— Соврешь — лучше на работу не приходи, — прошипела в спину Наташа Разведенная.
   Наташу Разведенную уважали все девочки, кроме разве Ирочки, которая во всем мире уважала только саму себя за целых два таланта: очень красивые ноги и очень красивые грудки. Наташа тоже была самостоятельной — если не державой, то герцогством. Выйдя замуж по безумной любви (все девочки были тогда в ресторане), она уже через три месяца застала мужа с незнакомой девицей в ситуации, исключающей разночтения, собрала чемодан и тут же ушла к подруге. Муж прибежал через час, плакал, убивался, становился на колени, всю ночь просидел под дверью. Наташа осталась непреклонной и через положенный срок добавила к своему имени горькое, но весьма современное прозвище. Бывший муж отпал, любовь зарубцевалась; Наташа Разведенная уверовала в принципиальность и старалась всегда поступать в соответствии со своей верой.
   Все это и еще сотни иных историй, ситуаций, ассоциаций и воспоминаний промелькнули в пустой, как царь-колокол, Клавиной голове, и она не поняла — и некогда было, и вообще она медленно соображала, — не поняла, а всем существом, всей кожей, телом, нутром почувствовала, что погибла. И заревела отчаянно, громко, с истошным бабьим надрывом:
   — А он не любит! Не любит! Не любит!..
   И бросилась вон, натыкаясь на стулья. Не догнали, не нашли, не вернули, и собрание пришлось закрыть.

5

   До того, как стать Разведенной, Наташа была просто Троицкой. Безумная любовь превратила ее в Сорокину, но безумная гордость вновь вернула ей девичью фамилию, только уже с прозвищем, и это прозвище стало для их отдела куда более употребительным.
   — Троицкая? Это какая же Троицкая? Ах, Наташа Разведенная! Ну, так бы и говорили.
   После того страшного дня, когда она засорила на работе глаз, была отпущена в поликлинику, а потом пришла домой и, открыв своим ключом дверь, увидела чужой рай на собственном супружеском ложе, Наташа считала, что все у нее позади. Любовь и трепет, семейный очаг и дети, гармония души и неисчислимые хлопоты — словом, все то, что нормальная женщина называет счастьем. Счастье оказалось позади и вспыхивало, как стоп-сигнал, удерживая мужчин на почтительном расстоянии. И вместо всех женских радостей, вместо, так сказать, всего букета в руках остался один чертополох невероятной гордыни. Женщины вообще более склонны к этому чувству, тоньше разбираются в нем, а уж коли начинают холить да лелеять, чувство разрастается, как полип, рискуя задавить все прочие черты характера. И уж в чем, в чем, а в этом Наташа Разведенная преуспела с особой силой.
   А пришла она тогда — со слезами, жгучей обидой, гневом, растерянностью, болью и чемоданом — к мапе Оле. И мапа Оля ее пригрела, успокоила, приласкала и утешила, как могла.
   — Плюнь на все, Наташа.
   Наташа плюнула, правда, не на все, но осталась у Оли и сынули Владика, названного в честь Третьяка, хотя наш прославленный вратарь никакого отношения к этому Владику не имел. Оля была единственным, поздним и поэтому особо любимым ребенком двух изрядно покалеченных фронтовиков. Ей предписано было быть счастливой, но об этом не знал пьяный водитель «КрАЗа», раздавивший инвалидный «Москвич» вместе с отцом и матерью. Это случилось семь лет назад; никакого Владика еще не существовало, но заодно не существовало и никаких родственников. У Оли хватило характера сдать экзамены на аттестат, обменять двухкомнатную квартиру на однокомнатную, окончить техникум и в двадцать родить мальчишку от отчаянного хоккейного болельщика. Болельщик нежно проводил до роддома и исчез, будто был святым духом и приснился в девичьем сне. Но Оля его не винила, считая, что в их встрече победа оказалась на ее стороне, и из девочки Оленьки, которую в отделе любили за доброту и покладистый характер, превратилась в сдержанную и всегда озабоченную мапу Олю. Только озабоченной она была для отдела и для себя, а вот сдержанной исключительно для отдела. Но об этом знала одна Наташа Разведенная, которой можно было доверять самые страшные тайны. Впрочем, не такой уж страшной представлялась Олина тайна, если вдуматься. Каждая душа — омут, но не в каждом омуте черти водятся. В Олином водились, и с этими чертями ни хоккейный болельщик, ни Владик, ни Наташа, ни заботы с хлопотами, ни солоноватый статус матери-одиночки ничего не могли поделать. Стоило Оле влюбиться — что, надо признаться, с нею происходило периодически, — как характер ее делался мягким, текучим, нежным: черти вылезали из омута, отряхивались, оглядывались и… И предписывали Оле делать то, что хочет ОН. А ОН был точно таким же, как все ОНИ — прошлые, настоящие, будущие, — и Оля срочно добывала для Наташи Разведенной какой-либо совершенно уж невозможный билет: на Таганку или в Дом кино, на Райкина или на Аллу Пугачеву.
   — Случайно, — говорила она, старательно отводя глаза. — А я никак не могу, никак. Такая жалость.
   Наташа презрительно усмехалась и появлялась дома с последним поездом метро. И особенно румяная, особенно пушистая, особенно задумчивая Оля ждала ее на кухне за накрытым столом.
   — Интересно?
   Наташа подробно рассказывала, а Оля улыбалась, ахала, кивала, а мысли были далеки. Наташа прекрасно понимала это, гордо кривила губы, но в предложенную игру играла по правилам. Пока не возник Игорь Иванович, самолично открывший дверь, когда Наташа возвращалась в очередной раз с последним поездом метро.
   — А вот и наша Наташа — угадал? Замерзла? Оленька, туш, чай и бокал шампанского!
   И Наташа остолбенела второй раз в жизни. Но если в первый она вышла из столбняка с помощью слез, чемодана и бегства, то теперь реветь было вроде не к месту (хотя вдруг захотелось), о чемодане она не вспомнила, а мапа Оля улыбалась ей из-за плеча неизвестного мужчины. Но это были причины внешние, а вот внутренняя — одна, но именно из-за нее, из-за одной-единственной причины, Наташа Разведенная и пребывала в состоянии остекленения.
   А всему виной была его улыбка — ослепительная, открытая, сияющая добродушием. Нет, не улыбка… Плечи. Чуть покатые, развернутые, шириной в дверь вагона метро… Нет, не плечи — волосы. Густые, темно-русые, с серебром на висках: такие волосы магнитом тянут к себе женскую руку… Нет, не волосы — глаза. Серые, чуть прищуренные, с ресницами, как у девушки. Да нет, не глаза — взгляд! И голос! И рост! И — руки. Руки, в которые так хотелось нырнуть, а нырнув, свернуться котенком, стать маленькой, теплой, беззащитной…
   — Да что с тобой, Наташка?
   Вынырнула Наташка из самой себя.
   — Я?.. Здрасте. А я в Политехническом была, поэты выступали, Окуджава…
   Сидели на кухне, пили шампанское. Мапа Оля улыбалась. И Наташа Разведенная улыбалась, только у одной глаза были влажные-влажные, а у другой сухие-сухие.
   — В троллейбусе познакомились, смешно? И — сразу, с ходу, с первого взгляда, верите? И ничего не хочу скрывать, врать не хочу, выдумывать: женат я, понятно? Детей нет, жилплощади тоже, ясен вопрос? Развод — не проблема, хоть завтра, но надо бы, чтоб путем, так, девочки? На дураках нынче умные зябь поднимают, слыхали?
   Говорил не переставая, глаз от Ольги не отрывал, улыбался ярче стосвечовой лампочки и ушел под утро. Оля открыто — при Наташе! — расцеловала его, долго держала, приговаривая по-девичьи: «Иди. Ну, иди же. Ну, поздно уже». Наконец он оторвался, шагнул за порог; мапа Оля закрыла дверь, обернулась, привалилась к ней спиной. Глянула на Наташу уплывшими глазами:
   — Ну?..
   Наташа Разведенная хотела честно сказать, что обманет. Что на площадь зарится, что говорлив больно, что нахален и хорош, хорош и нахален, и не поймешь, чего в нем больше. Но посмотрела Оле в глаза, поняла, что не услышат ее, и вздохнула:
   — Спать пора.
   — Завидуешь!.. — отчаянно, звонко, торжествующе выкрикнула мапа Оля.
   А потом был девичник за счет Клавиной премии, и Наташа не обратила внимания на маленький личный взнос только потому, что из гордой ее головы никак не желал уходить белозубый Игорь Иванович. Сиял, сверкал, переливался, как бриллиант, которого Наташа никогда в жизни не видывала, и подмигивал. Нехорошо подмигивал, двусмысленно, но, слава богу, мапа Оля этих подмигивании видеть не могла. Потом профсобрание, дура Клавка, все как положено, и вдруг — Галина Сергеевна со своими обличениями. И снова эта дура Клавка…
   — Соврешь — лучше на работу не приходи, — прошипела тогда Наташа Разведенная, и Игорь Иванович ей ободряюще улыбнулся, опять двусмысленно подмигнув.
   Игорь Иванович появлялся три-четыре раза в неделю, мапа Оля торжествовала, и Наташа не могла не признать, что для обыкновенного женатика новый знакомый нетипичен. Тем более что уж раз-то в неделю, а умудрялся оставаться на ночь; что он при этом говорил своей законной, Олю не интересовало, — женщины не терпят, когда обманывают их лично, но к остальному в процессе эволюции они как-то притерпелись. А Игорь Иванович весело играл с нею и с Владиком, таскал на руках и вдвоем и поодиночке, шумел, путал порядок, приносил шоколад и неразбериху, каждую фразу заканчивал вопросом, и Оля переселилась на седьмое небо.
   — Счастье по троллейбусному билету, любопытно, а? В кино такое покажут, ведь не поверим, точно?
   Теперь мапе Оле было уже не до «Современника» или Дома актера, а если сказать прямо, ей было не до Наташки. И Наташа Разведенная, сразу, почувствовав это, ощутила такое дикое, такое злое одиночество, которого доселе никогда в себе и не подозревала. Она старалась приходить поздно, болталась по киношкам да кафешкам, терпела идиотские приставания, а из головы не шел, на миг не исчезал проклятый Игорь Иванович со своими плечами, голосом, взглядом, смехом, а главное — руками. Ах, как он прибирал к этим рукам дуру Ольку — мало ей было одного Владика! — открыто прибирал, весело, с шутками-прибаутками. И конечно же из-за жилплощади, а то из-за чего же еще? Ольга ведь совсем даже обыкновенная, без гордости, и ноги у нее короткие, если приглядеться. И вдобавок — мать-одиночка. Мапа. Ну, честно, кто на мапочек глаз-то всерьез кладет? Да никто: под бочок подкатиться — это с удовольствием, а чтобы с намерениями — да никогда! Девчонок навалом: только остановись на перекрестке — мигом со всех сторон ринутся, как на олимпийской эстафете, и вдруг какую-то Ольку-коротышку с довеском в три годика? Нет, явно в жилплощадь втюрился Игорь Иванович. Любовь с первого взгляда во все двадцать четыре квадратных метра…
   Думая так не просто каждый день, а чуть ли не каждый час, Наташа, естественно, ни словечком, ни намеком, ни уголком губ в этих мыслях никому не признавалась. И не только потому, что мапе Оле намекать было бесполезно, — в смерч попала мапа Оля и, счастливая, над землей отныне парила, — но и потому, что сама Наташа Разведенная такую безнадежную тоску по своим собственным, личным квадратным метрам ощутила, что дважды в голос ревела, душ на полную мощность включая.

6

   Суббота была очень даже рабочим днем, и, хотя, никакого хозяйства у Клавы не имелось, а имелась комнатка, вылизанная до последнего миллиметра, мама велела прибираться, и Клава прибиралась. Вставала, правда, на час позже, но зато не мазалась, а, выпив чаю, надевала чего поплоше и начинала перетирать все подряд. От двери налево вдоль по стеночкам неторопливо и старательно разными средствами и разными тряпочками.
   Клава любила домашнюю возню — будь то уборка, стирка, а тем более глажение. Она вообще была создана для дома и семьи, а не для учреждений и коллективов. Дома господствовала гармония, дома Клава была умна и догадлива, дома у нее все получалось чисто, уютно и вкусно. А в отделе глупела, тупела, страдала, все у нее валилось из рук, и вечно она кого-то раздражала своей бестолковой медлительностью. Конечно же каждую принцессу надо видеть в ее дворце, особенно когда она не просто чистит свое гнездышко, но и поет при этом.
   Однако сегодня Клава не пела, а думала. На работе ей думать не случалось, но у себя она могла размышлять о чем хотела и сколько хотела. И Клава, усердно трудясь, неотрывно думала о своем кошмарном вопросе и о его кошмарном ответе. Теперь-то, после стольких страданий, страхов и слез, она убеждена была, что ничего в нем не прозвучало, что дура она несчастная и что ей следует набраться духу и сделать так, чтобы слесаревой ноги тут более не появлялось. С этой мстительной идеей Клава обращалась, как сапер с незнакомой миной, аккуратно ища, где же взрыватель, когда в дверь заскребли, и по тихой вежливости Клава вычислила Липатию Аркадьевну. И закраснелась, вспомнив о десяти рублях.
   — Вы меня простите, у меня сейчас нету, но у меня будут, потому что скоро аванс, и я сразу отдам..
   Она бессвязно лепетала, увидев свои перешитые брючки. Но Липатия Аркадьевна выглядела торжественно, в разговор вступать не стала, а, повесив брючки на спинку стула, скорбно поведала:
   — Клавочки, вы себе представить не можете, какое горе. Он свободен, умерла моя лучшая подруга, а он страдал всю жизнь, я чувствовала это своей интуицией. И вот колокол бухнул, а мне впору надевать парик, потому что волосы посеклись исключительно от переживаний. Ах, какие были волосы! Он так любил ими любоваться, я это чувствовала своей интуицией.
   Если на мужчину вылить кучу личных местоимений, у него в любом состоянии хватит здравого смысла спросить, кого имеют в виду. Но женщины руководствуются интонацией и умеют произносить коротенькое «ОН» так, что никаких вопросов не возникает. Поэтому Клава все сразу сообразила, тем более что Липатия Аркадьевна была одета так, будто шла на Вечер смеха в Останкино.
   — Я всю жизнь мечтала его показать, и мне понадобится ваша опора. А ехать совсем пустяки, возле Донского монастыря, потому что он сам звонил в Моссовет, я в этом просто уверена, иначе почему в старом, а не в новом? Она же не дипломат, правда?
   Клава слушала, уже одеваясь. Ей очень не хотелось идти на похороны неизвестно кого, но десять рублей сковывали, как кандалы. И они поехали, и Липатия тараторила всю дорогу.
   — Клавочка, я так боюсь, что он не выдержит, увидев меня. Он совершит непоправимый шаг у разверстой могилы, и это исключительно катастрофически, потому что моя подруга бездыханна, а мы так любили друг друга. Может быть, мне избежать, а вы возложите? Держите букет, а я буду стоять в стороне, как «Неравный брак».
   — А куда их класть? — сдавленно спросила Клава: она очень боялась покойников, только мамы не боялась.
   — Там будет видно, — сказала Липатия, сунув Клаве цветы. — Вы меня спасете, как д'Артаньян королеву. Когда сомкнется вечность и все пойдут по домам, я шагну из-за колонны. Ах, что с нами будет, что будет? Единственно, что пугает, так это же все знакомые. Все кинутся целовать руки, обниматься — ах, эти актеры, они же сущие дети! Может, мне шагнуть из-за могильного камня?
   К началу они опоздали, колонн не оказалось, и Липатия, выдвинув вперед Клавдию, сразу где-то потерялась. Народу было мало, Клава застенчиво положила цветы на белое покрывало, стараясь смотреть так, чтобы не видеть лица покойной. Все томительно молчали, Клава начала пятиться, а тут велели прощаться, и она в страхе бросилась к Липатии, собиравшей слезы в крохотный платочек.
   — Ах, как он импозантен! — тихо вздыхала она. — Горе исключительно к лицу мужчинам. Сейчас он повернется и увидит меня, дайте опереться, Клавочка, на точку опоры, а то я все переверну.
   Гроб поехал вниз, люк закрылся, провожающие скорбно направились к выходу. Липатия впилась в Клаву, но ничего не произошло. Никто не бросился, не закричал, не грохнулся на пол. Прошествовали мимо.
   — Как он посмотрел, как посмотрел! — жарко шипела Липатия. — О, несчастное, благородное существо, что оно творит с нами!
   Выходили последними. В фойе толпились опечаленные с цветами, и на каталке стоял очередной гроб. Клава стала целиться, чтоб ненароком не увидеть покойника, но тут двери распахнулись, все разом задвигались, и каталку с гробом покатили прямо на нее. Клавдия заметалась, зашарахалась, вырвала руку и чуть ли не из-под колес кинулась в зал.
   С Липатией они встретились только дома. Клавдия сбивчиво начала объяснять, почему она потерялась, но Липатия лишь печально улыбнулась.
   — Знаете, почему я ушла? Исключительно потому, что он вызывающе интересен. Вызывающе! Это оскорбило мою женскую натуру. Ну, почему, почему, скажите мне, несчастная женщина, в тридцать лет потерявшая мужа, — вдова на всю жизнь, а мужчина и в семьдесят пять все еще жених?
 
   Пока Клава провожала в последний путь неизвестную, пока шарахалась, терялась и ехала домой, начальница ее прибиралась. Собственно, прибиралась-то Наташа Маленькая, а Людмила Павловна сидела у телефона, положив перед собою список однокашников, и, болтая вроде бы о пустяках, продвигалась к цели неторопливо, как первопроходчик.
   — Виталий Семеныч? Привет, Виталий, ни в жисть не угадаешь, кто тебе по домашнему названивает. Нет, не Ирина Петровна, дорогой, не она. Людочка это. Какая Людочка? А кто на курс младше учился и в тебя был тайно влюблен? Заважничал, вспоминать не хочешь. Лычко говорит, Людмила Лычко, вспомнил теперь? То-то! Ну, как жизнь молодая? Не очень, говоришь, она молодая? Ладно, брось прибедняться, вы, мужики, до ста лет у нас не стареете. По какому делу? Слушай, а где Костя Смагин, не в народном контроле, часом? А кто из наших там, не знаешь? Ну, добро, поцеловались, перезвонимся…— Клала трубку, делала отметку в списке, вновь набирала номер. — Федор Степаныч? Привет, Людмила Лычко беспокоит. Как кто такая? А кто в тебя был тайно влюблен все годы учебы? Я, дорогой, я. Что поделываю? Да конторой тут одной заведую. Есть идея собраться у меня, молодостью тряхнуть. Кости, говоришь, загремят? Ну, ты отпустил! Слушай, кто из наших в народном контроле окопался, не слышал, часом? Нет? Собрать вас всех жажду, вот и интересуюсь. Ну, бывай, поцеловались…
   Звонила она с утра, список таял, но выходов обнаружить никак не удавалось. Людмила Павловна охрипла и увяла, день катился под уклон, а до цели было столь же далеко, как и на заре.
   — Зинаида Сидоровна? Зиночка, привет, дорогая, целую, красавица! Как цветешь, век не видала…
   Нет, не вытанцовывалась цепочка, не объявлялся свой человек. Людмила Павловна вяла на корню, а тут еще Наташа Маленькая вазочку раскокала.
   — Вот теперь и склеивай. Да хоть языком, учить вас, недоразвитых…
   И тут ее осенило, от «недоразвитых», что ли. По странной прихоти женской логики вспомнила вдруг, что Галина Сергеевна замужем. Нет, о самой Галине Сергеевне она ни на мгновение не забывала, но тут не о ней, а о том, что непростительно неодинока, вспомнилось. Хорошо, мол, ей, гадюке, за мужниной спиной, хоть он всего-то навсего шофер. Стоп. Где?.. Да у Павла Ивановича в хозяйстве!
   — Боржому! Быстро, у меня деловой разговор!
   Слава богу, хоть Пал Иваныч оказался толковым: помнил, кто в него тайно был влюблен. Обещал тонко прощупать, тонко поговорить, тонко намекнуть; Людмила Павловна в нем не сомневалась, поскольку Пал Иваныч был калач тертый и у него вопреки поговорке рвалось не там, где было тонко, а там, где было надо.
   — Ты, Пашенька Иванович, учти, что жена твоего шофера — работник ценный и я ее лишаться не хочу. Но, как всякий ценный, цену себе набивает, ты меня понимаешь? Что? Должна прейскуранту соответствовать? Двадцать копеек, гениально сострил. Вот об этом-то самом и мечтается нашему брату руководителю. Ну, падаю в ножки, поцеловались.
   Звонок этот мог сработать не ранее середины недели, но Людмила Павловна и в понедельник зря времени не тратила. Заперлась в кабинете, продумала все варианты, составила небольшой реестрик, учитывая, что бумажка всегда сильнее действует, чем устная речь, хотя в школах учат наоборот.
   Во вторник с утра гордая Галина Сергеевна начала метать растерянные взгляды. Сотрудницы их, возможно, и не замечали, но Людмила Павловна ликовала. Она-то знала, в чем дело, накануне отзвонив отзывчивому Пал Иванычу.
   — Порядок, — сказал он. — А ты в самом деле была в меня втюрившись?
   — В самом, — сказала. — Расцеловались, перезвонимся. И вот теперь — взгляды. А к обеду нервы не выдержали, и последняя независимая держава испросила аудиенции.
   — Слушаю вас, — приветствовала начальница, делая вид, что усиленно изучает бумаги. — Садитесь.
   Приглашение садиться было с паузой, чтобы посетительница могла вдосталь ощутить слабость собственных коленок. И опять — вся в работе. И еще одна пауза, и еще раз — с недоумением:
   — Слушаю же вас, Галина Сергеевна.
   Галина Сергеевна шла с твердым намерением расставить все знаки препинания. Однако немыслимая занятость Людмилы Павловны и целые две паузы спутали ее, и начать пришлось с существа:
   — Людмила Павловна, мой муж был вчера втянут… То есть вызван. То есть ему неверно осветили.
   — Он в кого-нибудь врезался? — озабоченно осведомилась начальница.
   — То есть… Это ж в каком смысле? — опешила заместительница.
   — Он же, кажется, шофер? И если что-нибудь со светом, то вы не волнуйтесь, я постараюсь помочь. Естественно, если не было человеческих жертв. Ну, а если все дело лишь в материальном ущербе, то мы всегда должны понимать друг друга. Особенно мы, советские женщины.
   Галина Сергеевна ничего не соображала. Она шла объясняться, была полна решимости продолжать борьбу — и вдруг…
   — Позвольте, Людмила Павловна, я плохо понимаю. Я о том…
   — Я ценю вас, дорогая, — растроганно вздохнула начальница. — Может быть, вы не догадываетесь, но даже люблю. Как исключительно приличную советскую женщину.
   Соединение двух определений несколько озадачило саму Людмилу Павловну, и она замолчала. Ровно настолько, чтобы не дать заместительнице опомниться.
   — Я не хочу с вами расставаться, а вы со мной хотите. В этом прочность моей позиции и ошибочность вашей. Положение вам известно: скоро к нам поступит новое штатное расписание, в котором…
   Журчал голос, журчали слова, общий смысл был ясен, но собрать их воедино, обнаружить логическую связь Галина Сергеевна уже не могла. Личная обида, что сокращают именно ее, мешалась с козырными картами, проницательным мужем, больной дочерью, идиоткой Сомовой и танковым напором начальницы, которая все поняла и сейчас разделает ее, как плотву для ухи.
   — …кошмарно, что вы научили Сомову написать записку о том, что нас следует закрыть.
   — Я никого не учила. — Она уже оправдывалась, уже мельтешила.
   — Оставьте, дорогая, я вам не Наташа Маленькая. Вы позволили себе высказывания в присутствии всего коллектива…
   Опять зажурчало, зажужжало, слова сливались в сознании Галины Сергеевны. А у нее муж вчера пришел перекошенным: «Дура! Выскочила! Без доказательств! С туза!»
   — …приказ подписан, но расставания можно избежать. — Людмила Павловна вынула из папки бумагу, которую составляла на утро. — Схема нашей структуры. Я — вершина, Сомова — подножие. Вашу должность убираем.
   — Меня? — робко спросила заместительница.
   — Должность, а не вас, должность. А вас оставляем вместо Вероники Прокофьевны. Веронику — вместо Наташи Разведенной, Наташу — на место мапы Оли, Олю вместо Лены, Лену меняем на Иру, Иру — на Катю, Катю — на Таню, Таню — на Наташу Маленькую, а Наташу — на место Сомовой. Вот и все.
   — А Сомову?
   — Сомову? — Начальница посмотрела строго. — Из-за совершенной вами глупости могут приписать, что вследствие критики. Значит, надо думать.
   — А…
   — Понимаю. Да, на перемещении вы теряете двадцать рублей, но я обещаю вам и Веронике пробить персоналки. Полагаю, что теперь мы поняли друг друга?
   О, какой вулкан буйствовал в душе Галины Сергеевны! Сжигал, повышал давление, рвался наружу алой краской, даже шея стала как у индюка. Рот разинула заместительница, дважды плямкнула пересохшими губами, как столетняя бабка,а потом напряглась и выдавила:
   — А Наташа Разведенная?
   — Умение подобрать к каждому работнику ключик — это и есть талант руководителя. — Людмила Павловна улыбнулась, мобилизовав для этого оскудевшие ресурсы обаяния. — Хотите боржомчику?..

7

   Все шло заведенным порядком. Общественники накатали отчет о неблагополучии, вскрытом благодаря их бдительности. Однако по мистическим законам современности Людмила Павловна знала, что именно они написали, еще до того, как была выведена первая строка. И хоть не обнаружилось однокашников в народном контроле, но добрая душа сыскалась.
   — Помариновать помариную, но списать не удастся. Так что занимайте круговую оборону, уважаемая Людмила Павловна.
   — Спасибо, — прочувствованно сказала начальница. — За мной не заржавеет, как говорится.
   — Ну, это пустяки, — рокотал в телефонной трубке незнакомый, но весьма приятный баритон. — Ну, если уж чтоб дружбу поддержать, так свербит один пустячок. Вы ведь с Виталием Семеновичем накоротке, так звякните ему при случае, что у меня дочка с детства в его системе работать мечтает. С образованием аккурат по линии Внешторга, так что все соблюдено. Вот за это — поклон, это по-нашенски, Людмила Павловна, а кляузу беру на контроль. Ну, всех благ.
   Ах, какое торжество испытывала Людмила Павловна, положив трубку! Как четко и гениально просто была устроена эта прекрасная жизнь, в которой все стремились помочь друг другу. Нет, ради этого стоило бороться и работать, работать и бороться, и начальница решила сначала бороться.
   — Девочки, срочно Галину Сергеевну ко мне!