Очень уважали у нас Владимира Ратковского, разведчика, человека бывалого, самостоятельного и самоуверенного. Он писал стихи «под Есенина» и читал иногда, но очень редко. Рядом с ним разорвались две гранаты, и он был ранен десятками осколков разной величины. Долго лежал он в госпитале, из него вынимали-вынимали осколки, да все не вынули. У него был мешочек, вроде кисета, где он хранил эти ржавые, с неровными краями, кусочки металла. Время от времени, когда становилось ему невмоготу, ложился он на недельку-другую в медсанбат, и его коллекция пополнялась двумя-тремя осколками.
   Не зря говорил он о себе, что из него можно добывать железо.
   Во время стремительного весеннего наступления по Венгрии дни стояли уже по-летнему жаркие, и мы побросали шинели. А ночью было холодно. Это были очень темные и холодные ночи.
   Нужно сказать, что нам досаждали вражеские легкие самолеты, вроде наших ПО-2 – «кукурузников». По ночам летали они над нами, и стоило блеснуть карманному фонарику или вспыхнуть цигарке, как сейчас же в это место бросали мину. Просто вручную, с борта самолета. Пробовали стрелять по ним, но, выкрашенные в черный цвет, они были совершенно не видны во мраке, а отблеск выстрела сразу же засекался.
   Мы заняли линию обороны противника. Ночь была очень холодная.
   Пошли мы с Калашниковым, с тем самым, который украл у меня когда-то сухари, в ближайшее поместье, нечто вроде замка, взять что-нибудь теплое.
   Траншеи подходили к замку вплотную. Изредка светя фонариком, ступали мы по скрипучему паркету, мимо картин, фарфора и разных ненужных нам безделушек. Я взял несколько пальто, Калашников нагрузил на себя перины, целую стопу: они были пышные, но легкие – недаром ими укрываются здесь как одеялами. Он положил эту кипу себе на голову и придерживал руками за края. Пошли обратно снова по траншее. Калашников впереди, я за ним шагах в пятнадцати.
   Все время слышны были самолеты. Вот мотор затрещал прямо над нами, и едва Калашников ступил в следующее колено хода сообщения, как раздался взрыв. Я упал, скорее всего от неожиданности, вскочил и бросился вперед. Огромное облако пуха стояло над траншеей.
   – Калашников! – крикнул я, не надеясь услышать ответ.
   Под облаком что-то зашевелилось.
   – Я! – ответил его голос. Он поднялся, ругаясь:– Во дает, сволочь! – Ощупал себя. – Вроде все цело… Увидал сверху белое – и бросил, – объяснил он мне и добавил деловито: – Давай отойдем отсюда, почистимся…
   Через пять минут он сказал:
   – Ну иди, а я пойду обратно, там еще перин много, – Так он же опять белое увидит…
   – Там ковры есть, я сверху ковром накрою…
   Вот такие были ребята, И прыгали безотказно, хотя, скажем прямо, без особого удовольствия. Это ведь был не аэроклуб ДОСААФ, где прыгают по призванию и с гораздо большей подготовкой. Некоторых высота очень смущала.
   Сержант Хабибов, человек смелый и дисциплинированный, трижды раненный, говорил командиру взвода перед прыжком:
   – Прыгать не буду – толкай меня, слушай!…
   И его толкали, а он отчаянно цеплялся за всех, а потом сам же смеялся над собой.
   А Петя Секретарев, подходя к раскрытой двери самолета, не делал положенного шага наружу, а быстренько садился и съезжал туда, в бездну. Ему, наверное, казалось, что так будет ниже.
   Но один парень из соседней роты упорно отказывался прыгать. Он дергал за кольцо внутри самолета и выбрасывал купол так, что уже не мог прыгать. Его сажали на гауптвахту, обсуждали на комсомольском собрании – ничего не помогало. Он был отправлен в маршевый батальон.
   Кудряшов появился у нас под вечер. Он шел следом за элегантным старшиной Петровым и рядом с ним выглядел особенно неказисто. На брезентовом поясе у него болтался котелок. Шел он большими шагами, слегка шаркая подошвами. Положив вещмешок у входа в землянку, он подошел к нам. Мы курили. Я как раз достал свой портсигар – жестяную коробку из-под зубного порошка. На крышке был нарисован негр с ослепительной улыбкой. Кудряшов обратился ко мне уважительно:
   – Солдат, разреши твоего табачку отведать… Все захохотали, некоторые даже до колик. Рассудительный Боря Чернев, очень любивший фотографироваться, сказал поучительно:
   – Разве табак – еда, чтобы его отведывать?
   Но Боря не понял. Смеялись не этому. Смеялись удивительной интонации, с которой это было сказано, непередаваемой интонации глубокого старика.
   Мы даже подумали сперва, что он дурачится. Сам он держался солидно, взял у меня щепоть махорки, свернул козью ножку, достал из кармана «катюшу» и задымил.
   Пожалуй, целый месяц каждая фраза Кудряшова встречалась добродушным хохотом. Потом привыкли. Он действительно говорил смешно. Например, одно его выражение стало во взводе крылатым: «Выходи строиться с котелкам!» Но главное в нем было – стариковская интонация и стариковская степенная манера держаться. Вскоре все объяснилось.
   Был он родом из глухого закамского села, железную дорогу увидал в первый раз, когда пошел в армию. Отец и мать его рано умерли, и Кудряшов воспитывался у деда-лесника. Сызмальства жил он с дедом в лесной сторожке, оттуда и в школу стал ходить. Интонацию и манеры он невольно перенял у деда. Рассказывал Кудряшов неторопливо, н мы легко представляли себе темный шумящий лес, маленькую сторожку и двух старичков у огня: старого и малого.
   За год до призыва Кудряшова в армию дед умер, и Кудряшов перебрался в село. Он стал владельцем двух дворов: отцовского и дедовского (дед был по линии матери). Отцовский дом он так и оставил заколоченным, решив продать после войны, – хозяйственный был мужик! – а в дедовском стал жить с какой-то молодой бабенкой Анюткой. Он так и говорил: «бабенка Анютка». Ее он оставил сторожить дворы и обещал вернуться.
   Подружился он с Шабановым – водой не разлить. Шабанов был невысок, со склонностью к полноте. До войны работал он бухгалтером в МТС на Рязанщине и очень тосковал по дому. Он был всегда молчалив, задумчив и оживлялся, лишь рассказывая о доме. Он любил рассказать о том, как все его уважали в деревне, как ездил он за три километра на велосипеде к своей девушке в соседнее село, как ласково встречала его мать девушки, потому что он был завидный жених, и как он целовался с девушкой в яблоневом саду.
   Не знаю, что сблизило Кудряшова и Шабанова. Дружбу, как и любовь, бывает трудно объяснить. Казалось, что они были совершенно не похожи друг на друга. Впрочем, одна общая черта была заметна: они оба чрезмерно боялись начальства.
   Мы жили в тесной землянке, спали на нарах из жердин, на которые сверху клались молодые еловые ветки. Помкомвзвод Голиков требовал, чтобы все хоть разувались, и иногда ночью лазил в темноте по нарам, щупал – кто в ботинках. Обутые поджимали ноги.
   Кудряшов и Шабанов устроили себе за печкой нечто вроде насеста, нечто очень короткое и неудобное, не разувались они от бани до бани. Если развязывалась обмотка, падая вниз кольцами (говорили: «баллон спустил»), они подтягивали обмотку – и все!
   Раз пришло Кудряшову письмо от «бабенки Анютки». Шабанов рассказал об этом Боре Черневу, и скоро о письме знал весь взвод.
   «Бабенка Анютка» писала, что председатель сельсовета хочет отобрать один кудряшовский двор и поселить туда сына, который женится. Известие это породило во взводе шумные споры и общее возмущение. Один Кудряшов был философски спокоен.
   – Товарищ старший лейтенант, – обратился мой друг Вася Демидов к командиру роты, огромному Самсонову, которого за глаза любовно называли «дядя Ваня», – разрешите, мы с Кудряшовым к майору Лютову сходим…
   – Ступайте!
   Вася Демидов был человек очень справедливый и не мог относиться к таким вещам равнодушно.
   Пошли они к начальнику политотдела майору Лютову, популярному в бригаде старому десантнику и комиссару. Вообще такая инстанция, как штаб бригады, казалась страшно далекой, но майор Лютов, как и командир бригады полковник Киреев, ежедневно бывал в ротах и взводах.
   Майор Лютов выслушал их – впрочем, говорил Демидов, Кудряшов молчал – и сказал, что председатель сельсовета действует незаконно и он, Лютов, напишет в местный райком, чтобы председателя призвали к порядку.
   – А тебе, – сказал майор Кудряшову, – постараюсь я выхлопотать отпуск дней на десяток для устройства всех твоих дел…
   Эта весть вызвала во взводе восторг, задумчивость и зависть. А Кудряшов, поразмыслив, сказал Шабанову:
   – Ежели дадут отпуск, не поеду я. Получу сухой паек, уйду в лес, стану кашу варить. А потом обратно вернусь…
   Вряд ли дошли его слова до майора Лютова, но отпуск Кудряшов не получил. Зато и дом его не тронули – вмешался райком.
   Кудряшов отлично стрелял. У него был точный глаз и твердая рука лесного человека. Однако он страшно боялся промазать и огорчить этим начальство, поэтому часто действительно мазал. На фронте же он одним выстрелом из противотанкового ружья уничтожил хитрого вражеского снайпера, за которым безуспешно охотились несколько дней.
   В Венгрии Кудряшов был ранен в ногу. Он лежал в медсанбате. При каждом удобном случае навещал его Шабанов, передавал приветы от взвода, приносил невиданные трофейные лакомства.
   Вернулся Кудряшов уже в Вене. В начале апреля за неделю взяли мы этот город, прошли на запад до Бадена, Санкт-Пельтена, до гор, а потом возвратились в Вену на отдых. Были майские праздники, пришло известие о взятии Берлина, и мы были уверены, что война кончится завтра-послезавтра.
   Кудряшов и Шабанов выпили по поводу радостной встречи. Уже две недели кухни ничего не варили – все равно все выливалось: солдатам надоело котловое довольствие, и они предпочитали находиться, как тогда говорили, «на подножном корму».
   А здесь наварили рисовой каши с изюмом.
   Шабанов вместе с еще прихрамывающим Кудряшовым подошел, крикнул повару:
   – И мне положи!
   Наш повар Сурогин проворчал!
   – Котелка-то нет, Куда я тебе положу, в пилотку?
   – А что, давай в пилотку…
   Шабанов подставил пилотку, и Сурогин серьезно и аккуратно положил ему туда полчерпака.
   Мы жили на холме, в просторных виллах. Спали, бродили по городу. Боря Чернев фотографировался у какого-то предприимчивого фотографа; снимки были в виньетке из звездочек, с надписью «Память Вены».
   И вдруг – приказ: наша Девятая ударная армия спешно перебрасывается с 3-го Украинского на 2-й Украинский фронт.
   Вновь забыта спокойная жизнь. Змеясь, двинулись по шоссе гигантские колонны. Только вместо знакомого нам призыва «Вперед, орлы Толбухина!» зовут на запад с обочин фронтовой дороги транспаранты! «Вперед, орлы Малиновского!»
   Шли быстро, с малыми привалами, два дня и три ночи. Кудряшов ехал на подводе. На исходе третьей ночи Ратковский, забегавший в деревню напиться, сказал:
   – Здесь штаб Глаголева стоит (генерал-полковник Глаголев командовал нашей армией), я знакомого встретил, говорит, не то война кончилась, не то кончится вот-вот…
   На рассвете над нами волнами пошли наши бомбардировщики. Видно было, как на горизонте они переходили в пике. Оттуда неслись беспрерывные взрывы.
   Совсем рассвело. Остановились в лощине. Пошла вперед разведка. Но что случилось? Бегут разведчики. Спешит куда-то командир бригады. Короткая заминка, потом зовут офицеров. Скорей, скорей!
   Противник бросил оборону и ушел на запад, минировав шоссе. Нужно немедленно, как можно быстрей, кто на чем сможет, двигаться по шоссе на запад. Саперы, вперед!
   А с запада, навстречу нам, шли американцы.
   И мы бросились на запад. Сначала ехали на пушках гаубичного полка, потом нас согнал какой-то неизвестный нам генерал, мы поехали на велосипедах, взяв их в большом, раскрытом настежь магазине, потом на лошадях. Перемешались части и соединения. Сейчас это уже неважно. Главное – скорей на запад!
   Кудряшов и Шабанов, конечно вместе, ехали на подводе. Остановились ночевать в селе, стали стелиться на полу, задели лавку, куда положили автомат, он упал и дал очередь-с автоматами бывали такие фокусы. Две пули попали Кудряшову в ту самую раненую ногу – хорошо, не задели кость.
   Боже, как они испугались! Они решили, что их обвинят в самостреле и будут судить. Надо же было придумать такую нелепость.
   Шабанов разорвал индивидуальный пакет и перевязал Кудряшову ногу. Они решили никому не говорить об этом случае, а объяснить, что открылась старая рана. В санчасть и в санбат они не обращались.
   Лишь месяца через три, когда все зажило, они под большим секретом рассказали эту историю во взводе.
   Потом нашли применение бухгалтерской профессии Шабанова и взяли его работать на склад ПФС[2]. Шабанов похлопотал, и Кудряшова устроили туда же ездовым.
   Командир роты «дядя Ваня» Самсонов любил песни, В роте было несколько как бы официальных запевал, каждый со своим репертуаром, и «дядя Ваня» всякий раз заказывал определенную песню. Старшина Петров строил роту на обед.
   – Рота, смирно! Ложки взяли?
   – Взяли!
   – Шагом марш!
   Хорошо шагает рота, и старшина негромко бросает»
   – Споем?
   Ладно, под левую ногу, отвечает рота.
   – Споем!
   – Запевай!
   И вот уже звучит голос запевалы, дружно подхватывается припев, и подголосок – тоже человек не последний – пускает высокую-высокую ноту над этим могучим хором.
   Иногда по вечерам «дядя Ваня» устраивал соревнование между взводами, своего рода конкурс. Усаживалось жюри во главе с ротным – командиры взводов, старшина, писарь.
   Взвод, занявший первое место, поощрялся – например, освобождался от очередного наряда.
   Пелись здесь уже не строевые, а русские народные песни – и шуточные и грустные. Здесь были уже другие солисты, люди тоже уважаемые, потому что все, за что ты берешься, важно делать хорошо.
   Мы стали сильно тосковать по девушкам. Пошли длинные, подробные рассказы – большей частью вымышленные – о любви, о случайных романах и неизменных победах. В деревнях, во время привалов и ночлегов, заигрывали с девчатами, с молодыми солдатками. Кое-кто небезуспешно.
   В бригаде женщин было очень мало. Была медсестра Валя, несколько кукольной красоты, синеглазая, золотоволосая. Замирало сердце, когда смотрели на ее стройную, стянутую широким командирским ремнем фигурку. За ней увивалась чуть не вся бригада, но все, как говорили, напрасно. Неожиданно она вышла замуж за капитана из четвертого батальона, маленького и толстого.
   Валя ждала ребенка и уехала к матери. Конечно, это не для армии. В армии нет акушерок и родильных домов.
   Об ее отъезде много говорили.
   Шабанов впервые сострил: «Ах, почему я не женщина!…»
   Я знал с детства, что есть растение «куриная слепота». Если им потереть глаза, то можно ослепнуть, хотя, кажется, не насовсем. А называется так, потому что куры с наступлением сумерек ничего не видят и рано взбираются на насест.
   Но я не знал, что всерьез есть такая болезнь – «куриная слепота». При ней тоже, как только стемнеет, человек ничего не видит, будто у него глаза завязаны. Происходит это от однообразного питания и недостатка какого-то витамина. Днем же больной все видит прекрасно.
   И вот у нас в течение полугода процветала эта странная болезнь. Переболели ею многие. Одновременно во всем батальоне болело человек двадцать пять – тридцать, и во время таких походов, когда их нельзя было оставить, они шли в хвосте батальона, вцепившись друг в друга, как знаменитые слепые у Метерлинка.
   Интересно, что врач не может определить, действительно ли человек болен «куриной слепотой». Находились и симулянты, хотевшие отдохнуть несколько ночей подряд. Поэтому проверял их сам старшина Петров. Он выводил заболевшего ночью– из землянки и начинал размахивать руками у него перед самым лицом, делал вид, что хочет ткнуть пальцами в глаза, а помкомвзвод, писарь или еще кто-нибудь из его ассистентов, приблизив лицо, следил, не мигает ли солдат. Мигает, пугается – симулянт, не мигает, стоит спокойно – вправду болен. Эта экспертиза была безошибочной.
   Как-то раз Петров решил тряхнуть стариной и вывел нас после поверки на вечернюю прогулку. Легко и свободно шла рота, пела песню, и настроение у роты было хорошее, потому что на ночь ничего не предвиделось, сейчас дадут отбой.
   Было лето, еще не совсем стемнело. Я бодро шел в строю, как вдруг у меня словно помутилось перед глазами, наплыла темная пелена. От неожиданности я сбился с ноги, наступил на ногу идущему впереди меня Васе Демидову. Через мгновение я уже ничего не видел, только впереди смутно белела крохотная полоска – это Вася подшил перед вечером новый подворотничок. Потом и эта полоска исчезла. Но мы подошли к своей землянке, из открытой двери струился свет, я вошел и уже все видел.
   Мы стояли в резерве, и назавтра у нас должны были состояться учения, так называемый «выход».
   Рано утром двинулись. Чуть сбоку с безучастным видом шагал Голиков, а впереди взвода – присланный накануне новый командир взвода, молоденький младший лейтенант, только из училища, – как тогда беззлобно говорили, – «инкубаторный». И я мог стать таким. Время от времени он пропускал взвод вперед себя и пытался «подсчитать ножку»: «Раз, два, левой!» – хотя в походе идти в ногу совсем не обязательно.
   Уже полгода у нас не было командира взвода, с тех пор как у бывшего взводного Брысина разорвалась в поднятой руке граната. Правда, ему еще повезло-вся сила гранаты, что бывает крайне редко, пошла в одну сторону, и ему лишь оторвало два пальца и повредило правый глаз. Он уже выписался из госпиталя, но для службы у нас был негоден и недавно приезжал прощаться. Брысин был когда-то пастухом и умел с точностью до пяти минут определять по солнцу время. Вообще мужик он был неплохой, бывалый.
   И вот теперь прислали нового.
   А у нас в это время боролись с курением в землянке. И так дымно от печки, которую топили, потому что было очень сыро, от фитиля в гильзе. Выйдешь утром, плюнешь – черно!
   У нас периодически с чем-нибудь боролись – то с каким-либо отставанием в боевой подготовке, то «дядя Ваня» объявлял борьбу с руганью, и никто вслух не ругался, пока не нарушал запрет сам ротный. А сейчас боролись с курением в землянке.
   Младший лейтенант вошел в землянку с папироской. Там был только дневальный, «железный человек» Ратковский. В полутьме землянки он гаркнул грозно:
   – Эй, кто там? Не курить! – И младший лейтенант стыдливо сунул папиросу в печурку.
   И сейчас этот младший лейтенант шел со взводом и «подсчитывал ножку».
   Шли весь день. Мы уже давно втянулись в походы, километров пятьдесят в день – обычное дело. Поотделенно отрыли окопчики, сварили еду. Наступил вечер. Едва я шагнул от костра, чернота надвинулась на меня вплотную. Я закрыл глаза, снова открыл – чернота, поднес руку к глазам – не вижу.
   Демидов отвел меня в сторону. Постлали шинель и плащ-палатку. Легли. Прибежал Калашников:
   – Срочно, по тревоге, к реке!…
   Вскочили, костер потух. Я ухватился за край плащ-палатки Демидова, и мы, падая и цепляясь за кусты, побежали к реке. Там горел костер.
   Ребята сидели и сшивали из плащ-палаток мешки, а младший лейтенант вдевал нитки в иголки.
   Оказывается, на рассвете надо форсировать реку: набьем эти мешки соломой и будем на них переправляться. Пошел мелкий дождь, мы кончили работу и задремали.
   На рассвете переправились, сильно намокли. Снова отрыли окопчики и долго чего-то ждали. Мы с Васей Демидовым пошли в деревню, выменяли у бабки на кусок мыла котелок молока, перекусили.
   Наконец приехал командир бригады, посмотрел, как мы окопались, похвалил и приказал двигаться домой. Шли мокрым лесом, без дороги, скользя по глине и осыпая на себя с веток тысячи капель и брызг.
   Хорошо, что в сумерки вышли на шоссе. До расположения было километров тридцать. Майор Губа устроил короткий привал, и снова двинулись.
   На мне был десантный ранец с множеством различных карманчиков, набитых всякой всячиной, и карабин; еще я нес на плече тяжелый ствол противотанкового ружья. Наш взвод был в роте замыкающим, а я шел в конце взвода. За мной были только наши «аристократы» – старшина Петров, писарь, ординарец Калашников. Они шли свободно, налегке, и рассказывали разные неинтересные истории.
   Я ничего не видел и вдруг услыхал их голоса уже впереди себя. Теперь я шел направляющим в следующей за нашей роте. И эта рота, обтекая, стала обгонять меня. Прошла еще одна рота, и все. Я остался сзади.
   Я шел, осторожно ступая, и слушал, как, шаркая подошвами по асфальту, удаляется батальон. Я ничего не видел и не мог идти так быстро. Был полный мрак, лишь изредка, на мгновение, чуть отсвечивал мокрый асфальт.
   Потом сзади я вновь услыхал неторопливые голоса и узнал их. Это были замполит Вагин и парторг батальона Чемишкьян. Они шли далеко позади батальона и беседовали о своих делах.
   – Ты что, солдат? – спросил замполит, и по звуку голоса я понял, что он заглядывает мне в лицо. Он знал всех в батальоне.
   – Ничего не вижу, товарищ капитан…
   – Давай руку. Пошли!
   Я дал ему руку, мы пошли быстрее.
   – Давай бегом! Мы побежали.
   – Нет, не могу. Ничего не вижу.
   – Я ж тебя за руку держу. Зачем тебе видеть?
   – Нет, – сказал я, расхрабрившись. – Давайте завтра днем вы завяжете глаза, я возьму вас за руку, и побежим. Вам такой бег не понравится…
   – Пожалуй… – Он засмеялся, и мы пошли шагом, но быстро.
   Скоро мы догнали батальон на привале.
   – Старший лейтенант Самсонов! – крикнул замполит. – Что же вы за людьми не смотрите?!
   – Младший лейтенант! – в свою очередь обратился «дядя Ваня» к нашему новому взводному. – У вас люди отстают…
   – Почему отстают?
   – Почему! Куриная слепота.
   – Куриная слепота? – изумленно переспросил тот. Он никогда не слышал о таком и ничего не понял. – У кого куриная слепота?…
   – У вас! – рассердился ротный. – Людей своих не видите!
   Он сказал это тихо, чтобы не слышали подчиненные, но у меня был обострен слух, ведь я ничего не видел.
   Кто-то взял ствол ПТР, который я нес, и дали мне в поводыри Мишку Сидорова, того самого, что подорвал впоследствии танк.
   Мишка был широкоплеч, очень силен. До армии работал на лесозаготовках и во всем, что касалось леса и дров, был дока. Кухонный наряд заготовляет дрова, и попадается почти всегда огромное полено, которое никак не могут расколоть: обухом бьют сверху по обуху, топор уходит вглубь, завязает в полене – и ни с места, забивают клинья – не помогает. Зовут Мишку. Он походит вокруг полена, постукает обушком, словно отыскивая уязвимое место, ахиллесову пяту, потом, несильно, обязательно громко крякнув, стукнет топориком, и проклятое полено безропотно разваливается пополам.
   Слабым местом Мишки Сидорова была его безудержная любовь ко сну. Он мог спать где угодно и как угодно: сидя, стоя, на ходу. Другие в этом отношении тоже были не очень требовательны. Жили когда-то в огромной землянке, на всю землянку была одна лампа – ватт на пятьсот. В дальние углы ее свет едва доходил, а я спал как раз против нее на верхних нарах. От нее было не только ослепительно светло, но и жарко. Однако засыпал я мгновенно и спал прекрасно. Сейчас бы мне такой сон!
   Стоило Сидорову лечь на землю, и он уже «слушал, как трава растет». Чтобы окончательно разбудить его, надо было поставить его на ноги, иначе он говорил: «Да, да, не сплю» – и продолжал спать, как только его оставляли в покое. Спал он ночью в строю. Это очень утомительно, со мною несколько раз бывало такое. Будто и спишь и не спишь, а попадаешь в какие-то темные провалы, и хочется лечь на дорогу, но что-то в тебе еще бодрствует, и заставляет идти, и невероятно напряжено.
   И вот мне дали в поводыри Мишку Сидорова. Я взялся за шнурок на его десантном ранце, и мы пошли. Сразу же мы оказались в хвосте батальона, и замполит с парторгом стали нас подгонять:
   – Чего отстаете? Шире шаг!
   Мишка же, напротив, мечтал, чтобы они прошли вперед, и отставал нарочно. Такая игра длилась не меньше часа, и наконец они каким-то образом оказались впереди. Сзади нас никого не было, мы были одни.
   – Посплю пять минут, – сказал Мишка облегченно, – а то не могу.
   – Мишка, брось дурить!
   Но он уже спал, опустившись на влажный асфальт.
   Я стоял над ним в полном мраке, дергал за длинный шнурок и говорил время от времени, наверно, довольно жалобно:
   – Мишк, вставай!…
   Он спал минут двадцать. Мне стало холодно, и я начал пинать его ногой все сильнее.
   – Вставай!
   – Чего бьешься? – проворчал он вдруг. – Как дам!…
   – Вставай!
   Он еще покряхтел, поворчал и встал, весь дрожа от сырости.
   – Пошли!…
   Батальон ушел далеко, его давно уже не было слышно.
   Мишка решил срезать путь, идти не по дороге, а напрямик, полем. Мы скользили, оступались, падали в лужи и в канавы и, мокрые и в грязи, добрались наконец до дому.
   В землянке горел свет, я снова стал зрячим.
   Дали мне в санчасти рыбий жир и еще что-то, и через несколько дней у меня прошла «куриная слепота».
   Лоханков был человек сугубо штатский, скучный, и характер у него был неприятный – сварливый, въедливый. Когда рассказывали о каком-нибудь случае на фронте, он слушал скептически, мрачно усмехаясь. Он завидовал, ему очень хотелось стать героем. Когда же он выпивал «свои фронтовые сто грамм» – больше ему не требовалось, – он сам начинал рассказывать истории. Врал он великолепно.
   – Служил я до войны в авиации, ас был первоклассный. Вылечу утром рано и начинаю над аэродромом весь высший пилотаж показывать – все штопоры, бочки, мертвые петли; одну за другой кладу фигуры– любо-дорого. Высыплют все, бывало, смотрят: механики, мотористы, командир полка, буфетчица – такая была рыженькая, Нина, – та вся побледнеет, и повар наш, Вася, в белом колпаке стоит в дверях кухни. А я тогда выхлопом – знаете, белой такой полоской – пишу в синеве: «Вася, приготовь двойную! Все!» Тот бежит готовить. Я ручку от себя, иду на посадку, убираю газ, сажусь. Все!…