Прошел еще час.
   Севрюков приподнял голову, насторожился:
   — Тихо! Слушай!..
   Из ночной мглы доносился пока еле слышный, но с каждой минутой все более отчетливый собачий лай, тяжелое сопенье. На мили вокруг разносился пронзительный визг полозьев по сухому снегу, гортанные выкрики каюра — шум груженой упряжки на санном тракте.
   Енгалычев посмотрел на Севрюкова:
   — Что?...
   — Давай!
   Севрюков подтолкнул Енгалычева в спину.
   — Беги, падай на лыжню, — свистящим шепотом скомандовал он. — И лежи как покойник, а то нынче же будешь на сковородке у комиссаров...
   Енгалычев выбежал на тракт, упал посреди лыжни, раскинув в стороны руки.
   Севрюков снял рукавицы и быстро— быстро принялся растирать замерзшие ладони, согревать их дыханием.
   Вот и упряжка показалась. Семь огромных пушистых лаек— маламутов. На нартах — двое укутанных в меховые толстые шубы людей.
   Увидав распростертое тело Енгалычева, каюр скомандовал собакам «по— оть»! и с размаху воткнул в твердый снежный наст остол.
   Упряжка остановилась. Собаки начали обычную грызню между собой, а матрос Якимов, закутанный башлыком, в перекрестье пулеметных лент, соскочил с нарт и закричал:
   — Стоп машина, Кононка! Малый назад, трави пар! Человек за бортом! Жив?
   Каюр Кононка подбежал к Енгалычеву, наклонился над ним, приподнял голову.
   — Дышит, однако! — крикнул Якимову.
   — Тогда доставай спирт, готовь костер, выручать братишку будем! — скомандовал матрос.
   Он тоже подошел к Енгалычеву.
   Севрюков расстегнул пуговицы шинели, засунул ладони под мышки — руки надо отогреть, иначе вся затея полетит к чертовой матери. И внимательно следил за дорогой. Пошевелил пальцами — двигаются.
   Матрос склонился над Енгалычевым. Вот теперь время.
   Севрюков выпростал руки, немного высунулся из— за сугроба, достал из— за пазухи тяжелый маузер, покачал его в руке. И тщательно прицелился.
   Сначала в каюра, но не выстрелил, а плавно перевел длинный ствол на Якимова, в створ его широкой спины. А тот хлопал по щекам Енгалычева, тормошил его — очнись, браток!
   Стократ усиленный безмолвием, треснул выстрел.
   Матрос резко посунулся вперед, упал на колени, в муке поднял искривленное лицо, закричал— зашептал помертвевшему каюру:
   — Беги, Кононка, беги!.. Это... засада... Беги... Почту... Я... умер...
   И упал набок, закаменел.
   В следующий миг ненец сорвался с места, длинным стремительным прыжком перескочил через обочину тракта, бросился бежать плотной снежной целиной. Заячьими петлями, рывками, падая и поднимаясь, помчался назад, в сторону Архангельска, туда — к людям!
   Севрюков, прикусив губу, медленно вел за ним мушку, потом выстрелил.
   Выстрел! Выстрел!
   Подкинуло в воздух Кононку, будто ударил по ногам доской, упал на снег.
   Севрюков засмеялся:
   — Эть, сучонок! Не нравится! Врешь, не уйдешь, вошь раскосая! Гнида...
   Кононка перевернулся на снегу, сразу зачерневшем от толстой струи дымной крови, дернулся несколько раз, застонал и затих.
   Енгалычев вскочил и побежал к нартам.
   Севрюков закричал ему:
   — Стой! Ты куда? Прежде этих присыпать надо!
   Капитан первого ранга Чаплицкий, его высокоблагородие, опять, выходит, прав оказался. Теперь, с упряжкой— то, и до самого генерала Марушевского добежим.
   Но сначала — развести костер, отогреться...

Часть II
ПОХОД

   Через замерзшие вологодские болота, заснеженные печерские леса, пустынную кемскую тундру шел к Архангельску поезд.
   Необычный эшелон. Впереди — платформа со шпалами, рельсами, потом бронеплощадка с морской трехдюймовкой «Канэ». Два астматически дышащих паровоза на дровяном топливе, три классных вагона, несколько теплушек, еще одна бронеплощадка и снова грузовая платформа.
   Поезд полз сквозь ночь, визг ветра, плотную поземку. Лихорадочно дрожали разбитые, расшатанные во всех узлах своих старые вагоны.
   Неожиданно поезд останавливался посреди поля или леса, и люди выходили, чтобы не рисковать при переезде через взорванный и кое— как, на скорую руку, восстановленный мост.
   Или дождаться ремонта пути.
   Или нарубить дров для топки.
   Или разобрать завал на путях.
   Но железнодорожное бытие ничем не унять. В купе, скупо освещенном свечой, ехали Неустроев, Лена, Шестаков, Иван Соколков. Было холодно, и они пили чай.
   Шестаков угрелся, на лбу даже выступили бисеринки пота.
   Он подлил из жестяного чайника буряково— красную жидкость в кружку Неустроева, спросил:
   — Константин Петрович, я в прошлый раз спорить не стал, но, сколько потом ни старался, так и не вспомнил, в какой из своих работ Литке выказал такое пренебрежение к нашим возможностям? Что, мол, для нас устье Енисея недостижимо? Ведь сам Литке был мореход отчаянный!
   Неустроев засмеялся:
   — В трудах отчаянного морехода и выдающегося открывателя Литке вы ничего подобного и не найдете. То, о чем я говорил, увы, лишь резолюция Литке, уже генерал— адъютанта и вицепрезидента Географического общества. Резолюция на официальном документе!
   — По какому поводу?
   Неустроев грустно покачал головой:
   — История эта длинная, печальная и по— своему возвышенная. Это история борьбы горячего российского духа открывательства и познания сущности холодной природы Севера и прямо— таки ледяной сущности имперской бюрократии...
   — Известное дело — царской империи Север ни к чему, — заметил степенно Соколков.
   Неустроев удивленно посмотрел на него. И продолжил:
   — Идею предстоящей нам экспедиции впервые попытался осуществить шестьдесят лет назад замечательный человек — Михаил Константинович Сидоров, купец и промышленник по положению, исследователь и ученый по своему неукротимому духу.
   — Среди богатых тоже умные люди бывали, — вновь согласился Иван, которому Неустроев явно нравился своей ученостью.
   Неустроев добродушно улыбнулся, кивнул.
   — Сидоров снарядил под командой внука великого Крузенштерна — лейтенанта Павла Крузенштерна — парусную шхуну «Ермак», — сказал он. — Шхуна должна была через Карское море прорваться в устье Енисея.
   — А что его привлекло именно к этому маршруту? — спросила Лена.
   — Дешевый морской путь. Если бы Сидорову удалось проложить его, то из Сибири в Европу можно было бы выбросить огромное количество леса, избыточного хлеба, смолы, мехов, орехов...
   — Я слышал, что шхуну затерло льдами, где— то в районе Югорского Шара и отнесло к побережью Ямала, — сказал Шестаков. — Так, кажется, Константин Петрович?
   — Да, так. Команде пришлось покинуть судно и возвратиться через Обдорскую тундру.
   — И что, Сидоров смирился с неудачей?
   — Ни в коей мере! Он отправился в Петербург, чтобы лично доказать возможность научного и коммерческого мореплавания из Европы в Сибирь и обратно. Он заявил, что готов послать судно на свои средства в устье Енисея и предложил премию в двадцать тысяч золотых рублей первому судну, которое пройдет по этому маршруту...
   — Неужто двадцать тыщ не взяли?! — ахнул Иван.
   — Не взяли, — сокрушенно покачал головой Неустроев. — Вот как раз тогда Литке и заявил, что у нас нет подходящих моряков. Даже Вольное экономическое общество отказалось от этой идеи. Они считали, будто только в Британии есть навигаторы и моряки для плавания в ледовых условиях...
   — А коммерсанты почему отказались? — спросил Шестаков. — Они ведь не бюрократы, они ведь проворный народ?
   — Отказались именно потому, что — коммерсанты. В своем проворстве они сразу сообразили, что открытие Северного прохода даст выход на мировой рынок дешевому сибирскому хлебу и лесу. Прибыли упадут! В те времена, между прочим, на весь хлеб, ввозимый из— за Урала, налагалась специальная пошлина!
   — И что же Сидоров?...
   — Ничего! Он не успокоился и нашел способ подать цесаревичу Александру — «покровителю флота» — докладную записку.
   — Отказали небось? — уловивший настроение Соколков махнул рукой.
   — Дело не в том, что отказали. Я запомнил наизусть резолюцию, которую наложил воспитатель наследника престола генерал Зиновьев на докладную записку Сидорова...
   Неустроев прикрыл глаза и четким голосом фельдфебельской команды на плацу, взмахивая по— унтерски в такт правой рукой, будто отрубая конец предыдущего предложения, прочитал по памяти:
   — Так как на Севере постоянные льды и хлебопашество невозможно!.. И никакие другие промыслы немыслимы!.. То, по моему мнению и мнению моих приятелей!.. Необходимо народ удались с Севера во внутренние страны государства!.. А вы хлопочите наоборот и объясняете о каком— то Гольфштроме!.. Которого на Севере быть не может!.. Такие идеи могут проводить только помешанные!..
   — М— да— аа... — только и выдавил из себя Шестаков, а Неустроев закончил удрученно:
   — Вот вам окончательное заключение государственного мужа! «Моему мнению и мнению моих приятелей»! Кто эти приятели? Ведь не Литке же, хотя он с резолюцией и согласился! Уму непостижимо!..
   — И Сидоров оставил свои усилия? — ужаснулась Лена.
   — Нет. Он лишь оставил усилия решить проблему с помощью царского правительства. Михаил Константинович поехал в Англию и там опубликовал свой проект в газетах, обещая все ту же огромную премию. Потом перебрался в Норвегию и увлек своим планом Норденшельда...
 
   За окном глухо треснул ружейный выстрел, потом еще раз, гулко хлопнула пуля по стене вагона. Шестаков быстро поднялся, задул свечу, прижался лицом к непроглядно— черному стеклу. С бронеплощадки раскатисто затарахтел пулемет, рявкнуло орудие — больше, видимо, для острастки. Ходу поезд не сбавлял, и ружейные выстрелы вскоре затихли.
   Шестаков уселся на место, твердыми пальцами не спеша затеплил свечу в фонаре.
   — Ничего, если никаких новых чудес не случится, завтра будем в Архангельске, — пообещал он уверенно.
   — Нам сразу же понадобится очень много людей, — думая о своем, отозвался Неустроев.
   — Не беспокойтесь, Константин Петрович, я говорил по прямому проводу с командармом— шесть товарищем Самойло.
   — Самойло будет обеспечивать военную подготовку нашей экспедиции?
   — И не только военную. Он меня заверил, что у них все уже идет полным ходом.
   Лена отложила книгу, которую с трудом читала при тусклом свете свечи.
   — А правда, что Самойло — этакий красный Мюрат? — спросила она.
   — В каком смысле?
   — Я слышала, будто он до войны был безграмотным батраком и выдвинулся только в годы революции.
   Шестаков расхохотался:
   — История романтическая, но недостоверная. Основательно выдвинулся по службе еще предок его, Самойло Кошка, — он был гетманом запорожским и известен, помимо прочего, тем, что провел у турок в плену двадцать шесть лет, потом бежал и прославился воинскими подвигами.
   — Значит, с родословной у него все в порядке, — улыбнулась Лена.
   — Да, безусловно, — с полной серьезностью подтвердил Шестаков. — Что касается самого Александра Александровича, то я его очень хорошо знаю — мы воевали в этих местах почти два года.
   — Так он профессиональный военный?
   — И не просто профессиональный военный. Александр Александрович один из образованнейших и умнейших русских военных. Был генералом, помощником начальника разведотдела генерального штаба...
   Шестаков протер платком запотевшее окно, всмотрелся в ночную темень, повернулся к Лене:
   — Забавно, что его непосредственным начальником был генерал— лейтенант Миллер, главнокомандующий войсками Севера...
   — А что?
   — А то, что теперь именно Самойло выпер Миллера из пределов Республики. С треском...
   — Действительно, смешно, — сказала Лена. Помолчав, задумчиво добавила: — Как революция все на нашей земле изменила, все смешала...
   — Да— а, перемешалось здесь все крепко, — кивнул Шестаков. — Помню в прошлом году белое командование сообщило, что хотят встретиться с нами для передачи официального документа командарму Самойло. От наших пошли комиссар Чубаров, я и Иван Соколков...
   — Так точно, я лично присутствовал, — авторитетно подтвердил Соколков.
   Шестаков покосился на него, усмехнулся и продолжил:
   — Да— а, так вот, встречаемся мы, значит, на нейтральной полосе, глядь — знакомые все лица! От миллеровцев — каперанг Чаплицкий, начальник их контрразведки, и лейтенант Веслаго — мы с ними служили в минной дивизии в Або— Асландских шхерах...
   Лена вздрогнула, быстро взглянула на отца, но Шестаков, не обратив на это внимания, продолжал неторопливо рассказывать:
   — Мы все от неожиданности растерялись. Потом Чаплицкий мне говорит: «Гражданин комиссар, или как вы там нынче называетесь, мне поручено передать вашему командующему, оберпредателю русского народа, смертный приговор Высшего Военного трибунала Северного правительства. Приговор вынесен заочно и будет приведен в исполнение незамедлительно после ареста Самойло...»
   Снова вмешался Иван Соколков:
   — Я тогда сразу сказал Николаю Палычу: раз мы эти... как его... парамен...
   — Парламентеры, — подсказал Шестаков.
   — Ага, парламентеры. Дык вот, раз, говорю, мы парламентеры, то давайте сразу и пристрелим их, шкур недобитых, белогвардейских!
   Лена испуганно посмотрела на него, но Иван сокрушенно развел руками:
   — Николай Палыч, конечно, против: нельзя, говорит, врагов, говорит, честные люди убивают в бою. У нас с тобой — диплома— ти— чес— кая миссия. Мис— си— я!
   — Ну, и как же вы поступили? — сухо, с неожиданным ожесточением спросила Лена.
   Шестаков пожал плечами:
   — Я сказал Чаплицкому, что его смелость превосходит здравомыслие: максимум через полгода все вы будете пленными командарма Самойло.
   Лена как бы из вежливости, без любопытства, сказала:
   — А что он?...
   — А он за это пообещал меня повесить на одном фонаре с командармом. Я, разумеется, душевно поблагодарил за честь, и мы расстались.
   — И что же с ними стало? — так же вежливо и спокойно спросила Лена. Безразлично, как о чем— то малозначительном, совсем неинтересном.
   Шестаков удивился:
   — С этими, Чаплицким и Веслаго? Понятия не имею. Скорее всего, бежали вместе с Миллером. Чаплицкий, насколько мне известно, заправлял у Миллера всеми делами в последнее время. А почему вы об этом спрашиваете, Елена Константиновна?
   — Да так, просто показалось любопытным... Чаплицкого я знала когда— то, во времена незапамятные...
   Лена плотнее запахнула шубку и раскрыла книгу, пододвинула ее поближе к свече...
 
   Скрипя сапогами по плотно слежавшемуся снегу, Чаплицкий и ротмистр Берс направились из старого архангельского порта через задворки Соломбалы в город. Берс натужно кашлял, на ходу задыхался.
   — Я, кажется, совсем разболелся, — пожаловался он Чаплицкому.
   Думая о чем— то своем, Чаплицкий пробормотал:
   — Терпите, Берс, терпите. Скоро мы будем в тепле. Там я вас вылечу...
   Берс, покосившись на Чаплицкого, сказал с неуверенным смешком:
   — Когда вы так говорите, дорогой друг, я начинаю думать. что вы пропишите мне порошок Бертоле.
   Чаплицкий удивился:
   — Порошок Бертоле?
   — Ну да! Лучшее успокаивающее средство — это сухой черный порошок.
   Чаплицкий засмеялся:
   — У вас действительно не в порядке нервы. Я собираюсь лечить вас проверенными народными средствами.
   — Прекрасно! В учении Заратустры соискатель на лекарское звание должен был вначале вылечить трех пациентов из низшей касты — врагов Аруга— Мазды...
   — Эту ступень я одолел давным— давно, — скромно сказал Чаплицкий. — А дальше что?
   — Только после этого лекарь мог практиковать и в высшей касте — среди друзей Агура— Мазды...
   Чаплицкий молча слушал. Остановившись, чтобы прокашляться, Берс воздел палец:
   — Не забывайте, что по своему положению и происхождению я друг Агура— Мазды!
   Чаплицкий ухмыльнулся:
   — По своему положению вы беглый белогвардеец и враг революции. Ясно? Пошли!
   Они двинулись дальше, и Чаплицкий продолжил:
   — Поэтому...
   — Стой! Кто идет? — И вместе с криком прямо перед ними из темноты вырос патруль: солдат с винтовкой наперевес и мужик в сером драном азяме.
   У мужика в руках было старое охотничье ружье. Он вгляделся в путников и требовательно спросил:
   — Пароль?
   Чаплицкий, отодвигая назад Берса, выступил вперед:
   — Знамя! Свои, товарищи!
   Солдат кивнул, и Чаплицкий быстро сказал:
   — Мы из ЧК. Здесь несколько минут назад мужчина с женщиной в белом платке не проходили?
   Солдат задумался:
   — В белом платке? Баба?... Чегой— то не видали. А вы пропуск свой мне все— таки покажьте. Не обижайтесь, граждане чекисты, время как— никак военное:
   Чаплицкий простецки засмеялся:
   — А чего ж обижаться? Наоборот, хвалю за революционную бдительность. Вот мой мандат...
   Он протянул солдату бумажку, тот взял ее в руки, приблизил к глазам, чтобы получше рассмотреть в темноте.
   В тот же миг Чаплицкий выхватил из кармана кастет— револьвер и со страшной силой ударил патрульного в переносицу. Быстро переступил через осевшее тело и в длинном беззвучном прыжке достал выскочившим из рукоятки «лефоше» лезвием мужика в драном азяме. В горло.
   Захлебнулся мужик кровяным бульканьем и, заваливаясь круто на спину, сипло вздохнув, успел напоследок выстрелить из старой кремневки вверх, в зябко дрожащие, неуверенные звезды...
   Чаплицкий тихо скомандовал:
   — За мной, быстро!
   Они побежали по темному проулку, хрипло, загнанно продыхиваясь. Визжал под ногами плотный снег.
   И в молчаливой устремленности затравленных хищников ощущалась смертельная угроза.
   Бежали долго, и, когда Берс остановился, поняв, что в следующую секунду он умрет, Чаплицкий шепнул:
   — Здесь! Сможете перелезть через забор?
   Берс молча покачал головой.
   — Влезайте мне на спину!
   Чаплицкий подсадил, поднял, резко подтолкнул ротмистра, потом подпрыгнул сам.
   Подтянулся на руках, рывком перемахнул через саженный заплот.
   Упал в сугроб, вскочил, несильно пнул ногой Берса:
   — Не сидите на снегу! Застудитесь. Вставайте! Ну, вставайте — мы пришли...
 
   Зала — главная горница крепкого дома бывшего купца Солоницына Никодима Парменыча — была непроходимо заставлена разностильной мебелью, забита до отказа дорогой утварью и украшениями.
   Павловский буфет, а в нем корниловский и кузнецовский фарфор, чиппендейл с тарелками из орденских сервизов, гамбсовские пуфы, шереметьевские резные буфеты с яйцами фаберже. На стенах — ростовская монастырская финифть вперемешку с лубочными олеографиями.
   Чаплицкий и Берс сидели за богато накрытым столом и смотрели на все это с изумлением, как рассматривают геологи откос рухнувшего берега с обнажившимися слоями наносного грунта — здесь так же отчетливо были видны пласты добра, собранного после схлынувших волн белогвардейского бегства через Архангельск.
   Чаплицкий поднял рюмку:
   — Ваше здоровье, Никодим Парменыч!
   — Заимно! — Солоницын солидно прикоснулся бокалом к офицерским рюмкам, проглотил коньяк, густо крякнул, вытер усы. Закусил маринованным груздем.
   Офицеры ели жадно, торопливо, давясь непрожеванными кусками.
   Солоницын внимательно смотрел на них, еле заметно, в бороду усмехался. Подкладывал, дождавшись перекура, спросил Чаплицкого:
   — Ну— с, Петр Сигизмундович, теперя, можно сказать, закончились ваши дела здеся?
   Чаплицкий прожевал кусок копченого угря, по— простому вытер губы куском хлеба, проглотил его, затянулся табачным дымом, неторопливо ответил:
   — Нам с вами, Никодим Парменыч, как людям глубоко религиозным, отныне и присно надлежит смиренно внимать божественным откровениям отцов церкви...
   Солоницын степенно склонил голову.
   Чаплицкий продолжал:
   — Святитель казанский Гурий указывает нам: «Подвизаться должно, несмотря ни на какие трудности и неудобства, чинимые сатаной...»
   Солоницын засмеялся, погладил себя по вислому, гусиным яйцом, животику, сказал дорогому гостю добро, предостерегающе, отечески:
   — Эх, Петр Сигизмундович, ваше благородие! Шибко прыткий ты господинчик. Все тебе укороту нет! А ведь комиссары— то, пропади они пропадом, чай, тоже не дремлют?
   — Думаешь? — вскинул брови Чаплицкий.
   — А как же? Они шастают и рыщут, как псы исковые! Гляди, отловят тебя — панькаться не станут. Сразу на шибеннице ножками задрыгаешь...
   — А сам— то, Никодим Парменыч комиссаров нешто не боишься?
   — Бояться— то боюсь, конешно. Но все ж таки я не охфицер, как— никак, не контра. Я человек тихий, торговый. А без торговли при всех властях жисти промеж людей быть не может. Устаканится все помаленьку, глядишь, снова можно будет покумекать — што да как...
   Чаплицкий посмотрел на Берса, которого развезло в тепле, и спросил купца:
   — А мне чего посоветуешь? Как жить подскажешь?
   Солоницын сказал веско:
   — У тебя, ваше высокоблагородие, один путь: через Чухонскую границу на Запад драпать.
   — А чего так? — лениво поинтересовался Чаплицкий, с удовольствием раскуривая вторую толстую сигарету с золотым обрезом, английского происхождения. — Может быть, и мне подождать, пока все устаканится?
   Солоницын даже со стула поднялся:
   — Петр Сигизмундович, голубь ты мой, упросом тебя прошу, послушай старика. Обогрелись — поспите чуток, харчишки я вам в дорогу соберу, и берите ноги в руки!
   Для убедительности он прижал короткие толстые ручки к сердцу:
   — Петр Сигизмундович, дружка твоего — ладно, не знаю я, а ты, хотя и молодые годы твои, кровушки людской рекой пустил! Не дай бог большевичкам в руки попасть. Они тебе вспомянут...
   — Вот так, значит? — серьезно, задумчиво переспросил Чаплицкий. — Ай— яй— яй... Вы слышали, геноссе Берс? Оказывается, наше дело — табак. У вас есть какие— нибудь соображения по этому поводу?
   Берс приоткрыл осоловевшие глаза:
   — Я согрелся, сыт, слегка пьян и потому спокоен. Ибо сутры Прагна Парамита утверждают, будто вся наша жизнь есть очень, очень, долгий сон с повторяющимися сновидениями, прекрасными и кошмарными.
   — Замечательно! — Чаплицкий гибко поднялся из глубокого кресла и показал рукой на Солоницына: — В таком случае внимательно взгляните на этого постного старичка, похожего на туза треф...
   Солоницын обиженно зажевал губами, а Чаплицкий, прогуливаясь по горнице, спокойно продолжал:
   — Я знаю Никодим Парменыча много лет. Был он маленький лавочник, пустяковый человечек, просто паршивенький дедушка. Так бы и сгнил со временем, если бы не я — настоящий, вдумчивый искатель в сердцах людских. Я открыл на пользу всему человечеству его дарование...
   Берс заинтересовался:
   — Дарование? Какое же?
   — Никодим Парменыч — гениальный шпик и талантливейший провокатор!
   Солоницын вздрогнул, быстро перекрестился. Его ноздреватое, желтое, как подсохший лимон, лицо начало медленно сереть. Снова перекрестился.
   Чаплицкий театральным жестом указал на него:
   — Во— во— во! Смотрите, Берс, сейчас будет приступ благочестия. Вот так же он обмахивался, когда я приказал расстрелять политически неблагонадежных рабочих на его лесопильном заводе. Конечно, по его просьбе: не надо платить жалованье за полгода, а остальным можно снизить ставки...
   Берс укоризненно покачал головой:
   — Ай— яй— яй! Кто бы мог подумать!..
   А Чаплицкий заверил:
   — Вы не можете себе представить, Берс, что в этом богобоязненном старце клокочет гордыня Рябушинского и тщеславие Форда. При моем содействии за три года он купил... — Чаплицкий принялся неторопливо загибать пальцы: — лесозавод, причал, свечную фабрику, буксир, четыре лихтера и трактир в порту...
   Чаплицкий остановился рядом с Солоницыным:
   — И все на чужие имена. Правильно я говорю, Никодим Парменыч, ничего не забыл?
   Солоницын прикрыл глазки, пожал плечами: говори, мол, говори.
   Не обращая на это внимания, Чаплицкий сказал не без гордости:
   — Должен вам заметить, герр Берс, что этот лапоть, этот серый валенок подготовил мне лучших доносчиков и соглядатаев... — И снова обратился в купцу: — Все их рапорты вместе с вашими, Никодим Парменыч, записочками пока припрятаны.
   — Это вы к чему, ваше высокоблагородие? — ершисто спросил Солоницын.
   — Это я к тому, многоуважаемый господин Солоницын, что вы напрасно собрались дожидаться мира и благодати при большевичках. Вы солдат армии, из которой можно демобилизоваться, только померев. Уйдя в мир иной. Преставившись, так сказать. Все поняли?
   Солснкцын покорно склонил голову:
   — Должен был понять. Што тут не понять. Значится, теперя прикажешь мне по ночам на улицах бегать да комиссаров стрелять? Али штаб ихний поджечь?
   — Вот это я без вас управлюсь, — засмеялся Чаплицкий. — Ваша другая задача. Мы теперь будем жить у вас, пока вы нам другое жилье, поспокойней, не подыщете. Это раз. Во— вторых, срочно приготовьте мне — к завтрему — четыре тысячи рублей...
   — В «моржовках» али в нынешних? — деловито спросил Солоницын.
   — «Моржовками» и нынешними можете оклеить вот эту свою уютную гостиную. Я человек крепких взглядов — нужны, золотые николаевские червонцы.
   Солоницын покачал мясистым клювом:
   — Стоко не соберу.
   — Соберете, соберете, — успокоил его Чаплицкий. — И хочу вам напомнить в последний раз: вы мне ма— хонький подчиненный и впредь никогда не смейте вступать со мной в пререкания. Иначе я вас застрелю — прямо вот здесь... под святыми образами.