Баг тронул цзипучэ следом.
   Проехав мимо Управления внешней охраны, повозка свернула направо, на Проспект Тенистых Предместий и, не доезжая до Павильона Юношеского Созерцания, стала притормаживать близ Великопанского вокзала.
   Баг, одной рукой неустанно крутя баранку влево-вправо – в районах вокзалов движение всегда на редкость оживленное и малосообразное, – откинул крышку «Керулена» и вызвал справочную вокзала: «куайчэ» [12]на Асланiв отправлялся через двадцать минут с шестого пути; база данных вокзала любезно поведала, что преждерожденный Хикмет, заказавший билет семьдесят три минуты назад, едет в пятом купе второго вагона.
   Она же бездушно сообщила, что в этом вагоне свободных мест больше нет.
   …Для того, чтобы достичь кабинета управляющего вокзалом, Багу понадобилось пять минут. До заветной двери, обитой искусственной кожей, с блестящей табличкой «Авессалом Каменюгин, управляющий» оставалось полтора шага, когда на Бага стремительно набежал из секретарской ниши, укрытой легкой лакированной ширмой, грузный и объемистый преждерожденный средних лет, в темно-синем халате и нарукавниках; он расставил руки в стороны, перекрывая проход, и высоким голосом сообщил Багу, что управляющий никого не принимает, что у управляющего важнейшее срочное совещание и что Баг должен зайти часа через полтора.
   – У меня, как это ни жаль, есть только две минуты, – вежливо попросил Баг, но обладатель нарукавников вновь затряс головой запретительно, для убедительности даже закрыв глаза.
   Баг вынул пайцзу и тактично поднес ее нарукавному преждерожденному под самый нос, но прошло еще несколько драгоценных мгновений, прежде чем тот, обманутый наступившей тишиной, открыл глаза и увидел то, что ему надлежало бы увидеть несколько ранее. «Надо было дотронуться до этого носа, – досадливо подумал Баг. – Этак мягонько…»
   Лицо нарукавного мгновенно изменилось. Он опустил руки и сразу как-то усох.
   – Э-э-э… Милости просим, драгоценный преждерожденный…
   Баг, не слушая, рванул дверь и оказался в заполненном людьми кабинете. Во главе обширного, покрытого зеленым сукном стола сидел взволнованный Каменюгин и, по всей видимости, спозаранку распекал подчиненных. От полноты чувств он левой рукой изо всех сил держал за горло стандартный, полагающийся всем начальственным кабинетам графин с водой.
   – И не желаю слушать никаких отговорок! – сипло говорил он, тыча коротким обвиняющим перстом правой руки в одного из присутствующих. Тот лишь горбился и прятал глаза. – Никаких! Пожилую женщину, прибывшую час назад сыктывкарским поездом, продуло в вагоне! Из-за того, что купейный освежитель воздуха был плохо отрегулирован! Я уж не говорю, что это непрофессионально – хотя, честно сказать, просто не понимаю, как это что-то может плохо работать. Однако – допускаю. Но это же аморально! Вы понимаете? А-мо-раль-но!! – застучал графином Каменюгин.
   И тут он наконец заметил Бага.
   – Что такое? – возмутился он. Судя по его лицу, тот, кто прерывал его во время вразумления подчиненных, совершал худший из смертных грехов. – Как это понимать? Вы кто?
   – Добрый день, преждерожденный Каменюгин, – коротко поклонился Баг и снова продемонстрировал пайцзу. – Простите за неуместное вторжение, но дело не терпит ни малейших отлагательств. Срочно необходимо ваше содействие. Мне нужен билет на «куайчэ» до Асланiва, второй вагон, шестое купе.
   – Да вы, вы!.. – Каменюгину, который был и без того в запале, на этот раз уже просто не хватило слов. – Что вы себе позволяете! Да как же вам не стыдно! – нашелся он. – За семь минут до отхода! Я что – кассир? Если в кассе нет, так у меня и подавно!
   Сотрудники, с утра пораньше собранные на посвященный непрофессиональной работе освежителя воздуха разнос, внимали в молчании.
   – Драгоценный преждерожденный Каменюгин, – Баг приблизился. Он старался быть очень обходительным, хотя время, видит Будда, поджимало. – Мне чрезвычайно неловко вас беспокоить и, поверьте, я никогда бы себе этого не позволил, если бы не поистине из ряда вон выходящая необходимость. Но я из Управления внешней охраны. Вы, по-моему, еще не поняли, кто к вам пришел. Управление внешней охраны! Так что вы мне не только билет дадите, но еще и на то место, которое я укажу. Будьте так любезны.
   Каменюгин понял.
   Баг оказался там, где ему надлежало оказаться, за три минуты до отправления «куайчэ».
   Все было на месте: и дервиш, и его чемодан, покоящийся на полке для багажа. Пока Мыкола, подперев подбородок рукой, наблюдал в окно провожающих, Баг неторопливо и уверенно вошел в соседнее купе и, оставив дверь открытой, присел на диванчик.
   «Куайчэ» мягко дернулся и медленно стал набирать ход.
   Баг положил «Керулен» на столик и откинул крышку.
   «Драгоценная Стася…» – начал он.
   Впереди было восемь часов пути.

Богдан Рухович Оуянцев-Сю

 
    Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю,
    8 день восьмого месяца, вторница,
    утро
 
   Непроизвольно почесывая бока, отчетливо побаливающие после сна на жестком ложе, но с удовлетворением и легкой гордостью ощущая себя чуточку более чистым душою, нежели каких-то несколько часов назад, Богдан опустился на колени перед иконой Спаса Ярое Око. В сложной последовательности он прочел шестьдесят «Отче наш» и шестьдесят «Богородиц» – все по числу лет шестидесятеричного лунно-солнечного цикла, причем, как то и приличествовало для человека образованного и утонченного, «Отче наш» занимал позиции, соответствующие солнечной стихии Ян, а «Богородица» – лунной стихии Инь. Затем, зная, что в квартире он один и громкие звуки никого не смогут потревожить или помешать чьему-либо отдыху, Богдан трижды во весь голос пропел иероглифические благопожелательные надписи, висящие по обе стороны от Спаса.
   Позавтракав тщательно очерствленной в тостере корочкой ржаного хлеба и глотком воды из-под крана, он почувствовал себя вполне обновленным и достойным того, чтобы приступить к своей ответственной работе. Человеку с нечистой совестью и думать нечего разбирать тяжбы других людей, выносить суждения и приговоры, решать чьи-то судьбы… В течение последнего месяца Богдан, хоть и продолжал интенсивно трудиться в Возвышенном Управлении этического надзора, всячески уклонялся от принятия каких-либо серьезных необратимых решений. Он вполне отдавал себе отчет в том, что раздвоенность и нестроение в его собственной душе легко могут повлечь за собою пагубное несообразие его мнений и оценок. Начальство понимало его и по возможности шло навстречу.
   Однако человек слаб, и, прежде чем погрузиться в дела, Богдан снова проверил электронную почту. За то время, пока он почивал во гробе, набежало уже несколько писем – очередное от Фирузе, два от Жанны и даже краткое, но емкое письмо от тестя, ургенчского бека Ширмамеда Кормибарсова. С него Богдан и начал.
   Начав с положенных правоверному славословий в адрес Аллаха, почтенный бек отдал затем дань общеордусским обычаям: как поступал в таких случаях сам Учитель, осведомился о погоде в Александрии Невской, о здоровье зятя и состоянии его дел, о расположении и нерасположении к нему высшего, среднего и мелкого начальства, о соотношении доходов и расходов Богдана, о развитии его отношений с молодой младшей женой, причем намекал, что не прочь был бы в пристойных формулировках узнать, какова та на ложе; в меру молодясь и бесхитростно демонстрируя, что вполне еще способен идти в ногу с эпохой, могучий старик поставил в этом месте несколько «смайликов» . Затем бек перешел к делу и поздравил Богдана с тем, что новорожденной исполнилось ныне ровно две седмицы. По-мужски скупо, но ярко он описал, какую чаровницу и шалунью, какую пери, затмевающую свет луны и звезд красотою своего лика, родила его дочь Фирузе достойному александрийскому минфа. И Богдан принялся споро и обстоятельно отвечать Ширмамеду, размышляя о том, как повезло ему с тестем; Ширмамед был мудр, прям и человеколюбив.
   Сама же милая сердцу Богдана Фирузе, конечно, писала только о дочурке, и даже по построению фраз, по всему тону письма любящий и чуткий муж отчетливо ощущал, какая его женушка теперь благостная, сладко расслабленная и безмятежная. Богдан будто своими глазами видел, как она, в легких, воздушных шелках свободного домашнего одеяния, с сообразной книжкой в руке лежит-полеживает рядом с колыбелькой на третьем этаже женской половины большого отцовского дома на холме Сыма Цянь-тюбе, каковой господствует над всей восточной частью Ургенча. А легкие порывы знойного ветра колышут напитанные ослепительным южным солнцем белые занавеси, которые прикрывают распахнутые настежь окна, не допуская в комнату прямых лучей; а столик перед супругою уставлен блюдами, и те ломятся от благоуханных сладких дынь, нежных персиков и неподъемных, сочащихся солнечным сиянием кистей винограда; а над блюдами царствует громадный финифтевый кувшин с ледяным шербетом.
   Половина письма была посвящена проблеме выбора имени для малышки. Хотя, казалось бы, все уж было сто раз говорено-переговорено – но вот вспыхнула новая мысль… «Пускай станет Фереште, – писала жена, – ты помнишь, это значит Ангел. И у вас, мой возлюбленный, есть такое же замечательное имя: Ангелина. Мы запишем нашу звездочку в управе Ангелиной-Фереште, а уж как она подрастет и характер ее установится, и сделается ясно, чья кровь в ней сказалась сильнее, мы с нею втроем решим, ангел какого наречия ей более по душе…»
   Получая такие письма, Богдан всегда жалел, что обычай писать их на бумаге почти канул в прошлое; будь эти строки написаны от руки на хрупком белом листочке, он прижал бы его к лицу и целовал. Но касаться губами бездушного экрана было несообразно.
   Жанна написала свое первое письмо через пару часов после прилета в Асланiв. Неутомимый профессор, не позволив отдохнуть ни ей, ни себе, сразу устремился в пробную пробежку по местным архивам и музеям. В Асланiве ему, как писала Жанна с некоторым недоумением, нравится буквально все – от обилия европейских заимствований в языке до обилия игрушечного вооружения у детей. «Узнав, что мы из Франции, все тут стараются выразить нам возможно большую степень почтения, – сообщала молодица не без гордости. – Например, вместо обычного здесь „рахматуем“ или даже „ласкаво рахматуем“ нам говорят: „рахмат боку“. Мсье Кова-Леви от таких милых пустяков весь цветет и не устает повторять, что Асланiв, как он и ожидал, оказался самым цивилизованным местом во всей Ордуси. Меня эти слова, честно говоря, немного удивляют, ведь приехал он в вашу страну впервые и нигде еще не бывал – только у Ябан-аги да два часа в воздухолете, и как он может сравнивать? Впрочем, он видный социолог, и наверняка знает, что говорит. Еще он несколько раз повторил, что край этот только по злой насмешке судьбы оказался в пределах ордусских границ. На самом же деле место ему в Европе, где он вполне мог бы быть самостоятельной страной никак не хуже, например, Албании. Но эта историческая несправедливость, говорит Кова-Леви, когда-нибудь непременно будет исправлена. Я не слишком-то понимаю, что он имеет в виду, но стараюсь не перечить, он ведь действительно очень уважаемый человек, хотя и со странностями. Например, увидев, что здесь мальчики ходят с игрушечными автоматами, пулеметами и даже гранатометами (с виду их не отличить от настоящих, и поэтому мне на улицах все время как-то не по себе, во всяком случае – ничего я в этом не вижу приятного), профессор пришел в полный восторг. Дело в том, что здесь очень популярно древнеискательство, все перекопано, и даже дети в это играют: девочки роют, а мальчики их охраняют с суровым видом, с жуткими военными игрушками в руках. Профессор по этому поводу долго говорил, что в Асланiве, судя по всему, сумели сохранить свою культуру и самобытность, и что имперская политика нивелировки и обезличивания, давно превратившая все население Ордуси в аморфную атомизированную однородную массу, здесь явно дает сбой».
   Богдан только пожал плечами. Его тревожил деловито-равнодушный, отстраненно-приятельский тон письма. Не будь глагольных окончаний, вообще не удалось бы понять, кто писал: мужчина или женщина. Это не было письмом жены к мужу, возлюбленной к возлюбленному, или хотя бы ушедшей любовницы к оставленному любовнику. Это была холодная информационная сводка. Путевой дневник.
   Второе письмо Жанна написала каких-то полтора часа назад. «Прямо после завтрака профессор имел долгую встречу с одним из ведущих Асланiвських историков, Мутанаилом ибн Зозулей, каковой по своему почину почтил нас утренним визитом, – писала она. – Он владыка центральной Асланiвськой китабларни и, чувствуется, действительно увлечен своим делом. Как он любит, как нежно он трогает старинные китабы… Ох, я просто обезьяна, то и дело уже срываюсь на местное наречие. Книги, конечно, книги! Но „китаб“ звучит так романтично, словно из „Тысячи и одной ночи“. Впрочем, ваше „книга“ или наше французское „ливр“ – отнюдь не хуже, просто привычнее. А взять ханьское „шу“ или нихонское „сё“ – как великолепно эти слова передают манящий шелест еще не прочитанных страниц… Так вот, они целый час обсуждали проблемы поиска манускрипта Кумгана. Собственно, все сводится к поиску легендарного клада Дракусселя Зауральского. Оказывается, местные древнеискатели уже много раз пытались обнаружить клад, но безрезультатно, и постепенно, похоже, пришли к выводу, что рассказы о нем – не более чем красивая сказка. Но мой профессор намекнул, что у него есть кое-какие новые данные относительно того, где можно найти клад – хотя на вполне естественный, по-моему, вопрос ибн Зозули: „Какие же именно данные?“, он не ответил, только хитро так улыбнулся. Он очень, видимо, тщеславен и страшно боится, что его опередят в последний момент. А может, не вполне уверен в достоверности этих своих новых данных. В общем, обедать мы едем в загородный дом ибн Зозули, расположенный в сорока ли от Асланiва, в живописных лесистых предгорьях Кош-Карпатского кряжа, Зозуля нас пригласил на достархан: горилка авек цыбуля, так он сказал. Там ученые продолжат свои беседы. Мне здесь очень интересно, и я чувствую, что общение с таким незаурядным человеком, как Кова-Леви, пойдет мне на пользу. Надеюсь, и ты с пользой проводишь время. Я ведь знаю, как ты всегда занят».
   Намекает на то, что у меня всегда не хватает времени побыть вдвоем подольше, понял Богдан. Он аккуратно ответил на все письма, ни единым словом не обмолвившись Фирузе о происходящем, а в письме Жанне старательно скопировав предложенный ею отчужденный тон; потом с тяжелым сердцем взялся за дела.
 
    8 день восьмого месяца, вторница,
    день
 
   Дела накопились.
   Прежде всего следовало разобраться с немаловажным научным вопросом. Один молодой исследователь традиционного права предложил совершенно новую трактовку давно, казалось бы, понятого и подробно откомментированного термина Уголовного уложения Танской династии [13]«тунцай гунцзюй». Это выражение на протяжении многих веков устойчиво понималось как «пользование одним и тем же имуществом при совместном проживании»; то был, возможно, самый древний и самый значимый способ вычленения хозяйственно самостоятельной семьи из более многолюдных ячеек общества. Если понимание термина будет пересмотрено, это не сможет не сказаться на некоторых законах, по коим и ныне живет Ордусь. Полдня Богдан занимался этими четырьмя иероглифами и их непреходящим значением.
   Пообедав ломтиком подсохшего хлеба, Богдан с полчаса подремал во гробе. Ему приснился странный и несообразный сон: будто он, с трудом протискиваясь, пробирается узким подземным коридором к какой-то огромной мрачной пещере, а впереди, вдали, заманчиво теплится непонятное золотое сияние… Но, сколько Богдан ни шел, оно не приближалось. «Странный сон, – подумал Богдан, открыв глаза. – Если толковать его психоаналитически – получится, что я очень соскучился по женам… Но это и без толкований ясно». Он вздохнул.
   Так или иначе, проснувшись, он почувствовал прилив физических и духовных сил. И потому занялся наконец своими прямыми обязанностями, начав с того, что решил положить предел затянувшейся тяжбе двух квартальных участков Внешней охраны. Тяжба заключалась в следующем: чуть более двух седмиц назад некий полноправный подданный лет сорока пяти написал жалобу в квартальную, по месту своего жительства, управу этического надзора о том, что когда он, будучи в сильно нетрезвом состоянии, оказался препровожден вэйбинами домой, один из них вел себя с ним грубо и даже назвал гнилым черепашьим яйцом.
   Более того. По словам потерпевшего, вэйбины уложили его в постель и напоили на сон грядущий растворимой шипучей пилюлей, долженствующей умерить утренние похмельные муки – подручные медикаменты такого рода патрульным вэйбинам предписывалось всегда иметь при себе на случай оказания первой помощи. Затем они удалились. Но кто-то из них, похоже, оставил дверь квартиры потерпевшего открытой – а это уже могло привести (хотя и не привело) к самым тяжелым последствиям, вплоть до материального ущерба: пока любитель выпивки крепко почивал, в дом к нему мог войти кто угодно и унести что угодно. Сам пьянчужка давно уже получил положенные ему за появление на улице в нетрезвом сверх допустимого состоянии пятнадцать больших прутняков, но, не успели поблекнуть синяки на его спине и ягодицах, подал жалобу на бесчеловечное обращение со стороны патруля, требуя материального возмещения морального ущерба.
   Трудность заключалась в том, что само происшествие потерпевший помнил весьма смутно и не смог ни описать, ни опознать ни одного из оскорбивших его вэйбинов. К какому именно участку были приписаны доставившие его домой стражи порядка, выяснить тоже не удалось – это мог быть пятнадцатый линейный, а мог быть и второй чрезвычайный, поскольку расположены они в одном и том же квартале. И вот теперь оба эти участка кивали друг на друга, уверяя, что, мол, такую халатность могли допустить только служащие соседнего заведения, а вот у нас рядовой состав исключительно воспитан и никогда не позволил бы себе ни сквернословить, ни оставить дверь открытой.
   Положение усугублялось еще тем, что и впрямь нельзя было исключить иного расклада событий: например, сам потерпевший, пребывая еще в измененном состоянии сознания, зачем-либо распахнул дверь – например, вздумав сбегать за добавкой; затем же, ослабев или опамятовшись, он вернулся в постель и вновь заснул, а поутру вспомнить всего этого уже категорически не смог и решил, что дверь не захлопнул кто-либо из вэйбинов.
   Словом, дело было исключительно сложным.
   Богдан рылся в справочниках и сборниках прецедентов, освежал в памяти малоизвестные комментарии к «Лунь юю», и сам не заметил, как постепенно увлекся. По обычной своей привычке он даже начал тихонько напевать. «За городом Горки, где ясные зорьки, – мурлыкал он себе под нос, сосредоточенно ведя пальцем по очередному вертикальному ряду иероглифов, – в рабочем поселке Танюшка живет…»
   То была старая песенка, которую в детстве иногда пела маленькому Богдану бабушка вместо колыбельной. Видимо, песенка эта возникла во времена, когда в Ордуси в связи с быстрым ростом благосостояния появилось довольно много бездельных любителей красивой жизни, каковых прозвали втунеядцами – то есть теми, кто ест народный хлеб втуне, не принося народу в ответ ни малейшей пользы. Почти на полтора десятилетия втунеядцы сделались весьма серьезной общественной проблемой, однако затем объединенные усилия человекоохранительных структур, трудового воспитания и чудодейственного воздействия изящных искусств сумели ее победить навсегда.
 
    – В рубахе нарядной
    К своей ненаглядной
    С упреком подходит простой паренек:
    «Вчера говорила,
    Что труд полюбила –
    А нынче опять не включала станок!»
 
   Богдан и сам не смог бы объяснить, почему она вдруг всплыла в его памяти – эта бесхитростная, немного наивная и очень добрая песня ушедшей эпохи. Наверное, чем-то напомнила ему Жанна эту самую Танюшку, вконец избалованную заводилами втунеядцев; но после того, как заводилы вполне сообразным образом ухнули из неких упоминаемых в песне Горок на двести вторую ли, всепобеждающая сила любви постепенно помогла девушке вернуться к радостям созидательного труда на благо народа и страны…
   Если бы песни сбывались!
   Богдан копался над тяжбой до сумерек, но в конце концов решил ее по справедливости.
   «Известный всем образованным людям, – кратко, но емко начал Богдан свою резолюцию, – принц Гамлет говорил: „Ошибкой я пустил стрелу над домом брата“. Древняя ордусская премудрость гласит: „Кто старое помянет – тому печень вон“. Но все эти афоризмы меркнут перед великим и еще более категоричным речением Учителя из эпизода первого главы четырнадцатой: „Стыдно думать только о жалованье, когда в стране царит порядок, но еще стыднее думать о нем, когда порядка нет“»…
   Начальников обоих участков Богдан обвинил в том, что репутация их подчиненных в народе вообще недостаточно высока: ведь, обнаружив поутру дверь жилища распахнутой настежь, любитель неумеренных возлияний не подумал о том, что сам оставил ее в столь несвойственном дверям состоянии, а сразу решил, будто непорядок – дело рук кого-то из вэйбинов. А это само по себе свидетельствует не в пользу тамошних стражей порядка. Поэтому оба квартальных начальника были приговорены к лишению десятой части жалованья за седьмой месяц в пользу квартального Общества трезвости. Мерзкий же пьяница был обвинен Богданом в том, что он, не имея неопровержимых доказательств проступка вэйбинов, осмелился голословно приписывать им деяние, каковое вполне мог совершить в пьяном угаре он же сам – и приговорен к лишению трети жалованья за седьмой месяц в пользу ведомственного детского сада Внешней охраны соответствующего квартала.
   С чувством выполненного долга Богдан сладко потянулся, поужинал сливой и, загрузив почтовую программу, вошел в сеть.
   Новых писем не было.
   Конечно, Кова-Леви и Жанна могли засидеться у ибн Зозули, они могли даже заночевать у гостеприимного ученого, Богдан это понимал. Новые знакомства, новые места, живописная дача… горилка и цыбуля, опять же… Но все же ему стало не по себе. Тревожно как-то стало. Чтобы успокоиться, он вновь встал на колени перед Спасом и долго, вдумчиво молился. Потом вновь заглянул в почтовый ящик.
   Писем не было.

Багатур Лобо

 
    Асланiв,
    8 день восьмого месяца, вторница,
    день
 
   Все восемь часов Мыкола Хикмет, насколько Баг мог судить, вел себя прилично: исправно сидел в купе, потом заказал себе туда не слишком роскошный обед (в процессе питания что-то со звоном упало на пол), а за полчаса до прибытия в уездный город Асланiв вышел в коридор уже переодетый в косоворотку, расшитую на груди похожими на вареных фениксов петухами, и в бледно-зеленой чалме.
   Созерцая стоящего у окна Мыколу, Баг отметил, что тот стал какой-то более важный, словно каждая сотня ли, пройденная «куайчэ» в направлении Асланiва, прибавляла ему на полпальца роста и объема. Теперь Хикмет весьма горделиво извлек из кармана портов приличных размеров фигурную трубку с красными шелковыми кистями и стал ее набивать, с нетерпением глядя в окно на мелькающие кипарисы. На Бага Хикмет не обращал ровным счетом никакого внимания: ну сидит себе некий преждерожденный в полуофициальном халате в соседнем купе, ну смотрит без особого выражения то в одно окно, то, через полуотворенную коридорную дверь, в другое – обычное дело, ничего особенного.
   Поезд между тем стал плавно замедлять ход. Оживились молчавшие всю дорогу репродукторы внутренней трансляции и добрым женским голосом поведали пассажирам, что через шесть с половиной минут «куайчэ» согласно расписания прибудет в древний и прекрасный уездный город Асланiв.
   – О, гучномовник запрацювал, – прокомментировал это событие чей-то жизнерадостный голос в коридоре.
   «Гучномовник? – с некоторым недоумением подумал Баг и внимательно посмотрел на забранный пластмассовой решеткой громкоговоритель под потолком купе. Ниже решетки располагался регулятор громкости. Пояснительных надписей не было. – Какое красивое наречие!»