— Вы — грузины. За вами — вся Грузия.
Я однажды пошел за них болеть, орал, попал под проливной дождь и заболел натурально. Валялся один в своей квартире, еду мне таскали то кимовские, то вахтанговские ребята, вечерами непременно навещал кто-либо из старших, но днями мне было невесело.
Так продолжалось три дня. На четвертый утром осторожно постучали в дверь.
Я ее никогда не запирал и крикнул, что, мол, толкайте и входите. Но крикнул с некоторым опозданием, потому что мои юные друзья должны были бы быть в своих школах.
— Можно мне войти? — спросил девичий голос, приот-крыв дверь.
— Попробуйте.
И вошла секретарша Танечка. С нагруженной авоськой и кастрюлькой — на двух тесемочках, продетых сквозь ручки.
— Это я.
— А почему ты не на работе?
— Потому что вы болеете три дня, и я взяла три дня за свой счет.
Логично. Танечка была из когорты тех милых толстушек, которые логичны от зари утренней до зари вечерней. Таким всегда невольно улыбаются, получая в ответ совершенно серьезное выражение лица. В них все чрезвычайно основательно сотворено. Круглые глазки, аккуратный носик, пухлые губки и словно циркулем очерченное личико. Их пропуск в будущее — серьезность и рассудительность, выданные природой про запас на все случаи жизни.
Но все это не для меня — для будущего счастливого супруга. Только я просто глаз не мог оторвать от ее рыжей головы и детских веснушек. И сказал вдруг:
— Здравствуй, Рыжик.
А она сердито нахмурилась. И строго сказала:
— А то уйду.
— Больше не буду, — с искренним испугом сказал я.
— Где у вас кухня?
Я молча показал пальцем.
Она с достоинством прошествовала на кухню, разогрела кастрюльку с тушеной картошкой и кормила меня молча, серьезно и даже без улыбок. Я тоже молчал и не смел улыбаться, но по причине вполне естественной: просто не успел побриться, поскольку никого не ожидал и болел всласть. Кроме того, такие девы всегда связывали меня по рукам и ногам, так как не подходили под расхожий стандарт современных девиц. Было в них что-то не столько от барышень-крестьянок, сколько от крестьянок-барышень. Это — дочери Евы, потомки ее прямые, и таковых на Руси всегда хватало, но при советской власти они почти все куда-то подевались. Может быть, переселились в Красную книгу женщин России.
Ожидаете любви и связанных с нею похождений? Тогда придется потерпеть.
Абзац.
В каком-то романе, уж и не упомню в каком, но бесспорно русском, я прочитал наставление отца сыну перед свадьбой. И звучало это наставление приблизительно так:
А потом я вдруг куда-то провалился. Я был мальчиком, который сверлил пальцем стену, зная, что это плотина. То есть я оказался полной противоположностью тому голландскому мальчику, который заткнул дырку в плотине пальцем и спас свой город от затопления. Он затыкал, а я мечтал расковырять. Мечтал до боли, до какого-то исступления, чтобы на меня хлынул поток, чтобы мне было не жарко, чтобы не так мучительно хотелось пить.
И я проковырял эту плотину. Почувствовал прохладу, открыл глаза и увидел склоненную надо мною очень серьезную Танечку. На моей голове лежало влажное полотенце, возле губ я ощутил чашку, глотнул холодного чаю и идиот-ски спросил:
— Почему ты не на работе?
— Я на работе, — совершенно серьезно ответила она. — Сейчас приедет «скорая помощь».
— А сколько времени?
— Ночью больные спят, а не разговаривают.
И я опять провалился, но мне уже не нужно было расковыривать плотину. Я просто спал, а потом приехал врач. Он назвал это кризисом, сделал мне укол, и я снова заснул.
Я однажды пошел за них болеть, орал, попал под проливной дождь и заболел натурально. Валялся один в своей квартире, еду мне таскали то кимовские, то вахтанговские ребята, вечерами непременно навещал кто-либо из старших, но днями мне было невесело.
Так продолжалось три дня. На четвертый утром осторожно постучали в дверь.
Я ее никогда не запирал и крикнул, что, мол, толкайте и входите. Но крикнул с некоторым опозданием, потому что мои юные друзья должны были бы быть в своих школах.
— Можно мне войти? — спросил девичий голос, приот-крыв дверь.
— Попробуйте.
И вошла секретарша Танечка. С нагруженной авоськой и кастрюлькой — на двух тесемочках, продетых сквозь ручки.
— Это я.
— А почему ты не на работе?
— Потому что вы болеете три дня, и я взяла три дня за свой счет.
Логично. Танечка была из когорты тех милых толстушек, которые логичны от зари утренней до зари вечерней. Таким всегда невольно улыбаются, получая в ответ совершенно серьезное выражение лица. В них все чрезвычайно основательно сотворено. Круглые глазки, аккуратный носик, пухлые губки и словно циркулем очерченное личико. Их пропуск в будущее — серьезность и рассудительность, выданные природой про запас на все случаи жизни.
Но все это не для меня — для будущего счастливого супруга. Только я просто глаз не мог оторвать от ее рыжей головы и детских веснушек. И сказал вдруг:
— Здравствуй, Рыжик.
А она сердито нахмурилась. И строго сказала:
— А то уйду.
— Больше не буду, — с искренним испугом сказал я.
— Где у вас кухня?
Я молча показал пальцем.
Она с достоинством прошествовала на кухню, разогрела кастрюльку с тушеной картошкой и кормила меня молча, серьезно и даже без улыбок. Я тоже молчал и не смел улыбаться, но по причине вполне естественной: просто не успел побриться, поскольку никого не ожидал и болел всласть. Кроме того, такие девы всегда связывали меня по рукам и ногам, так как не подходили под расхожий стандарт современных девиц. Было в них что-то не столько от барышень-крестьянок, сколько от крестьянок-барышень. Это — дочери Евы, потомки ее прямые, и таковых на Руси всегда хватало, но при советской власти они почти все куда-то подевались. Может быть, переселились в Красную книгу женщин России.
Ожидаете любви и связанных с нею похождений? Тогда придется потерпеть.
Абзац.
В каком-то романе, уж и не упомню в каком, но бесспорно русском, я прочитал наставление отца сыну перед свадьбой. И звучало это наставление приблизительно так:
«Предлагая барышне руку и сердце, ты подкрепляешь это предложение всей нашей честью, поскольку твоя честь — отнюдь не личная собственность, а — родовая. Это честь твоих предков и твоих потомков одновременно. Ты готов поручиться своей честью, честью предков и потомков своих, что никогда, ни при каких обстоятельствах не нарушишь своего обещания помогать ей в трудах и болезнях, делить с ней все беды и горести и расстаться с нею только на смертном одре? Взвесь свои силы и, если готов, получи мое благословение. А если нет, никогда более по сему предмету ко мне не обращайся».Так вот, совесть моя предупреждала меня, что к таким рассудительным, таким старательно живущим девочкам орлами не подлетают и коршунами над ними не кружат. Эта девичья порода создана для уюта, для семьи, для продолжения рода человеческого. Сломать можно все что угодно — мы вон умудрились даже Волгу-матушку сломать, колыбель собственных песен — только ведь потом не починишь. Как реку Волгу, так и девичью изломанную судьбу. Никогда не починишь. Нет таких мастерских.
А потом я вдруг куда-то провалился. Я был мальчиком, который сверлил пальцем стену, зная, что это плотина. То есть я оказался полной противоположностью тому голландскому мальчику, который заткнул дырку в плотине пальцем и спас свой город от затопления. Он затыкал, а я мечтал расковырять. Мечтал до боли, до какого-то исступления, чтобы на меня хлынул поток, чтобы мне было не жарко, чтобы не так мучительно хотелось пить.
И я проковырял эту плотину. Почувствовал прохладу, открыл глаза и увидел склоненную надо мною очень серьезную Танечку. На моей голове лежало влажное полотенце, возле губ я ощутил чашку, глотнул холодного чаю и идиот-ски спросил:
— Почему ты не на работе?
— Я на работе, — совершенно серьезно ответила она. — Сейчас приедет «скорая помощь».
— А сколько времени?
— Ночью больные спят, а не разговаривают.
И я опять провалился, но мне уже не нужно было расковыривать плотину. Я просто спал, а потом приехал врач. Он назвал это кризисом, сделал мне укол, и я снова заснул.
2
Зимой приехал Андрей со своим новым другом. Друга звали Федором, он был здоров, как авангардный бык, и вообще скорее вытесан топором, нежели изваян резцом скульптора. Андрей повзрослел, раздался в плечах, но по-прежнему был малоразговорчив и по-прежнему не пил при отце даже вина. А фронтовой друг, напротив, болтал сверх всякой меры и припадал к рюмке при первой возможности и даже при отсутствии оной.
— Кореш, ты же крутой парень! Почему не пьешь? Батя, он тебя стесняется, что ли? Так разреши ему ради того, что жив остался! Хоть стакашек один разреши.
— Я не запрещаю, — хмурился Ким. — Андрей — мужчина. Мужчина все решает самостоятельно.
— Андрюха — герой! Два ордена и ранение!.. Андрюха, давай налью рюмашечку под тост номер три.
— Наливай. Только пить буду воду. Уж извини.
— Андрюха, ты че?.. Мусульманин, что ли?
— Я — кореец. — Андрей с трудом, через силу улыбнулся. — У нас не полагается пить при отцах.
Андрей был похож на корейца куда меньше, чем я — на африканского негра: он удался в мать. Но считал себя таковым, и никакие доводы друга не помогали.
— Прими их у себя, — попросил Ким.
Помялся и пояснил:
— Пусть как следует выпьет. Я ему все о самоубийстве Веры Иосифовны рассказал.
— Зачем? Парень на недельку из ада вырвался, а ты…
— Он мужчина. К тому же он ее навестить собирался. Так что — пришлось.
Я пригласил афганцев к себе, заодно упросив прийти и Вахтанга. Для хороших тостов. Пока Вахтанг с Федором накрывали на стол, я увел Андрея на кухню.
— Знаю, что отец рассказал тебе о смерти Веры Иосифовны.
— Да.
Сквозь стиснутые зубы это «да» выдавил. Сплющилось это подтверждение настолько, что я сразу разговор перевел:
— Ты надолго?
— Как она умерла?
— Отравилась. Точно не знаю, но, кажется, цианистым калием. Мгновенно и безболезненно.
— Безболезненно — это точно..
— Не надо, Андрей, — я вздохнул. — Случившегося не воротишь, а душу замучаешь…
— А душа и дана человеку, чтобы мучилась.
— К столу! — заорал Федор из комнаты.
Мы взяли приготовленные закуски и вышли из кухни.
Вахтанг провозглашал тосты, Андрей пил, но немного, а его приятель — пил и много говорил. Компания была муж-ской, и он не стеснялся в выражениях.
— Я ему ору: Андрюха, духи в скалах! Духи в скалах хоронятся, мать твою!.. Какое там, и уха не повернул! Первым с вертушки на камни спрыгнул, как только ноги не переломал. Но, по везухе, упал, и очередь над головой прошла…
Ну, и в таком стиле под три бутылки. Я понимал, что он гордится Андреем, но чувствовал, что сам Андрей внутренне страдает от этой очень уж громкой его гордости. Он был очень застенчивым и скромным пареньком в те времена.
— Завтра мы с Федором уедем, — сказал он, прощаясь.
— Куда уедешь? А родители?
— Так ведь… — Андрей замялся. — У него — тоже родители. Я обещал.
— А еще-то приедешь? Или прямо в Афган?
— Приеду, крестный. Слово.
Впервые назвал меня крестным, и я несколько смутился. А он с того вечера только так ко мне и обращался.
— Кореш, ты же крутой парень! Почему не пьешь? Батя, он тебя стесняется, что ли? Так разреши ему ради того, что жив остался! Хоть стакашек один разреши.
— Я не запрещаю, — хмурился Ким. — Андрей — мужчина. Мужчина все решает самостоятельно.
— Андрюха — герой! Два ордена и ранение!.. Андрюха, давай налью рюмашечку под тост номер три.
— Наливай. Только пить буду воду. Уж извини.
— Андрюха, ты че?.. Мусульманин, что ли?
— Я — кореец. — Андрей с трудом, через силу улыбнулся. — У нас не полагается пить при отцах.
Андрей был похож на корейца куда меньше, чем я — на африканского негра: он удался в мать. Но считал себя таковым, и никакие доводы друга не помогали.
— Прими их у себя, — попросил Ким.
Помялся и пояснил:
— Пусть как следует выпьет. Я ему все о самоубийстве Веры Иосифовны рассказал.
— Зачем? Парень на недельку из ада вырвался, а ты…
— Он мужчина. К тому же он ее навестить собирался. Так что — пришлось.
Я пригласил афганцев к себе, заодно упросив прийти и Вахтанга. Для хороших тостов. Пока Вахтанг с Федором накрывали на стол, я увел Андрея на кухню.
— Знаю, что отец рассказал тебе о смерти Веры Иосифовны.
— Да.
Сквозь стиснутые зубы это «да» выдавил. Сплющилось это подтверждение настолько, что я сразу разговор перевел:
— Ты надолго?
— Как она умерла?
— Отравилась. Точно не знаю, но, кажется, цианистым калием. Мгновенно и безболезненно.
— Безболезненно — это точно..
— Не надо, Андрей, — я вздохнул. — Случившегося не воротишь, а душу замучаешь…
— А душа и дана человеку, чтобы мучилась.
— К столу! — заорал Федор из комнаты.
Мы взяли приготовленные закуски и вышли из кухни.
Вахтанг провозглашал тосты, Андрей пил, но немного, а его приятель — пил и много говорил. Компания была муж-ской, и он не стеснялся в выражениях.
— Я ему ору: Андрюха, духи в скалах! Духи в скалах хоронятся, мать твою!.. Какое там, и уха не повернул! Первым с вертушки на камни спрыгнул, как только ноги не переломал. Но, по везухе, упал, и очередь над головой прошла…
Ну, и в таком стиле под три бутылки. Я понимал, что он гордится Андреем, но чувствовал, что сам Андрей внутренне страдает от этой очень уж громкой его гордости. Он был очень застенчивым и скромным пареньком в те времена.
— Завтра мы с Федором уедем, — сказал он, прощаясь.
— Куда уедешь? А родители?
— Так ведь… — Андрей замялся. — У него — тоже родители. Я обещал.
— А еще-то приедешь? Или прямо в Афган?
— Приеду, крестный. Слово.
Впервые назвал меня крестным, и я несколько смутился. А он с того вечера только так ко мне и обращался.
3
Они ушли довольно скоро («по бабам прошвырнемся», как объяснил мне Федор, но — шепотом, чтобы Андрей не слышал). Они ушли, а Вахтанг задержался. Помогал убирать со стола, потом мыл посуду и молчал. Хмуро как-то молчал.
— Выговорился на тостах? — спросил я.
— Нет, — он вздохнул. — Значит, сказал, что к родителям Федора завтра поедут?
— Не совсем так, но вроде — так.
— Не нравится мне это, — вздохнул Вахтанг.
— Почему не нравится? Обычное дело.
— Федор мне подробно свою детдомовскую биографию изложил, пока вы с Андреем прошлое вспоминали.
Я, признаться, несколько опешил:
— Он — из детдома?
— Кто-то что-то сочиняет, — вздохнул Вахтанг. — Только зачем — вот вопрос. Киму не говори. Парни мужчинами стали, у них — свои проблемы. Может, с девушками списались, дело житейское.
— Выговорился на тостах? — спросил я.
— Нет, — он вздохнул. — Значит, сказал, что к родителям Федора завтра поедут?
— Не совсем так, но вроде — так.
— Не нравится мне это, — вздохнул Вахтанг.
— Почему не нравится? Обычное дело.
— Федор мне подробно свою детдомовскую биографию изложил, пока вы с Андреем прошлое вспоминали.
Я, признаться, несколько опешил:
— Он — из детдома?
— Кто-то что-то сочиняет, — вздохнул Вахтанг. — Только зачем — вот вопрос. Киму не говори. Парни мужчинами стали, у них — свои проблемы. Может, с девушками списались, дело житейское.
4
На другой день Андрей и Федор уехали. Вернулись через три дня и тут же с непонятной торопливостью улетели в Афган. Я поколебался, но все же спросил Кима:
— Что-то случилось?
— У мужчин могут быть дела, отцам неподотчетные.
А спустя две недели после их отъезда я получил повестку с просьбой посетить райвоенкомат.
— Что за проблемы вдруг, Григорьевич? — спросил я военкома. — Я же белобилетчик.
— Проблемы — в моем кабинете. Подожди там, к тебе зайдет товарищ. Из военной прокуратуры.
— Из прокуратуры?
— Дознаватель. Что-то уточнить хочет.
Не успел я перекурить, как вошел немолодой мужчина в гражданском. Молча показал удостоверение, сел напротив.
— Курите, это просто разговор, — сухо этак сказал. — Без протокола. Андрея Кима хорошо знаете?
— Достаточно. Что-нибудь случилось?
— Нет, ничего. И все же разговор этот должен остаться между нами. Очень прошу ни в коем случае не посвящать в него родных Андрея Кима. И вообще никого. Абсолютно.
— Андрей ранен?
— Повторяю: с ним все в порядке. Исполняет свой интернациональный долг с отвагой и честью. Вопрос касается его отпуска.
— Какой вопрос?
Я не совсем уж отчаянно отупел. Я изо всех сил играл отупевшего советского человека, который приучен бояться дознавателей из прокуратуры с пеленок.
— Он уезжал из совхоза «Прохладное»?
— «Полуденный».
— Что?
— Совхоз называется «Полуденный».
— Оговорился. Так Андрей Ким куда-нибудь выезжал?
— Выезжал. Вместе со своим другом. Навестить его родных, но куда — не могу сказать. Не знаю.
— Странно. Очень странно.
— Что именно?
— У его друга, рядового Федора Антонова нет никаких родных. Он вырос в детдоме, и даже фамилию ему дали именно там. По достижении шестнадцатилетнего возраста.
— А при чем здесь Андрей Ким?
— Он сказал вам, что едет навестить родителей Федора Антонова, не так ли?
— Вполне возможно, что имелась в виду девушка Антонова. Допустим такой вариант?
Дознаватель подумал, что-то записал в блокнот и сказал:
— Проверим. Больше ничего не припоминаете? Какие-нибудь разговоры.
— Нет.
— Он не собирался посетить часть?
— Какую часть?
— В которой служил до того, как выразил желание добровольно исполнить свой интернациональный долг?
Что-то во мне опасно шевельнулось. Этакий синдром настороженности. Но никакой беседы по этому поводу у меня тогда с Андреем не возникало, и я признался в этом дознавателю с полной откровенностью:
— Черта он не видал в этой своей части.
— Хорошо, — сказал военный дознаватель, поднимаясь. — Спасибо за информацию.
— На здоровье. А что все же случилось?
— Что случилось? — Дознаватель помялся. — Командир роты старший лейтенант Потемушкин пропал.
Я… Окаменел?.. Нет. Обалдел?.. Тоже не то слово. Я обмер, потому как подумал, что приехал дознаватель недаром. Потому подумал, что до всякой иной реакции успел увидеть его взгляд. Два сверла. И — уши. Они в мою сторону развернулись, как у слона.
Вот так. Такой абзац.
— Что-то случилось?
— У мужчин могут быть дела, отцам неподотчетные.
А спустя две недели после их отъезда я получил повестку с просьбой посетить райвоенкомат.
— Что за проблемы вдруг, Григорьевич? — спросил я военкома. — Я же белобилетчик.
— Проблемы — в моем кабинете. Подожди там, к тебе зайдет товарищ. Из военной прокуратуры.
— Из прокуратуры?
— Дознаватель. Что-то уточнить хочет.
Не успел я перекурить, как вошел немолодой мужчина в гражданском. Молча показал удостоверение, сел напротив.
— Курите, это просто разговор, — сухо этак сказал. — Без протокола. Андрея Кима хорошо знаете?
— Достаточно. Что-нибудь случилось?
— Нет, ничего. И все же разговор этот должен остаться между нами. Очень прошу ни в коем случае не посвящать в него родных Андрея Кима. И вообще никого. Абсолютно.
— Андрей ранен?
— Повторяю: с ним все в порядке. Исполняет свой интернациональный долг с отвагой и честью. Вопрос касается его отпуска.
— Какой вопрос?
Я не совсем уж отчаянно отупел. Я изо всех сил играл отупевшего советского человека, который приучен бояться дознавателей из прокуратуры с пеленок.
— Он уезжал из совхоза «Прохладное»?
— «Полуденный».
— Что?
— Совхоз называется «Полуденный».
— Оговорился. Так Андрей Ким куда-нибудь выезжал?
— Выезжал. Вместе со своим другом. Навестить его родных, но куда — не могу сказать. Не знаю.
— Странно. Очень странно.
— Что именно?
— У его друга, рядового Федора Антонова нет никаких родных. Он вырос в детдоме, и даже фамилию ему дали именно там. По достижении шестнадцатилетнего возраста.
— А при чем здесь Андрей Ким?
— Он сказал вам, что едет навестить родителей Федора Антонова, не так ли?
— Вполне возможно, что имелась в виду девушка Антонова. Допустим такой вариант?
Дознаватель подумал, что-то записал в блокнот и сказал:
— Проверим. Больше ничего не припоминаете? Какие-нибудь разговоры.
— Нет.
— Он не собирался посетить часть?
— Какую часть?
— В которой служил до того, как выразил желание добровольно исполнить свой интернациональный долг?
Что-то во мне опасно шевельнулось. Этакий синдром настороженности. Но никакой беседы по этому поводу у меня тогда с Андреем не возникало, и я признался в этом дознавателю с полной откровенностью:
— Черта он не видал в этой своей части.
— Хорошо, — сказал военный дознаватель, поднимаясь. — Спасибо за информацию.
— На здоровье. А что все же случилось?
— Что случилось? — Дознаватель помялся. — Командир роты старший лейтенант Потемушкин пропал.
Я… Окаменел?.. Нет. Обалдел?.. Тоже не то слово. Я обмер, потому как подумал, что приехал дознаватель недаром. Потому подумал, что до всякой иной реакции успел увидеть его взгляд. Два сверла. И — уши. Они в мою сторону развернулись, как у слона.
Вот так. Такой абзац.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
1
Умные головы наверху ввели для всего прочего населения Великой Советской Социалистической Державы (ВССД — так называл ее Ким в частных, разумеется, разговорах) некий полусухой закон, полагая, вероятно, собственных граждан слегка придурковатыми, что ли. Продажа водки и прочих сильно горячительных напитков была загнана в узкие временные рамки, не совпадавшие как с началом, так и с концом обычного трудового дня. А поскольку на руки выдавалось не более двух бутылок зараз, то сразу же появился азарт, который все выдавали за повышенный спрос. На самом-то деле возникла некая неизученная форма протеста: «Ах, вы указываете нам, кто, когда, с кем и сколько? Так будет столько, сколько мы захотим, а не столько, сколько вами указано». И в очередях выстраивались отнюдь не алкаши, а, как правило, мало пьющие, а то и вообще не употребляющие протестующие, женщины и старушки.
Пьющие и алкаши пошли своим путем. Для начала оживили ржавевшие без дела самогонные аппараты, щедро угощая милицию, которой в водочных очередях появляться было не с руки. Это устраивало обе стороны, и борьба с самогоноварением превратилась в четко распланированную и заранее оговоренную операцию.
— Иваныч, у тебя старый самовар (это — шифр для посторонних ушей) найдется? — спрашивал, к примеру, участковый доброго знакомого. — Давно я, понимаешь, металлолом не сдавал, а у нас — план.
— Понял. Когда придешь?
— Да часиков в девять. Не рано?
— Нормально, под первачок. Только бутылку захвати. А металлоломом мы тебя обеспечим!
Это — в среде, так сказать, вечно соседской, в которой каждый друг другу — поневоле брат. А рабочий класс по закоренелой привычке выпивал свою порцию без отрыва от производства. У меня, например, в красильном цехе, где трудились над прикладами, пробавлялись политурой, заранее насыпая в нее соль, чтобы выпал осадок из спирта. На участках, где имели дело с клеем БФ, с утра, еще до трудов праведных, привешивали емкость с ним на пояс, а потом тряслись у станков, за что и назывались трясунами. От приплясываний жаждущего тяжелые взвеси сбивались, спирт очищался, и трясун получал выпивку аккурат к обеду. Ну, и так далее и тому подобное — всех ухищрений и не перечислишь.
У нас в Глухомани местное начальство вообще распорядилось выдавать по одной бутылке в руки, стремясь заручиться благосклонностью области, но область промолчала, а народ взроптал. Особенно когда выяснил, что суровая эта мера как самого районного руководства, так и хозпартактива не касалась, потому что в закрытом райкомовском буфете все продавалось без всяких ограничений, но с новыми правилами — отпускать только при наличии портфеля.
И все теперь ходили в райком исключительно с портфелями. Я тоже, а Ким заартачился и перешел было на спирт, которого в совхозе было достаточно. Вахтангу это не понравилось:
— Зачем мертвую воду пьешь, батоно?
— Регуляторов не люблю.
— И я их не люблю, слушай. Но лучше я тебе райкомов-скую водку буду приносить.
Словом, провалилась эта кампания борьбы за всеобщую трезвость, но свое дело сделала. Ячейки, парткомы и особо нравственные доброхоты ретиво собирали компрометирующие письменные свидетельства, до времени складывая их под сукно, с тем чтобы при случае вывалить на стол любой комиссии, а то и самому первому. Это был перемет, переброшенный через поток последних удовольствий советских граждан. И многие тогда подсели на крючок.
Об этом мы толковали, сидя за бутылкой в сарае директора. Альберт был большим аккуратистом, и в сарае было уютно. Все теперь старались угощаться в сараях, подвалах, чердаках или на природе. Поглубже и подальше. И мы не стали исключением из предложенных властью новых правил игры.
— У нас же все умножается, любое решение партии! — возмущался Вахтанг. — В республиках всякое благое начинание умножат на два, в областях — на четыре, а в районах — на все шестнадцать. Оттуда уже радостно докладывают, сколько гектаров виноградников вырублено в борьбе за трезвость. А ты знаешь, сколько лет надо виноградную лозу выращивать? Знаешь?
— Я знаю, что Россия пила, пьет и будет пить, — усмехнулся Ким. — Пить и воровать. А все потому, что смысл жизни люди утеряли. Зачем жить, ради чего жить… Золото из нас, ванек-встанек, вытоплено, и валяют нас с боку на бок, как котят.
— Неправда твоя, неправда! — горячился Вахтанг. — Смысл есть, великий смысл! Он всенародной дружбой называется!.. Великой и нерушимой дружбой всех советских народов.
Пьющие и алкаши пошли своим путем. Для начала оживили ржавевшие без дела самогонные аппараты, щедро угощая милицию, которой в водочных очередях появляться было не с руки. Это устраивало обе стороны, и борьба с самогоноварением превратилась в четко распланированную и заранее оговоренную операцию.
— Иваныч, у тебя старый самовар (это — шифр для посторонних ушей) найдется? — спрашивал, к примеру, участковый доброго знакомого. — Давно я, понимаешь, металлолом не сдавал, а у нас — план.
— Понял. Когда придешь?
— Да часиков в девять. Не рано?
— Нормально, под первачок. Только бутылку захвати. А металлоломом мы тебя обеспечим!
Это — в среде, так сказать, вечно соседской, в которой каждый друг другу — поневоле брат. А рабочий класс по закоренелой привычке выпивал свою порцию без отрыва от производства. У меня, например, в красильном цехе, где трудились над прикладами, пробавлялись политурой, заранее насыпая в нее соль, чтобы выпал осадок из спирта. На участках, где имели дело с клеем БФ, с утра, еще до трудов праведных, привешивали емкость с ним на пояс, а потом тряслись у станков, за что и назывались трясунами. От приплясываний жаждущего тяжелые взвеси сбивались, спирт очищался, и трясун получал выпивку аккурат к обеду. Ну, и так далее и тому подобное — всех ухищрений и не перечислишь.
У нас в Глухомани местное начальство вообще распорядилось выдавать по одной бутылке в руки, стремясь заручиться благосклонностью области, но область промолчала, а народ взроптал. Особенно когда выяснил, что суровая эта мера как самого районного руководства, так и хозпартактива не касалась, потому что в закрытом райкомовском буфете все продавалось без всяких ограничений, но с новыми правилами — отпускать только при наличии портфеля.
И все теперь ходили в райком исключительно с портфелями. Я тоже, а Ким заартачился и перешел было на спирт, которого в совхозе было достаточно. Вахтангу это не понравилось:
— Зачем мертвую воду пьешь, батоно?
— Регуляторов не люблю.
— И я их не люблю, слушай. Но лучше я тебе райкомов-скую водку буду приносить.
Словом, провалилась эта кампания борьбы за всеобщую трезвость, но свое дело сделала. Ячейки, парткомы и особо нравственные доброхоты ретиво собирали компрометирующие письменные свидетельства, до времени складывая их под сукно, с тем чтобы при случае вывалить на стол любой комиссии, а то и самому первому. Это был перемет, переброшенный через поток последних удовольствий советских граждан. И многие тогда подсели на крючок.
Об этом мы толковали, сидя за бутылкой в сарае директора. Альберт был большим аккуратистом, и в сарае было уютно. Все теперь старались угощаться в сараях, подвалах, чердаках или на природе. Поглубже и подальше. И мы не стали исключением из предложенных властью новых правил игры.
— У нас же все умножается, любое решение партии! — возмущался Вахтанг. — В республиках всякое благое начинание умножат на два, в областях — на четыре, а в районах — на все шестнадцать. Оттуда уже радостно докладывают, сколько гектаров виноградников вырублено в борьбе за трезвость. А ты знаешь, сколько лет надо виноградную лозу выращивать? Знаешь?
— Я знаю, что Россия пила, пьет и будет пить, — усмехнулся Ким. — Пить и воровать. А все потому, что смысл жизни люди утеряли. Зачем жить, ради чего жить… Золото из нас, ванек-встанек, вытоплено, и валяют нас с боку на бок, как котят.
— Неправда твоя, неправда! — горячился Вахтанг. — Смысл есть, великий смысл! Он всенародной дружбой называется!.. Великой и нерушимой дружбой всех советских народов.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента