Страница:
Теперь-то, в эпоху, как говорится, всеобщей обязательной гласности, могу предположить, что кое-как заметали следы. Одно дело — кусок бурского свинца из твоего седалища извлечь, другое дело — объяснить, как ты в Африке-то оказался, рязанец чертов? Без визы, денег, кредитных карточек и знания какого бы то ни было языка, кроме рязан-ского? Уж лучше тебя через другую половину Африки еще раз перетащить и на кубинский корабль сунуть. Там ребята сообразительные, вопросов задавать не станут. А с Острова Свободы — пожалуйста, к родным пенатам. С какими угодно документами. Хоть туристическими, хоть дипломатическими.
В госпитале первым меня навестил представитель нашего посольства. В штатском. Принес корзинку фруктов, бутылку рома и настоятельную просьбу не писать домой ни строчки.
— Мы сами все объясним вашим родным и близким. По собственным каналам. А вы пока отдыхайте, будем вас навещать.
Кубинские врачи залечивали дырку, я отдыхал между лечениями, и меня навещали. Правда, не из посольства, а из общества дружбы с нами. Веселые девчонки с цветами и фруктами и смешливые ребята с бутылками рома. И так продолжалось довольно долго, потому что бурское госте-приимство заживало весьма неохотно.
Эти ребята и подвигли меня взяться за перо. Подарили толстую тетрадь и попросили описать свой героический подвиг во имя торжества всеобщей справедивости и гармонии. В конце концов я начал писать, потому что делать было абсолютно нечего.
Если парни подарили мне хоть и весьма интересную, но все же обязанность, то кубинские девушки сделали прямо-таки королевский подарок. Они преподнесли мне женский паричок ручной работы с необыкновенно красивой укладкой натуральных волос густого золотого цвета. Чья-то негритянско-кубинская бабушка сотворила этот куаферский шедевр для своей внучки, а внучка преподнесла его мне от всей своей негритянской души. И сказала:
— Это вашей жене.
Вот это-то меня больше всего и обрадовало. Когда начинаешь поправляться на больничной койке, под утро приходят совсем другие сны. С другими градусами содержания, и это — признак номер один. И я этого не избежал. Исчезли боль и всяческие неудобства, а вместе с ними отошли в небытие и африканские страсти-мордасти, и мне все чаще и чаще стала сниться вполне мирная и, главное, желанная картинка. Наша квартирка, ужин вдвоем и — конечно же — она. Моя Тамарочка, которую я по-прежнему любил, а следовательно, и давно простил. И сны были теплыми и уютными, и паричок при возвращении мог очень даже пригодиться.
В общей сложности месяца полтора я провалялся, потом стал кое-как ходить, а потом меня выписали, и за мной приехал тот же представитель посольства. Думаю, не вследствие беспокойства о моем здоровье, а по той причине, что я остался без штанов, поскольку штаны остались в Африке.
— Поздравляю с выздоровлением, — сказал представитель, явившийся со штанами, но без фруктов и рома, — ваши родные и близкие — в курсе. Одевайтесь: поедем в посольство, с вами компетентные товарищи хотят познакомиться. Будете жить на территории посольства, пока не придет пароход. За пределы территории выходить не рекомендуется ни под каким видом.
Так что Кубу я видел сквозь посольские окна, но все-таки видел. В отличие от Африки, которую не видел, но зато прочувствовал.
Еще через месяц пришел пароход. Он отваливал в кромешной тьме, которой я и сделал ручкой с его борта. Абзац, поскольку командировка относительно путаницы с калибрами закончилась, и где-то вдали замаячили родные берега.
Но родные берега — еще не родная Глухомань. До нее я добирался через Москву, где потратил три дня на объяснение, как, где, почему, зачем и кто именно меня ранил. Устно и письменно, в трех экземплярах. Потом всучили новенькую форму и сразу два приказа. Первый — о присвоении мне внеочередного воинского звания капитана, второй — об увольнении меня из рядов Советской Армии вследствие бытовой травмы. Так и было написано: «бытовой». Я, естественно, ринулся опровергать, требуя записи «боевой», а меня резонно спросили, с кем мы сейчас воюем.
— С Афганистаном!
— С Афганистаном мы не воюем. Там — ограниченный контингент по просьбе трудящихся.
И я заткнулся.
— То-то же, — сказали мне. — Помалкивай, пока мы выводов не сделали.
И поехал я помалкивать в родную Глухомань. Навстречу абсолютно нежданному абзацу в своей жизни.
В госпитале первым меня навестил представитель нашего посольства. В штатском. Принес корзинку фруктов, бутылку рома и настоятельную просьбу не писать домой ни строчки.
— Мы сами все объясним вашим родным и близким. По собственным каналам. А вы пока отдыхайте, будем вас навещать.
Кубинские врачи залечивали дырку, я отдыхал между лечениями, и меня навещали. Правда, не из посольства, а из общества дружбы с нами. Веселые девчонки с цветами и фруктами и смешливые ребята с бутылками рома. И так продолжалось довольно долго, потому что бурское госте-приимство заживало весьма неохотно.
Эти ребята и подвигли меня взяться за перо. Подарили толстую тетрадь и попросили описать свой героический подвиг во имя торжества всеобщей справедивости и гармонии. В конце концов я начал писать, потому что делать было абсолютно нечего.
Если парни подарили мне хоть и весьма интересную, но все же обязанность, то кубинские девушки сделали прямо-таки королевский подарок. Они преподнесли мне женский паричок ручной работы с необыкновенно красивой укладкой натуральных волос густого золотого цвета. Чья-то негритянско-кубинская бабушка сотворила этот куаферский шедевр для своей внучки, а внучка преподнесла его мне от всей своей негритянской души. И сказала:
— Это вашей жене.
Вот это-то меня больше всего и обрадовало. Когда начинаешь поправляться на больничной койке, под утро приходят совсем другие сны. С другими градусами содержания, и это — признак номер один. И я этого не избежал. Исчезли боль и всяческие неудобства, а вместе с ними отошли в небытие и африканские страсти-мордасти, и мне все чаще и чаще стала сниться вполне мирная и, главное, желанная картинка. Наша квартирка, ужин вдвоем и — конечно же — она. Моя Тамарочка, которую я по-прежнему любил, а следовательно, и давно простил. И сны были теплыми и уютными, и паричок при возвращении мог очень даже пригодиться.
В общей сложности месяца полтора я провалялся, потом стал кое-как ходить, а потом меня выписали, и за мной приехал тот же представитель посольства. Думаю, не вследствие беспокойства о моем здоровье, а по той причине, что я остался без штанов, поскольку штаны остались в Африке.
— Поздравляю с выздоровлением, — сказал представитель, явившийся со штанами, но без фруктов и рома, — ваши родные и близкие — в курсе. Одевайтесь: поедем в посольство, с вами компетентные товарищи хотят познакомиться. Будете жить на территории посольства, пока не придет пароход. За пределы территории выходить не рекомендуется ни под каким видом.
Так что Кубу я видел сквозь посольские окна, но все-таки видел. В отличие от Африки, которую не видел, но зато прочувствовал.
Еще через месяц пришел пароход. Он отваливал в кромешной тьме, которой я и сделал ручкой с его борта. Абзац, поскольку командировка относительно путаницы с калибрами закончилась, и где-то вдали замаячили родные берега.
Но родные берега — еще не родная Глухомань. До нее я добирался через Москву, где потратил три дня на объяснение, как, где, почему, зачем и кто именно меня ранил. Устно и письменно, в трех экземплярах. Потом всучили новенькую форму и сразу два приказа. Первый — о присвоении мне внеочередного воинского звания капитана, второй — об увольнении меня из рядов Советской Армии вследствие бытовой травмы. Так и было написано: «бытовой». Я, естественно, ринулся опровергать, требуя записи «боевой», а меня резонно спросили, с кем мы сейчас воюем.
— С Афганистаном!
— С Афганистаном мы не воюем. Там — ограниченный контингент по просьбе трудящихся.
И я заткнулся.
— То-то же, — сказали мне. — Помалкивай, пока мы выводов не сделали.
И поехал я помалкивать в родную Глухомань. Навстречу абсолютно нежданному абзацу в своей жизни.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Пока я выполнял важное и сугубо секретное государственное задание, моя миленькая супруга-макаронщица Тамарочка ежедень писала во все мыслимые инстанции. И то ли перебрала с требованиями ответить, куда отправили ее мужа, то ли просто количество переросло в качество согласно законам диалектики, а только откуда-то (из центра!) пришло письмо с гербовой печатью, скорбно сообщавшее, что я пропал без вести. Пропал, и все тут. Как трешка из кошелька.
Такой вот абзац. Женушка порыдала и пошла в загс, где ее и развели с без вести пропавшим на основании казенной бумаги с гербовой печатью. И она тут же вполне законно вышла замуж, пока ее профессия не сказалась на ее фигурке. Такие вот дела. Слава богу, детей у нас не было, а стало быть, и новых сирот не появилось.
И с точки зрения центра никто и не пострадал, поскольку разведенный мужчина это не то же самое, что разведенная женщина.
Хорошо еще, что новый муж моей прежней жены имел аж трехкомнатную квартиру в центре города, так как оказался каким-то комсомольским вожаком с весомым окладом и казенной жилплощадью, за что-то там сосланным в нашу Глухомань. Супруга моя от повышенной комсомольской совестливости вздумала было возвратить мою квартиру домоуправлению, но, по счастью, процесс не пошел вглубь. И она честно призналась, почему не пошел:
— Мой… То есть муж… не посоветовал, когда узнал о моем заявлении. Он о тебе очень беспокоился.
Вот так благодаря заботе комсомольского вожачка я и оказался весьма завидным женихом в городе Глухомани. И спасибо ему, потому что остальные друзья-приятели куда-то успели слинять и я остался практически в одиночестве. Без друзей, без работы, но зато — с отдельной однокомнатной квартирой и бытовой дыркой на том месте, о котором не следует знать даже самым близким людям. Правда, мне предстояло таковыми еще обзавестись, поскольку, как я уже говорил, прежние друзья стали как-то странно помалкивать в мою сторону.
С бурской бытовой травмой никакой пенсии мне не полагалось («Пить надо меньше, Вася!..»), но диплом у меня все же был. Честно говоря, мне не хотелось идти на макаронную фабрику имени товарища Микояна, но на иных производствах нашей Глухомани специалисты по отстрелу не требовались, и я вынужден был топать именно туда, куда не хотел.
— В спеццех начальником ОТК, — сказали мне в отделе кадров. — У вас имеются как опыт работы с нашей продукцией, так и допуск к нашему секретному производству.
— А…
— Не рекомендуется.
— Но…
— Не рекомендуется.
— Ага.
И — пошел.
Такой вот абзац. Женушка порыдала и пошла в загс, где ее и развели с без вести пропавшим на основании казенной бумаги с гербовой печатью. И она тут же вполне законно вышла замуж, пока ее профессия не сказалась на ее фигурке. Такие вот дела. Слава богу, детей у нас не было, а стало быть, и новых сирот не появилось.
И с точки зрения центра никто и не пострадал, поскольку разведенный мужчина это не то же самое, что разведенная женщина.
Хорошо еще, что новый муж моей прежней жены имел аж трехкомнатную квартиру в центре города, так как оказался каким-то комсомольским вожаком с весомым окладом и казенной жилплощадью, за что-то там сосланным в нашу Глухомань. Супруга моя от повышенной комсомольской совестливости вздумала было возвратить мою квартиру домоуправлению, но, по счастью, процесс не пошел вглубь. И она честно призналась, почему не пошел:
— Мой… То есть муж… не посоветовал, когда узнал о моем заявлении. Он о тебе очень беспокоился.
Вот так благодаря заботе комсомольского вожачка я и оказался весьма завидным женихом в городе Глухомани. И спасибо ему, потому что остальные друзья-приятели куда-то успели слинять и я остался практически в одиночестве. Без друзей, без работы, но зато — с отдельной однокомнатной квартирой и бытовой дыркой на том месте, о котором не следует знать даже самым близким людям. Правда, мне предстояло таковыми еще обзавестись, поскольку, как я уже говорил, прежние друзья стали как-то странно помалкивать в мою сторону.
С бурской бытовой травмой никакой пенсии мне не полагалось («Пить надо меньше, Вася!..»), но диплом у меня все же был. Честно говоря, мне не хотелось идти на макаронную фабрику имени товарища Микояна, но на иных производствах нашей Глухомани специалисты по отстрелу не требовались, и я вынужден был топать именно туда, куда не хотел.
— В спеццех начальником ОТК, — сказали мне в отделе кадров. — У вас имеются как опыт работы с нашей продукцией, так и допуск к нашему секретному производству.
— А…
— Не рекомендуется.
— Но…
— Не рекомендуется.
— Ага.
И — пошел.
2
Не хочу прикидывать, как сложилась бы моя судьба, если бы… Вообще мне кажется, что наше «если бы да кабы» — явление сугубо национального характера: лютый частник-бур, к примеру, ни секунды не размышлял о подобном. «Мой дом — моя крепость» — вот исходная точка всех его душевных терзаний. Но у нас нет никаких «моих» домов, а есть крепость. Одна на всех. Та самая, которую вроде бы должны, но все никак не соберутся взять большевики. А что касается собственности, то мы куда чаще теряем ее в Африке или на ином каком континенте, как, вспомним, потерял я. Конечно, можно вальяжно порассуждать на банной полке, что было бы, если бы у бура, допустим, заела прадедов-ская пищаль… Но — бесперспективно.
Кстати, мечтаем мы тоже вполне бесперспективно, замечали? Хорошо бы, дескать, изобрести такой самогонный аппарат, чтобы он сам собой перестраивался на выдачу кефира, как только в двери постучит участковый. Или, скажем, неплохо было бы найти у проходной червонец ровнехонько в понедельник, поскольку именно в этот день недели мы особенно тягостно воспринимаем среду обитания. Ну, и так далее. Читай сказку о Емеле, который поймал в проруби говорящую щуку.
Вот так в общих чертах и я размышлял, пока не познакомился с Кимом, новым директором совхоза «Полуденный». Натуральным корейцем с натурально нашенским именем Альберт. Должность эта оказалась вакантной аккурат в то время, когда я пересекал Черный континент то под матрасами, то под циновками. Однако место директора пустовало довольно долго, поскольку Василий Федорович с певуньей-женой умудрился довести хозяйство до ручки в считанные месяцы. Вот почему все и отказывались, пока не нашли инородца.
Альберт Ким прибыл в Глухомань после окончания сельхозакадемии сразу на должность директора совхоза «Полуденный», припадающего на обе ноги со дня назначения предшественника. Выпускника Кима сунули на этот пост с категорической установкой — «Поднять!» — совсем не потому, что он закончил сельхозакадемию с золотой медалью, а исключительно потому, что — кореец: своего бы пощадили. Но он не унывал — он никогда не унывал! — не мечтал о говорящей щуке в проруби, а…
Нет, надо сделать абзац, перекурить с толком и неторопливостью, а уж потом — продолжить рассказ, где и как я познакомился с Кимом.
Грешен: люблю попариться в нормальной русской баньке. С веничком, с парком по желанию, с ледяной водичкой из полной шайки на распаренное тело. В моем жилье есть ванна, но ванна — индивидуальное омовение, а русская банька — мужской клуб. Единственный, который почему-то до сей поры так и не прикрыли. Там — откровение под стаканчик с пивком, там — выяснение проблем, там — полигон мужских мечтаний, когда душа твоя — нараспашку и вроде как ты уже ничего почти что не боишься. Что-то взамен личной свободы, заботливо выданная нам предками отдушина, чтобы окончательно не испарилась наша душа и вместе с ней хоть какая ни есть, а — перспектива личной свободы. Скажем, половить завтра рыбку или сходить за грибками, даже если их нет и не может быть в принципе. Недаром просвещенные жены называют эти наши мужские развлечения «пьянкой в резиновых сапогах». Поэтому мы в своей Глухомани и собираемся в парной клуб по пятницам, поскольку всегда имеется шанс договориться о субботе. А прежние мои приятели, с которыми меня познакомила Тамарочка то ли через зубного техника, то ли через своего куафера, в пятницу и не совались, поскольку здесь собирались люди серьезные и даже ответственные не только перед женами.
Стоп, абзац. Что-то я здесь напутал.
Короче, еще до появления Кима в нашей глухоманской округе меня по возвращении из внезапно посетила супруга глухоманских «Канцтоваров» Лялечка. Всегда аппетитно розовенькая, как ветчина со слезинкой, почему я и испытывал чисто физиологическую тоску. Съесть мне ее хотелось, иначе моих чувств просто не объяснишь. Да и не было их у меня, этих самых чувств, о которых так любили курлыкать наши дамы в первой глухоманской компании.
— Как ты себя чувствуешь? Я слышала, что ты участвовал в боях, что опасно ранен. Ты скрылся от всех нас из-за секретов, да?
— Точно, — буркнул я, ощущая внутри нечто вроде голодного спазма. — Кстати, ранение у меня — тоже секретное. Учти.
— Я понимаю, понимаю, — заколготилась она, разбирая принесенную с собою сумку. — Вот. Это — для поправки.
Я ожидал увидеть связку скрепок или, скажем, пачку папок — что еще может прихватить супруга хозяина глухоманских «Канцтоваров». А она поставила на стол натуральный армянский коньяк. Пять звезд снаружи и ноль-семь внутри.
Ну, выпили за мое здоровье, за ее здоровье, за интернациональные долги наши тяжкие. Лялечка пила не так, как в компаниях: заглатывала, как отощавшая щука. И тараторила без умолку:
— Знаешь, меня возмутило поведение Тамары. Конечно, официальная бумага и все такое… Но надо же ждать и верить. Женщина всегда должна верить и ждать!
Женщина — возможно, но я ждать уже не мог. И сграба-стал ее прямо за столом. И поволок на ближайшее ложе, как паук муху-цокотуху.
— Что ты!.. Что ты… Милый…
Н-да. Неприятный абзац, но абзацев из рукописи, именуемой жизнью, уже не исключишь. Как бы ни тужился.
Но все это — как бы между прочим, хотя потом отозвалось. Всякое взрывное действие порождает отдачу. Это я утверждаю как знаток стреляющей продукции.
Дело в том, что Лялечка при всей своей ветчинности со слезой была наивна до опасной грани идиотизма, доверчива и чудовищно общительна. И этот довольно хмельной для мужиков коктейль сыграл со мной в подкидного, оставив, естественно, в дураках.
Впрочем, будем честными, не перегружая Лялечкин интеллект заранее разработанными интригами. Во всем была виновата ее почти гениальная простота.
Впервые она, эта самая простота, обернулась для меня весомой, но не губительной историей одного Лялиного знакомства.
Знакомство завязалось в Москве, куда на экскурсию Лялечку отправил супруг, кажется, уже что-то почувствовавший. Ляля вернулась из столицы в радостном перевозбуждении и при первой же нашей обеденной встрече вывалила на меня… Нет, не репертуар театров, не красоты Москвы и даже не богатство ее магазинов. А — восторг по поводу внезапного московского знакомства.
— Она — чудо, чудо! А матери-одиночки — ужас, ужас! Она показывала их письма с мольбой о помощи и фотографии. Впрочем, ты сам с нею вскоре познакомишься, я пригласила ее в нашу Глухомань. У нас ведь нисколько не меньше матерей-одиночек, чем в столице, ведь правда?
Таинственная «ОНА» и вправду вскоре пожаловала.
— Ольга. Очень приятно.
Крепкое рукопожатие, умный взгляд с чуть заметной искринкой иронии, хороша собой настолько… насколько все это, вместе взятое, не соответствовало ее дружбе с глупышкой Лялей. Здравая мысль об этом вспыхнула у меня вдруг, при первом знакомстве. Но, вспыхнув, столь же внезапно и погасла, и я не успел обратить внимания на красный сигнал: «Стоп».
Выяснилось, что она, то бишь Ольга, и впрямь невероятно озабочена судьбой всеми позабытых матерей-одиночек и их полунадзорных — в лучшем случае — скороспелых детей. Она писала статьи в газеты, привлекая общественное внимание, трижды обращалась с письмами в правительство и в конце концов получила согласие на создание некоего общественного фонда в помощь этим самым легкомысленным матерям. Ей даже предоставили помещение — знаю о статьях, письмах, разрешении власть предержащих из копий всех этих письменных следов борьбы за справедливость. Она притащила толстую папку и показывала ее всем, кому надо показывать в нашей Глухомани. А показывать надо было тем, кто имеет доступ к внутренним социальным фондам предприятий, каковых в нашей Глухомани оказалось достаточно. Вызвав острое желание помочь несчастным — а это она умела делать, уж поверьте! — Ольга просила наличными, ссылаясь на долги, которые успела наделать, затеяв ремонт в полученном помещении.
— Представляете, мне дали полную развалюху. А где и как принимать людей с просьбами и жалобами? А юридическая служба? А зарплата аппарату, который уже четыре месяца работает в долг?
Не знаю, сколько выделяли директора глухоманских предприятий, а я отвалил пять тысяч. В то время это были серьезные деньги, поверьте. Весь мой годовой фонд социальной помощи. Отдал, естественно, под расписку, Ольга трогательно благодарила, обещала через недельку-другую приехать и отчитаться и — исчезла. И запросы, которые затеял мой главный бухгалтер, ни к чему не привели. Москва из всех инстанций отвечала под копирку, что такого фонда нет, разрешения на его создание никто не давал и никаких строений за ним не числится.
— Дураки вы все, — сказал Ким.
Я еще не был с ним в приятелях, до первого дружеского рукопожатия и тумака в спину было далеко, но он привлек мое внимание еще на этой стадии. Привлек потому, что оказался единственным, кто не дал на святое дело помощи матерям-одиночкам ни копейки, и на него уже начали косо поглядывать в нашей Глухомани.
Ну, о второй истории, в которую я попал благодаря все той же аппетитной наивнице, я поведаю в своем месте. А теперь самое время вернуться к Альберту Киму, внезапно возникшему на моем к тому времени уже порядком суженном горизонте.
Кстати, мечтаем мы тоже вполне бесперспективно, замечали? Хорошо бы, дескать, изобрести такой самогонный аппарат, чтобы он сам собой перестраивался на выдачу кефира, как только в двери постучит участковый. Или, скажем, неплохо было бы найти у проходной червонец ровнехонько в понедельник, поскольку именно в этот день недели мы особенно тягостно воспринимаем среду обитания. Ну, и так далее. Читай сказку о Емеле, который поймал в проруби говорящую щуку.
Вот так в общих чертах и я размышлял, пока не познакомился с Кимом, новым директором совхоза «Полуденный». Натуральным корейцем с натурально нашенским именем Альберт. Должность эта оказалась вакантной аккурат в то время, когда я пересекал Черный континент то под матрасами, то под циновками. Однако место директора пустовало довольно долго, поскольку Василий Федорович с певуньей-женой умудрился довести хозяйство до ручки в считанные месяцы. Вот почему все и отказывались, пока не нашли инородца.
Альберт Ким прибыл в Глухомань после окончания сельхозакадемии сразу на должность директора совхоза «Полуденный», припадающего на обе ноги со дня назначения предшественника. Выпускника Кима сунули на этот пост с категорической установкой — «Поднять!» — совсем не потому, что он закончил сельхозакадемию с золотой медалью, а исключительно потому, что — кореец: своего бы пощадили. Но он не унывал — он никогда не унывал! — не мечтал о говорящей щуке в проруби, а…
Нет, надо сделать абзац, перекурить с толком и неторопливостью, а уж потом — продолжить рассказ, где и как я познакомился с Кимом.
Грешен: люблю попариться в нормальной русской баньке. С веничком, с парком по желанию, с ледяной водичкой из полной шайки на распаренное тело. В моем жилье есть ванна, но ванна — индивидуальное омовение, а русская банька — мужской клуб. Единственный, который почему-то до сей поры так и не прикрыли. Там — откровение под стаканчик с пивком, там — выяснение проблем, там — полигон мужских мечтаний, когда душа твоя — нараспашку и вроде как ты уже ничего почти что не боишься. Что-то взамен личной свободы, заботливо выданная нам предками отдушина, чтобы окончательно не испарилась наша душа и вместе с ней хоть какая ни есть, а — перспектива личной свободы. Скажем, половить завтра рыбку или сходить за грибками, даже если их нет и не может быть в принципе. Недаром просвещенные жены называют эти наши мужские развлечения «пьянкой в резиновых сапогах». Поэтому мы в своей Глухомани и собираемся в парной клуб по пятницам, поскольку всегда имеется шанс договориться о субботе. А прежние мои приятели, с которыми меня познакомила Тамарочка то ли через зубного техника, то ли через своего куафера, в пятницу и не совались, поскольку здесь собирались люди серьезные и даже ответственные не только перед женами.
Стоп, абзац. Что-то я здесь напутал.
Короче, еще до появления Кима в нашей глухоманской округе меня по возвращении из внезапно посетила супруга глухоманских «Канцтоваров» Лялечка. Всегда аппетитно розовенькая, как ветчина со слезинкой, почему я и испытывал чисто физиологическую тоску. Съесть мне ее хотелось, иначе моих чувств просто не объяснишь. Да и не было их у меня, этих самых чувств, о которых так любили курлыкать наши дамы в первой глухоманской компании.
— Как ты себя чувствуешь? Я слышала, что ты участвовал в боях, что опасно ранен. Ты скрылся от всех нас из-за секретов, да?
— Точно, — буркнул я, ощущая внутри нечто вроде голодного спазма. — Кстати, ранение у меня — тоже секретное. Учти.
— Я понимаю, понимаю, — заколготилась она, разбирая принесенную с собою сумку. — Вот. Это — для поправки.
Я ожидал увидеть связку скрепок или, скажем, пачку папок — что еще может прихватить супруга хозяина глухоманских «Канцтоваров». А она поставила на стол натуральный армянский коньяк. Пять звезд снаружи и ноль-семь внутри.
Ну, выпили за мое здоровье, за ее здоровье, за интернациональные долги наши тяжкие. Лялечка пила не так, как в компаниях: заглатывала, как отощавшая щука. И тараторила без умолку:
— Знаешь, меня возмутило поведение Тамары. Конечно, официальная бумага и все такое… Но надо же ждать и верить. Женщина всегда должна верить и ждать!
Женщина — возможно, но я ждать уже не мог. И сграба-стал ее прямо за столом. И поволок на ближайшее ложе, как паук муху-цокотуху.
— Что ты!.. Что ты… Милый…
Н-да. Неприятный абзац, но абзацев из рукописи, именуемой жизнью, уже не исключишь. Как бы ни тужился.
Но все это — как бы между прочим, хотя потом отозвалось. Всякое взрывное действие порождает отдачу. Это я утверждаю как знаток стреляющей продукции.
Дело в том, что Лялечка при всей своей ветчинности со слезой была наивна до опасной грани идиотизма, доверчива и чудовищно общительна. И этот довольно хмельной для мужиков коктейль сыграл со мной в подкидного, оставив, естественно, в дураках.
Впрочем, будем честными, не перегружая Лялечкин интеллект заранее разработанными интригами. Во всем была виновата ее почти гениальная простота.
Впервые она, эта самая простота, обернулась для меня весомой, но не губительной историей одного Лялиного знакомства.
Знакомство завязалось в Москве, куда на экскурсию Лялечку отправил супруг, кажется, уже что-то почувствовавший. Ляля вернулась из столицы в радостном перевозбуждении и при первой же нашей обеденной встрече вывалила на меня… Нет, не репертуар театров, не красоты Москвы и даже не богатство ее магазинов. А — восторг по поводу внезапного московского знакомства.
— Она — чудо, чудо! А матери-одиночки — ужас, ужас! Она показывала их письма с мольбой о помощи и фотографии. Впрочем, ты сам с нею вскоре познакомишься, я пригласила ее в нашу Глухомань. У нас ведь нисколько не меньше матерей-одиночек, чем в столице, ведь правда?
Таинственная «ОНА» и вправду вскоре пожаловала.
— Ольга. Очень приятно.
Крепкое рукопожатие, умный взгляд с чуть заметной искринкой иронии, хороша собой настолько… насколько все это, вместе взятое, не соответствовало ее дружбе с глупышкой Лялей. Здравая мысль об этом вспыхнула у меня вдруг, при первом знакомстве. Но, вспыхнув, столь же внезапно и погасла, и я не успел обратить внимания на красный сигнал: «Стоп».
Выяснилось, что она, то бишь Ольга, и впрямь невероятно озабочена судьбой всеми позабытых матерей-одиночек и их полунадзорных — в лучшем случае — скороспелых детей. Она писала статьи в газеты, привлекая общественное внимание, трижды обращалась с письмами в правительство и в конце концов получила согласие на создание некоего общественного фонда в помощь этим самым легкомысленным матерям. Ей даже предоставили помещение — знаю о статьях, письмах, разрешении власть предержащих из копий всех этих письменных следов борьбы за справедливость. Она притащила толстую папку и показывала ее всем, кому надо показывать в нашей Глухомани. А показывать надо было тем, кто имеет доступ к внутренним социальным фондам предприятий, каковых в нашей Глухомани оказалось достаточно. Вызвав острое желание помочь несчастным — а это она умела делать, уж поверьте! — Ольга просила наличными, ссылаясь на долги, которые успела наделать, затеяв ремонт в полученном помещении.
— Представляете, мне дали полную развалюху. А где и как принимать людей с просьбами и жалобами? А юридическая служба? А зарплата аппарату, который уже четыре месяца работает в долг?
Не знаю, сколько выделяли директора глухоманских предприятий, а я отвалил пять тысяч. В то время это были серьезные деньги, поверьте. Весь мой годовой фонд социальной помощи. Отдал, естественно, под расписку, Ольга трогательно благодарила, обещала через недельку-другую приехать и отчитаться и — исчезла. И запросы, которые затеял мой главный бухгалтер, ни к чему не привели. Москва из всех инстанций отвечала под копирку, что такого фонда нет, разрешения на его создание никто не давал и никаких строений за ним не числится.
— Дураки вы все, — сказал Ким.
Я еще не был с ним в приятелях, до первого дружеского рукопожатия и тумака в спину было далеко, но он привлек мое внимание еще на этой стадии. Привлек потому, что оказался единственным, кто не дал на святое дело помощи матерям-одиночкам ни копейки, и на него уже начали косо поглядывать в нашей Глухомани.
Ну, о второй истории, в которую я попал благодаря все той же аппетитной наивнице, я поведаю в своем месте. А теперь самое время вернуться к Альберту Киму, внезапно возникшему на моем к тому времени уже порядком суженном горизонте.
3
Я впервые увидел Альберта Кима на районном партийно-хозяйственном активе, так как к тому времени дозрел до высокой должности. Не по макаронам, разумеется, а по приложению к ним в цинковых и деревянных ящиках. Это уже было зимой, и в пятницу сразу после партхозактива и случилась эта свиданная банька.
Альберт Ким был уже не молод: старший сын служил в армии, дочь училась в школе, младший по утрам самостоятельно топал в детский сад. Супруга его Лидия Филипповна трудилась на школьном поприще, преподавая литературу и английский язык подрастающим глухоманцам, и я был с нею знаком по встречам на каких-то там общественных начинаниях. А сам Альберт отличался тем, что говорил всем «ты» при первом же свидании, невзирая на должности и звания.
— Грубишь? — помнится, спросил я его, когда мы друг к другу уже достаточно притерлись.
— Позицию определяю, — сказал он. — После того как начальник в ответ на мою вежливость меня же преспокойно тыкнет, позиция моя заведомо окажется проигрышной. А при таком варианте — извините, мы как бы на равных.
— Брови не хмурят?
— Хмурят. Но я им нежно объясняю, что в корейском языке нет обращения на «вы».
— Как в английском?
— А кто их знает, — улыбнулся он. — Я только двумя языками владею: русским и мужским.
— А почему ты так поздно пошел в академию?
— Я не пошел. Я прорвался.
— Что значит, прорвался?
— Да кто же корейца в сельхозакадемию пустит? Корейцам положен сельхозтехникум по месту жительства, и это — максимум. Пришлось прорываться самостоятельно.
— Каким же образом?
— С помощью тарана. А тараном у нас служит трудовой орден. Я сначала его на целине выпахал, а уж с ним — право на академию.
Ким постоянно носил на своей корейской физиономии хитровато-русский взгляд, подсвеченный ироническим прищуром. Прищур он порой прятал, широко распахивая узкие глаза, но хитроватость при этом оставалась, что всегда нравилось начальству. Вы, наверно, и сами знаете, что начальники наши терпеть не могут иронии, нутром чуя ее интеллигентские корни, и прямо-таки обожают хитрованство, полагая его зеркалом русской простоты, которая, как известно, хуже воровства. «С лукавинкой мужик, не гляди, что кореец. Такой все, что обещал, сделает!» Так это начальство рассуждало, и Ким — делал. Но всегда по-своему. За это его дружески корили, однако главным все же оказывалось то, что он — делал. Для нас результат всегда важнее способов его достижения, что в конце концов частенько срабатывает назад, как затворная пружина. Но начальство искренне рассчитывает, что подобный сбой произойдет в то ра-счетное время, когда это начальство уже успеет перебраться в иное руководящее кресло. Помягче и повыше. И, представьте себе, очень редко при этом ошибается в своих расчетах.
А в тот банный вечер, который случился существенно позже описываемых выше событий, Ким явился с иным выражением глаз. Вздыхал, пыхтел, вяло шутил и вяло отвечал — даже парился, кажется, без всякого удовольствия. Это было совсем уж на него непохоже, почему я и спросил за кружкой пива, не стряслось ли чего.
— Письмо от сына получил, — нехотя сказал он. — По всему судить, так бьют в армии смертным боем.
— Его бьют? — туповато переспросил я.
— Ну, вряд ли. Во-первых, он сдачи даст, а во-вторых, про себя он из гордости писать бы не стал.
Отхлебнул пивка и добавил неожиданно:
— Лучше бы его.
— Это почему же?
— Потому что тогда я бы право получил поинтересоваться. А так — непонятно, что делать. С ним еще один парнишка из нашего совхоза служит. Один сын у матери.
— Его бьют?
— Похоже, — Альберт вздохнул. — Тихий он, в очках. Безотцовщина. Мать его в совхозной поликлинике медсестрой работает.
Альберт Ким был уже не молод: старший сын служил в армии, дочь училась в школе, младший по утрам самостоятельно топал в детский сад. Супруга его Лидия Филипповна трудилась на школьном поприще, преподавая литературу и английский язык подрастающим глухоманцам, и я был с нею знаком по встречам на каких-то там общественных начинаниях. А сам Альберт отличался тем, что говорил всем «ты» при первом же свидании, невзирая на должности и звания.
— Грубишь? — помнится, спросил я его, когда мы друг к другу уже достаточно притерлись.
— Позицию определяю, — сказал он. — После того как начальник в ответ на мою вежливость меня же преспокойно тыкнет, позиция моя заведомо окажется проигрышной. А при таком варианте — извините, мы как бы на равных.
— Брови не хмурят?
— Хмурят. Но я им нежно объясняю, что в корейском языке нет обращения на «вы».
— Как в английском?
— А кто их знает, — улыбнулся он. — Я только двумя языками владею: русским и мужским.
— А почему ты так поздно пошел в академию?
— Я не пошел. Я прорвался.
— Что значит, прорвался?
— Да кто же корейца в сельхозакадемию пустит? Корейцам положен сельхозтехникум по месту жительства, и это — максимум. Пришлось прорываться самостоятельно.
— Каким же образом?
— С помощью тарана. А тараном у нас служит трудовой орден. Я сначала его на целине выпахал, а уж с ним — право на академию.
Ким постоянно носил на своей корейской физиономии хитровато-русский взгляд, подсвеченный ироническим прищуром. Прищур он порой прятал, широко распахивая узкие глаза, но хитроватость при этом оставалась, что всегда нравилось начальству. Вы, наверно, и сами знаете, что начальники наши терпеть не могут иронии, нутром чуя ее интеллигентские корни, и прямо-таки обожают хитрованство, полагая его зеркалом русской простоты, которая, как известно, хуже воровства. «С лукавинкой мужик, не гляди, что кореец. Такой все, что обещал, сделает!» Так это начальство рассуждало, и Ким — делал. Но всегда по-своему. За это его дружески корили, однако главным все же оказывалось то, что он — делал. Для нас результат всегда важнее способов его достижения, что в конце концов частенько срабатывает назад, как затворная пружина. Но начальство искренне рассчитывает, что подобный сбой произойдет в то ра-счетное время, когда это начальство уже успеет перебраться в иное руководящее кресло. Помягче и повыше. И, представьте себе, очень редко при этом ошибается в своих расчетах.
А в тот банный вечер, который случился существенно позже описываемых выше событий, Ким явился с иным выражением глаз. Вздыхал, пыхтел, вяло шутил и вяло отвечал — даже парился, кажется, без всякого удовольствия. Это было совсем уж на него непохоже, почему я и спросил за кружкой пива, не стряслось ли чего.
— Письмо от сына получил, — нехотя сказал он. — По всему судить, так бьют в армии смертным боем.
— Его бьют? — туповато переспросил я.
— Ну, вряд ли. Во-первых, он сдачи даст, а во-вторых, про себя он из гордости писать бы не стал.
Отхлебнул пивка и добавил неожиданно:
— Лучше бы его.
— Это почему же?
— Потому что тогда я бы право получил поинтересоваться. А так — непонятно, что делать. С ним еще один парнишка из нашего совхоза служит. Один сын у матери.
— Его бьют?
— Похоже, — Альберт вздохнул. — Тихий он, в очках. Безотцовщина. Мать его в совхозной поликлинике медсестрой работает.
4
На том тогда этот разговор и увял, потому что из парной вывалились распаренные и горластые. Появилась пара бутылок иного градусного содержания, речи начали спотыкаться, но крепчать, ну, и все дельное свернулось, как улитка.
А возникло вдруг уже поздней весной, в мае, что ли. Я с работы пришел, только поставил воду для пельменей, как появился Ким. Еще серьезнее, чем в зимней бане.
— К пельменям угадал!
— Значит, под пельмешки и выпьем, — он поставил бутылку на стол. — Выпьем, и ты со мной пойдешь.
— Куда?
— Мне специалист по цинку нужен.
Нужен так нужен: я лишних вопросов в мужском разговоре не задаю. Выпили, закусили.
— Куда прикажешь?
— Довезу.
Привез в старый заброшенный гараж на окраине совхоза. Ворота в него были закрыты, Ким погудел — открыли. Солдат открыл. Ким въехал, и солдат старательно закрыл ворота на засов.
— Сын, — представил Ким. — Андрей. А это — тот парнишка, о котором я тебе говорил. Безотцовщина в очках.
Посреди пустого гаража стоял гроб. Грубо сваренный из цинковых патронных ящиков.
— Умер?
— Официально объявлено, что он случайно выстрелил в себя при перезарядке автомата. Так и в сопроводительном объяснении указано за подписью командира части и полкового врача.
— И свидетелей, — негромко подсказал сын.
— Да, и двух свидетелей. Начальника караула и разводящего. Андрея сопровождать откомандировали, как земляка.
— А почему гроб — тут, а не у матери? Или — в клубе?
— А потому, что гроб — с музыкой, и сплошные странно-сти. Почему гроб — самодельный? Почему специалистам не заказали, если парнишка погиб из-за собственной неосторожности?
Я присел перед гробом, вгляделся. Он был аляповато слеплен из кусков цинка явно малоопытной рукой. Варили без флюса, металл кое-где был прожжен и прикрыт заплатками.
— Да, самодел.
— Пункт первый, — вздохнул Ким. — Андрей, покажи нашему другу пункт второй.
Андрей достал из кармана солдатского мундира сложенный вчетверо тетрадный лист в клеточку.
— Слава просил приятеля своего мне передать из рук в руки, чтобы никто не заметил.
Я развернул. Там были стихи:
Я вернул Андрею стихи и признался:
— Ничего толком не понимаю, хотя самоубийство вроде бы подтверждается.
— Для тебя, — подчеркнул Альберт. — Если бы он оставил эти стихи командиру роты как посмертную записку, они, возможно, и гроб не испугались бы заказать. Хотя… — Ким вздохнул. — Перескажи, Андрей, что тебе на словах приказано.
— Мне приказано убедить Славкину мать Веру Иосифовну не разрешать вскрывать гроб. Ни под каким видом.
— Почему? — я искренне удивился.
— Пункт третий, — сказал Ким, показав три пальца. — Может, его насмерть забили. Может такое быть? Не исключаю, потому что уж очень они темнят. Машину до Глухомани дали собственную, отрядили офицера и солдата в сопровождающие — целая самодеятельность. Зачем вся эта суета, если все было так, как они говорят? Если бы так, то хоронили бы этого несчастного Славика за казенный счет вполне официально, а не за деньги собственного полка. Это тебе — пункт четвертый.
— Значит, офицер сопровождал гроб?
— Положено так, — пояснил Андрей. — Машина с особым грузом.
— А куда он подевался, этот офицер?
— Это уж — пункт пятый, — сказал Ким. — Разувайся, друг, на руке пальцев не хватит.
— Командир нашей роты старший лейтенант Потемушкин доставил меня до совхоза, сгрузил гроб и на машине уехал в Нижний Новгород, мать с отцом навестить. А мне приказал после похорон самому до части добираться и оставил деньги на проезд.
— Командир роты сбежал от объяснений, это и черепахе ясно, — вздохнул Альберт. — Как по-твоему, самовольно он это сделал?
— Вряд ли, — сказал я. — Андрей в часть вернется, а где же сопровождающий офицер? Да и шофер проболтаться может, и тогда этому старшему лейтенанту не вывернуться. Думаю, он эту поездку к родителям заранее с командиром полка оговорил. В порядке поощрения за неприятную командировочку.
— Похоже, что так, — вздохнул Ким. — А это наше открытие на сколько пунктов тянет?
Помолчали мы довольно согласованно. Помолчали, покурили, повздыхали. Потом Ким сказал:
— Иди домой, Андрей. Но постарайся, чтобы тебя никто не заметил. Огородами, как говорится.
— Понял, отец. А маме что сказать?
— Сказать, чтоб молчала, как налим. Я приду и все ей объясню.
— Понял. До свидания.
Парень ушел, и мы остались втроем — Ким, я и неизвестный Славик в цинковом самодельном гробу.
— Пойдем ко мне в контору, — сказал директор совхоза. — Надо поговорить. Серьезно поговорить.
Мы пошли в его контору, и вот здесь самое время сделать абзац. Перекурить надо. Вам не хочется?..
В конторе никого не было, если не считать сладко спавшего старика с повязкой дежурного на рукаве. Ким провел меня в свой кабинет, достал из стола две вяленые таранки, молча почистил их, порезал и положил на газетку. Добавил к ним два стакана, вздохнул почему-то. Потом столь же сноровисто притащил откуда-то полдюжины пива, зажав по три бутылки меж пальцами обеих рук, и сказал:
А возникло вдруг уже поздней весной, в мае, что ли. Я с работы пришел, только поставил воду для пельменей, как появился Ким. Еще серьезнее, чем в зимней бане.
— К пельменям угадал!
— Значит, под пельмешки и выпьем, — он поставил бутылку на стол. — Выпьем, и ты со мной пойдешь.
— Куда?
— Мне специалист по цинку нужен.
Нужен так нужен: я лишних вопросов в мужском разговоре не задаю. Выпили, закусили.
— Куда прикажешь?
— Довезу.
Привез в старый заброшенный гараж на окраине совхоза. Ворота в него были закрыты, Ким погудел — открыли. Солдат открыл. Ким въехал, и солдат старательно закрыл ворота на засов.
— Сын, — представил Ким. — Андрей. А это — тот парнишка, о котором я тебе говорил. Безотцовщина в очках.
Посреди пустого гаража стоял гроб. Грубо сваренный из цинковых патронных ящиков.
— Умер?
— Официально объявлено, что он случайно выстрелил в себя при перезарядке автомата. Так и в сопроводительном объяснении указано за подписью командира части и полкового врача.
— И свидетелей, — негромко подсказал сын.
— Да, и двух свидетелей. Начальника караула и разводящего. Андрея сопровождать откомандировали, как земляка.
— А почему гроб — тут, а не у матери? Или — в клубе?
— А потому, что гроб — с музыкой, и сплошные странно-сти. Почему гроб — самодельный? Почему специалистам не заказали, если парнишка погиб из-за собственной неосторожности?
Я присел перед гробом, вгляделся. Он был аляповато слеплен из кусков цинка явно малоопытной рукой. Варили без флюса, металл кое-где был прожжен и прикрыт заплатками.
— Да, самодел.
— Пункт первый, — вздохнул Ким. — Андрей, покажи нашему другу пункт второй.
Андрей достал из кармана солдатского мундира сложенный вчетверо тетрадный лист в клеточку.
— Слава просил приятеля своего мне передать из рук в руки, чтобы никто не заметил.
Я развернул. Там были стихи:
Это был крик. После таких криков вешаются, стреляются или бегут куда глаза глядят. Парнишка вполне мог сломаться и пустить себе пулю в голову, но зачем тогда — самодельный гроб? Почему не заказали, если сами не имеют ни материала, ни хороших сварщиков?
В армии только бьют,
В армии только пьют,
В армии только врут,
В армии — труд не в труд.
И в какую сторону ни глянь,
В армии дрянь и пьянь.
Год прошел — та же осень,
В армии — год за восемь…
Я вернул Андрею стихи и признался:
— Ничего толком не понимаю, хотя самоубийство вроде бы подтверждается.
— Для тебя, — подчеркнул Альберт. — Если бы он оставил эти стихи командиру роты как посмертную записку, они, возможно, и гроб не испугались бы заказать. Хотя… — Ким вздохнул. — Перескажи, Андрей, что тебе на словах приказано.
— Мне приказано убедить Славкину мать Веру Иосифовну не разрешать вскрывать гроб. Ни под каким видом.
— Почему? — я искренне удивился.
— Пункт третий, — сказал Ким, показав три пальца. — Может, его насмерть забили. Может такое быть? Не исключаю, потому что уж очень они темнят. Машину до Глухомани дали собственную, отрядили офицера и солдата в сопровождающие — целая самодеятельность. Зачем вся эта суета, если все было так, как они говорят? Если бы так, то хоронили бы этого несчастного Славика за казенный счет вполне официально, а не за деньги собственного полка. Это тебе — пункт четвертый.
— Значит, офицер сопровождал гроб?
— Положено так, — пояснил Андрей. — Машина с особым грузом.
— А куда он подевался, этот офицер?
— Это уж — пункт пятый, — сказал Ким. — Разувайся, друг, на руке пальцев не хватит.
— Командир нашей роты старший лейтенант Потемушкин доставил меня до совхоза, сгрузил гроб и на машине уехал в Нижний Новгород, мать с отцом навестить. А мне приказал после похорон самому до части добираться и оставил деньги на проезд.
— Командир роты сбежал от объяснений, это и черепахе ясно, — вздохнул Альберт. — Как по-твоему, самовольно он это сделал?
— Вряд ли, — сказал я. — Андрей в часть вернется, а где же сопровождающий офицер? Да и шофер проболтаться может, и тогда этому старшему лейтенанту не вывернуться. Думаю, он эту поездку к родителям заранее с командиром полка оговорил. В порядке поощрения за неприятную командировочку.
— Похоже, что так, — вздохнул Ким. — А это наше открытие на сколько пунктов тянет?
Помолчали мы довольно согласованно. Помолчали, покурили, повздыхали. Потом Ким сказал:
— Иди домой, Андрей. Но постарайся, чтобы тебя никто не заметил. Огородами, как говорится.
— Понял, отец. А маме что сказать?
— Сказать, чтоб молчала, как налим. Я приду и все ей объясню.
— Понял. До свидания.
Парень ушел, и мы остались втроем — Ким, я и неизвестный Славик в цинковом самодельном гробу.
— Пойдем ко мне в контору, — сказал директор совхоза. — Надо поговорить. Серьезно поговорить.
Мы пошли в его контору, и вот здесь самое время сделать абзац. Перекурить надо. Вам не хочется?..
В конторе никого не было, если не считать сладко спавшего старика с повязкой дежурного на рукаве. Ким провел меня в свой кабинет, достал из стола две вяленые таранки, молча почистил их, порезал и положил на газетку. Добавил к ним два стакана, вздохнул почему-то. Потом столь же сноровисто притащил откуда-то полдюжины пива, зажав по три бутылки меж пальцами обеих рук, и сказал: