Страница:
– Этак? Теперека они идуть, окруженцы, – с горечью сказал дед. – От самого лета идуть. А родом же откуль? Или дальний будете?
– Нет. Соседний район.
– Ну то близко, – сказал дед. – Коли соседний район, так близко… А то на Покров были у нас двое, так аж из Расеи сами. Идуть, идуть люди. Что робится…
Азевич окинул взглядом мрачное убранство жилища, его настороженных обитателей; то, что с ним охотно заговорил дед, обнадеживало. Правда, несколько озадачивал хозяин, плечистый, лет сорока мужчина с коротко подстриженными усиками под широким носом, который также украдкой внимательно рассматривал его. Уж не хочет ли он его узнать, подумал Азевич. Может, где видел в те годы? Ничего не сказав, хозяин снял полушубок и принялся мыть руки. Изба оказалась просторной, разделенной шкафом с занавеской на две неравные половины. Дед остался на прежнем месте, возле печи, а женщины продолжали, видно, прерванные его приходом занятия – что-то прибирали, приносили-выносили, хлопотали возле печи. Гостю раздеться не предлагали, но пока и не отказывали в его просьбе. И он подумал, что, по всей видимости, заночует. А если заночует, то, наверно, чем-то и покормят. Не может того быть, чтобы спать положили голодным.
– Вот забрел по ночи, а не знаю, как и деревня ваша называется, – сказал Азевич более для того, чтобы не молчать.
– А мы на хуторах, – охотно отозвался дед. – Хутора наши Авдеевскими называются. Еще за царом, как выделили вон из той вески Карачуны, так и засталися…
– Карачуны? Слышал вроде. Это возле озера?
– Вон оно, видно в окно озеро, – кивнул головой дед, хотя за окном уже не было ничего, кроме непроглядной осенней темени.
На какое-то время его оставили без внимания. Молодица что-то тихо спросила мужчину про корову, тот коротко ответил, что всех напоил, вода пока есть. Наконец женщины вроде принялись собирать на стол: звякнула заслонка в печи, по избе поплыл вкусный запах съестного, и Азевич порадовался скорому ужину. Собирали на стол, однако, медленно, хотя вроде бы ничего уже не варилось, в печи не горело. Азевич скоро согрелся в теплой избе, расстегнул крючки шинели, но ремня не снимал, винтовку прислонил к стене. Он ждал расспросов, да и сам не прочь был поговорить, расспросить кое о чем. Но какая-то настороженная безмолвность воцарилась в избе и сдерживала его желание. Правда, он не чувствовал в том ничего предосудительного, знал обычай здешнего люда дожидаться, пока первым заговорит гость. Было в том и уважительное отношение к гостю, и некоторое опасение чужого, а может, и враждебного человека. Впрочем, стоило опасаться, особенно в это треклятое время, может, эти уже были научены.
– Так как же вы тут поживаете? Или война обошла стороной? – спросил Азевич.
– Гэ, как жа, обышла, – живо заговорил дед. – Война не обойде… Подперла всем. Вон гаспадар тожа с войны пришел, – кивнул он в сторону хозяина.
– Окруженец?
– Окруженец, а як жа! Из пекла вырвался, вошей кучу принес. А и теперь…
– Ладно, помолчи ты, – неприязненно отозвался хозяин.
Но дед вроде уже заимел желание поговорить со свежим человеком.
– А что! Такой секрет… И теперь вот чапляются. В полиции…
– Ну ты! – уже со злостью прикрикнул на него хозяин. – Придержи свой язык! А то распустил, как вожжи…
И старик враз умолк, насторожив тем Азевича, которому в этой коротенькой перепалке почуялось что-то неприятное. Какой-то намек на то, чего он не должен был знать. С этим не преодоленным в себе чувством он поднялся со скамьи, когда молодуха позвала его ужинать за шкаф, куда унесла и коптилку. Из глиняной миски на столе шел пар, и пахло чем-то полузабытым. Не выпуская из рук винтовки, Азевич неуклюже протиснулся за стол. Пока усаживался, его взгляд невольно скользнул по целому ряду образов на стене, вид которых также неприятно уколол его – больно уж много было их, убранных в полотенца, с бумажными цветами по углам. Староверы эти хозяева, что ли, подумал Азевич, все внимание которого скоро захватила пища.
За стол, однако, никто больше не сел, и он не стал медлить, взял ложку. В миске были комы, картофельная каша с бобами; оголодавший Азевич ел с хлебом, не обращая внимания на примолкших хозяев. Только однажды он поймал на себе взгляд молодой женщины, и показалось, в том ее взгляде проскользнула забота, а может, и сожаление – о нем или о себе тоже. А может, они побаивались его? Но кто он теперь был для них, хотя и при оружии, – обессилевший и голодный, он целиком находился в их власти и зависел от их расположения.
– Гляжу, вроде вы работали в местечке перед войной? – улыбаясь, спросила молодуха, стоя поодаль от стола.
– Вроде было дело, – нарочито неопределенно ответил Азевич, поведя на нее взглядом.
Та будто даже смешалась.
– Сдалося мне – видала вас. В РДК.
– Может быть, может быть…
Он не хотел признаваться, где и кем работал до войны, – он их не знал, лучше, чтобы и они не знали его. Молодуха выждала немного, а затем принялась устраивать гостю ночлег. К одной скамье придвинула другую, принесла из запечья какую-то одежду, подушку. Тем временем он опорожнил миску, даже выскреб ее ложкой. Недоеденный ломоть хлеба незаметно сунул в карман шинели.
– Ну спасибо вам, люди.
– Богу спасибо, – сказал дед, все время молча следивший за ним из запечья.
Потом села за стол семья. Азевич же, сытый и согревшийся, снял наконец шинель, сапоги и, не снимая френча, вытянулся на скамьях. Наган и сумку положил в изголовье, винтовку устроил подле, у стены. Укрыться ему дали старый тулуп, но было тепло, и он пока оставил его в ногах, а сам с давно не испытанным наслаждением отдался покою. Хозяева в избе вели себя сдержанно, разговаривали полушепотом – от робости или из уважения к гостю. Но эта их сдержанность не очень нравилась Азевичу: казалось, тихо переговариваясь, имеют в виду его. Оттого было немного тревожно, но он отгонял от себя это недоброе чувство – ну что они ему сделают? Впрочем, кажется, люди как люди, хозяин сам натерпелся на войне, мог понять солдата. Он уже засыпал, когда стукнула дверь, кто-то вышел, но скоро вернулся в избу. Дед с тихими охами устраивался на печи; послышался тихий ритмический шепот – кто-то молился на ночь. Последним он услыхал тихий вопрос молодухи, затворена ли дверь, и уснул.
Спал без снов, отрешась от своих забот и всего на свете. Но вдруг неизвестно отчего проснулся. Из-за внезапно охватившего его беспокойства не сразу понял, что это снова стукнула дверь. Была еще ночь, вроде все спали, но почти беспричинная тревога вдруг обернулась сонным испугом, и он вскочил на ноги.
– Хозяин! Хозяин!! Где хозяин?
Ему никто не ответил, хотя он чувствовал, что его услышали. Но все молчали. Но где же хозяин? Кажется, он ложился вместе со всеми, вечером вроде никто не выходил из избы, не вышел ли он сейчас? Наконец на его встревоженный голос из запечья отозвалась женщина:
– Да он к корове… Корова там стельная, так он посмотреть.
– Корова? Где корова?
Азевича трясло – от испуга и черного, тяжелого подозрения, в котором он уже – чувствовал – не ошибается.
– В хлеву, там, за двором.
Азевич наскоро обулся, шатаясь со сна, накинул на себя шинель, подхватил ремни от кобуры и сумки, винтовку. Молча, не прощаясь, выскочил через сени в серый ночной сумрак, бросился к закрытым дверям сарая, потом к другому сараю, негромко окликнул:
– Хозяин! Хозяин!..
В ответ лишь тихо прокудахтала в сарае курица, да где-то сонно отозвалась свинья. В других сараях было тихо, хозяин не откликнулся, и Азевич сердито выругался. Кажется, он все понял правильно.
Он выскочил на улицу и остановился, не зная куда податься. Хотел назад, в лес, откуда пришел вечером, но вовремя понял: по дороге догонят. И он перемахнул через дорогу в поле; едва не вывихивая стопы, перебежал пашню и по истоптанной шершавой стерне побежал в ночь. Вокруг лежало темное поле, местами высились в темноте голые кроны одиноких полевых деревьев, дул упругий холодный ветер, но снега или дождя еще не было. Низкое небо густой чернотой давило серый полевой простор, до утра, наверно, было еще далеко. На бегу согрелся, скоро, однако, почувствовал, что выматывается. С сожалением вспомнил про свой оставленный под лавкой рюкзак, впрочем, пусть подавятся его жалким имуществом, ему бы голову сберечь. Но он все не мог сообразить, в каком направлении идти, хотелось лишь подальше от того предательского хутора, где так сочувственно приняли, накормили, положили спать. Ясно, чтобы выдать полиции, потому что куда же еще среди ночи мог исчезнуть хозяин? Ему еще повезло, что услышал, проснулся, а то бы на рассвете взяли тепленьким, как Клименкова. Теперь уж не догонят, теперь уйдет, пусть ищут ветра в поле.
Постепенно он сбавил шаг, пошел медленнее. Миновал какой-то голый кустарник, за которым началась мягкая трава под ногами – наверно, опять луг или речная пойма. Если пойма, то плохо – можно набрести на реку, как в темноте через нее перебираться? Он все время напряженно всматривался в ночь, стараясь на фоне светловатого ночного неба различить, что там, впереди, – как бы снова не наткнуться на хутор или деревню. Он уже опасался поселений и людей, знал: от тех и других надо держаться подальше. Но и как вовсе обойтись без людей? Наверно, скоро начнет светать, что тогда делать? Где укрыться? Как перебыть день?
Рассвет застал его в поле, возле зарослей мелколесья – ольшаник вперемежку с молодым березняком тихо высвистывал на ветру свою осеннюю песню. Азевич пошел вдоль опушки, уже вовсе не соображая куда. Он хорошо согрелся, даже вспотела спина, винтовка привычно давила плечо, неуклюже болталась на бедре толстая городиловская сумка. И как только стало лучше видно вокруг, он высмотрел невдалеке среди кустарника одинокую сосенку, сквозь заросли пролез к ней. Наверно, винтовка ему уже не понадобится, подумал он и, сняв ее с плеча, сунул под низкие ветки сосенки. Туда же затолкал и сумку. Отойдя, оглянулся: место в общем казалось приметным, сосен тут было немного, а эта стояла ближе других к опушке, напротив одинокого дерева в поле. Наган, разумеется, он пока не бросит, наган еще может понадобиться. А вот кобура ему ни к чему, размахнувшись, он швырнул ее подальше в кустарник. Теперь внешне ничто не выдавало в нем партизана. Он просто человек. Прохожий. Идет из окружения.
Когда окончательно рассвело, впереди, в каком-нибудь километре, он заметил дорогу с рядом телеграфных столбов и одинокой повозкой вдали. Ему надо было переходить поле, и с дороги его могли заметить. Он остановился. Наверно, разумнее было забраться в кустарник, все-таки там теперь укрытнее, чем в голом, открытом поле. И он, свернув в чащу, побрел между зарослей, обходя самые густые места, временами нагибаясь под низкие ветки, придерживая картуз на голове. Тут уж никто его увидеть не мог. Плохо только, что он не знал, как долго протянутся эти заросли и когда он выберется на открытое место, чтобы оглядеться, понять, где очутился. Все-таки ему надо было держать направление на юг. Вот только пойми, где тот юг…
Так он набрел на чащу хвойного молодняка, который по-летнему зеленел среди серого осеннего мелколесья, и забрался в его середину. В гуще колючих сосенок было тихо, почти безветренно, и Азевич боком опустился на мягкую, устланную хвоей землю. Пожалуй, тут он и устроит дневку, отдохнет после ужасной ночи. А главное, решит, как быть дальше, куда податься. Ибо такое блуждание, чувствовал наверняка, хорошо не кончится. Кончится бедой, которая может стать для него последней.
Хвойные верхушки пошатывал несильный утренний ветер, внизу же было затишье. Азевич скорчился на боку, сомкнул в широких рукавах озябшие руки. Голову, насколько было возможно, втянул в расстегнутый воротник шинели, дышал себе на грудь – тем согревался. Мысленно он не первый раз перебирал знакомые места района, деревни, куда когда-то наведывался, припоминал кое-кого из знакомых. Теперь не на каждого можно было рассчитывать, многие, наверно, в армии или подались на восток, кое-кто переметнулся к немцам. А если и не переметнулся открыто, то в душе вряд ли сочувствовал недавним руководителям района, местным активистам. Прежде чем к кому-либо наведываться, надо хорошенько подумать, припомнить, чем тот дышал в недавнее, предвоенное время, в годы классовой борьбы, разоблачений врагов народа. Пусть тогда и вырвали многое с корнем, но, наверно, не все. Наверно, немало еще и осталось, разве не обнаружилось это в начале войны, оккупации? Вот хотя бы и этот окруженец, к которому он так неудачно забрел вчера: накормил и мягко постлал на скамьях, а сам ночью – в полицию. Недаром вечером не позволил что-то сказать старику, наступил на язык. Сволочь! Фашистский прихвостень!
Все-таки лежать на голой, стылой земле было холодно и неудобно. Он вертелся и так и этак, стараясь согреться, но зябли бока и особенно ноги. Наверно, минуло немало времени, пока тело немного попривыкло к стуже и Азевича начала окутывать тягучая сонная немощь. Хотя он и уговаривал себя не спать, но ощущение опасности постепенно притуплялось, наваливалась дрема. Все-таки в лесу, в чаще, не то что в поле или при дороге, здесь было спокойнее. На грудь, за пазуху он надышал немного, стало даже казаться, что начал согреваться. Продолжали, однако, мерзнуть промокшие с вечера ноги. Сапоги развалились до основания.
…В лесу выручали постолы с подостланным внутри сеном. Если уберечься от воды, по сухому снегу. Постолы неплохо служили даже и в крепкий мороз, который усиливался к вечеру. Мужики хорошо наработались, пока загрузили на станции свои кубометры рудстойки, в деревню возвращались уже в сумерках. Конь у Егора был неплохой, немолодой, но старательный, тягловитый Воронок, которого он заботливо укрыл во дворе попоной, бросив охапку свежего сена, – хрумстай, Воронок, отдыхай до завтра. Впрочем, завтра предполагался коню выходной, а Егору – праздник. Крещение. Завтра мужики в бор не поедут – поедут в местечко, к церкви. Правда, Егор в церковь ехать не имел намерения, ему надо было слетать к Насточке, хотя он и не решил, когда это сделать, сегодня или, может быть, завтра, на святой вечер. Насточка жила в соседней, через поле, деревне Старовке, жители которой почти сплошь были католики, в их же деревне обитали православные. По праздникам католики ездили «до костелу» за двадцать километров, в свое местечко Альхимовичи, а эти – в другую сторону, за восемнадцать, в Межево, где были церковь и синагога. К тому времени в местечке Межево уже утвердились и районные власти – райком, райисполком, нардом и все остальное. Костела там не было.
Пока мать собирала ужин проголодавшемуся сыну, тот разувался – скинул намерзшие постолы, развесил в запечье портянки, пусть сушатся. Там же нашел шерстяные носки и достал из-под кровати свои юфтевые сапоги. Сапоги были его заботой. На погулянку в постолах не пойдешь – нужны сапоги. Только его, видно, отгуляли свое и готовились окончательно оскалить зубы, хотя он и подбивал их не однажды. Новые сапоги нужны были позарез, но где их взять – в лавке не купишь. И сшить негде: частных сапожников извели, а чтобы сшить в артели, требовалась справка о том, что все по хозяйству уплачено. К сожалению, в их хозяйстве далеко не все было уплачено, и при отце о сапогах Егор даже не заводил разговор.
Он обувался на лавке, а мать бросала в его сторону недовольные взгляды, но не спрашивала, не упрекала, лишь скупо спросила: «Пойдешь?» Он не ответил, хотя точно знал, что пойдет. Вчера мать ворчала: «Вот окрутила, так окрутила эта полячка». Это она про Насточку. Егор молчал, хотя чувствовал, что никто его не окручивал, тем более такой мотылек, как Насточка, и если он ухаживает за ней, так по своей доброй воле. О предстоящей встрече он думал все время в лесу, пока ворочал там намерзшие бревна, думал по дороге со станции, и теперь пришло его время. Да и Насточка ждет. Досадно, что сестры Нинки не было дома, и он не знал, будет ли вечеринка у Суботков, в чью просторную избу собиралась молодежь с гармонью. «А где же Нина?» – спросил он, натягивая на крутоватые плечи сатиновую сорочку с белыми пуговицами по воротнику. Был он парень ничего себе с виду, высокий и краснощекий, имел девятнадцать лет от роду, мечтал о скорой военной службе и недавно вступил в комсомольскую ячейку. «А у Суботков», – сказала мать. «Что, танцы?» – «Какие танцы – начальник из района приехал, собрание идет. И отец там, и Нина». Собрание так собрание, подумал Егор, собраний в то время хватало, почти каждую неделю шли в деревнях собрания. И все-таки он недовольно поморщился, причесывая перед зеркалом мокрые вихры. Странным образом с опаской почувствовал, что то собрание может нарушить весь его сегодняшний план.
И в самом деле предчувствие его не обмануло. То собрание не только разрушило его ближайшие намерения, но и переиначило всю его последующую жизнь.
Не успел он дохлебать свой суп на разостланной свежей скатерке, как в избу, запыхавшись, вбежала Нинка. Неуклюже завозился в дверях и еще кто-то, кого в вечернем сумраке не сразу можно было и узнать. Но узнав, Егор точно понял: за ним. Это был сельсоветский секретарь Прокопчук, который сразу, с порога, озабоченно заговорил: «Вот хорошо, застал. А то Нинка говорит, в Старовку браток побежит, так это, понимаешь, нужда есть в тебе…» – «Ну?» – «Такое ну – надо после собрания председателя РИКа в район отвезти…»
Егор готов был возмутиться, но сдержался, смолчал. Лишь с обидой подумал: приехал из лесу, не успел поесть, завтра выходной, Насточка… Помолчав, раздосадованно бросил: «А он что – безлошадный?» – «Не безлошадный, но возчик его подупал, ехать не может». – «А, подупал!» – понимающе хмыкнул Егор. «Ну набрался, спит у Залевских. Так что выручай, ты же комсомолец…»
О том, что он комсомолец, Егору напоминали не впервые, и это всегда значило, что он что-то должен: или услужить кому, или подежурить в сельсовете, или куда-нибудь съездить. Его принадлежность к комсомолу не только ничего ему не давала, но временами, когда от него чего-нибудь требовали, даже обезоруживала, и он не находил, как отказаться. Вынужден был слушаться. Как бы то ни было, поход в Старовку теперь отменялся. Наскоро поужинав, Егор надел новую, с овчинным воротником поддевку и пошел на собрание. На дворе у Суботков стояли группы мужчин, курили; тут же, возле хлева, приткнулся синий с красными оглоблями председательский возок, над которым, укрытый попоной, жевал сено вороной конек. Егор обошел этого шустрого, наверно, не старого еще коня с белым пятном на лбу, тот подозрительно покосился на незнакомца, продолжая выбирать из возка клоки сена. Может, что-то почувствовал – нового хозяина, что ли? Или что теперь судьба свяжет их на два долгих года новой, неспокойной, полной всяческих передряг жизни?
Егор даже не зашел на собрание, постоял с мужиками на крыльце, а как только из избы хлынули во двор люди, взялся за упряжь, сложенную тут же, в передке возка. Он запряг коня, чувствуя некоторую неловкость оттого, что брался за чужое дело, и все поглядывал через плечо на крыльцо, где в окружении мужиков появился председатель райисполкома Заруба. Этого Зарубу Егор видел всего несколько раз – на собраниях в деревне да однажды в районе возле столовки, разговаривать же с ним ему не приходилось. И теперь, как только Заруба подошел к возку, Егор скромно поздоровался и начал выезжать со двора.
Ехали оба молча. Заруба, спрятав крупное лицо в воротнике черного полушубка, по всей видимости, еще не отошел от запальчивых выступлений мужиков на собрании. Егор молчал тем более – хотя бы из уважения к высокому начальству. Конь, наверно, отдохнул, подкормился и споро бежал уезженной полевой дорожкой. Егор не погонял его, лишь изредка легонько подергивал ременные вожжи.
Тем временем зимний вечер перешел в ночь, по обе стороны от дороги в морозном тумане лежали заснеженные поля, перелески, потом начались мрачноватые дебри Голубяницкой пущи, и Егор озабоченно подумал, где же он заночует сегодня? Ни домой, ни в Старовку, наверно, уже не попасть, ночлег надо будет искать в местечке. Правда, там был один знакомый, примак из его деревни, но жена примака не очень жаловала таких вот ночлежников. И Егор подумал, что к примаку не пойдет. Тогда куда же?
Он так ничего и не решил на лесной дороге, а, когда выехали в поле, Заруба тихо обронил: «Тут повернешь налево». Егор потянул вожжу, и конь послушно свернул на боковую дорожку, в ложбину, за которой, помнил Егор, протянулись по косогору избы длинной деревни Кандыбичи. Там же был сельсовет и школа в бывшем панском имении.
Когда они въехали на деревенскую улицу, кое-где в избах еще светились окна, но постепенно одно за другим гасли – было, наверно, за полночь. Заруба не сказал, куда править, и Егор, отпустив вожжи, дал волю коню. Тот тупал-тупал и наконец остановился под огромным деревом возле длинного здания школы. На ее углу от близко к стеклу придвинутой лампы тускло светилось замерзшее окно. Заруба тяжеловато выбрался из возка и негромко постучал в стекло. Потом он пошел за угол и пропал, ничего не сказав Егору, который с вожжами в руках остался сидеть в возке. Сидел, однако, недолго – из-за угла появился человек в наброшенном на плечи тулупе, с фонарем «летучая мышь». Он подал Егору знак заезжать, добавив: «Распрягай. Лошадь – в сарай, пусть кормится». И пошел в дом. Ощутив легкое недоумение, Егор распряг коня, завел в темный сарай, прибрал упряжь и остался стоять во дворе, не зная, что делать дальше. Кажется, ехали в местечко, а приехали в Кандыбичи. Хотя начальству виднее. Если его отсюда отпустят домой, то часа за два он дойдет до Старовки. Насточка, может, еще не спит.
Однако не отпустили.
Вскоре приотворилась дверь, и все тот же человек в тулупе позвал его в дом. Егор прошел за ним через пустой темный зал и очутился в тесной, жарко натопленной комнатке, освещенной стоявшей на подоконнике лампой. Свободный от бумаг конец стола занимали тарелки с какой-то закуской, а на полу возле голландки вовсю паровал самовар. В гимнастерке, без пояса, с орденом на груди сидел за столом Заруба, пил чай. «Ну, чайку попьешь, погреешься?» – спросил он Егора и кивнул хозяину, немолодому, плоскогрудому человеку с подстриженной бородкой: «Парень из Липовки». – «Из Липовки? – удивился хозяин. – А чей же там будешь?» – «Азевича», – скупо ответил Егор. «Азевича? – еще больше удивился хозяин. – Гляди, какой вырос! Когда-то с твоим отцом в армии служили. Честной человек, трудяга. Земли только имел маловато. Три десятины, да?» – повернулся он к Егору. «Три», – подтвердил Егор. «Ну а ты учился? Сколько классов окончил?» – «Четыре», – сказал Егор, немного смешавшись от внимания этих людей, которое неожиданно переключилось на его персону. Заруба тем временем допил свой чай и сказал: «Молодой, грамотный, возчиком хочу взять. В исполком. Пойдешь?» – и вперил в Егора тяжеловатый взгляд из-под черных, густо нависших на глаза бровей. Для Егора все это было неожиданностью, он не знал, как ответить председателю исполкома, хотя его предложение чем-то и обрадовало. Но одновременно несло и тревогу. «Так я… Не знаю. Если бы… Но ведь хозяйство…» – «Ну с хозяйством и отец управится. Опять же сплошная коллективизация грянет, так что соглашайся».
Это были мучительные минуты, решить сразу Егор ничего не мог. Проницательный Заруба, наверно, понял, что происходило в душе у парня, и не стал требовать окончательного ответа. Он о чем-то заговорил с хозяином, как понял Егор, учителем этой школы, которого называл Артемом Андреевичем.
Егор выпил стакан чаю с сушками, и Артем Андреевич отвел его в третью, темную комнату с лежанкой у стены, сбросил с себя тулуп, отдал ему укрыться. Когда за ним затворилась дверь, Егор стащил с ног сапоги, со страхом подумав, как бы не отвалилась подошва, и, не раздеваясь, вытянулся на старой твердой лежанке. Какое-то время еще вслушивался в негромкий мужской разговор за дверью, потом уснул – словно провалился в небытие. В тот раз ему ничего не приснилось, только вдруг показалось, что проспал, и он вскочил, не сразу поняв, где находится. В намерзших окнах стояла ночная чернота, в соседней комнате было тихо, наверно, председатель с хозяином тоже где-то спали в этом большом панском доме, который теперь заняли под школу и учительские квартиры. Впрочем, учителей тут, наверно, было немного, школа считалась начальной – на четыре класса. В комнате было холодновато и темно, но Егор почувствовал, что скоро настанет утро. Надо было досмотреть коня да собираться в дорогу. Он вышел из комнаты и в соседней встретился с хозяином, который тихо сообщил, что Заруба еще отдыхает, но через час будет вставать. А пока Егор может напоить коня, ведро и вода в сенях.
Он напоил Белолобика, который уже стал привыкать к нему и не косился, как прежде. Это был неплохой конь, кажется, нездешнего завода, похоже – кавалерийский. Во всяком случае, выглядел куда красивее, чем их крестьянские доходяги, ухаживать за таким было одно удовольствие. Но ведь там, дома, остался его Воронок… Голодным стоять не будет, отец досмотрит, а все-таки в душе у Егора шевельнулась жалость к его трудяге – что с ним будет потом? Конечно, Егор уже решил принять предложение Зарубы работать в исполкоме возчиком. Все-таки в местечке жизнь – не то что в деревне, опять же – культура. Да и будут платить, наверно, какое-то жалованье, не придется рвать кишки на деревенском хозяйстве. Тем более если сплошная коллективизация. А дома Нинка возьмет примака, хотя бы Миколу Савостеню, который уже набивался ей в женихи. Конечно, жених из него незавидный, но работать будет. Тем более что сестра Нинка, словно мурашечка, – круглый год в работе, от темна до темна, за весь день не присядет, бывало. Все хлопочет, заботится…
– Нет. Соседний район.
– Ну то близко, – сказал дед. – Коли соседний район, так близко… А то на Покров были у нас двое, так аж из Расеи сами. Идуть, идуть люди. Что робится…
Азевич окинул взглядом мрачное убранство жилища, его настороженных обитателей; то, что с ним охотно заговорил дед, обнадеживало. Правда, несколько озадачивал хозяин, плечистый, лет сорока мужчина с коротко подстриженными усиками под широким носом, который также украдкой внимательно рассматривал его. Уж не хочет ли он его узнать, подумал Азевич. Может, где видел в те годы? Ничего не сказав, хозяин снял полушубок и принялся мыть руки. Изба оказалась просторной, разделенной шкафом с занавеской на две неравные половины. Дед остался на прежнем месте, возле печи, а женщины продолжали, видно, прерванные его приходом занятия – что-то прибирали, приносили-выносили, хлопотали возле печи. Гостю раздеться не предлагали, но пока и не отказывали в его просьбе. И он подумал, что, по всей видимости, заночует. А если заночует, то, наверно, чем-то и покормят. Не может того быть, чтобы спать положили голодным.
– Вот забрел по ночи, а не знаю, как и деревня ваша называется, – сказал Азевич более для того, чтобы не молчать.
– А мы на хуторах, – охотно отозвался дед. – Хутора наши Авдеевскими называются. Еще за царом, как выделили вон из той вески Карачуны, так и засталися…
– Карачуны? Слышал вроде. Это возле озера?
– Вон оно, видно в окно озеро, – кивнул головой дед, хотя за окном уже не было ничего, кроме непроглядной осенней темени.
На какое-то время его оставили без внимания. Молодица что-то тихо спросила мужчину про корову, тот коротко ответил, что всех напоил, вода пока есть. Наконец женщины вроде принялись собирать на стол: звякнула заслонка в печи, по избе поплыл вкусный запах съестного, и Азевич порадовался скорому ужину. Собирали на стол, однако, медленно, хотя вроде бы ничего уже не варилось, в печи не горело. Азевич скоро согрелся в теплой избе, расстегнул крючки шинели, но ремня не снимал, винтовку прислонил к стене. Он ждал расспросов, да и сам не прочь был поговорить, расспросить кое о чем. Но какая-то настороженная безмолвность воцарилась в избе и сдерживала его желание. Правда, он не чувствовал в том ничего предосудительного, знал обычай здешнего люда дожидаться, пока первым заговорит гость. Было в том и уважительное отношение к гостю, и некоторое опасение чужого, а может, и враждебного человека. Впрочем, стоило опасаться, особенно в это треклятое время, может, эти уже были научены.
– Так как же вы тут поживаете? Или война обошла стороной? – спросил Азевич.
– Гэ, как жа, обышла, – живо заговорил дед. – Война не обойде… Подперла всем. Вон гаспадар тожа с войны пришел, – кивнул он в сторону хозяина.
– Окруженец?
– Окруженец, а як жа! Из пекла вырвался, вошей кучу принес. А и теперь…
– Ладно, помолчи ты, – неприязненно отозвался хозяин.
Но дед вроде уже заимел желание поговорить со свежим человеком.
– А что! Такой секрет… И теперь вот чапляются. В полиции…
– Ну ты! – уже со злостью прикрикнул на него хозяин. – Придержи свой язык! А то распустил, как вожжи…
И старик враз умолк, насторожив тем Азевича, которому в этой коротенькой перепалке почуялось что-то неприятное. Какой-то намек на то, чего он не должен был знать. С этим не преодоленным в себе чувством он поднялся со скамьи, когда молодуха позвала его ужинать за шкаф, куда унесла и коптилку. Из глиняной миски на столе шел пар, и пахло чем-то полузабытым. Не выпуская из рук винтовки, Азевич неуклюже протиснулся за стол. Пока усаживался, его взгляд невольно скользнул по целому ряду образов на стене, вид которых также неприятно уколол его – больно уж много было их, убранных в полотенца, с бумажными цветами по углам. Староверы эти хозяева, что ли, подумал Азевич, все внимание которого скоро захватила пища.
За стол, однако, никто больше не сел, и он не стал медлить, взял ложку. В миске были комы, картофельная каша с бобами; оголодавший Азевич ел с хлебом, не обращая внимания на примолкших хозяев. Только однажды он поймал на себе взгляд молодой женщины, и показалось, в том ее взгляде проскользнула забота, а может, и сожаление – о нем или о себе тоже. А может, они побаивались его? Но кто он теперь был для них, хотя и при оружии, – обессилевший и голодный, он целиком находился в их власти и зависел от их расположения.
– Гляжу, вроде вы работали в местечке перед войной? – улыбаясь, спросила молодуха, стоя поодаль от стола.
– Вроде было дело, – нарочито неопределенно ответил Азевич, поведя на нее взглядом.
Та будто даже смешалась.
– Сдалося мне – видала вас. В РДК.
– Может быть, может быть…
Он не хотел признаваться, где и кем работал до войны, – он их не знал, лучше, чтобы и они не знали его. Молодуха выждала немного, а затем принялась устраивать гостю ночлег. К одной скамье придвинула другую, принесла из запечья какую-то одежду, подушку. Тем временем он опорожнил миску, даже выскреб ее ложкой. Недоеденный ломоть хлеба незаметно сунул в карман шинели.
– Ну спасибо вам, люди.
– Богу спасибо, – сказал дед, все время молча следивший за ним из запечья.
Потом села за стол семья. Азевич же, сытый и согревшийся, снял наконец шинель, сапоги и, не снимая френча, вытянулся на скамьях. Наган и сумку положил в изголовье, винтовку устроил подле, у стены. Укрыться ему дали старый тулуп, но было тепло, и он пока оставил его в ногах, а сам с давно не испытанным наслаждением отдался покою. Хозяева в избе вели себя сдержанно, разговаривали полушепотом – от робости или из уважения к гостю. Но эта их сдержанность не очень нравилась Азевичу: казалось, тихо переговариваясь, имеют в виду его. Оттого было немного тревожно, но он отгонял от себя это недоброе чувство – ну что они ему сделают? Впрочем, кажется, люди как люди, хозяин сам натерпелся на войне, мог понять солдата. Он уже засыпал, когда стукнула дверь, кто-то вышел, но скоро вернулся в избу. Дед с тихими охами устраивался на печи; послышался тихий ритмический шепот – кто-то молился на ночь. Последним он услыхал тихий вопрос молодухи, затворена ли дверь, и уснул.
Спал без снов, отрешась от своих забот и всего на свете. Но вдруг неизвестно отчего проснулся. Из-за внезапно охватившего его беспокойства не сразу понял, что это снова стукнула дверь. Была еще ночь, вроде все спали, но почти беспричинная тревога вдруг обернулась сонным испугом, и он вскочил на ноги.
– Хозяин! Хозяин!! Где хозяин?
Ему никто не ответил, хотя он чувствовал, что его услышали. Но все молчали. Но где же хозяин? Кажется, он ложился вместе со всеми, вечером вроде никто не выходил из избы, не вышел ли он сейчас? Наконец на его встревоженный голос из запечья отозвалась женщина:
– Да он к корове… Корова там стельная, так он посмотреть.
– Корова? Где корова?
Азевича трясло – от испуга и черного, тяжелого подозрения, в котором он уже – чувствовал – не ошибается.
– В хлеву, там, за двором.
Азевич наскоро обулся, шатаясь со сна, накинул на себя шинель, подхватил ремни от кобуры и сумки, винтовку. Молча, не прощаясь, выскочил через сени в серый ночной сумрак, бросился к закрытым дверям сарая, потом к другому сараю, негромко окликнул:
– Хозяин! Хозяин!..
В ответ лишь тихо прокудахтала в сарае курица, да где-то сонно отозвалась свинья. В других сараях было тихо, хозяин не откликнулся, и Азевич сердито выругался. Кажется, он все понял правильно.
Он выскочил на улицу и остановился, не зная куда податься. Хотел назад, в лес, откуда пришел вечером, но вовремя понял: по дороге догонят. И он перемахнул через дорогу в поле; едва не вывихивая стопы, перебежал пашню и по истоптанной шершавой стерне побежал в ночь. Вокруг лежало темное поле, местами высились в темноте голые кроны одиноких полевых деревьев, дул упругий холодный ветер, но снега или дождя еще не было. Низкое небо густой чернотой давило серый полевой простор, до утра, наверно, было еще далеко. На бегу согрелся, скоро, однако, почувствовал, что выматывается. С сожалением вспомнил про свой оставленный под лавкой рюкзак, впрочем, пусть подавятся его жалким имуществом, ему бы голову сберечь. Но он все не мог сообразить, в каком направлении идти, хотелось лишь подальше от того предательского хутора, где так сочувственно приняли, накормили, положили спать. Ясно, чтобы выдать полиции, потому что куда же еще среди ночи мог исчезнуть хозяин? Ему еще повезло, что услышал, проснулся, а то бы на рассвете взяли тепленьким, как Клименкова. Теперь уж не догонят, теперь уйдет, пусть ищут ветра в поле.
Постепенно он сбавил шаг, пошел медленнее. Миновал какой-то голый кустарник, за которым началась мягкая трава под ногами – наверно, опять луг или речная пойма. Если пойма, то плохо – можно набрести на реку, как в темноте через нее перебираться? Он все время напряженно всматривался в ночь, стараясь на фоне светловатого ночного неба различить, что там, впереди, – как бы снова не наткнуться на хутор или деревню. Он уже опасался поселений и людей, знал: от тех и других надо держаться подальше. Но и как вовсе обойтись без людей? Наверно, скоро начнет светать, что тогда делать? Где укрыться? Как перебыть день?
Рассвет застал его в поле, возле зарослей мелколесья – ольшаник вперемежку с молодым березняком тихо высвистывал на ветру свою осеннюю песню. Азевич пошел вдоль опушки, уже вовсе не соображая куда. Он хорошо согрелся, даже вспотела спина, винтовка привычно давила плечо, неуклюже болталась на бедре толстая городиловская сумка. И как только стало лучше видно вокруг, он высмотрел невдалеке среди кустарника одинокую сосенку, сквозь заросли пролез к ней. Наверно, винтовка ему уже не понадобится, подумал он и, сняв ее с плеча, сунул под низкие ветки сосенки. Туда же затолкал и сумку. Отойдя, оглянулся: место в общем казалось приметным, сосен тут было немного, а эта стояла ближе других к опушке, напротив одинокого дерева в поле. Наган, разумеется, он пока не бросит, наган еще может понадобиться. А вот кобура ему ни к чему, размахнувшись, он швырнул ее подальше в кустарник. Теперь внешне ничто не выдавало в нем партизана. Он просто человек. Прохожий. Идет из окружения.
Когда окончательно рассвело, впереди, в каком-нибудь километре, он заметил дорогу с рядом телеграфных столбов и одинокой повозкой вдали. Ему надо было переходить поле, и с дороги его могли заметить. Он остановился. Наверно, разумнее было забраться в кустарник, все-таки там теперь укрытнее, чем в голом, открытом поле. И он, свернув в чащу, побрел между зарослей, обходя самые густые места, временами нагибаясь под низкие ветки, придерживая картуз на голове. Тут уж никто его увидеть не мог. Плохо только, что он не знал, как долго протянутся эти заросли и когда он выберется на открытое место, чтобы оглядеться, понять, где очутился. Все-таки ему надо было держать направление на юг. Вот только пойми, где тот юг…
Так он набрел на чащу хвойного молодняка, который по-летнему зеленел среди серого осеннего мелколесья, и забрался в его середину. В гуще колючих сосенок было тихо, почти безветренно, и Азевич боком опустился на мягкую, устланную хвоей землю. Пожалуй, тут он и устроит дневку, отдохнет после ужасной ночи. А главное, решит, как быть дальше, куда податься. Ибо такое блуждание, чувствовал наверняка, хорошо не кончится. Кончится бедой, которая может стать для него последней.
Хвойные верхушки пошатывал несильный утренний ветер, внизу же было затишье. Азевич скорчился на боку, сомкнул в широких рукавах озябшие руки. Голову, насколько было возможно, втянул в расстегнутый воротник шинели, дышал себе на грудь – тем согревался. Мысленно он не первый раз перебирал знакомые места района, деревни, куда когда-то наведывался, припоминал кое-кого из знакомых. Теперь не на каждого можно было рассчитывать, многие, наверно, в армии или подались на восток, кое-кто переметнулся к немцам. А если и не переметнулся открыто, то в душе вряд ли сочувствовал недавним руководителям района, местным активистам. Прежде чем к кому-либо наведываться, надо хорошенько подумать, припомнить, чем тот дышал в недавнее, предвоенное время, в годы классовой борьбы, разоблачений врагов народа. Пусть тогда и вырвали многое с корнем, но, наверно, не все. Наверно, немало еще и осталось, разве не обнаружилось это в начале войны, оккупации? Вот хотя бы и этот окруженец, к которому он так неудачно забрел вчера: накормил и мягко постлал на скамьях, а сам ночью – в полицию. Недаром вечером не позволил что-то сказать старику, наступил на язык. Сволочь! Фашистский прихвостень!
Все-таки лежать на голой, стылой земле было холодно и неудобно. Он вертелся и так и этак, стараясь согреться, но зябли бока и особенно ноги. Наверно, минуло немало времени, пока тело немного попривыкло к стуже и Азевича начала окутывать тягучая сонная немощь. Хотя он и уговаривал себя не спать, но ощущение опасности постепенно притуплялось, наваливалась дрема. Все-таки в лесу, в чаще, не то что в поле или при дороге, здесь было спокойнее. На грудь, за пазуху он надышал немного, стало даже казаться, что начал согреваться. Продолжали, однако, мерзнуть промокшие с вечера ноги. Сапоги развалились до основания.
…В лесу выручали постолы с подостланным внутри сеном. Если уберечься от воды, по сухому снегу. Постолы неплохо служили даже и в крепкий мороз, который усиливался к вечеру. Мужики хорошо наработались, пока загрузили на станции свои кубометры рудстойки, в деревню возвращались уже в сумерках. Конь у Егора был неплохой, немолодой, но старательный, тягловитый Воронок, которого он заботливо укрыл во дворе попоной, бросив охапку свежего сена, – хрумстай, Воронок, отдыхай до завтра. Впрочем, завтра предполагался коню выходной, а Егору – праздник. Крещение. Завтра мужики в бор не поедут – поедут в местечко, к церкви. Правда, Егор в церковь ехать не имел намерения, ему надо было слетать к Насточке, хотя он и не решил, когда это сделать, сегодня или, может быть, завтра, на святой вечер. Насточка жила в соседней, через поле, деревне Старовке, жители которой почти сплошь были католики, в их же деревне обитали православные. По праздникам католики ездили «до костелу» за двадцать километров, в свое местечко Альхимовичи, а эти – в другую сторону, за восемнадцать, в Межево, где были церковь и синагога. К тому времени в местечке Межево уже утвердились и районные власти – райком, райисполком, нардом и все остальное. Костела там не было.
Пока мать собирала ужин проголодавшемуся сыну, тот разувался – скинул намерзшие постолы, развесил в запечье портянки, пусть сушатся. Там же нашел шерстяные носки и достал из-под кровати свои юфтевые сапоги. Сапоги были его заботой. На погулянку в постолах не пойдешь – нужны сапоги. Только его, видно, отгуляли свое и готовились окончательно оскалить зубы, хотя он и подбивал их не однажды. Новые сапоги нужны были позарез, но где их взять – в лавке не купишь. И сшить негде: частных сапожников извели, а чтобы сшить в артели, требовалась справка о том, что все по хозяйству уплачено. К сожалению, в их хозяйстве далеко не все было уплачено, и при отце о сапогах Егор даже не заводил разговор.
Он обувался на лавке, а мать бросала в его сторону недовольные взгляды, но не спрашивала, не упрекала, лишь скупо спросила: «Пойдешь?» Он не ответил, хотя точно знал, что пойдет. Вчера мать ворчала: «Вот окрутила, так окрутила эта полячка». Это она про Насточку. Егор молчал, хотя чувствовал, что никто его не окручивал, тем более такой мотылек, как Насточка, и если он ухаживает за ней, так по своей доброй воле. О предстоящей встрече он думал все время в лесу, пока ворочал там намерзшие бревна, думал по дороге со станции, и теперь пришло его время. Да и Насточка ждет. Досадно, что сестры Нинки не было дома, и он не знал, будет ли вечеринка у Суботков, в чью просторную избу собиралась молодежь с гармонью. «А где же Нина?» – спросил он, натягивая на крутоватые плечи сатиновую сорочку с белыми пуговицами по воротнику. Был он парень ничего себе с виду, высокий и краснощекий, имел девятнадцать лет от роду, мечтал о скорой военной службе и недавно вступил в комсомольскую ячейку. «А у Суботков», – сказала мать. «Что, танцы?» – «Какие танцы – начальник из района приехал, собрание идет. И отец там, и Нина». Собрание так собрание, подумал Егор, собраний в то время хватало, почти каждую неделю шли в деревнях собрания. И все-таки он недовольно поморщился, причесывая перед зеркалом мокрые вихры. Странным образом с опаской почувствовал, что то собрание может нарушить весь его сегодняшний план.
И в самом деле предчувствие его не обмануло. То собрание не только разрушило его ближайшие намерения, но и переиначило всю его последующую жизнь.
Не успел он дохлебать свой суп на разостланной свежей скатерке, как в избу, запыхавшись, вбежала Нинка. Неуклюже завозился в дверях и еще кто-то, кого в вечернем сумраке не сразу можно было и узнать. Но узнав, Егор точно понял: за ним. Это был сельсоветский секретарь Прокопчук, который сразу, с порога, озабоченно заговорил: «Вот хорошо, застал. А то Нинка говорит, в Старовку браток побежит, так это, понимаешь, нужда есть в тебе…» – «Ну?» – «Такое ну – надо после собрания председателя РИКа в район отвезти…»
Егор готов был возмутиться, но сдержался, смолчал. Лишь с обидой подумал: приехал из лесу, не успел поесть, завтра выходной, Насточка… Помолчав, раздосадованно бросил: «А он что – безлошадный?» – «Не безлошадный, но возчик его подупал, ехать не может». – «А, подупал!» – понимающе хмыкнул Егор. «Ну набрался, спит у Залевских. Так что выручай, ты же комсомолец…»
О том, что он комсомолец, Егору напоминали не впервые, и это всегда значило, что он что-то должен: или услужить кому, или подежурить в сельсовете, или куда-нибудь съездить. Его принадлежность к комсомолу не только ничего ему не давала, но временами, когда от него чего-нибудь требовали, даже обезоруживала, и он не находил, как отказаться. Вынужден был слушаться. Как бы то ни было, поход в Старовку теперь отменялся. Наскоро поужинав, Егор надел новую, с овчинным воротником поддевку и пошел на собрание. На дворе у Суботков стояли группы мужчин, курили; тут же, возле хлева, приткнулся синий с красными оглоблями председательский возок, над которым, укрытый попоной, жевал сено вороной конек. Егор обошел этого шустрого, наверно, не старого еще коня с белым пятном на лбу, тот подозрительно покосился на незнакомца, продолжая выбирать из возка клоки сена. Может, что-то почувствовал – нового хозяина, что ли? Или что теперь судьба свяжет их на два долгих года новой, неспокойной, полной всяческих передряг жизни?
Егор даже не зашел на собрание, постоял с мужиками на крыльце, а как только из избы хлынули во двор люди, взялся за упряжь, сложенную тут же, в передке возка. Он запряг коня, чувствуя некоторую неловкость оттого, что брался за чужое дело, и все поглядывал через плечо на крыльцо, где в окружении мужиков появился председатель райисполкома Заруба. Этого Зарубу Егор видел всего несколько раз – на собраниях в деревне да однажды в районе возле столовки, разговаривать же с ним ему не приходилось. И теперь, как только Заруба подошел к возку, Егор скромно поздоровался и начал выезжать со двора.
Ехали оба молча. Заруба, спрятав крупное лицо в воротнике черного полушубка, по всей видимости, еще не отошел от запальчивых выступлений мужиков на собрании. Егор молчал тем более – хотя бы из уважения к высокому начальству. Конь, наверно, отдохнул, подкормился и споро бежал уезженной полевой дорожкой. Егор не погонял его, лишь изредка легонько подергивал ременные вожжи.
Тем временем зимний вечер перешел в ночь, по обе стороны от дороги в морозном тумане лежали заснеженные поля, перелески, потом начались мрачноватые дебри Голубяницкой пущи, и Егор озабоченно подумал, где же он заночует сегодня? Ни домой, ни в Старовку, наверно, уже не попасть, ночлег надо будет искать в местечке. Правда, там был один знакомый, примак из его деревни, но жена примака не очень жаловала таких вот ночлежников. И Егор подумал, что к примаку не пойдет. Тогда куда же?
Он так ничего и не решил на лесной дороге, а, когда выехали в поле, Заруба тихо обронил: «Тут повернешь налево». Егор потянул вожжу, и конь послушно свернул на боковую дорожку, в ложбину, за которой, помнил Егор, протянулись по косогору избы длинной деревни Кандыбичи. Там же был сельсовет и школа в бывшем панском имении.
Когда они въехали на деревенскую улицу, кое-где в избах еще светились окна, но постепенно одно за другим гасли – было, наверно, за полночь. Заруба не сказал, куда править, и Егор, отпустив вожжи, дал волю коню. Тот тупал-тупал и наконец остановился под огромным деревом возле длинного здания школы. На ее углу от близко к стеклу придвинутой лампы тускло светилось замерзшее окно. Заруба тяжеловато выбрался из возка и негромко постучал в стекло. Потом он пошел за угол и пропал, ничего не сказав Егору, который с вожжами в руках остался сидеть в возке. Сидел, однако, недолго – из-за угла появился человек в наброшенном на плечи тулупе, с фонарем «летучая мышь». Он подал Егору знак заезжать, добавив: «Распрягай. Лошадь – в сарай, пусть кормится». И пошел в дом. Ощутив легкое недоумение, Егор распряг коня, завел в темный сарай, прибрал упряжь и остался стоять во дворе, не зная, что делать дальше. Кажется, ехали в местечко, а приехали в Кандыбичи. Хотя начальству виднее. Если его отсюда отпустят домой, то часа за два он дойдет до Старовки. Насточка, может, еще не спит.
Однако не отпустили.
Вскоре приотворилась дверь, и все тот же человек в тулупе позвал его в дом. Егор прошел за ним через пустой темный зал и очутился в тесной, жарко натопленной комнатке, освещенной стоявшей на подоконнике лампой. Свободный от бумаг конец стола занимали тарелки с какой-то закуской, а на полу возле голландки вовсю паровал самовар. В гимнастерке, без пояса, с орденом на груди сидел за столом Заруба, пил чай. «Ну, чайку попьешь, погреешься?» – спросил он Егора и кивнул хозяину, немолодому, плоскогрудому человеку с подстриженной бородкой: «Парень из Липовки». – «Из Липовки? – удивился хозяин. – А чей же там будешь?» – «Азевича», – скупо ответил Егор. «Азевича? – еще больше удивился хозяин. – Гляди, какой вырос! Когда-то с твоим отцом в армии служили. Честной человек, трудяга. Земли только имел маловато. Три десятины, да?» – повернулся он к Егору. «Три», – подтвердил Егор. «Ну а ты учился? Сколько классов окончил?» – «Четыре», – сказал Егор, немного смешавшись от внимания этих людей, которое неожиданно переключилось на его персону. Заруба тем временем допил свой чай и сказал: «Молодой, грамотный, возчиком хочу взять. В исполком. Пойдешь?» – и вперил в Егора тяжеловатый взгляд из-под черных, густо нависших на глаза бровей. Для Егора все это было неожиданностью, он не знал, как ответить председателю исполкома, хотя его предложение чем-то и обрадовало. Но одновременно несло и тревогу. «Так я… Не знаю. Если бы… Но ведь хозяйство…» – «Ну с хозяйством и отец управится. Опять же сплошная коллективизация грянет, так что соглашайся».
Это были мучительные минуты, решить сразу Егор ничего не мог. Проницательный Заруба, наверно, понял, что происходило в душе у парня, и не стал требовать окончательного ответа. Он о чем-то заговорил с хозяином, как понял Егор, учителем этой школы, которого называл Артемом Андреевичем.
Егор выпил стакан чаю с сушками, и Артем Андреевич отвел его в третью, темную комнату с лежанкой у стены, сбросил с себя тулуп, отдал ему укрыться. Когда за ним затворилась дверь, Егор стащил с ног сапоги, со страхом подумав, как бы не отвалилась подошва, и, не раздеваясь, вытянулся на старой твердой лежанке. Какое-то время еще вслушивался в негромкий мужской разговор за дверью, потом уснул – словно провалился в небытие. В тот раз ему ничего не приснилось, только вдруг показалось, что проспал, и он вскочил, не сразу поняв, где находится. В намерзших окнах стояла ночная чернота, в соседней комнате было тихо, наверно, председатель с хозяином тоже где-то спали в этом большом панском доме, который теперь заняли под школу и учительские квартиры. Впрочем, учителей тут, наверно, было немного, школа считалась начальной – на четыре класса. В комнате было холодновато и темно, но Егор почувствовал, что скоро настанет утро. Надо было досмотреть коня да собираться в дорогу. Он вышел из комнаты и в соседней встретился с хозяином, который тихо сообщил, что Заруба еще отдыхает, но через час будет вставать. А пока Егор может напоить коня, ведро и вода в сенях.
Он напоил Белолобика, который уже стал привыкать к нему и не косился, как прежде. Это был неплохой конь, кажется, нездешнего завода, похоже – кавалерийский. Во всяком случае, выглядел куда красивее, чем их крестьянские доходяги, ухаживать за таким было одно удовольствие. Но ведь там, дома, остался его Воронок… Голодным стоять не будет, отец досмотрит, а все-таки в душе у Егора шевельнулась жалость к его трудяге – что с ним будет потом? Конечно, Егор уже решил принять предложение Зарубы работать в исполкоме возчиком. Все-таки в местечке жизнь – не то что в деревне, опять же – культура. Да и будут платить, наверно, какое-то жалованье, не придется рвать кишки на деревенском хозяйстве. Тем более если сплошная коллективизация. А дома Нинка возьмет примака, хотя бы Миколу Савостеню, который уже набивался ей в женихи. Конечно, жених из него незавидный, но работать будет. Тем более что сестра Нинка, словно мурашечка, – круглый год в работе, от темна до темна, за весь день не присядет, бывало. Все хлопочет, заботится…