прямо, друг, чего ты от меня хочешь? Я не расположен к пустой болтовне.
— Броню для моего вождя, Эхина Мак-Иана, — ответил горец.
— Ты кузнец, сказал ты? Как ты посудишь об этой? — спросил Смит, доставая из сундука кольчугу, над которой работал последние дни.
Гэл ощупал ее как диковину, с восхищением и некоторой завистью. Он долго разглядывал каждое колечко и пластинку и наконец объявил, что это лучшая кольчуга, какую он видел в жизни.
— Предложить за нее сто коров и быков с отарой овец в придачу — и то будет дешево, — произнес горец. — И она сама меньше не предложит, если ты уступишь ей кольчугу.
— Ты даешь честную цену, — возразил Генри, — но этот панцирь не будет продан ни за золото, ни за скот. Я имею обыкновение испытывать свои панцири своим же мечом, и эту кольчугу я не отдам никому на иных условиях, как только если покупающий померится со мною в честном состязании: на три крепких удара и три броска. На таком условии твой вождь может ее получить.
— Куда хватил! Выпей и ляг спать, — сказал с пренебрежительной усмешкой горец. — Ты сошла с ума! Думаешь, глава клана Кухил станет ссориться и драться с пертским ремесленником вроде тебя? Вот что. Я скажу, а ты слушай. Она сама окажет тебе большую честь для человека твоего рода и племени. Она будет биться с тобой сама за прекрасный панцирь.
— Сперва она должна доказать, что она мне чета, — сказал Генри с угрюмой усмешкой.
— Как, я тебе не чета? Я из лейхтахов Эхина Мак-Иана!
— Попытаем, коли хочешь. Ты говоришь, что ты fir nan ord? А умеешь ли бросать кузнечный молот?
— Умею ли! Спроси орла, может ли он пролететь над Феррагоном.
— Но прежде чем помериться со мной, ты должен потягаться с одним из моих лейхтахов. Эй, Дантер, сюда! Постой за честь города Перта! Ну, горец, вот стоят перед тобою в ряд молоты, выбирай любой, и пойдем в сад.
Горец, носивший имя Норман-нан-Орд, то есть Норман Молотобоец, доказал свое право на такое прозвание, выбрав самый тяжелый молот. Генри улыбнулся. Дантер, дюжий подмастерье Смита, сделал поистине богатырский бросок, но горец собрал все свои силы и, бросив на два-три фута дальше, посмотрел с торжеством на Генри, который опять лишь улыбнулся в ответ.
— Побьешь? — сказал гэл, протягивая молот Генри Смиту.
— Только не этой игрушкой, — сказал Генри. — Она так легка, что против ветра и не полетит… Джен-никен, притащи мне «Самсона», и пусть кто-нибудь из вас поможет ему, мальчики, потому что «Самсон» изрядно увесист.
Молот, поданный Смиту, был раза в полтора тяжелее того, который горец избрал для себя как необыкновенно тяжелый. Норман стоял ошеломленный, но он изумился еще больше, когда Генри, став в позицию, размахнулся огромным молотом и запустил его так, что он полетел, точно снаряд из стенобитной машины. Воздух застонал и наполнился свистом, когда такая тяжесть пронеслась по нему. Молот упал наконец, и его железная голова на целый фут вошла в землю добрым ярдом дальше, чем молот Нормана.
Горец, убитый и подавленный, подошел к месту, где лег «Самсон», поднял его, взвесил в руке с превеликим удивлением и внимательно осмотрел, точно ждал, что разглядит в нем что-то другое, а не обычное орудие кузнеца. Наконец, когда Смит спросил, не попробует ли он бросить еще раз, он с грустной улыбкой, поводя плечами и покачивая головой, вернул молот владельцу.
— Норман и так слишком много потеряль ради забавы, — сказал он. — Она потеряль свое доброе имя молотобойца. А Гоу Хром работает сама на наковальне этим молотищем?
— Сейчас, брат, увидишь, — сказал оружейник и повел гостя обратно в кузню. — Дантер, достань мне из горна вон тот брусок. — И, подняв «Самсона», как прозвал он свой огромный молот, он стал сыпать удары на раскаленное железо справа и слева — то правой рукой, то левой, то обеими сразу — с такою силой и ловкостью, что выковал маленькую, но удивительно пропорциональную подкову в половинный срок против того, какой потратил бы на ту же работу рядовой кузнец, орудуя более удобным молотом.
— Ого! — сказал горец. — А почему ты хочешь подраться с нашим молодым вождем, когда он куда как выше тебя, хоть ты и лучший кузнец, какой когда-либо работал с огнем и ветром?
— Слушай! — сказал Генри. — Ты, по-моему, славный малый, и я скажу тебе правду. Твой хозяин нанес мне обиду, и я бы отдал ему кольчугу бесплатно лишь за то, чтобы мне с ним сразиться.
— О, если он нанес тебе обиду, он должен с тобою встретиться, — сказал телохранитель вождя — Нанести обиду человеку — после этого вождь не вправе носить орлиное перо на шапке. И будь он первый человек в Горной Стране — а Эхин у нас, конечно, первый человек, — он должен сразиться с обиженным, или упадет венец с его головы.
— Ты убедишь его, — спросил Генри, — после воскресной битвы сразиться со мной?
— О, она сама постарается сделать все, если не слетятся ястребы клевать ей самой мертвые глаза, ты должен знать, мой брат, что хаттаны умеют глубоко запускать когти.
— Итак, договорились: твой вождь получает кольчугу, — сказал Генри, — но я опозорю его перед королем и всем двором, если он не заплатит мою цену.
— Черт меня уволоки, когда я сам не приведу Эхина на поле, — сказал Норман, — можешь мне поверить.
— Ты этим повеселишь мою душу, — ответил Генри. — А чтобы ты не забыл обещание, я даю тебе вот этот кинжал. Смотри: держи вот так, и если всадишь врагу между капюшоном и воротом кольчуги, лекаря звать не придется.
Горец горячо поблагодарил и распростился.
«Я отдал ему лучший доспех, какой выковал за всю мою жизнь, — рассуждал сам с собою Смит, почти жалея о своей щедрости, — за слабую надежду, что он приведет своего вождя сразиться со мной в поединке, и тогда Кэтрин достанется тому, кто честно ее завоюет. Но я сильно боюсь, что мальчишка увернется под каким-нибудь предлогом — разве что вербное воскресенье принесет ему большую удачу, и тогда он разохотится еще раз показать себя в бою Это не так уж невозможно: я видывал не раз, как неумелый боец, безусый мальчишка, после своей первой драки из карлика вырастал в исполина».
Так со слабой надеждой, но твердой решимостью Генри Смит стал ждать часа, который должен был решить его судьбу. По-прежнему ни от Гловера, ни от его дочери не было вестей, и это внушало кузнецу самые мрачные опасения. «Они совестятся, — говорил он себе, — сказать мне правду и потому молчат».
В пятницу, в полдень, два отряда по тридцать человек в каждом — бойцы двух поспоривших кланов — прибыли в указанные им места, где они могли отдохнуть.
Перед кланом Кухил гостеприимно открыло свои двери богатое Сконское аббатство, тогда как их соперников радушно угощал мэр в своем замке Кинфонс. Устроители приложили большую заботу, чтобы обе стороны встретили равное внимание и ни одна не нашла повода пожаловаться на пристрастие. Все мелочи этикета были заранее обсуждены и установлены лордом верховным констеблем Эрролом и юным графом Крофордом, причем первый представлял интересы клана Хаттан, второй же покровительствовал клану Кухил. Непрестанно засылались гонцы от одного графа к другому, и за тридцать часов они сходились на переговоры раз шесть, не меньше, прежде чем точно установили чин и порядок сражения.
Между тем, дабы не пробудилась какая-нибудь старая ссора (а семена вражды между горожанами и их соседями-горцами никогда не могли заглохнуть), огласили воззвание к гражданам города Перта, запрещающее им приближаться на полмили к тем местам, где разместили горцев, с другой стороны, будущим участникам битвы запрещалось приближаться к городу Перту без особого разрешения. В подкрепление этого приказа была расставлена вооруженная стража, и она так добросовестно исполняла свои обязанности, что не подпустила к городу даже Саймона Гловера, гражданина Перта: старик неосторожно признался, что прибыл вместе с воинами Эхина Мак-Иана, и к тому же был одет в тартан расцветки клана Кухил. Это и помешало Саймону навестить Генри Уинда и порассказать ему обо всем, что случилось со времени их разлуки. А между тем, произойди такая встреча, она существенно изменила бы кровавую развязку нашей повести.
В субботу днем в город прибыло другое лицо, чей приезд возбудил среди горожан не меньший интерес, чем приготовления к ожидаемой битве. Это был граф Дуглас, который появился в городе с отрядом всего только в тридцать всадников, но все они были самые именитые рыцари и дворяне. Горожане провожали взглядом грозного пэра, как следили бы за орлом в облаках: не ведая, куда Юпитерова птица правит свой полет, они все же наблюдали за нею так внимательно и важно, как будто могли угадать, что она преследует, носясь в поднебесье. Дуглас медленно проехал по городу, вступив в него через Северные ворота. Он спешился у доминиканского монастыря и заявил, что хочет видеть герцога Олбени. Графа тотчас же пропустили, и герцог принял его как будто любезно и дружественно, но в этой любезности чувствовались и неискренность и беспокойство. Когда обменялись первыми приветствиями, граф сокрушенно сказал:
— Ты принес вам печальную весть. Царственный племянник вашей светлости герцог Ротсей скончался, и погиб он, боюсь, из-за чьих-то гнусных происков.
— Происков? — повторил в смущении герцог. — Но чьих же? Кто посмел бы умышлять на наследника шотландского престола?
— Не мне разбираться, чем порождены подобные слухи, — сказал Дуглас, — но люди говорят, орел убит стрелой, оснащенной пером из его же крыла, ствол дуба рассечен дубовым клином.
— Граф Дуглас, — сказал герцог Олбени, — я не мастер разгадывать загадки.
— А я не мастер задавать их, — сказал высокомерный Дуглас. — Ваша светлость узнает подробности из этих бумаг, их стоит прочесть. Я на полчаса пойду в монастырский сад, а потом вернусь к вам.
— Вы не пойдете к королю, милорд? — спросил Олбени.
— Нет, — ответил Дуглас. — Полагаю, ваша светлость согласится со мной, что нам следует скрыть это семейное несчастье от нашего государя хотя бы до того часа, пока не разрешится завтрашнее дело.
— Охотно с вами соглашусь, — сказал Олбени. — Если король услышит о своей утрате, он не сможет присутствовать при битве, а если он не явится, эти люди, пожалуй, откажутся сразиться, и тогда пропали наши труды. Но прошу вас, милорд, посидите, пока я прочту эти печальные грамоты, касающиеся бедного Ротсея.
Он перебирал в руках бумаги, одни лишь быстро пробегая взглядом, на других задерживаясь подолгу, как если бы их содержание было особенно важным. Потратив с четверть часа на просмотр, он поднял глаза и сказал очень внушительно:
— Милорд, эти печальные документы содержат в себе одно утешение: я не усматриваю в них ничего такого, что могло бы снова оживить разногласия в королевском совете, которые недавно удалось уладить торжественным соглашением между вашей милостью и мною. Моего несчастного племянника по этому соглашению предполагалось удалить от двора до той поры, когда время научит его более разумному суждению. Ныне судьба устранила его совсем, таким образом, наши старания предвосхищены, и в них миновала нужда.
— Если ваша светлость, — ответил граф, — не усматривает ничего, что могло бы вновь нарушить между нами доброе согласие, которого требуют спокойствие и безопасность Шотландии, то я не враг своей стране и не стану сам выискивать повод к ссоре.
— Я вас понял, милорд Дуглас, — горячо подхватил Олбени. — Вы слишком поспешно пришли к заключению, что я, наверно, в обиде на вашу милость за то, что вы поторопились применить свои полномочия королевского наместника и расправились на месте с гнусными убийцами в принадлежащем мне Фолкленде. Поверьте, я, напротив, премного обязан вашей милости, что вы взяли на себя казнь негодяев, избавив меня от столь неприятного дела — ведь один их вид сокрушил бы мое сердце. Шотландский парламент, несомненно, захочет провести следствие по этому кощунственному деянию, и я счастлив, что меч отмщения взял в свои руки человек столь влиятельный, как вы, милорд. Переговоры наши, как, несомненно, припомнит ваша милость, шли только о том, чтобы временно наложить на моего несчастного племянника известные ограничения, ибо мы надеялись, что через год-другой он образумится и станет вести себя скромнее.
— Таковы, конечно, были намерения вашей светлости, как вы мне их излагали, — сказал граф Дуглас. — Это я честно могу подтвердить под присягой.
— Значит, благородный граф, нас никто не может осудить за то, что негодяи, как видно мстя за личную обиду, исказили наш честный замысел и придали делу кровавый исход.
— Парламент это рассудит по своему разумению, — сказал Дуглас. — Что до меня, то совесть моя чиста.
— Моя тоже снимает с меня всякую вину, — сказал торжественно герцог. — Но вот что, милорд: надо подумать, куда мы поместим для вящей безопасности малолетнего Джеймса, который становится теперь наследником престола.
— Это пусть решает король, — сказал Дуглас, спеша закончить разговор. — Я согласен, чтобы его содержали где угодно, кроме Стерлинга, Дауна и фолкленда…
На этом он резко оборвал разговор и вышел вон.
— Удалился… — пробормотал лукавый Олбени. — Но он вынужден стать моим союзником… хотя в душе он мой смертельный враг! Все равно Ротсей отправился к праотцам… со временем может последовать за ним и Джеймс, и тогда наградою моих тревог будет корона.
Наступил рассвет вербного воскресенья. В свою раннюю пору христианская церковь полагала святотатством, если на страстной неделе велись бои, и карала за это отлучением. Римская церковь, к своей великой чести, постановила, чтобы на пасху, когда человек очищается от первородного греха, меч войны влагался в ножны и государи смиряли бы свой гнев на это время, именуемое «божьим миром». Однако лютость последних войн между Шотландией и Англией опрокинула эти благочестивые установления. Зачастую та или иная сторона в надежде захватить противника врасплох нарочно выбирала для нападения самые торжественные дни. Таким образом, однажды нарушенный, «божий мир» перестал соблюдаться, и даже вошло в обычай приурочивать к большим церковным праздникам поединки «божьего суда», каковым намеченная битва между кланами была как будто сродни.
Все же церковная служба и все праздничные обряды проводились в этот день со всею торжественностью, и даже сами участники сражения не уклонились от них. С ветвями тисового дерева в руках (наилучшая замена пальмовых ветвей) они направились: одни — в доминиканский монастырь, другие — в картезианский, послушать литургию, чтобы таким проявлением набожности, хотя бы показной, подготовить себя в это воскресенье к кровопролитной борьбе. Разумеется, приняты были все меры, чтобы по дороге в церковь клан не услышал волынок противного клана, ибо никто не сомневался, что, подобно боевым петухам, пропевшим друг другу свой военный клич, горцы по звуку волынок разыскали бы друг друга и сцепились бы, не дойдя до назначенного места боя.
В жажде подивиться на необычайное шествие горожане толпились на улицах и заполняли церкви, куда оба клана пришли на молебствие: всем любопытно было посмотреть, как они будут себя вести, и по внешнему их виду решить, которая сторона должна победить в близком уже бою. Впрочем, хотя не часто приходилось горцам посещать места молитвы, они держались в храме вполне благопристойно, и, несмотря на их дикий и необузданный нрав, казалось, лишь немногими из них владело удивление и любопытство. Они, как видно, почитали ниже своего достоинства любопытствовать и удивляться — пусть даже было вокруг немало такого, что, возможно, впервые в жизни явилось их взору.
Но и самые искушенные судьи не решались предсказывать исход борьбы, хотя огромный рост Торквила и его восьми богатырей склонял иных знатоков кулачного боя высказаться в том смысле, что преимущество будет, пожалуй, на стороне клана Кухил. Мнение прекрасного пола сложилось больше под влиянием стройного стана, гордого лица и рыцарской осанки Эхина Мак-Иана. Многим казалось, что где-то как будто бы видели они это лицо, но великолепный воинский наряд так неузнаваемо изменил ничтожного Гловерова подмастерья, что только один человек признал его в юном вожде из Горной Страны.
Человек этот был не кто другой, как Смит из Уинда, который легко пробился в первый ряд в толпе, собравшейся полюбоваться отважными воинами клана Кухил. Со смешанным чувством неприязни, ревности и чего-то близкого к восхищению глядел он на Конахара, сбросившего с себя жалкую кожу городского подмастерья и представшего блистательным вождем, чей смелый взор, благородная осанка, гордая бровь и высокая шея, стройные ноги, красивые руки и все его удивительно соразмерное тело, а не только блеск доспехов, казалось, делали его достойным стать в первом ряду избранников, которым выпало на долю отдать жизнь за честь своего племени. Смиту не верилось, что перед ним тот самый задиристый мальчишка, которого он совсем недавно стряхнул с себя, как злобную осу, и только из жалости не раздавил.
«Он выглядит прямо рыцарем в моей благородной кольчуге, лучшей, какую я выковал, — бормотал Генри про себя. — Но, если бы нам с ним сойтись так, чтобы никто не видел, не помог, клянусь всем, что есть святого в этом божьем храме, прекрасный доспеч воротился бы вновь к своему исконному владельцу! Я бы отдал все свое имение, чтобы нанести три честных удара по его плечам и сокрушить свою же лучшую работу. Да только не дождаться мне такого счастья! Он, если выйдет живым из битвы, упрочит за собой такую славу храбреца, что незачем будет ему подвергать свое молодое счастье новому испытанию во встрече с жалким горожанином вроде меня. Он сразится через бойца-заместителя и выставит против меня моего же сотоварища, Нормана-молотобойца, — и все, чего я достигну, будет удовольствие проломить голову гэльскому быку. Кабы только увидеться мне с Саймоном Гловером!.. Схожу-ка я в другую церковь, поищу его — он, конечно, уже воротился из Горной
Страны».
Народ валом валил из церкви доминиканцев, когда Смит пришел наконец к своему решению, которое тут же и постарался поскорей осуществить, проталкиваясь через толпу так быстро, как только позволяла торжественность места и случая. Было мгновение, когда он, прокладывая дорогу, оказался так близко от Эхина, что глаза их встретились. Смелое, покрытое густым загаром лицо Смита раскраснелось под цвет железу, которое он ковал, и сохраняло эту багровую окраску несколько минут. Лицо Эхина вспыхнуло более ярким румянцем негодования, глаза его метали огонь жгучей ненависти. Но внезапный румянец угас, сменившись пепельной бледностью, а взгляд тотчас отвратился под встретившим его недружелюбным, но твердым взором.
Торквил, не сводивший глаз со своего приемного сына, подметил его волнение и тревожно поглядел вокруг, ища причину. Но Генри был уже далеко по пути к монастырю картезианцев. Здесь праздничная служба тоже кончилась, и те, кто еще недавно нес пальмовые ветви — символ мира и прощения грехов, теперь устремились к полю битвы, одни — готовясь поднять меч на ближнего или пасть от меча, другие — смотреть на смертельную битву с тем же диким наслаждением, какое находили язычники в борьбе гладиаторов.
Толпа была так велика, что всякий другой отчаялся бы пробиться сквозь нее. Но все так уважали в Генри из Уинда защитника города и так были уверены, что он сумеет силой проложить себе дорогу, что толпа, как по сговору, расступилась перед ним, и он очень быстро оказался подле воинов клана Хаттан. Во главе их колонны шли волынщики. Следом несли пресловутое знамя, изображавшее горного кота на задних лапах и соответственное предостережение: «Не тронь кота без перчатки!» За знаменем шел их вождь с двуручным мечом, обнаженным как бы в защиту эмблемы племени. Это был человек среднего роста, лет пятидесяти с лишним, однако ничто ни в стане, его, ни в лице не выдавало упадка сил или признаков недалекой старости. В его темно-рыжих, лежавших крутыми завитками волосах кое-где проступала седина, но поступь и движения были так легки и в пляске, и на охоте, и в бою, как если бы он едва перешагнул за тридцать. В серых глазах его ярким светом горели доблесть и лютость, лоб его, брови и губы отмечены были умом и опытом. Дальше шли по двое избранные воины. У многих из них лежала на лице складка тревоги, так как утром они обнаружили, что в их рядах недостает одного человека, а в отчаянной борьбе, какая их ждала, недохват даже одного бойца казался всем немаловажным делом — всем, кроме их бесстрашного— вождя Мак-Гилли Хаттанаха.
— Не проговоритесь о его отсутствии саксам, — сказал он, когда ему доложили, что отряд неполон. — Подлые языки в Низине станут говорить, что в рядах клана Хаттан один оказался трусом, а остальные, может быть, и сами помогли его побегу, чтобы был предлог уклониться от битвы. Феркухард Дэй, я уверен, вернется в наши ряды, прежде чем мы приготовимся к бою, а если нет, разве я не стою двух любых воинов клана Кухил? Или разве мы не предпочли бы сразиться с противником в числе пятнадцати против тридцати, чем потерять ту славу, какую принесет нам этот день?
Воины с восторгом слушали смелую речь предводителя, но по-прежнему бросали украдкой беспокойные взгляды, высматривая, не возвращается ли беглец, и, может быть, во всем этом стойком отряде храбрецов один лишь вождь отнесся с полным безразличием к беде.
Они шли дальше по улицам, но так и не увидели Феркухарда Дэя, который в это время далеко в горах искал тех радостей, какими счастливая любовь могла его вознаградить за утрату чести. Мак-Гилли Хаттанах шел вперед, как будто и не замечая отсутствия беглеца, и вступил на Северный Луг — примыкавшее к городу отличное, ровное поле, где граждане Перта обычно обучались военному строю.
Все приметив, Генри удалился к себе в кузницу, так как вид пришельца пробудил в нем недобрые чувства, а зная, что горец должен скоро сразиться в большом бою и нельзя его втягивать в мелкую ссору, он решил по крайней мере избежать дружеского разговора с ним. Однако через несколько минут дверь кузницы раскрылась, и, запахнувшись в свой тартан, от которого его богатырская фигура показалась еще более мощной, горец переступил порог с надменным видом человека, убежденного, что его достоинство ставит его выше всех и вся. Он стоял, озираясь, и, казалось, ждал, что повергнет всех в изумление. Но Генри был не склонен потакать его тщеславию и продолжал бить молотом по лежащей на его наковальне нагрудной пластинке для панциря, точно и не видел гостя.
— Ты Гоу Хром? — спросил горец.
— Так зовут меня те, кто хочет, чтобы им перебили хребет, — ответил Генри.
— Не обижайся, — сказал горец. — Она сама пришель купить панцирь.
— «Она сама» может повернуть свои голые ляжки и выйти за порог, — ответил Генри. — У меня нет ничего на продажу.
— Через два дня вербное воскресенье, а то она заставиль бы тебя петь другую песню, — возразил гэл.
— А так как сегодня пятница, — сказал Генри с тем же пренебрежительным спокойствием, — я попрошу тебя не застить мне свет.
— Ты неучтивый человек, но она сама тоже fir nan ord, note 73 и она знает, что кузнец горяч, как огонь, когда железо горячо.
— Если «она сама» молотобоец, она должна уметь выковать себе доспехи, — ответил Генри.
— Так бы она и сделала и не стала бы тебя тревожить. Но, говорят, Гоу Хром, когда ты куешь мечи и броню, ты над ними поешь и свистишь напевы, которые обладают силой делать клинок таким, что он разрезает стальное кольцо, как бумагу, а латы и кольчугу — такими, что стальные копья отскакивают от них, как горох.
— Тебя дурачили, как невежду. Добрый христианин не стал бы верить такому вздору, — сказал Генри. — Я, когда работаю, насвистываю что придется, как всякий честный ремесленник, и чаще всего песенку о роще Висельников. Мой молот бьет веселей под этот напев.
— Друг, напрасно давать шпоры коню, когда он стреножен, — сказал надменно горец. — Сейчас она сама не может драться. Невысокая доблесть так ее колоть.
— Клянусь гвоздем и молотом, ты прав! — сказал Смит, меняя тон. — Но говори прямо, друг, чего ты от меня хочешь? Я не расположен к пустой болтовне.
— Броню для моего вождя, Эхина Мак-Иана, — ответил горец.
— Ты кузнец, сказал ты? Как ты посудишь об этой? — спросил Смит, доставая из сундука кольчугу, над которой работал последние дни.
Гэл ощупал ее как диковину, с восхищением и некоторой завистью. Он долго разглядывал каждое колечко и пластинку и наконец объявил, что это лучшая кольчуга, какую он видел в жизни.
— Предложить за нее сто коров и быков с отарой овец в придачу — и то будет дешево, — произнес горец. — И она сама меньше не предложит, если ты уступишь ей кольчугу.
— Ты даешь честную цену, — возразил Генри, — но этот панцирь не будет продан ни за золото, ни за скот. Я имею обыкновение испытывать свои панцири своим же мечом, и эту кольчугу я не отдам никому на иных условиях, как только если покупающий померится со мною в честном состязании: на три крепких удара и три броска. На таком условии твой вождь может ее получить.
— Куда хватил! Выпей и ляг спать, — сказал с пренебрежительной усмешкой горец. — Ты сошла с ума! Думаешь, глава клана Кухил станет ссориться и драться с пертским ремесленником вроде тебя? Вот что. Я скажу, а ты слушай. Она сама окажет тебе большую честь для человека твоего рода и племени. Она будет биться с тобой сама за прекрасный панцирь.
— Сперва она должна доказать, что она мне чета, — сказал Генри с угрюмой усмешкой.
— Как, я тебе не чета? Я из лейхтахов Эхина Мак-Иана!
— Попытаем, коли хочешь. Ты говоришь, что ты fir nan ord? А умеешь ли бросать кузнечный молот?
— Умею ли! Спроси орла, может ли он пролететь над Феррагоном.
— Но прежде чем помериться со мной, ты должен потягаться с одним из моих лейхтахов. Эй, Дантер, сюда! Постой за честь города Перта! Ну, горец, вот стоят перед тобою в ряд молоты, выбирай любой, и пойдем в сад.
Горец, носивший имя Норман-нан-Орд, то есть Норман Молотобоец, доказал свое право на такое прозвание, выбрав самый тяжелый молот. Генри улыбнулся. Дантер, дюжий подмастерье Смита, сделал поистине богатырский бросок, но горец собрал все свои силы и, бросив на два-три фута дальше, посмотрел с торжеством на Генри, который опять лишь улыбнулся в ответ.
— Побьешь? — сказал гэл, протягивая молот Генри Смиту.
— Только не этой игрушкой, — сказал Генри. — Она так легка, что против ветра и не полетит… Джен-никен, притащи мне «Самсона», и пусть кто-нибудь из вас поможет ему, мальчики, потому что «Самсон» изрядно увесист.
Молот, поданный Смиту, был раза в полтора тяжелее того, который горец избрал для себя как необыкновенно тяжелый. Норман стоял ошеломленный, но он изумился еще больше, когда Генри, став в позицию, размахнулся огромным молотом и запустил его так, что он полетел, точно снаряд из стенобитной машины. Воздух застонал и наполнился свистом, когда такая тяжесть пронеслась по нему. Молот упал наконец, и его железная голова на целый фут вошла в землю добрым ярдом дальше, чем молот Нормана.
Горец, убитый и подавленный, подошел к месту, где лег «Самсон», поднял его, взвесил в руке с превеликим удивлением и внимательно осмотрел, точно ждал, что разглядит в нем что-то другое, а не обычное орудие кузнеца. Наконец, когда Смит спросил, не попробует ли он бросить еще раз, он с грустной улыбкой, поводя плечами и покачивая головой, вернул молот владельцу.
— Норман и так слишком много потеряль ради забавы, — сказал он. — Она потеряль свое доброе имя молотобойца. А Гоу Хром работает сама на наковальне этим молотищем?
— Сейчас, брат, увидишь, — сказал оружейник и повел гостя обратно в кузню. — Дантер, достань мне из горна вон тот брусок. — И, подняв «Самсона», как прозвал он свой огромный молот, он стал сыпать удары на раскаленное железо справа и слева — то правой рукой, то левой, то обеими сразу — с такою силой и ловкостью, что выковал маленькую, но удивительно пропорциональную подкову в половинный срок против того, какой потратил бы на ту же работу рядовой кузнец, орудуя более удобным молотом.
— Ого! — сказал горец. — А почему ты хочешь подраться с нашим молодым вождем, когда он куда как выше тебя, хоть ты и лучший кузнец, какой когда-либо работал с огнем и ветром?
— Слушай! — сказал Генри. — Ты, по-моему, славный малый, и я скажу тебе правду. Твой хозяин нанес мне обиду, и я бы отдал ему кольчугу бесплатно лишь за то, чтобы мне с ним сразиться.
— О, если он нанес тебе обиду, он должен с тобою встретиться, — сказал телохранитель вождя — Нанести обиду человеку — после этого вождь не вправе носить орлиное перо на шапке. И будь он первый человек в Горной Стране — а Эхин у нас, конечно, первый человек, — он должен сразиться с обиженным, или упадет венец с его головы.
— Ты убедишь его, — спросил Генри, — после воскресной битвы сразиться со мной?
— О, она сама постарается сделать все, если не слетятся ястребы клевать ей самой мертвые глаза, ты должен знать, мой брат, что хаттаны умеют глубоко запускать когти.
— Итак, договорились: твой вождь получает кольчугу, — сказал Генри, — но я опозорю его перед королем и всем двором, если он не заплатит мою цену.
— Черт меня уволоки, когда я сам не приведу Эхина на поле, — сказал Норман, — можешь мне поверить.
— Ты этим повеселишь мою душу, — ответил Генри. — А чтобы ты не забыл обещание, я даю тебе вот этот кинжал. Смотри: держи вот так, и если всадишь врагу между капюшоном и воротом кольчуги, лекаря звать не придется.
Горец горячо поблагодарил и распростился.
«Я отдал ему лучший доспех, какой выковал за всю мою жизнь, — рассуждал сам с собою Смит, почти жалея о своей щедрости, — за слабую надежду, что он приведет своего вождя сразиться со мной в поединке, и тогда Кэтрин достанется тому, кто честно ее завоюет. Но я сильно боюсь, что мальчишка увернется под каким-нибудь предлогом — разве что вербное воскресенье принесет ему большую удачу, и тогда он разохотится еще раз показать себя в бою Это не так уж невозможно: я видывал не раз, как неумелый боец, безусый мальчишка, после своей первой драки из карлика вырастал в исполина».
Так со слабой надеждой, но твердой решимостью Генри Смит стал ждать часа, который должен был решить его судьбу. По-прежнему ни от Гловера, ни от его дочери не было вестей, и это внушало кузнецу самые мрачные опасения. «Они совестятся, — говорил он себе, — сказать мне правду и потому молчат».
В пятницу, в полдень, два отряда по тридцать человек в каждом — бойцы двух поспоривших кланов — прибыли в указанные им места, где они могли отдохнуть.
Перед кланом Кухил гостеприимно открыло свои двери богатое Сконское аббатство, тогда как их соперников радушно угощал мэр в своем замке Кинфонс. Устроители приложили большую заботу, чтобы обе стороны встретили равное внимание и ни одна не нашла повода пожаловаться на пристрастие. Все мелочи этикета были заранее обсуждены и установлены лордом верховным констеблем Эрролом и юным графом Крофордом, причем первый представлял интересы клана Хаттан, второй же покровительствовал клану Кухил. Непрестанно засылались гонцы от одного графа к другому, и за тридцать часов они сходились на переговоры раз шесть, не меньше, прежде чем точно установили чин и порядок сражения.
Между тем, дабы не пробудилась какая-нибудь старая ссора (а семена вражды между горожанами и их соседями-горцами никогда не могли заглохнуть), огласили воззвание к гражданам города Перта, запрещающее им приближаться на полмили к тем местам, где разместили горцев, с другой стороны, будущим участникам битвы запрещалось приближаться к городу Перту без особого разрешения. В подкрепление этого приказа была расставлена вооруженная стража, и она так добросовестно исполняла свои обязанности, что не подпустила к городу даже Саймона Гловера, гражданина Перта: старик неосторожно признался, что прибыл вместе с воинами Эхина Мак-Иана, и к тому же был одет в тартан расцветки клана Кухил. Это и помешало Саймону навестить Генри Уинда и порассказать ему обо всем, что случилось со времени их разлуки. А между тем, произойди такая встреча, она существенно изменила бы кровавую развязку нашей повести.
В субботу днем в город прибыло другое лицо, чей приезд возбудил среди горожан не меньший интерес, чем приготовления к ожидаемой битве. Это был граф Дуглас, который появился в городе с отрядом всего только в тридцать всадников, но все они были самые именитые рыцари и дворяне. Горожане провожали взглядом грозного пэра, как следили бы за орлом в облаках: не ведая, куда Юпитерова птица правит свой полет, они все же наблюдали за нею так внимательно и важно, как будто могли угадать, что она преследует, носясь в поднебесье. Дуглас медленно проехал по городу, вступив в него через Северные ворота. Он спешился у доминиканского монастыря и заявил, что хочет видеть герцога Олбени. Графа тотчас же пропустили, и герцог принял его как будто любезно и дружественно, но в этой любезности чувствовались и неискренность и беспокойство. Когда обменялись первыми приветствиями, граф сокрушенно сказал:
— Ты принес вам печальную весть. Царственный племянник вашей светлости герцог Ротсей скончался, и погиб он, боюсь, из-за чьих-то гнусных происков.
— Происков? — повторил в смущении герцог. — Но чьих же? Кто посмел бы умышлять на наследника шотландского престола?
— Не мне разбираться, чем порождены подобные слухи, — сказал Дуглас, — но люди говорят, орел убит стрелой, оснащенной пером из его же крыла, ствол дуба рассечен дубовым клином.
— Граф Дуглас, — сказал герцог Олбени, — я не мастер разгадывать загадки.
— А я не мастер задавать их, — сказал высокомерный Дуглас. — Ваша светлость узнает подробности из этих бумаг, их стоит прочесть. Я на полчаса пойду в монастырский сад, а потом вернусь к вам.
— Вы не пойдете к королю, милорд? — спросил Олбени.
— Нет, — ответил Дуглас. — Полагаю, ваша светлость согласится со мной, что нам следует скрыть это семейное несчастье от нашего государя хотя бы до того часа, пока не разрешится завтрашнее дело.
— Охотно с вами соглашусь, — сказал Олбени. — Если король услышит о своей утрате, он не сможет присутствовать при битве, а если он не явится, эти люди, пожалуй, откажутся сразиться, и тогда пропали наши труды. Но прошу вас, милорд, посидите, пока я прочту эти печальные грамоты, касающиеся бедного Ротсея.
Он перебирал в руках бумаги, одни лишь быстро пробегая взглядом, на других задерживаясь подолгу, как если бы их содержание было особенно важным. Потратив с четверть часа на просмотр, он поднял глаза и сказал очень внушительно:
— Милорд, эти печальные документы содержат в себе одно утешение: я не усматриваю в них ничего такого, что могло бы снова оживить разногласия в королевском совете, которые недавно удалось уладить торжественным соглашением между вашей милостью и мною. Моего несчастного племянника по этому соглашению предполагалось удалить от двора до той поры, когда время научит его более разумному суждению. Ныне судьба устранила его совсем, таким образом, наши старания предвосхищены, и в них миновала нужда.
— Если ваша светлость, — ответил граф, — не усматривает ничего, что могло бы вновь нарушить между нами доброе согласие, которого требуют спокойствие и безопасность Шотландии, то я не враг своей стране и не стану сам выискивать повод к ссоре.
— Я вас понял, милорд Дуглас, — горячо подхватил Олбени. — Вы слишком поспешно пришли к заключению, что я, наверно, в обиде на вашу милость за то, что вы поторопились применить свои полномочия королевского наместника и расправились на месте с гнусными убийцами в принадлежащем мне Фолкленде. Поверьте, я, напротив, премного обязан вашей милости, что вы взяли на себя казнь негодяев, избавив меня от столь неприятного дела — ведь один их вид сокрушил бы мое сердце. Шотландский парламент, несомненно, захочет провести следствие по этому кощунственному деянию, и я счастлив, что меч отмщения взял в свои руки человек столь влиятельный, как вы, милорд. Переговоры наши, как, несомненно, припомнит ваша милость, шли только о том, чтобы временно наложить на моего несчастного племянника известные ограничения, ибо мы надеялись, что через год-другой он образумится и станет вести себя скромнее.
— Таковы, конечно, были намерения вашей светлости, как вы мне их излагали, — сказал граф Дуглас. — Это я честно могу подтвердить под присягой.
— Значит, благородный граф, нас никто не может осудить за то, что негодяи, как видно мстя за личную обиду, исказили наш честный замысел и придали делу кровавый исход.
— Парламент это рассудит по своему разумению, — сказал Дуглас. — Что до меня, то совесть моя чиста.
— Моя тоже снимает с меня всякую вину, — сказал торжественно герцог. — Но вот что, милорд: надо подумать, куда мы поместим для вящей безопасности малолетнего Джеймса, который становится теперь наследником престола.
— Это пусть решает король, — сказал Дуглас, спеша закончить разговор. — Я согласен, чтобы его содержали где угодно, кроме Стерлинга, Дауна и фолкленда…
На этом он резко оборвал разговор и вышел вон.
— Удалился… — пробормотал лукавый Олбени. — Но он вынужден стать моим союзником… хотя в душе он мой смертельный враг! Все равно Ротсей отправился к праотцам… со временем может последовать за ним и Джеймс, и тогда наградою моих тревог будет корона.
Глава XXXIV
У стен обители вышли сразиться
Храбрые рыцари — тридцать на тридцать.
Уинтоуна
Наступил рассвет вербного воскресенья. В свою раннюю пору христианская церковь полагала святотатством, если на страстной неделе велись бои, и карала за это отлучением. Римская церковь, к своей великой чести, постановила, чтобы на пасху, когда человек очищается от первородного греха, меч войны влагался в ножны и государи смиряли бы свой гнев на это время, именуемое «божьим миром». Однако лютость последних войн между Шотландией и Англией опрокинула эти благочестивые установления. Зачастую та или иная сторона в надежде захватить противника врасплох нарочно выбирала для нападения самые торжественные дни. Таким образом, однажды нарушенный, «божий мир» перестал соблюдаться, и даже вошло в обычай приурочивать к большим церковным праздникам поединки «божьего суда», каковым намеченная битва между кланами была как будто сродни.
Все же церковная служба и все праздничные обряды проводились в этот день со всею торжественностью, и даже сами участники сражения не уклонились от них. С ветвями тисового дерева в руках (наилучшая замена пальмовых ветвей) они направились: одни — в доминиканский монастырь, другие — в картезианский, послушать литургию, чтобы таким проявлением набожности, хотя бы показной, подготовить себя в это воскресенье к кровопролитной борьбе. Разумеется, приняты были все меры, чтобы по дороге в церковь клан не услышал волынок противного клана, ибо никто не сомневался, что, подобно боевым петухам, пропевшим друг другу свой военный клич, горцы по звуку волынок разыскали бы друг друга и сцепились бы, не дойдя до назначенного места боя.
В жажде подивиться на необычайное шествие горожане толпились на улицах и заполняли церкви, куда оба клана пришли на молебствие: всем любопытно было посмотреть, как они будут себя вести, и по внешнему их виду решить, которая сторона должна победить в близком уже бою. Впрочем, хотя не часто приходилось горцам посещать места молитвы, они держались в храме вполне благопристойно, и, несмотря на их дикий и необузданный нрав, казалось, лишь немногими из них владело удивление и любопытство. Они, как видно, почитали ниже своего достоинства любопытствовать и удивляться — пусть даже было вокруг немало такого, что, возможно, впервые в жизни явилось их взору.
Но и самые искушенные судьи не решались предсказывать исход борьбы, хотя огромный рост Торквила и его восьми богатырей склонял иных знатоков кулачного боя высказаться в том смысле, что преимущество будет, пожалуй, на стороне клана Кухил. Мнение прекрасного пола сложилось больше под влиянием стройного стана, гордого лица и рыцарской осанки Эхина Мак-Иана. Многим казалось, что где-то как будто бы видели они это лицо, но великолепный воинский наряд так неузнаваемо изменил ничтожного Гловерова подмастерья, что только один человек признал его в юном вожде из Горной Страны.
Человек этот был не кто другой, как Смит из Уинда, который легко пробился в первый ряд в толпе, собравшейся полюбоваться отважными воинами клана Кухил. Со смешанным чувством неприязни, ревности и чего-то близкого к восхищению глядел он на Конахара, сбросившего с себя жалкую кожу городского подмастерья и представшего блистательным вождем, чей смелый взор, благородная осанка, гордая бровь и высокая шея, стройные ноги, красивые руки и все его удивительно соразмерное тело, а не только блеск доспехов, казалось, делали его достойным стать в первом ряду избранников, которым выпало на долю отдать жизнь за честь своего племени. Смиту не верилось, что перед ним тот самый задиристый мальчишка, которого он совсем недавно стряхнул с себя, как злобную осу, и только из жалости не раздавил.
«Он выглядит прямо рыцарем в моей благородной кольчуге, лучшей, какую я выковал, — бормотал Генри про себя. — Но, если бы нам с ним сойтись так, чтобы никто не видел, не помог, клянусь всем, что есть святого в этом божьем храме, прекрасный доспеч воротился бы вновь к своему исконному владельцу! Я бы отдал все свое имение, чтобы нанести три честных удара по его плечам и сокрушить свою же лучшую работу. Да только не дождаться мне такого счастья! Он, если выйдет живым из битвы, упрочит за собой такую славу храбреца, что незачем будет ему подвергать свое молодое счастье новому испытанию во встрече с жалким горожанином вроде меня. Он сразится через бойца-заместителя и выставит против меня моего же сотоварища, Нормана-молотобойца, — и все, чего я достигну, будет удовольствие проломить голову гэльскому быку. Кабы только увидеться мне с Саймоном Гловером!.. Схожу-ка я в другую церковь, поищу его — он, конечно, уже воротился из Горной
Страны».
Народ валом валил из церкви доминиканцев, когда Смит пришел наконец к своему решению, которое тут же и постарался поскорей осуществить, проталкиваясь через толпу так быстро, как только позволяла торжественность места и случая. Было мгновение, когда он, прокладывая дорогу, оказался так близко от Эхина, что глаза их встретились. Смелое, покрытое густым загаром лицо Смита раскраснелось под цвет железу, которое он ковал, и сохраняло эту багровую окраску несколько минут. Лицо Эхина вспыхнуло более ярким румянцем негодования, глаза его метали огонь жгучей ненависти. Но внезапный румянец угас, сменившись пепельной бледностью, а взгляд тотчас отвратился под встретившим его недружелюбным, но твердым взором.
Торквил, не сводивший глаз со своего приемного сына, подметил его волнение и тревожно поглядел вокруг, ища причину. Но Генри был уже далеко по пути к монастырю картезианцев. Здесь праздничная служба тоже кончилась, и те, кто еще недавно нес пальмовые ветви — символ мира и прощения грехов, теперь устремились к полю битвы, одни — готовясь поднять меч на ближнего или пасть от меча, другие — смотреть на смертельную битву с тем же диким наслаждением, какое находили язычники в борьбе гладиаторов.
Толпа была так велика, что всякий другой отчаялся бы пробиться сквозь нее. Но все так уважали в Генри из Уинда защитника города и так были уверены, что он сумеет силой проложить себе дорогу, что толпа, как по сговору, расступилась перед ним, и он очень быстро оказался подле воинов клана Хаттан. Во главе их колонны шли волынщики. Следом несли пресловутое знамя, изображавшее горного кота на задних лапах и соответственное предостережение: «Не тронь кота без перчатки!» За знаменем шел их вождь с двуручным мечом, обнаженным как бы в защиту эмблемы племени. Это был человек среднего роста, лет пятидесяти с лишним, однако ничто ни в стане, его, ни в лице не выдавало упадка сил или признаков недалекой старости. В его темно-рыжих, лежавших крутыми завитками волосах кое-где проступала седина, но поступь и движения были так легки и в пляске, и на охоте, и в бою, как если бы он едва перешагнул за тридцать. В серых глазах его ярким светом горели доблесть и лютость, лоб его, брови и губы отмечены были умом и опытом. Дальше шли по двое избранные воины. У многих из них лежала на лице складка тревоги, так как утром они обнаружили, что в их рядах недостает одного человека, а в отчаянной борьбе, какая их ждала, недохват даже одного бойца казался всем немаловажным делом — всем, кроме их бесстрашного— вождя Мак-Гилли Хаттанаха.
— Не проговоритесь о его отсутствии саксам, — сказал он, когда ему доложили, что отряд неполон. — Подлые языки в Низине станут говорить, что в рядах клана Хаттан один оказался трусом, а остальные, может быть, и сами помогли его побегу, чтобы был предлог уклониться от битвы. Феркухард Дэй, я уверен, вернется в наши ряды, прежде чем мы приготовимся к бою, а если нет, разве я не стою двух любых воинов клана Кухил? Или разве мы не предпочли бы сразиться с противником в числе пятнадцати против тридцати, чем потерять ту славу, какую принесет нам этот день?
Воины с восторгом слушали смелую речь предводителя, но по-прежнему бросали украдкой беспокойные взгляды, высматривая, не возвращается ли беглец, и, может быть, во всем этом стойком отряде храбрецов один лишь вождь отнесся с полным безразличием к беде.
Они шли дальше по улицам, но так и не увидели Феркухарда Дэя, который в это время далеко в горах искал тех радостей, какими счастливая любовь могла его вознаградить за утрату чести. Мак-Гилли Хаттанах шел вперед, как будто и не замечая отсутствия беглеца, и вступил на Северный Луг — примыкавшее к городу отличное, ровное поле, где граждане Перта обычно обучались военному строю.