Сакэ закончился, что заставило нас перейти к последнему пункту программы – твердому кофе по-ирландски. Понятно, что твердость напитка определяется количеством налитого в чашку виски, в данном случае «Jameson». Правильной музыкой под кофе был признан Дюк Эллингтон «New Orleans Suite».
   – Судя по всему, – подвел итог нашему импровизированному исследованию Пол, – из всей кампании отчетливо беловой вариант только у одного человека – у тебя. Если я не ошибаюсь, с четвертого класса ты уже собирался стать историком? И стал им. Именно ты проживаешь жизнь набело.
   – Ну а ты? Ты собирался стать журналистом и стал им.
   – Никогда! Никогда я не собирался стать журналистом. Я всегда хотел быть писателем, даже тогда, когда ты хотел быть танкистом.
   – Так что же ты не пишешь?
   – Я пишу.
   – Что? Статьи?
   – Нет, рассказы. Э… рассказ.
   – Давно?
   – Да лет семь уже.
   – И о чем?
   – О человеке, который никогда не расставался с портфелем.
   – Почему?
   – Потому, что он легче воздуха. Когда любимая девушка заставила его бросить портфель, он улетел.
   – Да, я собственно, спросил, почему я никогда не читал ничего из того, что ты пишешь? Почему семь лет ты пишешь один рассказ?
   – А я разве сказал, что хочу быть известным писателем? Или писателем печатаемым? Для того чтобы стать известным писателем, действительно надо много и разнообразно писать, а главное – публиковать. Чтобы не забыли. Или наоборот. Можно вообще почти ничего не писать. Хотя абсолютное большинство людей помнит любого писателя по одному роману или даже рассказу, чаще всего, потому что не удосужились этот роман или рассказ прочитать в школе, но им про него рассказали. Опубликуй один рассказ, одно стихотворение в нужное время, в нужном месте и все, ты известный писатель. Можешь до конца жизни наслаждаться отзывами о себе вроде: «Глубина таланта этого автора пришлась читателям строго по пояс».
   – Что-то я не уловил. Ты не хочешь писать много. Ты не хочешь писать мало?
   – Не то. Я пишу много. Но все время один рассказ. Просто я хочу написать такой рассказ, который никто никогда не напишет.
   – Неужели ты хочешь…
   – Нет.
   – Что значит нет?
   – А то и значит. Я не собираюсь добиваться ни совершенства формы, ни уникальности содержания, если ты это имеешь в виду. Я хочу написать один рассказ так, чтобы в нем было сообщение, тождественное самому себе. Чтобы смысл и форма до последней буквы, до последнего знака совпадали и не были равны чему-либо еще.
   – А потом?
   – Когда потом?
   – Ну, когда напишешь.
   – А потом не будет. Эта задача невыполнима. По крайней мере, в русской литературе. ПИСАТЕЛЬ – это не итог. Это самодостаточный процесс поиска Грааля, в котором чаша – плетение словес, а кровь – истина, сквозь эти словеса проступающая. Истины же на Руси с покон века не находили.
   – Слушай Пол, до меня сейчас дошла разница между нашей отчизной и Европой.
   – Ну, слава тебе Господи! Разрешена последняя загадка истории. Западники со славянофилами могут отдыхать и не ворочаться в истлевших гробах, их кости…
   – Ты послушай, это же твоя теория, только модифицированная. Россия – территория осуществления черновых вариантов жизни. Здесь у нас все делается наспех, абы как, без оглядки, потому что…
   – Потому что, это проба жизни, эскиз, первый набросок!
   – Дошло наконец. В России и жизни не жалко. Власть тратит жизни десятками тысяч в каком-нибудь шестнадцатом веке и миллионами в двадцатом, потому что все это только так: написал черновик и выбросил. А правильное воплощение жизни в России состояться не может, смотри Чаадаева, «Первое философическое письмо».
   Второе не смотри.
   – А где?
   – Дам я тебе, с возвратом, почитаешь.
   – Я спрашиваю, где может состояться правильное воплощение российского черновика?
   Вопрос, заданный Полом, показался нам настолько важным, что пришлось перейти к чистому виски.
   Давай рассуждать. Давай. Беловой вариант жизни может состояться на Западе. За Запад! Или на Востоке. Компай! На Западе люди точно знают, чего хотят. На Востоке – что необходимо. На Западе жизнь устоявшаяся и размеренная. Нет неожиданностей. Нет истории, потому что осуществляется лучшее из опробованного. На Востоке… а о каком Востоке мы говорим? Не о мусульманском точно. Индия? Китай? Япония? Предлагаю гипотезу. До девятнадцатого века Китай был страной беловых вариантов всего Востока. Это очевидно, как и то, что в двадцатом веке на Китай полагаться нельзя. Но! В семнадцатом – девятнадцатом веках, в Японии эпохи Токугава произошла перезагрузка. Япония двадцатого века – страна окончательного варианта жизни для душ Востока. А Южная Корея – для Северной.
   А как быть с Африкой? А никак. Африканские души переселяются в Россию, чтобы стать черновиками. Россия – страна пушкиных, Запад – страна гётов. Кого? Гёте – беловой вариант Тредиаковского. Стоп. Василий Кириллович Тредиаковский умер в 1768 году. А Иван Вольфганыч Гете родился в 1749. Не получается. Значит Гёте – беловой вариант Симеона Полоцкого.
   На том и порешили.
   Заканчивался вечер под диск «По волне моей памяти». Это единственное музыкальное творение на доступном нам обоим языке, которое мы можем слушать вместе. Я давно заметил, что от любимых Полом бардов у меня значительно раньше времени наступает похмельный синдром. Пол же предложенного мной как-то раз БГ назвал «индейской разлюли малиной», что положило конец нашим спорам о путях развития отечественной актуальной музыкальной культуры раз и навсегда.

Понедельник

   В одном современном романе британского, кажется, автора (я их последнее время беру, не глядя, с полки в абонементе Исторической библиотеки) героиня все время откладывала самоубийство, объясняя это тем, что она с каждым новым днем может узнать что-то для себя новое. Так вот, я должен авторитетно заявить, что отлагать самоубийство для того, чтобы узнать, как сакэ сочетается с ирландским виски, не стоит. Все-таки, как во времена оны говаривал мой научный руководитель, нужно уметь расставлять приоритеты.
   В общем, утро понедельника было продолжением и развитием утра воскресенья. Погоды как таковой, видимо, за окном не было. Внутреннее самочувствие было под стать. Проснувшись в десятом часу, я отправился проведать Пола.
   Квартира у меня двухкомнатная, комнаты расположены вдоль длинного коридора, ведущего от входной двери к кухне. Для того чтобы сказать Полу «доброе утро», надо выйти из той комнаты, где вчера мы с ним беседовали (назовем хоть так) и где я остался спать, повернуть налево, прошагать шесть шагов и открыть дверь «комнаты с колокольчиками».
   Эта комната жилая условно. Я ее отвел под коллекцию. Там на потолке соорудил мне один знакомый умелец деревянный каркас в виде перекрещивающихся ромбами брусьев из дуба. В брусья врезаны латунные крючки, на которые я на леске подвешиваю свои колокольчики. Потолки в квартире большие, и колокольчики свешиваются метра на полтора, находясь примерно на уровне моего лица. Те, что подвесить нельзя или нежелательно (а таких у меня немного), расставлены на буковых полках у правой стены. Вдоль левой стены – полки с литературой: художественной, по специальности и о колокольчиках. Рядом кресло-кровать для гостей мужского пола. Если Пол засиживается заполночь, то отправляется в «комнату с колокольчиками», а далее, по обстоятельствам, или спит до полудня, или готовит нам завтрак. Но в этот раз он смотался рано утром, не разбудив меня и даже не оставив записки. Забытая в моей комнате видеокамера так и лежала на журнальном столике. Я убрал ее в ящик письменного стола и пошел жить дальше, как бы мне этого не ни или ни не хотелось.
   Если с завтраком (йогурт и кофе) я, в общем-то, справился, то дорога к месту работы стала предметом дискуссии между разумом и телом, что наглядно подтверждало теорию Леона Батиста Альберти о трех составляющих человеческой личности (теле, разуме, чувстве) и воле, как единственном качестве человека, способном их примирить. Третья составляющая с утра отмалчивалась. Воля не прощупывалась вообще. Поэтому победило тело, заявившее о том, что в таком состоянии, в котором оно пребывает, троллейбус и маршрутка, со всеми их ускорениями и торможениями, пробками и выхлопными газами, абсолютно невозможны, ни как средство передвижения, ни как способ прийти в себя. А только как способ из себя выйти. И то, что окажется снаружи, вряд ли кому-нибудь понравится.
   Разуму, попытавшемуся вставить два слова на тему о том, что у троллейбусов выхлопных газов нет, было немедленно указано на то, что расстроенный вестибулярный аппарат, принадлежит телу, а страдать будут все. Вообще я заметил, что язык тела чувству понятнее. А значит, квалифицированное большинство, как правило, не на стороне разума. В общем, пришлось спускаться в метро на Фрунзенской, выходить на проспекте Вернадского, а дальше пешком. Единственное утешение рационального сознания – лишний раз использован проездной на метро.
   Первый рабочий день в моем кампусе по традиции посвящен утрясанию расписания. Симпатичная инспектриса, которая готовит это самое расписание на юридическом факультете, слегка похожа на таксу. Маленькая и стройная шатенка, она цокает своими шпильками, как коготками, по факультетскому паркету и с удивительным проворством проникает сквозь закрытые двери деканатских кабинетов. Ее острое личико с веселыми черными глазками и доверчивой улыбкой с такой стремительностью обращается к каждому вошедшему, что сразу с порога хочется ее погладить. Два раза я безотчетно поднимал руку, потом неловко делая вид, что поправляю прическу и галстук.
   Но! (Как говорит Пол.) Ее отзывчивость к преподавателям и откуда-то все время берущимся студентам, приводит к тому, что дело часами не двигается с места, поскольку она стремительно бросается за тапочками, каждого входящего, то есть, конечно же, берется выслушивать его просьбы и пожелания, забывая обо всех остальных окружающих. Всего-то через три часа удалось выяснить, что: а) мой спецкурс на третьем курсе стоит во вторник четвертой парой; б) лекция по культурологии на первом курсе – первой парой в пятницу; в) семинар – в тот же день второй парой и два семинара с утра в субботу.
   Ну, суббота дело святое. По моим наблюдениям, суббота создана не для евреев. Она придумана специально для вузов, для занятий историей, физкультурой и информатикой, и более ни на что не пригодна. А вот то, что спецкурс мой поставлен не первой парой в понедельник, я расценил как явное доказательство возможности чуда в наше полное ложных суеверий время.
 
   Процесс утрясания утрясания, крайне бестолковый по своей сути и утомительный по содержанию, навел меня на мысль посвятить остаток дня и вечер коллекции. Я засел было за компьютер, чтобы привести в божеский вид каталог и решить, наконец, вопрос, мучающий меня, как трещина в пятке, последние месяцев шесть. Вопрос такой: должен ли каталог в «Ворде» (а другими приложениями я не владею) выглядеть как таблица или как обычный текст?
   В моей коллекции часть колокольчиков – сувенирные. Я их не покупаю, их мне дарят. Друзья привозят из разных районов страны и из-за границы. Я их обозначаю шифром К/С, порядковым номером, а в каталоге указываю высоту, диаметр, материал, из которого сделан (преобладают латунь и керамика), время и страну приобретения. Колокольчики с шифром К/С-Р предназначены для того, чтобы брать их в руки и звонить. Они то и стоят на полках. Но их у меня мало, и среди них старинных или исторических один-два.
   Со старинными колокольчиками (шифр К/И) все гораздо сложнее. Во-первых, они делятся на поддужные и подшейные. Эти последние, так называемой гречушной формы, без ярко выделенной юбки, не звенят, а гремят. Во-вторых, поддужные колокольчики хотя и имеют примерно одинаковую форму (для начала XIX века – валдайскую), но изготавливались не только на Валдае, но и в Вологде, в Сибири (Тюмени и Шадринске), в Московской губернии, в Касимове, в городке Слободском, Вятской губернии. Вот эти последние (а также гречушные слободской разновидности) и составляют не большую, но лучшую часть моей коллекции. Остальные колокольчики – подарки и те, что чем-то привлекли внимание. Ведь (и это в третьих) на колокольчиках бывают изображения – орлы или ангелы в клеймах, плоды и цветы; надписи, порой очень оригинальные. Наконец, встречаются колокольчики с необычным соотношением тулова и юбки, с поясками и проточками, с надписями на обрезе юбки. И это не говоря о разнообразных формах ушка, петли, за которую цепляют язык, и самого языка!
   Мне до сих пор не удалось разработать такой шифр, в котором бы были отражены все элементы классификации, как то: место и время изготовления, материал, предназначение, форма и наличие индивидуальных черт. А за то, чтобы обозначать в шифре авторство, я даже и думать не брался.
   Тут же, в связи с увеличением числа бубенчиков до десяти, обозначилась новая серьезная проблема: нужно ли к шифру Б и порядковому номеру арабскими цифрами вводить в дополнение год приобретения, а также номер бубенчика, в соответствии с его весом и звучанием? И не будет ли новый шифр, например, Б-4/03_5 слишком громоздким? Увы, ни одной из этих проблем мне в тот вечер, как впрочем, и во все последующие, решить не удалось, потому что около пяти часов мне в дверь позвонили.
   Я и так не люблю гостей, заявляющихся без звонка, хотя бы даже от подъезда, по домофону. А тут первый раз за день задумался – и на тебе! Но открыл.
   На пороге стоял чопорный, пожилой, совершенно лысый, кто? – напрашивается джентльмен, но уж джентльменом он никак не был. Мужчина? Ну да, в общем. Строгий костюм по моде 1975 года и, похоже, того же года производства, сегодня смотрится супермодным. Остроносые полуботинки. Белая рубашка, застегнутая на все пуговицы. Галстука нет. Морщины, но в меру. Очень правильные и очень бледные зубы. Грустные глаза. Тонкие когда-то, а сейчас шишковатые пальцы. Часовщик на пенсии.
   Он представился Кербером Семеном Сигизмундовичем, отказался от чая и кофе, ничего другого предлагать я не стал.
   Беседу нашу дословно у меня воспроизвести не получается. Семен Сигизмундович говорил с видимыми затруднениями, нехотя и как будто что-то ища взглядом у меня за спиной. Долгие паузы между его высказываниями я вынужденно заполнял невнятным, то утвердительным, то вопросительным бормотанием.
   Семен Сигизмундович, пристально глядя куда-то в окно, начал с того, что он библиофил, и надеется, что как коллекционер, я его пойму. Я выразил осторожную надежду, что да, подавляя желание заглянуть себе за спину. Его интересует духовная и масонская литература конца XVIII – начала XIX века. Я больше взглядом, чем словами, показал, что ничего не имею против. И вот он сегодня узнает, что Иван Степанович… мое невнятное недоумение было быстро развеяно: Иван Степанович – усатый торговец с Измайловской ярмарки. Так вот, этот самый Иван Степанович, постоянный, так сказать, поставщик Семена Сигизмундовича, продал мне книгу, которая его чрезвычайно интересует. Что ж за книга? Да поэма анонимного автора, опубликованная в 1818 году под названием «Черты Ветхого и Нового Человека». То есть… То есть готов он купить у меня эту поэму по цене чуть сверх разумной или обменять ее на колокольчик, коий был мне немедленно продемонстрирован.
   По первому взгляду колокольчик был если не уникальный, то из редких. В очень хорошем состоянии, целый, без трещин и вмятин, со своими, а не чужеродными ушком, петлей и языком. Форма – валдайский. Тулово от юбки отделено валиком и двумя проточками. На тулове три клейма с двуглавыми российскими орлами. На юбке хорошо читалась надпись в три яруса. Два верхних яруса составляла надпись: «Разливайся песня звонко, колокольчик не молчи». В нижнем ярусе подпись: «Лил Михаил Катаев в Слободском» и датой «1805».
   Передо мной был самый ранний датированный поддужный колокольчик из Слободского, с никогда ранее не встречавшейся надписью. Более того, фамилия мастера «Катаев» попадалась мне в литературе, но изделия его были неизвестны. А первыми датированными работами до сих пор считались колокольчики мастера Луки Каркина 1806 года, Михаила Макушина, того же года (но я его работ не видел), и Василия Бородина 1807 года с надписью: «Кого люблю того дарю». Этот последний колокольчик я сам купил там же, на Измайловском рынке за полторы тысячи рублей, всласть поторговавшись, дважды уходя насовсем и возвращаясь, сопровождая торговлю кручением шеей, закатыванием глаз и тому подобными церемониальными приемами, главная цель которых не сбить цену, а проявить уважение к продавцу и роду его занятий. Ну и чтоб ему было потом, о чем рассказать.
   A за такой колокольчик, который сейчас был передо мной (если он подлинный), я отдал бы всю свою библиотеку и половину коллекции.
   Стараясь не подавать вида и понимая, что уже подал, что весь с потрохами в его Семена Сигизмундовича власти, я рассмотрел колокольчик в лупу. Не заметил явных признаков подделки.
   Вернул колокольчик владельцу и пробормотал что-то такое в принципе согласное с нотками сомнения, долькой удивления и слабоуловимым мотивом недоверия во внезапно осипшем голосе. Все это парфюмерное разнообразие моих чувств гость пропустил мимо ушей. Он сидел и ждал, ясно понимая, что мне даже не надо говорить «да».
   Я все же поинтересовался, чем привлек моего посетителя именно тот экземпляр поэмы, что сейчас находится у меня, и получил вполне убедительный ответ.
   – Дело в том, – сообщил мне библиофил, – что при издании поэмы, первоначально была допущена ошибка. Вместо утвержденного цензором варианта в типографии набрали черновик. Когда же ошибка обнаружилась, первый выпуск в несколько десятков уже сброшюрованных экземпляров пришлось пустить под нож. Несколько книжек – совсем малое количество – сохранилось. Не для продажи, а в качестве… сувенира, что ли, для самого автора и нескольких его друзей. Вот эти экземпляры и обладают определенной ценностью, но исключительно для специалистов и коллекционеров.
   Я извинился, вышел в коридор, где, как мне казалось, на тумбочке у входа должна была со вчерашнего вечера лежать поэма. Ее там не было. Я вернулся в комнату, где сидел коллекционер, извинился еще раз, осмотрел комнату с колокольчиками (стеллажи и полки), кухню (все открытые поверхности), коридор (пол), снова комнату с колокольчиками (пол и кресло-кровать), кухню (внутренности трех полок), коридор (за и под тумбой, шкаф для одежды, газетница), зачем-то заглянул в ванную и туалет, вернулся в комнату, но ничего там осматривать не стал.
   Мой гость сидел, похоже, в той же позе, в которой я его оставил, и терпеливо ждал. Я сказал ему, что да, мол, купил поэму, что обмен, предлагаемый им, меня в принципе (в принципе! сжевать бы язык!) устраивает. Но в данный момент у меня нет на руках книги, я отдал ее э… утром э… коллеге… специалисту… которому она может быть интересна, но в ближайшее время собираюсь получить ее обратно…
   Он даже не удивился, как будто ждал, что так оно и будет. Огорчился, да, это было заметно, но не ни одного вопроса («Неужели? Так быстро?»), ни одного замечания («Как жаль. Зачем вы так поспешили?») от него я не услышал. Он предложил мне оставить колокольчик у себя на несколько дней, как знак предварительной договоренности, положил на журнальный столик визитную карточку, чопорно попрощался и ушел. На визитке значилось: «Кербер Семен Сигизмундович. Стоматолог». И номер телефона.
   После его ухода я обыскал всю квартиру целиком, но книги не нашел. Значит это Пол, решил я. За ним такое водилось. Он мог и в холодильник залезть в любом доме, без ведома хозяев, и зонтик, взятый для того, чтобы добежать до Буренки, таскать потом полгода и вернуть в виде подарка на новый год. А уж книгу с полки снять… Но духовная поэма неизвестного автора начала XIX века! Ее-то зачем тащить? Он что, читать ее будет?
   Я набрал номер мобильника Пола. Не доступен. Дома трубку взяла жена Елена свет Богдановна. Процесс общения с ней по телефону напоминает мне игру «Угадай чего-то там», причем игроком всегда бываю я, а ведущей – она.
   (Давным давно, на первом курсе у нас с ней зацвел неспешный роман, в ходе которого я был представлен ее родителям, а Елена – Полу. Ну, собственно на этом роман и завял, а Ленка с головой ушла в походы, байдарки, песни у костра и чем там еще в это время Пол брал девушек. Тут, правда и у Пола с девушками все… На время. Мы дружили домами, но последние лет шесть, после того как Ленка убедила себя в том, что Пол пьет исключительно для того, чтобы не оставлять мне всю водку, мы разговариваем только по телефону, причем она задает мне заранее заготовленный набор вопросов и выдает свою оценку моей жизни в целом, а также последних дней (недель, месяцев) в частности).
   В этот раз первым вопросом викторины был «Где Пол?» После того, как выяснилось, что меня интересует ответ на тот же самый вопрос, в виде исключения был дан ответ. Мой друг (сказано было «ТВОЙ друг») отсутствует со дня нашей с ним встречи. После этого из нашего обмена междометиями можно было понять, что вина за отсутствие Пола в семье лежит на известной сомнительной личности, чью натуру Елена раскусила на первом курсе альмаматери. Положим, тогда она ничего раскусывать не собиралась, но женская память изменчива.
   Вечер был безжалостно загублен, я уже собрался поставить «How Blue Can You Get», выпить глоток «Glenfiddich’а» и разогреть в микроволновке куриные крылышки из Ростикса, как вновь раздался звонок. На этот раз телефона.
   – Здорово, культуролог!
   Звонил академик Охотников, мой научный руководитель времен диплома и кандидатской. Его бас накрыл меня сразу и целиком, заставив забыть о дурацком вечере, состоявшем из одних обломов. "К" в его обращении подозрительно походила на "Х", но я предпочел этого не заметить.
   – Добрый вечер Глеб Борисович, как поживаете.
   – Креново, как еще в моем возрасте поживать. Да я не затем звоню, чтоб с тобою лясы точить. Дело у меня к тебе. Слушаешь?
   – Да, Глеб Борисович.
   – Дурочка одна у меня на кафедре диссертацию накарябала, о московских масонах начала XIX века. Нужен отзыв от твоего ПТУ. С проректором я уже договорился. Он мне должен и будет должен. Напишешь за неделю?
   – А что ж к нам в ПТУ, что не в институт истории?
   – Говорю ж тебе – дура. К тому ж на седьмом месяце. Что ж мы будем народ смешить. Значит так, у тебя две задачи. Слушаешь?
   – Да.
   – Проследить, чтобы не было целиком списанных страниц из Пыпина, Соколовской или Серкова. Это – раз. Написать что-то невнятно одобрительное. Это – два. Сделаешь?
   – Для вас, Глеб Борисович…
   – И ладушки. Сможешь заехать ко мне в среду? Диссертацию возьмешь, еще кое о чем поболтаем.
   – Обязательно.
   – Ну, так до среды.
   Академик отключился, а я пошел на кухню за Гленфильдихом, бормоча под нос: «Это – раз, это – два, тоже мне Бриллинг нашелся».

Вторник

   Первая лекция спецкурса в семестре у нас пробная. Студенты ходят от преподавателя к преподавателю, выбирают, куда записаться. Мой курс «Христианские ценности в истории мировой культуры» малоизвестен, он в сетке расписания только с прошлого года. Задумал я его «открытым», то есть не подчиненным жесткому плану, что в альмаматери, например, совершенно невозможно, а в моем коммерческом вузе запросто. Называется «Инновационные технологии в образовании». Суть спецкурса в ассоциативных связях христианских символов, представлений и обычаев с другими явлениями культуры, как современными нам, так и ушедшими в прошлое. Темы выбираются произвольно, по настроению, а сама тематика постоянно расширяется, захватывая все новые и новые сферы культурного пространства. В этот раз я выбрал для первой лекции Иуду, главным образом потому, что подготовил эту тему в прошлом году, но читать тогда не стал. Мне хотелось посмотреть, смогу ли я заинтересовать кого-то, начав с середины и двигаясь от этой точки не к началу или концу, а все время куда-то вбок.
   Выйдя из дома, я почувствовал себя в силах выдержать наземный транспорт, вошел в двадцать восьмой троллейбус и немедленно об этом пожалел, будучи притиснут к окну толпой студентов. По моим наблюдениям студенты – это существа, чье сознание пресекается с реальностью лишь несколько раз в году, причем на лекциях и семинарах – никогда. Все их время занимает так называемое общение, то есть максимально нелепая смесь рук, смеха, взглядов, шепота, смеха, эсэмэс, восклицаний, смеха… и все это сразу обрушилось на меня.
   Не склонный обычно пристально разглядывать кого-либо из современников, я волей не-волей уставился на девушку, к которой был почти прижат. Собственно, сначала я увидел ее губы. По-детски припухлые, не красные, а розово-светло-коричневые, они были мне почему-то очень знакомы, как будто я их видел уже не раз, да и буквально только что. Потом уже до меня дошло, что они мне напомнили. Обычно, готовя себе завтрак и перемешав сахар в чашке кофе, я опускаю чайную ложку в баночку с йогуртом. И в те утра, когда все складывается – сахар не посыпается, кофе из турки не проливается, яйцо на сковородке не расплывается отвратительной желтой кляксой, тогда на поверхности йогурта кофейная пенка образует контур вот таких губ.
   А тогда я стоял и пялился на эти губы, радуясь уже тому, что их обладательница меня в упор не видит и можно смотреть и смотреть еще. На губы, на пушок щек, на волосы, густые, прямые, удивительного цвета: темные у корней и совершенно светлые, как бы совсем выгоревшие, у концов. Я даже не знаю, была ли она красива. Она была молода, лет восемнадцати – днватнадцати. Но производила впечатление очень спокойной, уверенной в себе и, не знаю почему, хорошей в самом детском понимании этого слова. Хотелось взять ее за руку и больше не отпускать в течение всей остальной жизни.