— За что? — испуганным эхом откликнулась Клава.
   — Вы знаете, что такое «левые» концерты? Вот и я не знала, но мне объяснил следователь. У меня был замечательный следователь, исключительно отзывчивый, про него надо писать романы. Да, да. Он мне показал кучу каких-то бумажек, назвал их, как меня, «липой» и сказал, что на них моя подпись. А я…
   Распахнулась дверь, и в комнату ввалилась развеселая Томка. За нею виднелись неизвестный Клаве мужчина, сияющий, как полная луна, и известный Клаве слесарь, нежно прижимавший к груди две бутылки водки.
   — Вот она! — заорала Тамара. — Люля-кабаб! Томится! Где гуляем, подруга, — у тебя или у меня! Лучше у тебя, а то у меня постелька настежь. — Тут она узрела Липатию. — А ты чего здесь? Гуляй отсюда, рыба прилипала. Ну? Тряси костями!
   — Извините…— Липатия вскочила, суетливо переставляя чашки, кофейник, нетронутый торт. — Извините, пожалуйста. Вы исключительно правы, исключительно.
   Клава сидела, как истукан, еще не осознав, что происходит. Мужчины уже вломились в комнату, «лунатик» улыбался у дверей, а слесарь по-свойски протопал к столу и водрузил на него бутылки.
   — Торт оставь! — скомандовала Томка, сбрасывая пальто на пол. — Он тебе не по зубам, а мы враз схрумкаем.
   — Да, да, извините, это лишнее, конечно, лишнее…
   Руки Липатии тряслись, все в них прыгало и брякало, и этот звук полной растерянности, абсолютного бессилия и покорности одновременно пробудил Клаву. Она опомнилась вдруг, мгновенно и тут же вскочила.
   — Вон.
   Она сказала шепотом, но так, что все замолчали. И оравшая Томка, и приплясывающий, уже изрядно принявший слесарь, и дрожащая Липатия, и «лунатик» у дверей. Все стихло разом. Клава хотела крикнуть, но крикнуть не удалось, потому что ей опять сдавило горло. Тогда она схватила бутылку за горлышко и метнула ее, как гранату, в распахнутую дверь. Бутылка со звоном разлетелась в мокрые дребезги, а Клава схватила вторую бутылку и швырнула ее туда же.
   — Стерва-а!.. — завопила Тамара.
   Сбила с ног, навалилась, визжала, царапалась и ругалась скверно и громко. Клава отбивалась, как могла, кто-то их растаскивал, кто-то поднимал ее с пола. Она успела заметить, что «лунатик» в обхват держит плюющую Томку, и тут слесарь, по-мясницки хакнув, врезал Клаве твердым, как полено, кулачищем. Всё завертелось, Клава начала оседать, опрокидываясь в бездну, и последнее, что она увидела, так это как Липатия с противоестественной частотой лупит слесаря кофейником и кофейная гуща растекается по красной слесаревой физиономии…

9

   На следующее утро Клава пришла на работу заштукатуренной. Несмотря на то что встала она на час раньше и весь этот час вместе с Липатией трудилась над гримом, синяк просвечивал, как темное прошлое. Кое-как объяснив любознательным, что упала со стула, Клава забилась в свой угол и начала усердно трудиться, не зажигая света, хотя было темновато. Она наивно рассчитывала отсидеться тут, как в норе, но уже через час была востребована. Струхнув более обычного, Клава покорно направилась в кабинет, но, к великому ее удивлению, начальница была на редкость мила, добродушна и ласкова. Задала несколько вопросов по делу, сердечно поговорила о погоде и отпустила с миром. А отпустив, вызвала Веронику Прокофьевну.
   — Синяк. Уточните, в каком дебоше. И давайте лекцию, пока доказательства на лице.
   Людмила Павловна спешила, так как неизвестный благодетель с мужественным баритоном признался, что волынить с письмом более не в силах. То ли инспектирующие перешли в атаку, то ли просто набивал себе цену; как бы там ни было, а тучи сгущались. К этому времени Галина Сергеевна наконец-то душевно поговорила с Наташей Разведенной и выяснила, что в тоске она, хоть стреляйся, ибо нет у нее никакой возможности получить собственные квадратные метры. Это обстоятельство так заинтересовало Людмилу Павловну, что она рискнула обеспокоить самого Вилена Трофимыча, которого до сей поры берегла на самый крайний случай.
   — Вилен Трофимыч, солнышко ты наше, выручай. Приперли твою однокашницу, и спасти может только однокомнатная квартира…
   Долго вздыхал Вилен Трофимыч, пугал ревизорами, ломался и маялся. И все же столковались, когда Людмила Павловна намекнула насчет МГИМО: у Трофимыча балбес в дипломаты рвался, но аттестат его тянул максимум на администратора в кинотеатре средней руки.
   — Ты гарантируешь — я гарантирую. По-деловому, Трофимыч.
   — Добро, Людочка, заметано. Звякни через неделю.
   Через неделю однокомнатная квартира практически лежала на столе, и Людмила Павловна вызвала Наташу Разведенную. Поговорив о том о сем, вздохнула сокрушенно:
   — Интересная, молодая, огонь в крови, а что же на личике? Тоска и неустроенность, я угадала?
   — Это мое личное дело, — нахмурилась Наталья.
   — Неустроенность, — озабоченно повторила начальница, будто не расслышав. — Поразительная несправедливость: самый уважаемый и принципиальный работник не имеет собственного угла. Но есть возможность это исправить. Я пока ничего не обещаю, это будет от многого зависеть, но все же пиши заявление.
   Свобода — осознанная необходимость, как утверждают классики. Правда, необходимость порой так берет за глотку, что нужно быть основательно подкованным в теории, дабы упрямо ощущать себя свободным. Галине Сергеевне это ощущение давалось за счет сокращения дней ее на этой земле, а Наташе Разведенной несравнимо легче, ибо Наташа была злой. Злой и умной. И все поняла и начала деятельно собирать необходимые бумаги.
   Но все это было за полмесяца до описываемых событий. А если вернуться к ним, то на другой день после появления Клавы с синяком Вероника Прокофьевна доложила:
   — Подрались с соседкой.
   Она добыла сведения от перепуганной Липатии, поскольку Томки дома не оказалось. Липатия живописала побоище с дрожью, негодованием и жуткими подробностями, и Вероника Прокофьевна доложила слово в слово, только поменяла плюс на минус.
   — Чудесно, — улыбнулась начальница. — Готовьте диспут «Береги честь смолоду». И непременно ту старушку из общественности пригласите, которая конспектировать любит. Есть прекрасная закономерность: женщины с возрастом делаются все нравственнее и нравственнее.
   За всем этим стояло доброе имя Клавдии Сомовой, но сама Клава ни о чем не догадывалась. Она старательно лечила свои синяки и очень переживала из-за несчастной Липатии Аркадьевны. Теперь она летела домой и первым делом стучалась к соседке. Убедившись, что та покуда жива, принималась за ужин, на который под любым предлогом приглашала Липатию. То на пирог, то по поводу окончания трудовой недели, то просто так, без всякого предлога. Делала она это с упрямым постоянством, что вскоре привело ее на грань финансовой катастрофы. Но Клава колебалась недолго, решительно вычеркнув из расходов незнакомую бабку Марковну из неизвестного города Пронска. А тут еще Томка объявила войну и вредила: то газ под картошкой выключит, то заварку из чайника сольет, то три ложки соли в молоко всыплет. И Клава так была занята Липатией, финансовыми пересчетами и борьбой с бывшей дорогой подругой, что не успела подготовиться к диспуту.
   Мероприятие проходило по линии повышения культурного уровня. Когда-то они всем отделом объявили себя коммунистической бригадой, три раза вместе сходили в кино да раз в Третьяковку, а больше уж никуда не ходили, отделываясь тематическими собраниями, где один докладывал, двое поддерживали, и все радостно спешили по домам. А потом и это заглохло, заиленное новыми вениями, изучениями, читкам и собраниями, где опять-таки один выступал, а двое поддерживали. Дела шли очень славно — и вдруг этот диспут о чести, которую надо беречь смолоду, а не с колыбели, как считала Клава. Она додумалась до этого в метро, потому что где-то в подсознании у нее гвоздем сидела мысль о Констанции и последующем Валерике. А додумавшись, твердо решила, что своих ребятишек будет воспитывать так, чтобы честь они берегли не потом, не с какого-то там времени, а с первого и до последнего вздоха. И еще решила: если ее вызовут, то она непременно скажет всем, что честь надо беречь не смолоду, а значительно раньше.
   Основополагающий доклад делала сама начальница. Вдохновенно потрудившись четыре рабочих дня, Людмила Павловна исписала цитатами восемнадцать страниц и теперь внушительно читала притихшей аудитории афоризмы, дискутировать по поводу которых было не просто бессмысленно, но и небезопасно. Это избавляло скучавших слушательниц от необходимости что-то говорить, но больше всех была довольна старушка — божий одуванчик. Она торжественно кивала, слыша откровения, смело утверждавшие, что дважды два — четыре, и ничего не записывала, хотя держала наготове блокнот и ручку. Начальница читала, старушенция кивала, аудитория дремала — все шло, как обычно, привычно и прилично.
   — Теория ценна своей связью с практикой, — изрекла Людмила Павловна, перевернув последний листочек. — И мы должны с принципиальной откровенностью осветить наш небольшой женский коллектив, честь которого всегда должна сиять, как маяк. Кто желает поделиться своими мыслями?
   Делиться никто не рвался. Студентки Катя и Таня были отпущены на занятия, и даже отчаянная Лена сонно помалкивала. Но пауза затянулась не настолько, чтобы чугунно придавить аудиторию: Вероника Прокофьевна вовремя подняла руку.
   И тут Клава сразу выключилась, занявшись собственными беспокойствами: о Констанции, Валерике и реальной Липатии Аркадьевне, мечтавшей продавать газеты в стеклянной будке, потому что из-за болезни не могла ворочать шпалы на железной дороге. Клава понятия не имела, где оформляют на работу продавцов газет, но, увидев Веронику Прокофьевну, вспомнила, что она профорг, и тут же решила посоветоваться: ведь должен же профсоюз заботиться о людях? И начала старательно продумывать, как ей объяснить насчет невезучей этой Липатии, и опомнилась, только заметив, что все смотрят на нее, а древняя гостья строчит в блокноте.
   — …любовь — святыня для каждой женщины, и мы должны серьезно предупредить Клавдию Сомову, что не потерпим в своем коллективе…
   В голове у Клавы вдруг завихрилось, завертелось, вроде бы даже загудело, будто в печной трубе. Она ничего не поняла и сначала поднялась, решив, что ее называют для положительного примера. Но Вероника Прокофьевна, уткнувшись в бумажку, уже лихо неслась дальше, и все — кто с недоверием, кто с любопытством — глядели сейчас на Клаву. Кроме Галины Сергеевны, которая, низко опустив голову и подозрительно часто утирая нос платочком, сосредоточенно разглядывала стол.
   — Бред! — вдруг звонко выкрикнула Лена. — Бред сивой кобылы!
   — Это я — сивая кобыла? — еле выговорила Вероника Прокофьевна запрыгавшими губами. — Людмила Павловна, вы слышали?..
   — Обождите! — отмахнулась начальница: диспут сворачивал на иное направление. — Объясняйся человеческим языком, Елена.
   — А человеческим, так Клавка и есть самая нравственная из всех нас, — столь же запальчиво продолжала Лена. — Кто никогда не опаздывал? Клавка. Кто ни разу не удрал из нашего кипучего безделья? Клавка. Кто никогда никому не соврал даже для смеха? Опять Клавка! И вы, фальшивки, ее порочить смеете?
   — Замолчать! — крикнула Людмила Павловна, ударив ладонью по столу. — Кому бы говорить, да только не тебе, Елена. Ты — самая безнравственная, бесстыдно безнравственная во всем коллективе, ты осмеливаешься защищать Сомову? Рыбак рыбака видит издалека, так, что ли? А кто своих мальчиков, как ты выражаешься, напоказ сюда водит, и чуть ли не каждый месяц нового? Кто?
   — Ах, завидно стало! — весело расхохоталась Лена. — Вот и отлично. Я водила мальчиков, не отрекаюсь. Весь класс с вами, дурами, перезнакомила, чтоб вы от зависти полопались. А насчет нравственности, так я вам не тихоня Клавка, меня не вдруг-то проглотишь, еще и подавишься. Да я завтра же справку из поликлинники принесу, что дева я непорочная, что тогда скажете? Вот так и будете стоять рот разинув, да? — Она опять торжествующе засмеялась. — Вы, бабушка, запишите, что тут Сомову топить вздумали. Зачем, не знаю, а только непременно запишите.
   Выдавив поощрительную улыбку, Людмила Павловна соображала с такой быстротой, с какой соображать ей еще не приходилось. В четко продуманной операции ощутимо назревала трещина. Ленка-звонок, Ленка-болтушка, Ленка, для которой, как казалось, существовали одни мальчики, давала бой за никому не нужную Сомову. И, судя по задору, успокаиваться, выкричавшись, не собиралась. Она спорила сейчас принципиально с самой Людмилой Павловной, спорила с таким злым азартом, что оставалось одно спасение: срочно изменить курс. Но пока все гомонили, Наташа Маленькая шепталась с Наташей Разведенной, мапа Оля — с Вероникой Прокофьевной, Лена продолжала что-то выкрикивать, Галина Сергеевна притихла, как мышь, а Клавдия пошла красно-белыми пятнами, будто мухомор, — следовало действовать поэтапно.
   — Тишина, тишина, тишина! — громко сказала начальница, трижды ударив в ладоши.
   И все смолкли, поскольку сработал условный рефлекс. И начальница уже набрала воздуху, чтобы взять разговор в свои руки, как вечно молчавшая, загадочная Ирочка негромко сказала:
   — Что же это вы в меня не вцепились или в мапу Олю? У меня — любовник, у Оли — сынуля со стороны. Что же вы все — на самую безобидную? Права Ленка: боитесь вы Клавки Сомовой, потому что Клавка никогда не соврет, хоть на костре ее поджарь. И ту записку, чтоб нашу шарашкину контору прикрыли, она писала, потому что поверила, будто вам и вправду экономия нужна не на одной старой копирке. Так, мапа Оля?
   — Вообще-то конечно. Мы все Клаву хорошо знаем.
   Если бы Ира не задала вопрос, Оля просидела бы весь этот шумный вечер молча, как всегда сидела на собраниях. И тогда не случилось бы того, что случилось, и дальнейшая жизнь текла бы спокойным незамутненным потоком по привычному руслу. Но Ира спросила, Оля нехотя ответила, и судьба со скрипом провернула свое ржавое колесо.
   Наташа Разведенная прекрасно знала, сколько весит ее слово. Не забывала она об этом и сегодня, когда волнения, давно колебавшие ее душу, достигли критической силы. И если на прошлом собрании, с которого и разгорелась эта война, к краю подвели Клаву Сомову, то теперь у края оказалась Наталья Разведенная.
   Топи или утонешь сам. Нет, сам не утонешь — утонет твоя злая, вспоенная завистью мечта: отдельная квартира и Игорь Иванович. И важнее квартира — ведь в метры же он влюбился, не в сонную же Ольку! — важно предложить квартиру ему, а уж любовь как-нибудь завоюем. У нас и темперамент, и авторитет, и ноги длинные, и волосы погуще. Важно предложить не только себя — кто в наши-то дни без московских метров всерьез влюбится! — важны метры. Метры, метры, метры…
   Все это пронеслось в Наташиной голове, все взвесилось, согласовалось с совестью, убедило ее помалкивать, и независимое герцогство встало во всем своем непререкаемом авторитете. В голове у Наташи стучало, и она все время внушала себе: «Успокойся, успокойся, ты делаешь правильно». И считала кончиком язычка зубы, как то предписывал аутотренинг. Клавка Сомова, наверное, и слова-то такого не слыхивала, а Наташа занималась им регулярно дважды в день перед водными процедурами.
   — Из моральных принципов я не пощадила своей любви, — посторонним голосом сказала она, суеверно подумав, что настоящую-то любовь она пощадит всегда, пусть Игорь Иванович совершенно не беспокоится на этот счет. — Я слушаю выступления, я наблюдаю за вами, и у меня болит сердце. Болит! Оно не выносит неправды, не выносит притворства, не выносит умолчания. Умолчания Сомовой, трусливого и безнравственного. Она решила отсидеться под защитой добровольных адвокатов, так я не дам ей этого сделать. Я сорву с нее маску и покажу всем ее настоящее лицо!
   Такого ненавидящего пафоса не ожидала даже Людмила Павловна. Она с изумлением и теплой благодарностью впилась глазами в гневную и очень похорошевшую Наталью, не дав себе труда понять, что в этот момент Наташа лютой ненавистью ненавидит совсем не Клаву, а себя, обещанную однокомнатную квартиру и благодетельницу Людмилу Павловну.
   — Мы были с тобой в кафе, Сомова?
   — Были, — с поспешной готовностью подтвердила Клава. — На Горького, напротив Елисеевского.
   — Сколько раз ты избавлялась, Клавдия? Молчишь? Призналась ты только в одном, сказав, что для тебя это как ангина, что детей ты боишься, ненавидишь и травишь их в зародышах, потому что пьешь с мужчинами!
   Наташа сделала эффектную паузу, но пауза была испорчена так не вовремя вставшей вдруг Клавдией.
   — Как же? — тихо и беспомощно спросила она. — О мечте говорили, я список составила, у них уж имена есть…
   — Список убиенных тобою младенцев! — выкрикнула Наталья, чувствуя, что еще секунда — и не выдержит, заорет, забьется, может быть, даже в Людмилу Павловну вцепится. — Ты безнравственная лгунья, Клавдия!
   Наташа Разведенная не села, а рухнула — даже стул застонал. Тишина стояла как в склепе; все переваривали, приводили в соответствие, отсеивали правду от вымысла и негодование от истерики. Секунда-другая, и эта экзальтированная аудитория взорвется таким сумбуром, в котором и сам сатана ничего не разберет, а уж гостья — тем более. Нет, нельзя было отдавать ни секунды, надо было бить и бить и закрыть собрание, когда все будут в абсолютном шоке. И Людмила Павловна начала трясти сжавшуюся в комочек бывшую независимую, а ныне безоговорочно капитулировавшую державу. Галина Сергеевна дернулась, глянула затравленно и встала. К тому времени уже летал шепоток неким предвестником возможной бури, но сразу же превратился в штиль, начиненный ожиданием.
   А Галина Сергеевна разинула рот и заплакала. Она плакала несмело, но горестно, слезы градом катились по ввалившимся щекам, и во всей ее жалкой, словно бы уже выброшенной, фигуре тлело такое отчаяние, что чуткие девичьи сердца доверчиво и жалостливо распахнулись навстречу.
   — Говорите, — сквозь улыбку почти беззвучно произнесла Людмила Павловна. — Говорите же наконец, тряпка!
   — Я…— Галина Сергеевна беспомощно всхлипнула. — Она жестокая, бессердечная женщина. Никому покоя, никому! Она мужа моего преследует…
   — Рукой покажите, рукой! — свирепым шепотом сказала начальница.
   — Она…— Галина Сергеевна покорно подняла руку и ткнула в Клаву Сомову. — А у меня девочка больная, ей песочек нужен, ей каждый год солнышко у моря. А она… она… С мужем ссорит!
   Выкрикнув последнюю фразу, заместительница закрыла лицо руками и разрыдалась в голос. К ней кинулись Вероника Прокофьевна и Наташа Маленькая, обняли, поддержали, нашептали, увели. И все опять молчали, и тут старушка вдруг бросила ручку и сказала:
   — Я решительно запуталась. Решительно!
   — Сейчас внесем ясность. — Теперь начальница была спокойна. — Сомова, объясни нам, как дошла ты до такой жизни.
   — Я?
   Клава встала, медленно обвела всех взглядом и улыбнулась.
   Улыбка была застенчивой и детской, той, что сродни слезам, и многие опустили головы, чувствуя, что им почему-то не по себе.
   — Ну, говори же, говори! — крикнула Людмила Павловна, поняв, что молчание Сомовой вкупе с безгрешной улыбкой сметут до основания всю выстроенную пирамиду.
   — Говорить надо? — Клава вздохнула. — А зачем честь смолоду беречь? Смолоду поздно уже. Эту и беречь-то нечего. С детства беречь — да, это правильно. А сейчас — опоздали. Нет ее уже ни у кого. Нету. Вытравили.
   Она говорила тихо и как-то незнакомо выстраданно. Будто много-много пережившая старушка. И все молчали, но молчали не так, молчали подавленно, стараясь не глядеть друг на друга.
   — Правильно, — сказала Лена. — Молодец, Клавочка, спасибо тебе.
   — Позвольте мне уйти, — еле слышно попросила Клава. — Пожалуйста, позвольте, а то не доеду я. До дому не доеду.
   — Иди, — растерянно согласилась начальница. — Мы решение без тебя…
   — И без меня! — выкрикнула Лена, вслед за Клавой бросаясь к дверям.
   О чем говорила Лена долгой дорогой, Клава не слышала. В голове шумело, мысли метались, как мышки, а в ушах звенело, и глупая мелодия расхожего шлягера бесконечно звучала в душе. И чтобы избавиться от него, Клава стала петь про себя всю песенку, а песня, как на грех, оказалась длинной, кончила Клава ее перед самым домом, с облегчением ощутила, что мотивчик исчез, обняла Лену и сказала совсем уж невпопад:
   — Я ее не Констанцией назову, я ее Леночкой назову. Можно?

10

   Это была первая и последняя ночь, которую Клава не спала. До нее только в постели дошел весь чудовищный смысл обвинений, сон сразу пропал; она хотела заплакать, но боль в душе все росла и росла, а слезы куда-то пропали. И было так больно, что она трижды пожалела, что выбросила в унитаз собранные Липатией разноцветные таблетки. Вставала, ходила, пила кефир, хотела замерзнуть, чтобы простудиться и умереть, но согрелась под одеялом и опять начала маяться. К утру у нее страшно разболелась голова, но еще до этого она поняла, что больше никогда в жизни не придет в отдел. Даже под угрозой голодной смерти или выселения из Москвы. Валялась до девяти, потом встала, хотя голова продолжала отчаянно болеть. Нечесаная и мятая, без толку бродила по комнате, натыкаясь на стулья. Один раз даже с грохотом, но это было ничего, потому что Липатия тоже, наверное, встала, а Тамара, с которой велась жестокая война, уже должна была уйти в свою кассу. И только так подумала, как вошла вредная соседка Томка. Бывшая подруга.
   — Привет. А я слышу, ты стулом грохочешь, значит, думаю, дома. Отгул взяла или заболела?
   — Заболела, — очень неприветливо ответила Клава. — Уйди, пожалуйста.
   — Некуда, в отгуле я. Я помириться хочу, если ты тоже хочешь.
   Мириться Клава всегда была готова, потому что очень страдала от ссор и не любила их. Но здесь обидели не только ее одну, и она сердито помотала головой:
   — Вместе с Липатией.
   — Что вместе с Липатией?
   — Мириться будем втроём, если все захотим.
   — Да пошла она, твоя Липатия!
   — Тогда и ты уходи, — строго сказала Клава. — Уходи, у меня голова болит.
   Томка пофыркала, посопела, все еще стоя на пороге. Потом махнула рукой:
   — Мириться так мириться!
   Завтракали на кухне за большим Томкиным столом. Томка глядела на часы и рвалась сбегать, но Клава и Липатия Аркадьевна твердо заявили, что ничего, кроме чая, пить не будут. Томка поворчала, погрохала сковородками и повеселела:
   — Ну и правильно! А то косеем да плачемся, плачемся да косеем. Ты чего кривишься, подруга? Я тебя, если хочешь знать, с той поры, как ты водку грохнула, еще больше уважаю. Все гады, а мужики — гады со знаком качества.
   — Это исключительно неправильное заявление, — сказала Липатия.
   Она отложила вилку и набрала полную грудь, чтобы хватило воздуху на изложение позиции, но Клава все испортила. Заревела вдруг и рассказала, как ужасно ее прорабатывали, и даже Наташа Разведенная, и что только одна есть хорошая девочка, так это Леночка, и что Лена — очень прекрасное имя. И как будет страшно, когда об этом узнают в райкоме комсомола. Все это она рассказывала длинно, с массой непонятных — точнее, понятных только женщинам — отступлений и подробностей, плача и всхлипывая. Ее поили холодной водой, капали валерьянку и корвалол и запихивали мокрый платок в лифчик. Томка кричала: «Гады», «Гадины!» и «Вот гадюки!» — а Липатия тихо всхлипывала за компанию.
   — Я же говорю, что все сволочи, — сказала Тамара, когда Клава закончила свой горестный рассказ. — Значит, надо, как все.
   — Неправильно вы говорите, — строго возразила Липатия. — Это все жизнь, уверяю вас. Люди исключительно лучше жизни.
   — Дерьмо такая жизнь!
   — Значит, надо ее чинить.
   — Как же, починишь ее, холеру! — ворчала Томка.
   — Я думаю, это оттого, что все не так, — сказала Липатия. — Мы должны быть «над», а оказались «под». А когда «под», то исключительно плохо, потому что все скверные слова начинаются на это «под». Например, подхалим, подвох, подделка или поджигатель войны.
   — Подонок! — радостно подхватила Тамара и засмеялась. — Подлюга, подлиза, подначка. Точно!
   — Вот. — Липатия важно подняла палец. — Мы под нравственностью, и нам предстоит расти до нее. Дотягиваться. А расти всегда очень трудно. И долго. Это процесс, надо ждать.
   — Чего?
   — Пока дорастем, сравняемся и обгоним. И станем «над». И нравственность из крыши, под которой прячут нехорошие дела, превратится в пол, на котором все будут стоять. И жизнь перевернется, как надо, и все тогда увидят, какие люди замечательные.
   — Скоты они замечательные! — опять взорвалась Томка.
   — Вы, Тамара, однажды произнесли хорошие слова, — проникновенно сказала Липатия. — Вы исключительно правильно заметили, что мы, женщины, есть последний шанс. Я запомнила и долго думала. И я убеждена, что каждая женщина должна казаться выше. Выше мужчин, выше окружающих, выше телевизора, выше самой себя. Она должна тянуться вверх, как дерево. Что мы замечаем в лесу? Самое высокое дерево. Оно — пример. Вот и женщина тоже.
   — Верно, — пригорюнившись, вздохнула Томка. — Ухаживать перестали, цветы дарить перестали. Стакан водки вольют — и сразу под юбку. Даже слов никаких уже не говорят.
   Клава сидела молча, горестно подперев щеку рукой. Она не участвовала в научном диспуте, хотя слышала каждое слово. Апатия, в которую впала она, была совсем не от равнодушия — нет, у Клавы имелась своя точка зрения, и она могла более или менее ясно сформулировать ее, — а от глубокой, до сей поры болезненно ощущавшейся обиды. И полного непонимания, почему именно она попала под пресс, почему именно ее душу жали, мяли, давили и топтали как только могли. «За что? — горько спрашивала она себя. — За что же мне это, господи?..» И чем дольше и оживленнее спорили за столом, тем все сильнее, все тревожнее раскачивалась ее обида, и Клава поняла, что корень ее — унижение. И ворвалась вдруг совершенно невпопад: