Страница:
Вскоре поднялся и Заруба. Опять попили чайку и, поблагодарив хозяина, проводившего их до ворот, поехали. Егор слышал, как на приглашение хозяина заезжать Заруба ответил из возка: «В четверг, пожалуй. Если в Полоцк – не поеду».
Для Егора Азевича началась новая, даже интересная жизнь в районе. Поначалу, правда, все ограничивалось привычными заботами о лошади: запрячь-распрячь, напоить теплой водой, накормить. Иногда приходилось подремонтировать упряжь. Как-то утром во время чистки Белолобика обнаружил, что седелка натирала хребет, и обновил войлок на седельной подушке. Попутно начал присматриваться к порядкам и людям, обитавшим возле него в исполкоме. В исполкомовской конюшне, кроме Белолобика, содержалось еще три лошади, которых обслуживали три возчика-конюха. Почти все дни недели они находились в разъездах, Азевич видел их мельком – рано утром или поздно вечером. Это были взрослые, пожилые дядьки, а один из них, степенный седобородый Волков, еще до революции работал извозчиком. Рассказывали, что, когда у него хотели реквизировать лошадь, он, чтобы не отдавать ее в чужие руки, сам вместе с лошадью пошел на реквизицию и теперь пятый год возит заведующего райзо. Говорили, хороший возчик, только не активный, не любит сидеть на собраниях, где табачный дым и болтовня, предпочитает конюшню, чтобы возле своего рысака.
Егору же, напротив – полюбились собрания. Обычно где-нибудь в деревне, устроив во дворе Белолобика, садился в избе у порога и внимательно слушал все, о чем говорилось. Особенно нравились ему выступления предисполкома Зарубы. Услышав его впервые в Стадолищах, Егор удивился. Обычно неразговорчивый днем, даже молчаливый, председатель преображался вечером на собраниях и особенно, когда выступал с речами. Начинал, как обычно, – с гневного поношения царского режима, говорил резко и громко, затем, переходя к перспективам колхозной жизни, заметно сбавлял тон, голос его обретал теплоту и сердечность. Заканчивал снова на решительных нотах, разоблачая врагов колхозного строя, кулаков и подкулачников, что почти всегда вызывало аплодисменты – негромкие, разрозненные хлопки нескольких, наверно, наиболее сознательных мужиков и баб. Егор тоже хлопал, может, дольше и громче других, думая при этом: вот кабы мне научиться так выступать – громко и складно.
Конечно, он еще не умел ни долго, ни складно, но не терял надежды научиться. На собрании местечковой комсомольской ячейки, принявшей его на учет, как-то пришлось выступить, и так это получилось у него нескладно, так было трудно, что он вспотел, пока вытиснул из себя несколько общих фраз об обязанностях комсомольца в деле сплошной коллективизации. А потом и вовсе отнялся язык. Хорошо, что тут же вскочил кто-то из более бойких, он сел, а одна комсомолка, со светлой высокой стрижкой, обернувшись, по-хорошему улыбнулась ему, тихо шепнув: «Ничего, ничего». Как потом узнал Егор, это была Полина Пташкина. Она тоже выступила на том собрании – вдохновенно, по-боевому, не по-девичьи резко; у парней да и у девчат горели глаза от ее мобилизующего выступления. Вот это молодец, подумал Егор, разве так может его Насточка, да и он тоже? Наверно, следовало подтягиваться, учиться, овладевать комсомольскими знаниями, как это и подобало передовой сельской молодежи. После собрания он взял себе за правило каждое утро прочитывать небольшой листок районной газетки «Путь коммунизма», стопка которой два раза в неделю клалась на стол в приемной председателя райисполкома.
Егор ночевал в соседней комнате на двух сдвинутых столах, поднимался рано, поил Белолобика, и, пока не приходила секретарша Римма, у него было немного свободного времени. Если не успевал прочесть всю газету, то обязательно прочитывал хотя бы передовицу, из которой узнавал о главных делах и главных задачах района. Главным делом, конечно, была коллективизация, темпы которой то и дело оказывались под угрозой срыва.
Обычно с утра Егор знал, что сегодня предстоит неблизкая дорога – в три или четыре деревни, не меньше. Если до поездки оставалось время, бежал через улицу в столовую – талоны ему уже выдали. Но в столовке он только завтракал, обедал же или ужинал где придется. Где Бог пошлет. Иногда перепадало и неплохо, даже с чаркой, если останавливались у добрых людей, иногда же весь день были голодными. Возвращались в местечко поздно, столовка уже была закрыта. Егор задавал корму лошади и сдвигал столы, на которых и укладывался, натянув на плечи куцые полы поддевки.
Может, на второй неделе его службы в исполкоме случилось то, чего он ждал и боялся: оторвалась подошва. Оторвалась как раз утром, как он нес теплое пойло в конюшню. Он попытался как-то приладить ее, подвязать бечевкой, но не успел этого сделать, как в приемную вошел Заруба, все понявший с первого взгляда. «Ты вот что, – сказал он. – Иди сюда». Прихрамывая, Егор вошел за председателем в его кабинет с широким столом, застланным кумачовой скатертью, поверху которой блестело большое стекло, и председатель что-то написал на клочке бумаги. «Вот, пойдешь в артель, спросишь Исака. Отдашь ему это». – «А запрягать?» – «Запрягать сегодня не надо. Поедем завтра», – сказал Заруба и повернулся к стене, где под портретом Ленина висел черный телефонный аппарат, принялся вертеть ручку.
Егор уже знал, где находится сапожная артель, и потихоньку побрел наезженной снежной улицей к огромному зданию синагоги. За длиннющим столом в просторном помещении сидело человек десять сапожников – стучали молотками, шили дратвой, курили махорку и непривычно громко разговаривали. Первым, кто обратил внимание на вошедшего, был густо обросший бородой старый еврей, который повглядывался в него покрасневшими глазами и кивнул на его «добрый день». Егор спросил, кто будет Исак, и достал бумажку. Седобородый, не убирая с колен ботинок, протянул за ней руку. «Во тут товарищ Заруба написал…» Сапожник поправил на носу очки и вытянул руку с бумажкой. «Сейчас мы прочитаем, что пишет товарищ председатель РИКа, – произнес он с важностью. – Ага, все ясно. Скидывай сапог, будем смотреть, как там дела». Егор присел на конец скамьи и стащил с ноги злополучный сапог, неловко придерживая грязную портянку. «Ай-яй-яй! Тут работы на день. Надо новую подметку. Да и союзки…» – «Союзка будто целая», – несмело вставил Егор. «Ага, целая! Вы на него посмотрите: он говорит, целая! А за что ее подбить? Или она будет на честном слове держаться?» – «Исак, а ты ее за язык подцепи», – язвительно сказал кто-то из сапожников, другие охотно засмеялись. «Исаку что, Исаку не жалко… Если Заруба пишет, так я из его фонда. Хотя того фонда осталось на пару сапог…»
Исак решительно вывернул наизнанку голенище, надел сапог на железную штуковину, которая у сапожников называется «лапой». Его большие черные руки быстро замелькали над сапогом. Ловко делая свое дело, Исак все приговаривал что-то, отбиваясь от незлобивых шуток сапожников, то и дело бросая лукавые взгляды на примолкшего клиента. «А ты что – в исполкоме служишь? Ага, возчик. Так возчиком же Довнарский был? Уволили, говоришь? Правильно, давно надо было уволить, потому что пьяница. А сам откуда родом? Из Липовки? А живешь где? Или в примаках у кого?» – «А ты, Исак, может, хлопца сосватать думаешь?» – поднял от стола белобрысое лицо крайний сапожник. «Могу и сосватать, а что? У меня рука легкая, зато жизнь тяжелая… Что, в исполкоме ночуешь? Э, так не годится». – «Вот и взял бы к себе. Твои же учителя съехали», – сказал кто-то с другого конца стола, и Исак во второй раз внимательно посмотрел на Егора. «А что думаешь, могу и взять. Холостого-неженатого почему не взять. Если понравится». – «Было бы неплохо», – смутился Егор. «Тогда приходи вечерком, вон второй дом под гонтом», – кивнул Исак на окно. Егор выглянул на улицу, где на пригорке между двумя липами вытянулась длинная постройка под гонтовой крышей.
Егор почувствовал себя почти счастливым, когда минут через двадцать Исак со стуком поставил перед ним на полу готовый, отремонтированный сапог с новой подметкой и узкой полоской заплатки. Он обулся в справный сапог, поблагодарил. А Исак уже колдовал над натянутым на колодку ботинком. «Так вечерком. Вход со двора. В парадном не принимаю – революция отменила», – пошутил он на прощание.
Вечером, задав корма лошади, Егор отправился смотреть квартиру. Дом нашел сразу – между двумя липами серело в снежных сумерках приземистое здание, он вошел во двор и долго бродил там в поисках входа. Здесь было целое нагромождение различных пристроек, сарайчиков, кладовок и времянок; наверно, когда-то в доме жила большая семья или даже несколько семей. Теперь же в стене едва светилось одно окошко, в которое Егор тихонько постучал пальцем. Видать, его ждали – сразу же рядом растворилась дверь, на пороге стоял Исак.
Егор не ошибся: во всем этом огромном доме проживал один его бывший хозяин, другие помещения пустовали, в том числе и то, что имело отдельный вход и куда привел его Исак. Было темно, уличного света едва хватило, чтобы Егор оценил жилье, где ему предстояло поселиться. Это была огромная, как рига, комната без мебели, лишь с сундуком при входе, с низким потолком и тремя небольшими окошками на улицу. Холодина тут стояла такая, что был заметен пар изо рта при разговоре. Но выбирать не приходилось. Конечно, в исполкоме было теплее, но там удобно было разве что переспать до утра. На сундуке валялась какая-то дерюжка, вроде лошадиной попоны, на которую Егор и присел, давая тем понять, что помещение ему подходит и он остается. Разговорчивый Исак, однако, не торопился уходить и все рассказывал, как летом тут квартировали учительницы, как им было удобно с отдельным входом, а до революции комнату занимала сестра Голда с детками и старый золотарь Ёхель, которого застрелил болоховец. Племянники же, как подросли, не пожелали тут жить и подались в белый свет – им, видите ли, стало тесно в родном местечке. Их потянуло в город, к классовой борьбе. Очень уж полюбили классовую борьбу, записались в комсомольцы, а вот он, Исак, всю жизнь шьет сапоги. Вернее, сапоги шил до революции, теперь же ремонтирует разные развалюхи-опорки, потому как шить новые не из чего – нет товара. А ведь он – мастер. Когда-то начинал у сапожника в Варшаве, учился двенадцать лет, дольше, чем теперь готовят учителя для школы, имеет диплом с гербами, шил фасонные сапоги-бутылки для самого пристава, а теперь зашивает дыры на бабских бахилах. Но он не жалуется – такое время. А Ёхель никогда уже не увидит даже зеленой травы, так что, в общем, Исаку стоит позавидовать. Может, и племянники ему позавидуют, потому что еще неизвестно, до чего доведет их классовая борьба. Может, до сумы, а может, и до тюрьмы.
Азевич проснулся неожиданно, вдруг и не сразу понял, где он оказался. Вокруг было тихо, только шумел на ветру сосняк. Азевич сильно озяб, поначалу даже не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой. С усилием заставил себя подняться и тут же снова опустился на колючую от хвои землю. Подумал, что сон в его положении – не отдых от страшной действительности. Скорее, наоборот. Особенно вот такой – сон-напоминание, возвращавший его в неприютное, безрадостное прошлое, которое давно уже не было для Азевича душевной усладой, а было непреходящей, каждодневной болью. Он не любил ворошить его, это прошлое, тем более переживать снова. Даже теперь, когда шла война и многие мелочи довоенного времени вполне могли показаться лучшими, чем были на самом деле. Даже способны были вызвать умиление.
В хвойной чаще было еще светло, но чертовски холодно. И Егор опять стал дышать себе под шинель, греть за пазухой вконец озябшие руки. Привидевшийся во сне Заруба навел его на мысль о Войтешонке, с которым они вместе работали в районе, и Азевич вспомнил, что тот родом из здешних мест. Из деревни Завишье, которая где-то здесь, неподалеку. Хромого Войтешонка в армию наверняка не взяли, живет себе в отцовском доме, и война ему – не война. Войтешонок должен отнестись к нему дружески, обижаться на него у Войтешонка вроде причин не было. Когда-то, старший по возрасту, Войтешонок кое в чем помогал молодому Азевичу. Накануне войны их дружба прервалась по причине ареста Войтешонка, которому, однако, повезло: после полугодовой отсидки его освободили. В райком он, разумеется, не вернулся, перебрался из местечка в родное Завишье и продолжал прерванное комсомольской и партийной работой учительство в школе. Правда, ему не повезло с семьей: вскоре после его ареста жена отреклась от него как от врага народа. Но, как говорили люди, Войтешонок зла на нее не держал. Может, женился снова или живет с родителями, этого Азевич не знал и думал теперь: надо идти в Завишье.
Он выбрался из сосняка в поле и огляделся. Дорога была рядом – старый, разъезженный большак, обсаженный березами. Эту дорогу он узнал сразу – когда-то поездил по ней от деревни к деревне, особенно в годы коллективизации, да и после, до самой войны. Дорога спустится в ложбинку, там будет мостик, а потом, через каких-нибудь пару километров, и Завишье – большая деревня над озером. Правда, в Завишье он давно уже не был, но, где живет Войтешонок, хорошо помнил – в начале тридцатых годов нередко там ночевали – вместе с Евгеном, один или с кем-нибудь из районного начальства. Родители у Войтешонка были неплохие люди, мягкие и обходительные, отец любил поговорить о жизни и политике, мать, помнил, работала уборщицей в школе.
Теперь Азевич не пошел по дороге – перескочил через канаву и пошагал придорожной стежкой за рядом старых берез. Так ему была видна вся дорога – впереди и сзади, его же можно было увидеть только вблизи. Мелкий снежок то мелькал на ветру, то переставал, исчезая где-то в облачной выси; дорога поблизости и тропинка возле берез, в общем, были сухие. Навстречу ему никто не попался. Когда дошел до околицы, начало быстро темнеть. Чтобы не идти улицей, Азевич свернул за изгородь на огороды. Пока брел возле пруда да перебирался через ограды и межи, и совсем смерклось; уже почти в темноте он перешел мокрую околицу с болотцем и приблизился к усадьбе Войтешонка. В огороде возле погребца остановился, перевел дыхание, все-таки немного опасаясь, как его примет Войтешонок. Во дворе за изгородью, кажется, никого не было. В двух окнах, выходивших на огород, было темно, может, и в избе никого не было. Азевич помнил, что у Войтешонка были две сестры, но где они жили теперь, Азевич не знал. Какое-то время он не выходил из-за погребца: стоял, приседал, вслушивался. Где-то в другом конце деревни лениво лаяла собака, а так все было тихо и безлюдно. И он решился: тихо пошел к избе. Не сразу нашел калитку из огорода, которая была плотно притворена и взята на крючок со двора. Перегнувшись, он с трудом отворил ее и, не прикрыв, шагнул во двор. Крыльцо, как он помнил, было с другой стороны, за углом. Скоба на двери не поддавалась, наверное, дверь была закрыта изнутри. Выждав, он тихонько постучал три раза, подождал, уловив какое-то движение в избе. И в самом деле, дверь скоро раскрылась, на пороге в сумраке стоял старый отец Евгена, Азевич его сразу узнал и поздоровался. Однако тот промолчал, не сходя с места и, наверно, не узнавая гостя.
– Евген дома?
Старик все молчал, и Азевич напомнил:
– Азевич я. Когда-то с Евгеном вместе работали. В райкоме, – напомнил он…
Старик шире раскрыл дверь, и он ступил через порог в глухую темень сеней, растопырив руки, прошел за хозяином в избу. Здесь было почти так же темно, как и в сенях. Старик пододвинул ему какой-то стул, и он сразу сел, чтобы в темноте на что-нибудь не наткнуться.
– А где же Евген?
– Должен приехать. Как съехал поутру… – сказал старик, взглянув в светловатое, без занавесок окно.
– И далеко?
– Да в местечко. Зерно повез…
– Вот как! Налог или на продажу?
– На сдачу. Немцы обложили. Как и советы, бывало. Надо сдавать.
Наверно, надо, подумал Азевич. То, что он не застал Войтешонка, немного огорчило его, но он утешился мыслью, что тот, возможно, скоро появится. В избе было тепло и покойно, больше нигде никого не было слышно, и он хотел спросить старика про его дочерей. Но тот перебил его собственным вопросом:
– А вы теперь из местечка или как?
– Нет, не из местечка, – сказал Азевич. – Из местечка уже давно.
Пожалуй, надо было сообщить о себе и еще что-то, но Азевич пока воздержался. Непростое это дело – рассказывать о себе. Да в такое время. Кто знает, какие у этих Войтешонков отношения с немцами. Об их отношениях с советами Азевич знал хорошо, и это также вынуждало его к осторожности.
Для Егора Азевича началась новая, даже интересная жизнь в районе. Поначалу, правда, все ограничивалось привычными заботами о лошади: запрячь-распрячь, напоить теплой водой, накормить. Иногда приходилось подремонтировать упряжь. Как-то утром во время чистки Белолобика обнаружил, что седелка натирала хребет, и обновил войлок на седельной подушке. Попутно начал присматриваться к порядкам и людям, обитавшим возле него в исполкоме. В исполкомовской конюшне, кроме Белолобика, содержалось еще три лошади, которых обслуживали три возчика-конюха. Почти все дни недели они находились в разъездах, Азевич видел их мельком – рано утром или поздно вечером. Это были взрослые, пожилые дядьки, а один из них, степенный седобородый Волков, еще до революции работал извозчиком. Рассказывали, что, когда у него хотели реквизировать лошадь, он, чтобы не отдавать ее в чужие руки, сам вместе с лошадью пошел на реквизицию и теперь пятый год возит заведующего райзо. Говорили, хороший возчик, только не активный, не любит сидеть на собраниях, где табачный дым и болтовня, предпочитает конюшню, чтобы возле своего рысака.
Егору же, напротив – полюбились собрания. Обычно где-нибудь в деревне, устроив во дворе Белолобика, садился в избе у порога и внимательно слушал все, о чем говорилось. Особенно нравились ему выступления предисполкома Зарубы. Услышав его впервые в Стадолищах, Егор удивился. Обычно неразговорчивый днем, даже молчаливый, председатель преображался вечером на собраниях и особенно, когда выступал с речами. Начинал, как обычно, – с гневного поношения царского режима, говорил резко и громко, затем, переходя к перспективам колхозной жизни, заметно сбавлял тон, голос его обретал теплоту и сердечность. Заканчивал снова на решительных нотах, разоблачая врагов колхозного строя, кулаков и подкулачников, что почти всегда вызывало аплодисменты – негромкие, разрозненные хлопки нескольких, наверно, наиболее сознательных мужиков и баб. Егор тоже хлопал, может, дольше и громче других, думая при этом: вот кабы мне научиться так выступать – громко и складно.
Конечно, он еще не умел ни долго, ни складно, но не терял надежды научиться. На собрании местечковой комсомольской ячейки, принявшей его на учет, как-то пришлось выступить, и так это получилось у него нескладно, так было трудно, что он вспотел, пока вытиснул из себя несколько общих фраз об обязанностях комсомольца в деле сплошной коллективизации. А потом и вовсе отнялся язык. Хорошо, что тут же вскочил кто-то из более бойких, он сел, а одна комсомолка, со светлой высокой стрижкой, обернувшись, по-хорошему улыбнулась ему, тихо шепнув: «Ничего, ничего». Как потом узнал Егор, это была Полина Пташкина. Она тоже выступила на том собрании – вдохновенно, по-боевому, не по-девичьи резко; у парней да и у девчат горели глаза от ее мобилизующего выступления. Вот это молодец, подумал Егор, разве так может его Насточка, да и он тоже? Наверно, следовало подтягиваться, учиться, овладевать комсомольскими знаниями, как это и подобало передовой сельской молодежи. После собрания он взял себе за правило каждое утро прочитывать небольшой листок районной газетки «Путь коммунизма», стопка которой два раза в неделю клалась на стол в приемной председателя райисполкома.
Егор ночевал в соседней комнате на двух сдвинутых столах, поднимался рано, поил Белолобика, и, пока не приходила секретарша Римма, у него было немного свободного времени. Если не успевал прочесть всю газету, то обязательно прочитывал хотя бы передовицу, из которой узнавал о главных делах и главных задачах района. Главным делом, конечно, была коллективизация, темпы которой то и дело оказывались под угрозой срыва.
Обычно с утра Егор знал, что сегодня предстоит неблизкая дорога – в три или четыре деревни, не меньше. Если до поездки оставалось время, бежал через улицу в столовую – талоны ему уже выдали. Но в столовке он только завтракал, обедал же или ужинал где придется. Где Бог пошлет. Иногда перепадало и неплохо, даже с чаркой, если останавливались у добрых людей, иногда же весь день были голодными. Возвращались в местечко поздно, столовка уже была закрыта. Егор задавал корму лошади и сдвигал столы, на которых и укладывался, натянув на плечи куцые полы поддевки.
Может, на второй неделе его службы в исполкоме случилось то, чего он ждал и боялся: оторвалась подошва. Оторвалась как раз утром, как он нес теплое пойло в конюшню. Он попытался как-то приладить ее, подвязать бечевкой, но не успел этого сделать, как в приемную вошел Заруба, все понявший с первого взгляда. «Ты вот что, – сказал он. – Иди сюда». Прихрамывая, Егор вошел за председателем в его кабинет с широким столом, застланным кумачовой скатертью, поверху которой блестело большое стекло, и председатель что-то написал на клочке бумаги. «Вот, пойдешь в артель, спросишь Исака. Отдашь ему это». – «А запрягать?» – «Запрягать сегодня не надо. Поедем завтра», – сказал Заруба и повернулся к стене, где под портретом Ленина висел черный телефонный аппарат, принялся вертеть ручку.
Егор уже знал, где находится сапожная артель, и потихоньку побрел наезженной снежной улицей к огромному зданию синагоги. За длиннющим столом в просторном помещении сидело человек десять сапожников – стучали молотками, шили дратвой, курили махорку и непривычно громко разговаривали. Первым, кто обратил внимание на вошедшего, был густо обросший бородой старый еврей, который повглядывался в него покрасневшими глазами и кивнул на его «добрый день». Егор спросил, кто будет Исак, и достал бумажку. Седобородый, не убирая с колен ботинок, протянул за ней руку. «Во тут товарищ Заруба написал…» Сапожник поправил на носу очки и вытянул руку с бумажкой. «Сейчас мы прочитаем, что пишет товарищ председатель РИКа, – произнес он с важностью. – Ага, все ясно. Скидывай сапог, будем смотреть, как там дела». Егор присел на конец скамьи и стащил с ноги злополучный сапог, неловко придерживая грязную портянку. «Ай-яй-яй! Тут работы на день. Надо новую подметку. Да и союзки…» – «Союзка будто целая», – несмело вставил Егор. «Ага, целая! Вы на него посмотрите: он говорит, целая! А за что ее подбить? Или она будет на честном слове держаться?» – «Исак, а ты ее за язык подцепи», – язвительно сказал кто-то из сапожников, другие охотно засмеялись. «Исаку что, Исаку не жалко… Если Заруба пишет, так я из его фонда. Хотя того фонда осталось на пару сапог…»
Исак решительно вывернул наизнанку голенище, надел сапог на железную штуковину, которая у сапожников называется «лапой». Его большие черные руки быстро замелькали над сапогом. Ловко делая свое дело, Исак все приговаривал что-то, отбиваясь от незлобивых шуток сапожников, то и дело бросая лукавые взгляды на примолкшего клиента. «А ты что – в исполкоме служишь? Ага, возчик. Так возчиком же Довнарский был? Уволили, говоришь? Правильно, давно надо было уволить, потому что пьяница. А сам откуда родом? Из Липовки? А живешь где? Или в примаках у кого?» – «А ты, Исак, может, хлопца сосватать думаешь?» – поднял от стола белобрысое лицо крайний сапожник. «Могу и сосватать, а что? У меня рука легкая, зато жизнь тяжелая… Что, в исполкоме ночуешь? Э, так не годится». – «Вот и взял бы к себе. Твои же учителя съехали», – сказал кто-то с другого конца стола, и Исак во второй раз внимательно посмотрел на Егора. «А что думаешь, могу и взять. Холостого-неженатого почему не взять. Если понравится». – «Было бы неплохо», – смутился Егор. «Тогда приходи вечерком, вон второй дом под гонтом», – кивнул Исак на окно. Егор выглянул на улицу, где на пригорке между двумя липами вытянулась длинная постройка под гонтовой крышей.
Егор почувствовал себя почти счастливым, когда минут через двадцать Исак со стуком поставил перед ним на полу готовый, отремонтированный сапог с новой подметкой и узкой полоской заплатки. Он обулся в справный сапог, поблагодарил. А Исак уже колдовал над натянутым на колодку ботинком. «Так вечерком. Вход со двора. В парадном не принимаю – революция отменила», – пошутил он на прощание.
Вечером, задав корма лошади, Егор отправился смотреть квартиру. Дом нашел сразу – между двумя липами серело в снежных сумерках приземистое здание, он вошел во двор и долго бродил там в поисках входа. Здесь было целое нагромождение различных пристроек, сарайчиков, кладовок и времянок; наверно, когда-то в доме жила большая семья или даже несколько семей. Теперь же в стене едва светилось одно окошко, в которое Егор тихонько постучал пальцем. Видать, его ждали – сразу же рядом растворилась дверь, на пороге стоял Исак.
Егор не ошибся: во всем этом огромном доме проживал один его бывший хозяин, другие помещения пустовали, в том числе и то, что имело отдельный вход и куда привел его Исак. Было темно, уличного света едва хватило, чтобы Егор оценил жилье, где ему предстояло поселиться. Это была огромная, как рига, комната без мебели, лишь с сундуком при входе, с низким потолком и тремя небольшими окошками на улицу. Холодина тут стояла такая, что был заметен пар изо рта при разговоре. Но выбирать не приходилось. Конечно, в исполкоме было теплее, но там удобно было разве что переспать до утра. На сундуке валялась какая-то дерюжка, вроде лошадиной попоны, на которую Егор и присел, давая тем понять, что помещение ему подходит и он остается. Разговорчивый Исак, однако, не торопился уходить и все рассказывал, как летом тут квартировали учительницы, как им было удобно с отдельным входом, а до революции комнату занимала сестра Голда с детками и старый золотарь Ёхель, которого застрелил болоховец. Племянники же, как подросли, не пожелали тут жить и подались в белый свет – им, видите ли, стало тесно в родном местечке. Их потянуло в город, к классовой борьбе. Очень уж полюбили классовую борьбу, записались в комсомольцы, а вот он, Исак, всю жизнь шьет сапоги. Вернее, сапоги шил до революции, теперь же ремонтирует разные развалюхи-опорки, потому как шить новые не из чего – нет товара. А ведь он – мастер. Когда-то начинал у сапожника в Варшаве, учился двенадцать лет, дольше, чем теперь готовят учителя для школы, имеет диплом с гербами, шил фасонные сапоги-бутылки для самого пристава, а теперь зашивает дыры на бабских бахилах. Но он не жалуется – такое время. А Ёхель никогда уже не увидит даже зеленой травы, так что, в общем, Исаку стоит позавидовать. Может, и племянники ему позавидуют, потому что еще неизвестно, до чего доведет их классовая борьба. Может, до сумы, а может, и до тюрьмы.
Азевич проснулся неожиданно, вдруг и не сразу понял, где он оказался. Вокруг было тихо, только шумел на ветру сосняк. Азевич сильно озяб, поначалу даже не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой. С усилием заставил себя подняться и тут же снова опустился на колючую от хвои землю. Подумал, что сон в его положении – не отдых от страшной действительности. Скорее, наоборот. Особенно вот такой – сон-напоминание, возвращавший его в неприютное, безрадостное прошлое, которое давно уже не было для Азевича душевной усладой, а было непреходящей, каждодневной болью. Он не любил ворошить его, это прошлое, тем более переживать снова. Даже теперь, когда шла война и многие мелочи довоенного времени вполне могли показаться лучшими, чем были на самом деле. Даже способны были вызвать умиление.
В хвойной чаще было еще светло, но чертовски холодно. И Егор опять стал дышать себе под шинель, греть за пазухой вконец озябшие руки. Привидевшийся во сне Заруба навел его на мысль о Войтешонке, с которым они вместе работали в районе, и Азевич вспомнил, что тот родом из здешних мест. Из деревни Завишье, которая где-то здесь, неподалеку. Хромого Войтешонка в армию наверняка не взяли, живет себе в отцовском доме, и война ему – не война. Войтешонок должен отнестись к нему дружески, обижаться на него у Войтешонка вроде причин не было. Когда-то, старший по возрасту, Войтешонок кое в чем помогал молодому Азевичу. Накануне войны их дружба прервалась по причине ареста Войтешонка, которому, однако, повезло: после полугодовой отсидки его освободили. В райком он, разумеется, не вернулся, перебрался из местечка в родное Завишье и продолжал прерванное комсомольской и партийной работой учительство в школе. Правда, ему не повезло с семьей: вскоре после его ареста жена отреклась от него как от врага народа. Но, как говорили люди, Войтешонок зла на нее не держал. Может, женился снова или живет с родителями, этого Азевич не знал и думал теперь: надо идти в Завишье.
Он выбрался из сосняка в поле и огляделся. Дорога была рядом – старый, разъезженный большак, обсаженный березами. Эту дорогу он узнал сразу – когда-то поездил по ней от деревни к деревне, особенно в годы коллективизации, да и после, до самой войны. Дорога спустится в ложбинку, там будет мостик, а потом, через каких-нибудь пару километров, и Завишье – большая деревня над озером. Правда, в Завишье он давно уже не был, но, где живет Войтешонок, хорошо помнил – в начале тридцатых годов нередко там ночевали – вместе с Евгеном, один или с кем-нибудь из районного начальства. Родители у Войтешонка были неплохие люди, мягкие и обходительные, отец любил поговорить о жизни и политике, мать, помнил, работала уборщицей в школе.
Теперь Азевич не пошел по дороге – перескочил через канаву и пошагал придорожной стежкой за рядом старых берез. Так ему была видна вся дорога – впереди и сзади, его же можно было увидеть только вблизи. Мелкий снежок то мелькал на ветру, то переставал, исчезая где-то в облачной выси; дорога поблизости и тропинка возле берез, в общем, были сухие. Навстречу ему никто не попался. Когда дошел до околицы, начало быстро темнеть. Чтобы не идти улицей, Азевич свернул за изгородь на огороды. Пока брел возле пруда да перебирался через ограды и межи, и совсем смерклось; уже почти в темноте он перешел мокрую околицу с болотцем и приблизился к усадьбе Войтешонка. В огороде возле погребца остановился, перевел дыхание, все-таки немного опасаясь, как его примет Войтешонок. Во дворе за изгородью, кажется, никого не было. В двух окнах, выходивших на огород, было темно, может, и в избе никого не было. Азевич помнил, что у Войтешонка были две сестры, но где они жили теперь, Азевич не знал. Какое-то время он не выходил из-за погребца: стоял, приседал, вслушивался. Где-то в другом конце деревни лениво лаяла собака, а так все было тихо и безлюдно. И он решился: тихо пошел к избе. Не сразу нашел калитку из огорода, которая была плотно притворена и взята на крючок со двора. Перегнувшись, он с трудом отворил ее и, не прикрыв, шагнул во двор. Крыльцо, как он помнил, было с другой стороны, за углом. Скоба на двери не поддавалась, наверное, дверь была закрыта изнутри. Выждав, он тихонько постучал три раза, подождал, уловив какое-то движение в избе. И в самом деле, дверь скоро раскрылась, на пороге в сумраке стоял старый отец Евгена, Азевич его сразу узнал и поздоровался. Однако тот промолчал, не сходя с места и, наверно, не узнавая гостя.
– Евген дома?
Старик все молчал, и Азевич напомнил:
– Азевич я. Когда-то с Евгеном вместе работали. В райкоме, – напомнил он…
Старик шире раскрыл дверь, и он ступил через порог в глухую темень сеней, растопырив руки, прошел за хозяином в избу. Здесь было почти так же темно, как и в сенях. Старик пододвинул ему какой-то стул, и он сразу сел, чтобы в темноте на что-нибудь не наткнуться.
– А где же Евген?
– Должен приехать. Как съехал поутру… – сказал старик, взглянув в светловатое, без занавесок окно.
– И далеко?
– Да в местечко. Зерно повез…
– Вот как! Налог или на продажу?
– На сдачу. Немцы обложили. Как и советы, бывало. Надо сдавать.
Наверно, надо, подумал Азевич. То, что он не застал Войтешонка, немного огорчило его, но он утешился мыслью, что тот, возможно, скоро появится. В избе было тепло и покойно, больше нигде никого не было слышно, и он хотел спросить старика про его дочерей. Но тот перебил его собственным вопросом:
– А вы теперь из местечка или как?
– Нет, не из местечка, – сказал Азевич. – Из местечка уже давно.
Пожалуй, надо было сообщить о себе и еще что-то, но Азевич пока воздержался. Непростое это дело – рассказывать о себе. Да в такое время. Кто знает, какие у этих Войтешонков отношения с немцами. Об их отношениях с советами Азевич знал хорошо, и это также вынуждало его к осторожности.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента