Страница:
А сейчас мы не успели увернуться от него, соскочить с его пути — он врезался в нас, ведомый твердой, знающей рукой Гейл Шиихи.
Я помотала головой, чтобы стряхнуть наваждение, и подумала горько: я и сейчас не хочу смотреть правде в глаза! Не надо, не поднимайте мне веки!
Ведь это не Гейл Шиихи сидела за баранкой страшного тягача — это Витечка непонятно как, совсем незаметно выбрался из нашей скорлупной машинки и перебрался за руль грузовика. В кризисе, в слезах, с болью он протаранил меня, с печалью и состраданием понимая, что нет на свете обочины и кювета, в который я могла свернуть от этого разящего удара…
… — Да и толку от нынешних мужиков — на грош! — убеждала меня Людка. — Мне мой межеумок на 8 Марта подарил дрель и набор слесарных инструментов. Ты, говорит, инженер и теперь все технические проблемы в доме сможешь легко решить! Ну, есть о чем с ними разговаривать?..
—Не о чем, — кивнула я и спросила: — А детям-то что мне сказать?
— Ничего не говори! — дала твердое указание Людка. — Наплети им что угодно: уехал, мол, отец на некоторое время… Нечего их вмешивать!
— А потом? Ведь потом надо будет сказать? Потом-то что им скажу?
— Потом посмотришь, что надо сказать. По ситуации. Тем более, что приползет скоро твой ненаглядный Витечка… Все образуется…
— Нет, не образуется… — покачала я головой.
— Брось! — махнула рукой Людка. — Вон у нас на кафедре сопромата профессор Васечкин три раза на Галке Фокиной женился.
— Это как? — слабо поинтересовалась я.
— А он с ней жить не может, и врозь не получается. Дважды разводился, а потом снова регистрировался. Она тут как-то опять отмочила номер, он в третий раз пошел разводиться, а в суде по ошибке назначили слушание на 30 февраля. Васечкин решил, что это знак свыше, и больше не рыпается…
— Эх, Людка, беда в том, что я никогда никаких номеров не отмачивала! И трижды сходиться-расходиться с Витечкой не собираюсь…
— Это ты сейчас от горя-обиды такая гордая, — сочувственно покивала Людка. — Остынешь, подумаешь, отойдешь…
— О чем же мне думать?
— Ну, думать тебе сейчас не передумать! Ты баба красивая, ничего не скажешь, да только годиков тебе, как Христу, натикало. Выгляни в окошко — полна улица девок— красоток. Без детей, без забот и хлопот. Без лифчиков теперь ходят. Никому мы, кроме своих чайников, не нужны. Как моя бабка говорила: коли брошена жена — за беду на ей вина…
— Брошена, — повторила я медленно. — Смотри, Людка, как странно, обо мне надо теперь говорить, как о вещи, — «брошенная». Ненужная. Только ненужные вещи бросают…
— Да перестань ты, — рассердилась Людка. — Тебе сейчас киснуть, распадаться никак нельзя…
Ларионов не приехал. И не позвонил.
Я подумала об этом, как только утром открыла глаза, и охватила меня слепая, бессильная ярость. Я так напрягалась, чтобы не послать его ко всем чертям с этим живым приветом! Меня муж бросил! Мне хотелось весь вечер выть и бить стеклянные предметы, потом влезть в теплую ванну, выключив предварительно свет, и лежать там недвижимо, в теплой темноте и уединенности.
А вместо этого я, как говорит Витечка, «сделала себе выходное лицо» и три часа сидела дура дурой, дожидаясь гонца из прошлой счастливой жизни с ящиком баклажанов и начавших гореть помидоров. Потом выдернула из розетки телефон, приняла две таблетки родедорма, полночи крутилась без сна и, вынырнув утром из вязкой толщи беспамятства, вспомнила не об ушедшем Витечке, и не о детях, и не о своих невеселых делишках, а злобно вскинулась на этого густоголосого осла, продержавшего меня весь вечер в бессмысленно-ненужном напряжении.
Вам не приходилось ждать гостей, когда муж отпрашивается у вас в бессрочный отпуск? Когда он выходит из дома на месяц, или два, или черт его знает, сколько понадобится, чтобы в последний раз попробовать сломать на себе каменеющий панцирь неудачника…
С утра — от снотворного, от недосыпа, от скользкого холодного кома страха под ложечкой — голова идет кругом. Ребята переругиваются, электроплита, кошмарное изобретение, сначала ни за что не нагревается, потом никак не остывает. На улице изморось, не забыть бы зонт. Деньги Маринке в школу — в конверт и застегнуть в кармане булавкой.
— Быстрее, ребята, быстрее, ешьте яичницу, пока не остыла…
— Мам, не хочу яичницу, я просто бутерброд с маслом, — нудит Маринка.
— Давай, давай, жри больше белые булки, скоро станешь тетя-шкаф, — подъедается к ней Сережка.
У Маринки глаз пухнет мерцающей сердитой слезой, она ищет ответ похлестче, словечко пообиднее, но ничего толковое ей не приходит на ум, и она беспомощно— зло гудит:
— А ты… ты… ты сам… сам…
Я пытаюсь ей помочь:
— Во всей классической литературе описано, как дети по утрам едят булки с маслом. У Чехова, например, полно…
— У них у всех был несбалансированный рацион, — небрежно сообщает Сережка. — Совершенно нездоровые люди. Жрали одни жиры и углеводы, мало белков, жуткий дефицит витаминов…
О господи, еще один энциклопедист растет в доме на мою голову! Я узнаю знакомые — Витечкины безапелляционные ноты и сразу робею, я и с Сережкой готова заранее согласиться.
— Сейчас точно установлено, что царь Алексей Михайлович умер от авитаминоза… — снисходительно просвещает нас с Маринкой молодой Витечка. — Дикость невероятная! Слез бы с крыльца, стал на четвереньки и просто травы бы пожевал, как козел… И порядок — царствовал бы себе дальше…
— Скорее, дети, скорее, опоздаете…
В небольшой нашей прихожей они натягивают куртки, непрерывно наталкиваясь и мешая друг другу, как гуппи в аквариуме, недовольно бормочут — на них тоже давит грязная серость осеннего утра. А может быть, не зная, предчувствуют: к ним пришла первая беда.
На лестничной клетке пахло пылью, иссохшим мусором, из лифтовой шахты поддувал керосиновый ветер. Люминесцентная лампа на стене точила дрожащий неверный свет, она уже почернела с краев. Видно, догорала ее светлая стеклянная жизнь.
— Ма, я тебя последний раз предупреждаю, — строго сказал мне Сережка. — Я ее с продленки брать не буду, если она…
— Она тебя будет слушаться, не сердись, — попыталась я его обнять, но Сережка уже большой, он еле заметно отстраняется, и на лице его выражение непреклонное, как у Витечки, когда он дает мне «укорот». — Она ведь еще маленькая.
— Кто маленькая? Она?! — возмущается Сережка, и голос его заглушает лязг лифтовых дверей. — Да я в ее годы…
Они вваливаются в деревянный футляр кабины, и я еще слышу, как Маринка говорит ему медовым голосом:
— Да! Я еще маленькая! И я девочка, поэтому ты должен меня слушаться во всем…
— Пропуск! — как всегда негромко и внятно сказала Церберуня, обозначив конец моего рабочего дня.
Вот единственный человек на своем месте! Церберуня называется «боец ВОХРа», и охраняет этот несгибаемый боец вход в редакцию от праздношатающихся. Если надо в газету — вот на стене телефон, позвони. Коли пришел по делу — закажут тебе пропуск, и тогда иди, куда там тебе надо, с предъявлением паспорта, конечно. Церберуня, настоящая фамилия которой Щерба, работает на этом посту много лет и знает всех сотрудников как облупленных.
Но в штатном списке ее обязанностей нигде не записано, что она должна нас знать в лицо. Поэтому, сколько бы раз за день мы ни проходили мимо ее столика в вестибюле, она проверяет у нас удостоверения. Берет в руки коричневую книжечку, тщательно сверяет лицо с фотографией, внимательно читает лаконичную пропись фамилии-имени-отчества и должности, бдительно проверяет подлинность подписи главного редактора, сличает ненарушенность печати и тогда возвращает со словами: «Можете идти!»
Скорее всего, если бы она вместо этой процедуры приветливо махала нам рукой, или говорила «Привет!», или просто сухо кивала, как это делают все остальные вахтеры, мы бы и не знали ее фамилии и не стали бы ее называть сначала Церба, а потом ласково-ненавистнически «Церберуня». Мы бы ее не запомнили, мы бы ее практически не знали. А так мы ее помним, мы ее знаем. Ежедневно она служит нам напоминанием торжества принципа «максимальной пакости», поскольку дежурит или утром, когда мчишься на работу, опаздывая ровно на минуту, а с точки зрения начальства именно эта минута является краеугольным камнем дисциплины, или вечером, когда руки заняты сумками, папками с бумагами, зонтом, и приходится сваливать на пол всю эту поклажу, чтобы разыскать закопавшееся на самое дно сумочки удостоверение.
Мы ненавидим Церберуню. скандалим с ней, грубим, она смотрит немигающими глазами, молча качает головой и пишет на нас рапорты своему начальству. А те жалуются нашему главному, который шерстит нас, удивляясь тому, как мы не можем понять, что Щерба добросовестно выполняет свой долг. «Если бы вы отрабатывали свою зарплату так, как эта не очень молодая и не очень грамотная женщина, газета была бы много интереснее…»— с печальным вздохом добавляет главный всякий раз после скандала с бойцом ВОХР Щербой.
Мне кажется, что наше отношение к Церберуне ей самой небезразлично. Я уверена, что если бы мы вдруг перестали замечать ее или по необъяснимой причине все вместе полюбили ее, она очень скоро бы уволилась. Я убеждена, что наша ненависть питает ее жизненную энергию, наполняет эмоциональный мир человеческими страстями, она поглощает нашу неприязнь, как растения — углекислый газ. Ей не нужен кислород доброжелательства, она жадно впитывает источаемую мной углекислоту, когда говорит тихо и отчетливо:
— Пропуск!..
Несколько мгновений сладчайшего торжества от ощущения самой высокой из всех доступных форм власти над другим человеком — возможности заставить его выполнить абсолютно бессмысленное дело, сколь малым бы оно ни было. Тут вопрос не в объеме дела, а в его бессмысленности: чем абсурднее, чем мельче, тем приятнее. Наверное, приятнее, острее это чувство — ничем другим объяснить я не могу это скрупулезное изучение картонки, удостоверяющей личность, которую знаешь до оскомины много лет.
Церберуня еще не выпустила из своих сухих бдительных лапок мое удостоверение, когда я услышала за спиной знакомый густой голос:
— Ирина Сергеевна!..
Оглянулась — сухопарый белобрысый парень в синем плаще и фуражке с золотой кокардой. Невысокий, очень загорелый и смущенно улыбающийся.
— Здравствуйте, Ирина Сергеевна! Извините, я не приехал вчера, меня в милицию забрали… Ларионов моя фамилия, я вам звонил…
Пальцы Церберуни конвульсивно сжались на моем удостоверении, она подняла взгляд на Ларионова, и я прочла в ее бесцветных глазах тоску от невозможности сразу же забрать у него документы. Но это не входило в ее обязанности, она только вздохнула тяжело из-за того, что нет права проверять людей с той стороны ее поста, и отдала мне удостоверение. «Можете идти!»
Интересно знать: если бы я, находясь в редакции, потеряла пропуск, она бы не выпустила меня из здания? Я бродила бы целую ночь по пустым коридорам и гулким кабинетам, жалобно просилась домой, а Церберуня, не смыкая глаз, как настоящий боец, следила, чтобы никто не прошел ко мне с воли, а сама я не прорвалась мимо ее поста?
И острая антипатия к вахтерше, к этому злому караульному животному вдруг перекрыла, смыла бесследно раздражение и досаду, которые я испытывала к Ларионову, заставившему меня вчера столько времени ждать его в тягостном напряжении.
Назло Церберуие я взяла Ларионова под руку и, помахивая игриво сумкой, повела его к выходу.
— Идемте быстрее, — сказала я, — иначе она захочет вернуть вас в милицию…
Ларионов засмеялся:
— А мне и так завтра туда идти…
На улице, в меркнущем свете осеннего вечера я рассмотрела, что от виска по щеке к уху тянутся у него на лице не то царапины, не то ссадины. Он заметил мой взгляд и снова смущенно улыбнулся:
— Вы не смотрите так, я вообще-то не хулиган… Это случайно.
— А что там у вас приключилось?
— Да ну! Глупость! Хмыри какие-то пристали…
— Мальчишки, что ли? — спросила я.
— Да нет, — покачал он головой, — они вполне уже взрослые мальчики, лет по тридцать, наверное…
— А чего хотели? — полюбопытствовала я.
— Да так, пришлось их угомонить немножко…
Несмотря на сухость, в нем чувствовалась крепкая, мускулистая сила, да и огромный целлофановый мешок с заграничными наклейками и рисунками он нес в руке, будто это была маленькая авосечка. Я почему-то сразу поверила, что он может легко угомонить разбушевавшихся хмырей.
— Ирина Сергеевна, если вы не возражаете, я провожу вас домой: посылка тяжелая, вам самой не дотащить…
С одной стороны, посвятить два вечера Ларионову при моих нынешних делах — как-то многовато получалось, а с другой — мысль тащить этот огромный мешок, пихаться с ним на остановке, лезть в троллейбус была невыносима. Больше всего хотелось прийти домой, принять ванну и лечь спать, чтобы не вспоминать ни Витечку, ни текущие неприятности дня, ни необходимость объяснять что-то детям, ни ждать завтрашнего пробуждения с массой вопросов, которые мне теперь предстоит решать…
Бог с ним, с Ларионовым, пускай провожает! Может быть, возьмет такси, доедем быстрее до дому, а там как-нибудь от него отобьюсь. Мне было немного неловко из— за своего коммерческого подхода, и я как можно любезней сказала:
— Если вам это не составит труда и у вас нет других, более приятных и нужных дел, то мне вы доставите тем самым удовольствие.
— Да я совсем свободен, мне делать нечего. Командировку я закончил, а видеть вас мне приятно…
Я неопределенно хмыкнула, а он сказал очень убежденно:
— Да-да, очень приятно. Вы знаете, я много раз вспоминал тот вечер, когда мы познакомились.
— Да, тогда был прекрасный праздник, — сказала я неопределенно, поскольку и по сей момент не могла вспомнить о том, как мы с ним танцевали. Его тогда не существовало в моей жизни, его не было на карте земли, потому что в ту пору всем миром для меня был Витечка.
Ларионов будто подслушал мои мысли.
— Я надеюсь, ваш супруг не будет в претензии, что я вас провожаю. Я ведь ничего плохого не имею в виду…
Меня рассмешил его провинциализм, и я подумала о том, что, наверное, Витечка теперь совершенно не будет иметь претензий ни к кому из провожающих меня. Витечка теперь занят Гейл Шиихи.
И не знаю почему — никакой в этом не было необходимости, неожиданно для себя я сказала:
— Мой супруг не будет к вам иметь претензий, потому что он меня бросил!
— Вас?! — с безмерным удивлением спросил он.
— Ну не вас же! — раздраженно ответила я. — Конечно, меня!
Он смутился еще сильнее и растерянно забормотал:
— Ирина Сергеевна, простите, я ничего не знал, я как-то так бестактно… Я не хотел…
— Я понимаю, можете не извиняться. Это не ваша и, по-моему, даже не моя вина… Жизнь такая…
Ларионов выпустил мою руку и шел рядом в сосредоточенном молчании. Я видела, как он напряженно о чем-то размышлял. И клокотавшие в нем слова и мысли наконец обрели форму категорического заявления:
— Он наверняка сошел с ума!
— Может быть, — кивнула я, — но только вокруг многовато сумасшедших, судя по количеству разводов. Люди просто надоедают друг другу.
Ларионов закинул свой мешок с одесскими фруктами за плечо и сказал с огромной убежденностью:
— Вообще-то я знаю много людей, которые развелись, но еще ни разу не видел, чтобы человек бросил жену и женился лучше. Обычно новые жены очень похожи на старых, только несколько хуже…
Я усмехнулась, он впал в вакханалию смущения:
— Простите, старая — не в том смысле, что она старая, а просто прежняя жена… И вообще, Ирина Сергеевна, если бы у меня была жена, как вы… Да вообще, по— моему, вы удивительная женщина.
— Ну, хватит, — махнула я рукой, — вы мне лучше скажите, что вас в милиции — оштрафовали или письмо на работу пошлют?
— Да нет, я отказался платить штраф.
Тут уж удивилась я:
— Как это вы отказались? По-моему, согласия нарушителя не спрашивают. Это как при разводе, — засмеялась я, — если не хочешь больше так жить — разводишься.
— Нет, это не совсем так. Они нам предложили в милиции как бы помириться, и всех штрафуют.
— Кто они? — удивилась я.
— Ну, дознаватель там, я не знаю, как называется, оперуполномоченный. Сказал, что все хороши одинаково и всех оштрафуют.
— А вы что?
— А я сказал, что я не согласен. Пускай разбирают дело по существу. Почему это меня штрафовать? Они хулиганье, а штрафовать всех. Выходит, я с ними вместе наравне виноват.
— А вы считаете, что виноваты только они? — спросила я.
— Конечно! Они ко мне пристали. Я их не трогал. Да и вообще!..
Все, что он говорил, он излагал с убежденностью. Вот с этой непререкаемой уверенностью он сказал:
— Я точно знаю, что им нельзя этого вот так спускать с рук. Заплатят четвертак, завтра снова станут хулиганить и драться. Проступок, совершенный дважды, кажется людям дозволенным. А этого нельзя допускать!..
— Вы еще, оказывается, и воспитатель, — засмеялась я.
— Да нет, какой я воспитатель, — сдвинул он на затылок фуражку. — Но все равно противно, когда трое дураков пьяных знают, что одного-то они всегда поколотят. Но не прошел номер на этот раз. Да ладно, — засмеялся он, — завтра разберемся как-нибудь.
Вечер был теплый, слоисто-серый, слепой. Казалось, что мокрый тротуар, дома, облетающие деревья сочатся этой голубовато-сизой дымкой, втекающей в улицы, как сонная вода.
— А что это за фуражка на вас? — спросила я.
— Эта? — Он для уверенности потрогал свой черный фургон с золотым шитьем.
— А у вас при себе есть еще одна?
— Нет, — снова смутился он. Вообще он слишком часто смущался, во всяком случае, для человека, который любит драться сразу с тремя хулиганами. — Вы, Ирина Сергеевна, просто забыли. Рассказывал я вам — я же штурман дальнего плавания. Я старпом на ролкере…
— Ну, конечно! — с притворным воодушевлением воскликнула я. — Я просто не знала, что штурманы носят такие красивые шапки…
Не могу же я ему объяснить, что я и его-то самого не помню, не то что разговоры про какой-то неизвестный мне ролкер.
Люди вокруг нас будто плыли в пепельном сумраке надвигающейся ночи, но плыли они быстро, суетливо, пихаясь сумками и толкая в бок локтями. Машины с шипящим шорканьем пролетали по мостовой, оставляя в пелене сгущающейся мглы трассирующие кровяные следы габаритных огней.
— Эх, такси бы поймать… — мечтательно сказал Ларионов.
— Да где его взять — час пик…
А поскольку я никак не отреагировала, он добавил, будто извиняясь:
— Вообще с такси здесь неблагополучно… У меня теперь против такси предубеждение будет…
— Это почему еще? — удивилась я.
— Так ведь весь этот скандал вчера из-за такси завязался…
— Черт с ним, с такси, вон троллейбус подходит к остановке, успеем!
Ларионов сунул мне в руки фотоаппарат — я только сейчас рассмотрела, что у него на плече болталась камера, — схватил мою сумку и со своим ярким полиэтиленовым мешком через плечо устремился передо мной к остановке. В толчее перед растворенной дверью пропустил вперед, нас растаскивали, отпихивали, мяли, потом общим рывком подняли в салон, захлопнулись створки, и мы оказались впрессованными друг в друга в массе крутого пассажирского фарша.
— У вас гривенник есть? — спросила я.
— Есть, но я руками не могу пошевелить.
Распираемая людскими телами коробка троллейбуса казалась хлипкой, ненадежно тонкой. Она тряслась и дрожала на разгонах, едко дребезжали стекла, и тонко вибрировал под ногами пол. Было ощущение, что этот плексигласовый ящик просто надет на нас.
— Контролер не поймает? — озабоченно спросил Ларионов.
— Но если вы не можете достать гривенник, он ведь тем более не достанет свой жетон, — заметила я.
— Я думаю, у контролеров есть тренированность на толкучку, — рассудительно сказал Ларионов и добавил удивленно: — Странная все-таки работа — душиться, толкаться, ловить…
Тут я его вспомнила. Мы сейчас стояли лицом к лицу, тесно прижатые толпой друг к другу, как когда-то давно на даче в танце, но раньше я не могла его вспомнить, потому что не смотрела ему прямо в глаза — очень странные глаза, с чуть потупленным взглядом, который сначала казался смущенным и лишь немного погодя оказывался невыносимо упрямым.
Ни рассказов его про штурманство, ни про какой-то ролкер, даже внешность его отчетливо не могла припомнить. А вспомнила взгляд. И еще он говорил, что умеет играть на кларнете. Почему? Не помню…
Перед нашей остановкой народ у двери уплотнился, перегруппировался, вспучился — так, наверное, сжимаются и взрываются галактики, — и вышвырнуло нас на тротуар, и, прежде чем я опомнилась, Ларионов выхватил из кармана монету и сунул в чью-то высунутую из салона ладонь.
— Опустите, пожалуйста, за проезд!.. — крикнул он вслед уносящемуся с завыванием троллейбусу.
— Я вижу, вы всегда аккуратно платите за проезд, — сказала я серьезно.
— Ага, — кивнул он. — Плачу. Я вообще порядок люблю…
И смотрел он немного в сторону, будто снова застеснялся своей любви к порядку. Я подумала, что так вот, сильно стесняясь, он за соблюдение исповедуемого им порядка с жены, с подчиненных или обидчика шкуру спустит.
Мы шли по переулку к моему дому, и серый туман над мостовой быстро сгущался в синюю мглу. Было так тихо, что отчетливо слышался сухой шуршащий шелест, с которым падали на асфальт подсохшие кленовые листья.
Чтобы не молчать, спросила, сама не знаю зачем, не интересовало это меня нисколько:
— А ваша жена любит порядок?
— Алена? — удивился он моему вопросу. И развеселился:
— Не-ет, Алена никакого порядка не признает…
— Что так? — равнодушно спросила я, лениво продолжая этот никчемный разговор.
— Ну, как вам сказать… Порядок — это определенная равновесная система обязательств и прав… А там, где только возникает запашок обязательств, там исчезает моя Алена… — Он сказал это безо всякой сердитости или досады и снова рассмеялся, видимо, приложив мысленно свою жену к идее порядка.
— А как же уживаетесь?
— Так мы и не уживаемся… Мы ведь врозь живем… Я почти весь год в плавании, на берегу почти не бываю… А Алена живет как-то хаотически-весело.
— И не разводитесь? — спросила я и подумала, что всякого рода семейные неурядицы стали для меня сейчас самой интересной темой.
— Нет, — покачал он своей нарядной фуражкой. — Нам это обоим причинило бы массу сложностей. Алене — значительные материальные потери. А мне, по-видимому, моральные…
— В каком смысле?
— Я же на загранплаваний. Как разведусь, так меня с мостика в два счета турнут. А я только полмира обошел, интересно вторую половину посмотреть. Да и люблю я свою работу…
Полмира обошел! Экий Буцефал. Он меня раздражал своей неколебимой уверенностью в своих незначительных суждениях. А что ей было делать, этой неведомой мне Алене, если он на берегу почти не бывает? Сидеть почти весь год на пристани и дожидаться, когда этот Магеллан пожалует на своем ролкере из второй половины мира? Решила жить хаотически-весело.
И с острой горечью подумала, что Витечку, пожалуй, я бы ждала почти весь год. И еще год. И еще… Только бы вернулся. — Уже в лифте он спросил неожиданно:
— Вы верите в приметы?
— Не верю, — отрезала я. — Я человек несуеверный…
— Не может быть! — застенчиво-уверенно сказал Ларионов.
— Несуеверны только попы, мелкие чиновники и могильщики. У них работа без риска…
— А вы суеверный?
— Ну, как вам сказать… В приметы я верю. — Он перекинул с плеча на плечо свой увесистый цветной мешок. — Меня приметы редко обманывают…
— Какая же была у вас примета насчет вчерашней драки?
Он неопределенно хмыкнул:
— У меня была примета не к драке… Да, собственно, это неважно…
Я нажала кнопку дверного звонка, ребята с визгом выкатились мне навстречу, но замерли, увидев Ларионова, и с интересом воззрились на него.
— Познакомьтесь, детки… Это друг нашей Ады, приехал из Одессы…
Сережка протянул ему руку и деловито осведомился:
— Вы моряк?
— Моряк, — кивнул Ларионов. — Штурман…
— А как ваше фио? — продолжал допытываться Сережка.
— Что? — удивилась я. — Что такое «фио»?
— Фамилия-имя-отчество! — сообщил Сережка. — В журналах, вообще в списках есть такая графа — «ФИО»…
— Мое фио — Алексей Петрович Ларионов, — усмехнулся гость. — Можно просто Алексей…
— А меня зовут Сергей…
— Так я тебя, Сергей, помню… Ты тогда, правда, был поменьше… На даче у Ады я вас всех видел… И Маринку, и папу твоего…
Истомившаяся молчанием Маринка обрадовалась, что ее включили в круг собеседников, и сообщить ей хотелось, конечно, что-нибудь значительное. Она и сказала приподнято-взволнованно:
— Мам, нам Галина Лаврентьевна сказала, что нас приняли в общество охраны памятников. И велела принести завтра двадцать копеек — удостоверение будут давать…
Сережка ехидно спросил:
— А ты за бесплатно памятники охранять не можешь?
— Нет, нет! — заволновалась Маринка. — Нам удостоверения давать будут!
— А фотографию не надо сдавать на удостоверение? — ехидно-серьезно расспрашивал Сережка. — А то ты по растяпству своему потеряешь удостоверение, и кто-нибудь вместо тебя незаконно будет памятники охранять.
— Галина Лаврентьевна ничего не говорила про фотографию,
Я помотала головой, чтобы стряхнуть наваждение, и подумала горько: я и сейчас не хочу смотреть правде в глаза! Не надо, не поднимайте мне веки!
Ведь это не Гейл Шиихи сидела за баранкой страшного тягача — это Витечка непонятно как, совсем незаметно выбрался из нашей скорлупной машинки и перебрался за руль грузовика. В кризисе, в слезах, с болью он протаранил меня, с печалью и состраданием понимая, что нет на свете обочины и кювета, в который я могла свернуть от этого разящего удара…
… — Да и толку от нынешних мужиков — на грош! — убеждала меня Людка. — Мне мой межеумок на 8 Марта подарил дрель и набор слесарных инструментов. Ты, говорит, инженер и теперь все технические проблемы в доме сможешь легко решить! Ну, есть о чем с ними разговаривать?..
—Не о чем, — кивнула я и спросила: — А детям-то что мне сказать?
— Ничего не говори! — дала твердое указание Людка. — Наплети им что угодно: уехал, мол, отец на некоторое время… Нечего их вмешивать!
— А потом? Ведь потом надо будет сказать? Потом-то что им скажу?
— Потом посмотришь, что надо сказать. По ситуации. Тем более, что приползет скоро твой ненаглядный Витечка… Все образуется…
— Нет, не образуется… — покачала я головой.
— Брось! — махнула рукой Людка. — Вон у нас на кафедре сопромата профессор Васечкин три раза на Галке Фокиной женился.
— Это как? — слабо поинтересовалась я.
— А он с ней жить не может, и врозь не получается. Дважды разводился, а потом снова регистрировался. Она тут как-то опять отмочила номер, он в третий раз пошел разводиться, а в суде по ошибке назначили слушание на 30 февраля. Васечкин решил, что это знак свыше, и больше не рыпается…
— Эх, Людка, беда в том, что я никогда никаких номеров не отмачивала! И трижды сходиться-расходиться с Витечкой не собираюсь…
— Это ты сейчас от горя-обиды такая гордая, — сочувственно покивала Людка. — Остынешь, подумаешь, отойдешь…
— О чем же мне думать?
— Ну, думать тебе сейчас не передумать! Ты баба красивая, ничего не скажешь, да только годиков тебе, как Христу, натикало. Выгляни в окошко — полна улица девок— красоток. Без детей, без забот и хлопот. Без лифчиков теперь ходят. Никому мы, кроме своих чайников, не нужны. Как моя бабка говорила: коли брошена жена — за беду на ей вина…
— Брошена, — повторила я медленно. — Смотри, Людка, как странно, обо мне надо теперь говорить, как о вещи, — «брошенная». Ненужная. Только ненужные вещи бросают…
— Да перестань ты, — рассердилась Людка. — Тебе сейчас киснуть, распадаться никак нельзя…
Ларионов не приехал. И не позвонил.
Я подумала об этом, как только утром открыла глаза, и охватила меня слепая, бессильная ярость. Я так напрягалась, чтобы не послать его ко всем чертям с этим живым приветом! Меня муж бросил! Мне хотелось весь вечер выть и бить стеклянные предметы, потом влезть в теплую ванну, выключив предварительно свет, и лежать там недвижимо, в теплой темноте и уединенности.
А вместо этого я, как говорит Витечка, «сделала себе выходное лицо» и три часа сидела дура дурой, дожидаясь гонца из прошлой счастливой жизни с ящиком баклажанов и начавших гореть помидоров. Потом выдернула из розетки телефон, приняла две таблетки родедорма, полночи крутилась без сна и, вынырнув утром из вязкой толщи беспамятства, вспомнила не об ушедшем Витечке, и не о детях, и не о своих невеселых делишках, а злобно вскинулась на этого густоголосого осла, продержавшего меня весь вечер в бессмысленно-ненужном напряжении.
Вам не приходилось ждать гостей, когда муж отпрашивается у вас в бессрочный отпуск? Когда он выходит из дома на месяц, или два, или черт его знает, сколько понадобится, чтобы в последний раз попробовать сломать на себе каменеющий панцирь неудачника…
С утра — от снотворного, от недосыпа, от скользкого холодного кома страха под ложечкой — голова идет кругом. Ребята переругиваются, электроплита, кошмарное изобретение, сначала ни за что не нагревается, потом никак не остывает. На улице изморось, не забыть бы зонт. Деньги Маринке в школу — в конверт и застегнуть в кармане булавкой.
— Быстрее, ребята, быстрее, ешьте яичницу, пока не остыла…
— Мам, не хочу яичницу, я просто бутерброд с маслом, — нудит Маринка.
— Давай, давай, жри больше белые булки, скоро станешь тетя-шкаф, — подъедается к ней Сережка.
У Маринки глаз пухнет мерцающей сердитой слезой, она ищет ответ похлестче, словечко пообиднее, но ничего толковое ей не приходит на ум, и она беспомощно— зло гудит:
— А ты… ты… ты сам… сам…
Я пытаюсь ей помочь:
— Во всей классической литературе описано, как дети по утрам едят булки с маслом. У Чехова, например, полно…
— У них у всех был несбалансированный рацион, — небрежно сообщает Сережка. — Совершенно нездоровые люди. Жрали одни жиры и углеводы, мало белков, жуткий дефицит витаминов…
О господи, еще один энциклопедист растет в доме на мою голову! Я узнаю знакомые — Витечкины безапелляционные ноты и сразу робею, я и с Сережкой готова заранее согласиться.
— Сейчас точно установлено, что царь Алексей Михайлович умер от авитаминоза… — снисходительно просвещает нас с Маринкой молодой Витечка. — Дикость невероятная! Слез бы с крыльца, стал на четвереньки и просто травы бы пожевал, как козел… И порядок — царствовал бы себе дальше…
— Скорее, дети, скорее, опоздаете…
В небольшой нашей прихожей они натягивают куртки, непрерывно наталкиваясь и мешая друг другу, как гуппи в аквариуме, недовольно бормочут — на них тоже давит грязная серость осеннего утра. А может быть, не зная, предчувствуют: к ним пришла первая беда.
На лестничной клетке пахло пылью, иссохшим мусором, из лифтовой шахты поддувал керосиновый ветер. Люминесцентная лампа на стене точила дрожащий неверный свет, она уже почернела с краев. Видно, догорала ее светлая стеклянная жизнь.
— Ма, я тебя последний раз предупреждаю, — строго сказал мне Сережка. — Я ее с продленки брать не буду, если она…
— Она тебя будет слушаться, не сердись, — попыталась я его обнять, но Сережка уже большой, он еле заметно отстраняется, и на лице его выражение непреклонное, как у Витечки, когда он дает мне «укорот». — Она ведь еще маленькая.
— Кто маленькая? Она?! — возмущается Сережка, и голос его заглушает лязг лифтовых дверей. — Да я в ее годы…
Они вваливаются в деревянный футляр кабины, и я еще слышу, как Маринка говорит ему медовым голосом:
— Да! Я еще маленькая! И я девочка, поэтому ты должен меня слушаться во всем…
— Пропуск! — как всегда негромко и внятно сказала Церберуня, обозначив конец моего рабочего дня.
Вот единственный человек на своем месте! Церберуня называется «боец ВОХРа», и охраняет этот несгибаемый боец вход в редакцию от праздношатающихся. Если надо в газету — вот на стене телефон, позвони. Коли пришел по делу — закажут тебе пропуск, и тогда иди, куда там тебе надо, с предъявлением паспорта, конечно. Церберуня, настоящая фамилия которой Щерба, работает на этом посту много лет и знает всех сотрудников как облупленных.
Но в штатном списке ее обязанностей нигде не записано, что она должна нас знать в лицо. Поэтому, сколько бы раз за день мы ни проходили мимо ее столика в вестибюле, она проверяет у нас удостоверения. Берет в руки коричневую книжечку, тщательно сверяет лицо с фотографией, внимательно читает лаконичную пропись фамилии-имени-отчества и должности, бдительно проверяет подлинность подписи главного редактора, сличает ненарушенность печати и тогда возвращает со словами: «Можете идти!»
Скорее всего, если бы она вместо этой процедуры приветливо махала нам рукой, или говорила «Привет!», или просто сухо кивала, как это делают все остальные вахтеры, мы бы и не знали ее фамилии и не стали бы ее называть сначала Церба, а потом ласково-ненавистнически «Церберуня». Мы бы ее не запомнили, мы бы ее практически не знали. А так мы ее помним, мы ее знаем. Ежедневно она служит нам напоминанием торжества принципа «максимальной пакости», поскольку дежурит или утром, когда мчишься на работу, опаздывая ровно на минуту, а с точки зрения начальства именно эта минута является краеугольным камнем дисциплины, или вечером, когда руки заняты сумками, папками с бумагами, зонтом, и приходится сваливать на пол всю эту поклажу, чтобы разыскать закопавшееся на самое дно сумочки удостоверение.
Мы ненавидим Церберуню. скандалим с ней, грубим, она смотрит немигающими глазами, молча качает головой и пишет на нас рапорты своему начальству. А те жалуются нашему главному, который шерстит нас, удивляясь тому, как мы не можем понять, что Щерба добросовестно выполняет свой долг. «Если бы вы отрабатывали свою зарплату так, как эта не очень молодая и не очень грамотная женщина, газета была бы много интереснее…»— с печальным вздохом добавляет главный всякий раз после скандала с бойцом ВОХР Щербой.
Мне кажется, что наше отношение к Церберуне ей самой небезразлично. Я уверена, что если бы мы вдруг перестали замечать ее или по необъяснимой причине все вместе полюбили ее, она очень скоро бы уволилась. Я убеждена, что наша ненависть питает ее жизненную энергию, наполняет эмоциональный мир человеческими страстями, она поглощает нашу неприязнь, как растения — углекислый газ. Ей не нужен кислород доброжелательства, она жадно впитывает источаемую мной углекислоту, когда говорит тихо и отчетливо:
— Пропуск!..
Несколько мгновений сладчайшего торжества от ощущения самой высокой из всех доступных форм власти над другим человеком — возможности заставить его выполнить абсолютно бессмысленное дело, сколь малым бы оно ни было. Тут вопрос не в объеме дела, а в его бессмысленности: чем абсурднее, чем мельче, тем приятнее. Наверное, приятнее, острее это чувство — ничем другим объяснить я не могу это скрупулезное изучение картонки, удостоверяющей личность, которую знаешь до оскомины много лет.
Церберуня еще не выпустила из своих сухих бдительных лапок мое удостоверение, когда я услышала за спиной знакомый густой голос:
— Ирина Сергеевна!..
Оглянулась — сухопарый белобрысый парень в синем плаще и фуражке с золотой кокардой. Невысокий, очень загорелый и смущенно улыбающийся.
— Здравствуйте, Ирина Сергеевна! Извините, я не приехал вчера, меня в милицию забрали… Ларионов моя фамилия, я вам звонил…
Пальцы Церберуни конвульсивно сжались на моем удостоверении, она подняла взгляд на Ларионова, и я прочла в ее бесцветных глазах тоску от невозможности сразу же забрать у него документы. Но это не входило в ее обязанности, она только вздохнула тяжело из-за того, что нет права проверять людей с той стороны ее поста, и отдала мне удостоверение. «Можете идти!»
Интересно знать: если бы я, находясь в редакции, потеряла пропуск, она бы не выпустила меня из здания? Я бродила бы целую ночь по пустым коридорам и гулким кабинетам, жалобно просилась домой, а Церберуня, не смыкая глаз, как настоящий боец, следила, чтобы никто не прошел ко мне с воли, а сама я не прорвалась мимо ее поста?
И острая антипатия к вахтерше, к этому злому караульному животному вдруг перекрыла, смыла бесследно раздражение и досаду, которые я испытывала к Ларионову, заставившему меня вчера столько времени ждать его в тягостном напряжении.
Назло Церберуие я взяла Ларионова под руку и, помахивая игриво сумкой, повела его к выходу.
— Идемте быстрее, — сказала я, — иначе она захочет вернуть вас в милицию…
Ларионов засмеялся:
— А мне и так завтра туда идти…
На улице, в меркнущем свете осеннего вечера я рассмотрела, что от виска по щеке к уху тянутся у него на лице не то царапины, не то ссадины. Он заметил мой взгляд и снова смущенно улыбнулся:
— Вы не смотрите так, я вообще-то не хулиган… Это случайно.
— А что там у вас приключилось?
— Да ну! Глупость! Хмыри какие-то пристали…
— Мальчишки, что ли? — спросила я.
— Да нет, — покачал он головой, — они вполне уже взрослые мальчики, лет по тридцать, наверное…
— А чего хотели? — полюбопытствовала я.
— Да так, пришлось их угомонить немножко…
Несмотря на сухость, в нем чувствовалась крепкая, мускулистая сила, да и огромный целлофановый мешок с заграничными наклейками и рисунками он нес в руке, будто это была маленькая авосечка. Я почему-то сразу поверила, что он может легко угомонить разбушевавшихся хмырей.
— Ирина Сергеевна, если вы не возражаете, я провожу вас домой: посылка тяжелая, вам самой не дотащить…
С одной стороны, посвятить два вечера Ларионову при моих нынешних делах — как-то многовато получалось, а с другой — мысль тащить этот огромный мешок, пихаться с ним на остановке, лезть в троллейбус была невыносима. Больше всего хотелось прийти домой, принять ванну и лечь спать, чтобы не вспоминать ни Витечку, ни текущие неприятности дня, ни необходимость объяснять что-то детям, ни ждать завтрашнего пробуждения с массой вопросов, которые мне теперь предстоит решать…
Бог с ним, с Ларионовым, пускай провожает! Может быть, возьмет такси, доедем быстрее до дому, а там как-нибудь от него отобьюсь. Мне было немного неловко из— за своего коммерческого подхода, и я как можно любезней сказала:
— Если вам это не составит труда и у вас нет других, более приятных и нужных дел, то мне вы доставите тем самым удовольствие.
— Да я совсем свободен, мне делать нечего. Командировку я закончил, а видеть вас мне приятно…
Я неопределенно хмыкнула, а он сказал очень убежденно:
— Да-да, очень приятно. Вы знаете, я много раз вспоминал тот вечер, когда мы познакомились.
— Да, тогда был прекрасный праздник, — сказала я неопределенно, поскольку и по сей момент не могла вспомнить о том, как мы с ним танцевали. Его тогда не существовало в моей жизни, его не было на карте земли, потому что в ту пору всем миром для меня был Витечка.
Ларионов будто подслушал мои мысли.
— Я надеюсь, ваш супруг не будет в претензии, что я вас провожаю. Я ведь ничего плохого не имею в виду…
Меня рассмешил его провинциализм, и я подумала о том, что, наверное, Витечка теперь совершенно не будет иметь претензий ни к кому из провожающих меня. Витечка теперь занят Гейл Шиихи.
И не знаю почему — никакой в этом не было необходимости, неожиданно для себя я сказала:
— Мой супруг не будет к вам иметь претензий, потому что он меня бросил!
— Вас?! — с безмерным удивлением спросил он.
— Ну не вас же! — раздраженно ответила я. — Конечно, меня!
Он смутился еще сильнее и растерянно забормотал:
— Ирина Сергеевна, простите, я ничего не знал, я как-то так бестактно… Я не хотел…
— Я понимаю, можете не извиняться. Это не ваша и, по-моему, даже не моя вина… Жизнь такая…
Ларионов выпустил мою руку и шел рядом в сосредоточенном молчании. Я видела, как он напряженно о чем-то размышлял. И клокотавшие в нем слова и мысли наконец обрели форму категорического заявления:
— Он наверняка сошел с ума!
— Может быть, — кивнула я, — но только вокруг многовато сумасшедших, судя по количеству разводов. Люди просто надоедают друг другу.
Ларионов закинул свой мешок с одесскими фруктами за плечо и сказал с огромной убежденностью:
— Вообще-то я знаю много людей, которые развелись, но еще ни разу не видел, чтобы человек бросил жену и женился лучше. Обычно новые жены очень похожи на старых, только несколько хуже…
Я усмехнулась, он впал в вакханалию смущения:
— Простите, старая — не в том смысле, что она старая, а просто прежняя жена… И вообще, Ирина Сергеевна, если бы у меня была жена, как вы… Да вообще, по— моему, вы удивительная женщина.
— Ну, хватит, — махнула я рукой, — вы мне лучше скажите, что вас в милиции — оштрафовали или письмо на работу пошлют?
— Да нет, я отказался платить штраф.
Тут уж удивилась я:
— Как это вы отказались? По-моему, согласия нарушителя не спрашивают. Это как при разводе, — засмеялась я, — если не хочешь больше так жить — разводишься.
— Нет, это не совсем так. Они нам предложили в милиции как бы помириться, и всех штрафуют.
— Кто они? — удивилась я.
— Ну, дознаватель там, я не знаю, как называется, оперуполномоченный. Сказал, что все хороши одинаково и всех оштрафуют.
— А вы что?
— А я сказал, что я не согласен. Пускай разбирают дело по существу. Почему это меня штрафовать? Они хулиганье, а штрафовать всех. Выходит, я с ними вместе наравне виноват.
— А вы считаете, что виноваты только они? — спросила я.
— Конечно! Они ко мне пристали. Я их не трогал. Да и вообще!..
Все, что он говорил, он излагал с убежденностью. Вот с этой непререкаемой уверенностью он сказал:
— Я точно знаю, что им нельзя этого вот так спускать с рук. Заплатят четвертак, завтра снова станут хулиганить и драться. Проступок, совершенный дважды, кажется людям дозволенным. А этого нельзя допускать!..
— Вы еще, оказывается, и воспитатель, — засмеялась я.
— Да нет, какой я воспитатель, — сдвинул он на затылок фуражку. — Но все равно противно, когда трое дураков пьяных знают, что одного-то они всегда поколотят. Но не прошел номер на этот раз. Да ладно, — засмеялся он, — завтра разберемся как-нибудь.
Вечер был теплый, слоисто-серый, слепой. Казалось, что мокрый тротуар, дома, облетающие деревья сочатся этой голубовато-сизой дымкой, втекающей в улицы, как сонная вода.
— А что это за фуражка на вас? — спросила я.
— Эта? — Он для уверенности потрогал свой черный фургон с золотым шитьем.
— А у вас при себе есть еще одна?
— Нет, — снова смутился он. Вообще он слишком часто смущался, во всяком случае, для человека, который любит драться сразу с тремя хулиганами. — Вы, Ирина Сергеевна, просто забыли. Рассказывал я вам — я же штурман дальнего плавания. Я старпом на ролкере…
— Ну, конечно! — с притворным воодушевлением воскликнула я. — Я просто не знала, что штурманы носят такие красивые шапки…
Не могу же я ему объяснить, что я и его-то самого не помню, не то что разговоры про какой-то неизвестный мне ролкер.
Люди вокруг нас будто плыли в пепельном сумраке надвигающейся ночи, но плыли они быстро, суетливо, пихаясь сумками и толкая в бок локтями. Машины с шипящим шорканьем пролетали по мостовой, оставляя в пелене сгущающейся мглы трассирующие кровяные следы габаритных огней.
— Эх, такси бы поймать… — мечтательно сказал Ларионов.
— Да где его взять — час пик…
А поскольку я никак не отреагировала, он добавил, будто извиняясь:
— Вообще с такси здесь неблагополучно… У меня теперь против такси предубеждение будет…
— Это почему еще? — удивилась я.
— Так ведь весь этот скандал вчера из-за такси завязался…
— Черт с ним, с такси, вон троллейбус подходит к остановке, успеем!
Ларионов сунул мне в руки фотоаппарат — я только сейчас рассмотрела, что у него на плече болталась камера, — схватил мою сумку и со своим ярким полиэтиленовым мешком через плечо устремился передо мной к остановке. В толчее перед растворенной дверью пропустил вперед, нас растаскивали, отпихивали, мяли, потом общим рывком подняли в салон, захлопнулись створки, и мы оказались впрессованными друг в друга в массе крутого пассажирского фарша.
— У вас гривенник есть? — спросила я.
— Есть, но я руками не могу пошевелить.
Распираемая людскими телами коробка троллейбуса казалась хлипкой, ненадежно тонкой. Она тряслась и дрожала на разгонах, едко дребезжали стекла, и тонко вибрировал под ногами пол. Было ощущение, что этот плексигласовый ящик просто надет на нас.
— Контролер не поймает? — озабоченно спросил Ларионов.
— Но если вы не можете достать гривенник, он ведь тем более не достанет свой жетон, — заметила я.
— Я думаю, у контролеров есть тренированность на толкучку, — рассудительно сказал Ларионов и добавил удивленно: — Странная все-таки работа — душиться, толкаться, ловить…
Тут я его вспомнила. Мы сейчас стояли лицом к лицу, тесно прижатые толпой друг к другу, как когда-то давно на даче в танце, но раньше я не могла его вспомнить, потому что не смотрела ему прямо в глаза — очень странные глаза, с чуть потупленным взглядом, который сначала казался смущенным и лишь немного погодя оказывался невыносимо упрямым.
Ни рассказов его про штурманство, ни про какой-то ролкер, даже внешность его отчетливо не могла припомнить. А вспомнила взгляд. И еще он говорил, что умеет играть на кларнете. Почему? Не помню…
Перед нашей остановкой народ у двери уплотнился, перегруппировался, вспучился — так, наверное, сжимаются и взрываются галактики, — и вышвырнуло нас на тротуар, и, прежде чем я опомнилась, Ларионов выхватил из кармана монету и сунул в чью-то высунутую из салона ладонь.
— Опустите, пожалуйста, за проезд!.. — крикнул он вслед уносящемуся с завыванием троллейбусу.
— Я вижу, вы всегда аккуратно платите за проезд, — сказала я серьезно.
— Ага, — кивнул он. — Плачу. Я вообще порядок люблю…
И смотрел он немного в сторону, будто снова застеснялся своей любви к порядку. Я подумала, что так вот, сильно стесняясь, он за соблюдение исповедуемого им порядка с жены, с подчиненных или обидчика шкуру спустит.
Мы шли по переулку к моему дому, и серый туман над мостовой быстро сгущался в синюю мглу. Было так тихо, что отчетливо слышался сухой шуршащий шелест, с которым падали на асфальт подсохшие кленовые листья.
Чтобы не молчать, спросила, сама не знаю зачем, не интересовало это меня нисколько:
— А ваша жена любит порядок?
— Алена? — удивился он моему вопросу. И развеселился:
— Не-ет, Алена никакого порядка не признает…
— Что так? — равнодушно спросила я, лениво продолжая этот никчемный разговор.
— Ну, как вам сказать… Порядок — это определенная равновесная система обязательств и прав… А там, где только возникает запашок обязательств, там исчезает моя Алена… — Он сказал это безо всякой сердитости или досады и снова рассмеялся, видимо, приложив мысленно свою жену к идее порядка.
— А как же уживаетесь?
— Так мы и не уживаемся… Мы ведь врозь живем… Я почти весь год в плавании, на берегу почти не бываю… А Алена живет как-то хаотически-весело.
— И не разводитесь? — спросила я и подумала, что всякого рода семейные неурядицы стали для меня сейчас самой интересной темой.
— Нет, — покачал он своей нарядной фуражкой. — Нам это обоим причинило бы массу сложностей. Алене — значительные материальные потери. А мне, по-видимому, моральные…
— В каком смысле?
— Я же на загранплаваний. Как разведусь, так меня с мостика в два счета турнут. А я только полмира обошел, интересно вторую половину посмотреть. Да и люблю я свою работу…
Полмира обошел! Экий Буцефал. Он меня раздражал своей неколебимой уверенностью в своих незначительных суждениях. А что ей было делать, этой неведомой мне Алене, если он на берегу почти не бывает? Сидеть почти весь год на пристани и дожидаться, когда этот Магеллан пожалует на своем ролкере из второй половины мира? Решила жить хаотически-весело.
И с острой горечью подумала, что Витечку, пожалуй, я бы ждала почти весь год. И еще год. И еще… Только бы вернулся. — Уже в лифте он спросил неожиданно:
— Вы верите в приметы?
— Не верю, — отрезала я. — Я человек несуеверный…
— Не может быть! — застенчиво-уверенно сказал Ларионов.
— Несуеверны только попы, мелкие чиновники и могильщики. У них работа без риска…
— А вы суеверный?
— Ну, как вам сказать… В приметы я верю. — Он перекинул с плеча на плечо свой увесистый цветной мешок. — Меня приметы редко обманывают…
— Какая же была у вас примета насчет вчерашней драки?
Он неопределенно хмыкнул:
— У меня была примета не к драке… Да, собственно, это неважно…
Я нажала кнопку дверного звонка, ребята с визгом выкатились мне навстречу, но замерли, увидев Ларионова, и с интересом воззрились на него.
— Познакомьтесь, детки… Это друг нашей Ады, приехал из Одессы…
Сережка протянул ему руку и деловито осведомился:
— Вы моряк?
— Моряк, — кивнул Ларионов. — Штурман…
— А как ваше фио? — продолжал допытываться Сережка.
— Что? — удивилась я. — Что такое «фио»?
— Фамилия-имя-отчество! — сообщил Сережка. — В журналах, вообще в списках есть такая графа — «ФИО»…
— Мое фио — Алексей Петрович Ларионов, — усмехнулся гость. — Можно просто Алексей…
— А меня зовут Сергей…
— Так я тебя, Сергей, помню… Ты тогда, правда, был поменьше… На даче у Ады я вас всех видел… И Маринку, и папу твоего…
Истомившаяся молчанием Маринка обрадовалась, что ее включили в круг собеседников, и сообщить ей хотелось, конечно, что-нибудь значительное. Она и сказала приподнято-взволнованно:
— Мам, нам Галина Лаврентьевна сказала, что нас приняли в общество охраны памятников. И велела принести завтра двадцать копеек — удостоверение будут давать…
Сережка ехидно спросил:
— А ты за бесплатно памятники охранять не можешь?
— Нет, нет! — заволновалась Маринка. — Нам удостоверения давать будут!
— А фотографию не надо сдавать на удостоверение? — ехидно-серьезно расспрашивал Сережка. — А то ты по растяпству своему потеряешь удостоверение, и кто-нибудь вместо тебя незаконно будет памятники охранять.
— Галина Лаврентьевна ничего не говорила про фотографию,