-- Вы забыли про поднос на колесиках, -- сказал я, не отрываясь от записей.
   -- Это называется сервировочный столик.
   -- Тем более надо указать, -- усмехнулся я.
   -- До него еще не дошла очередь...
   -- Одну минуту. Ной Маркович, когда у вас дойдет очередь до сервировочного столика, посмотрите внимательно, нет ли на нем следов пальцев.
   -- ...В спальне гардероб, встроенный в стену, раскрыт, одежда валяется на полу в беспорядке. Здесь же на полу туфли, сумки, чемодан импортный мягкий с разрезанной верхней крышкой... в кресле лежит подсвечник -трехсвечный шандал с обгоревшими более чем наполовину свечами... На полу восемь листов сгоревшей бумаги, пепел значительно поврежден. Здесь же валяются принадлежности скрипичных инструментов... В спальне разбросаны вещи, белье, на полу --12 коробочек от ювелирных изделий...
   Лаврова положила на стол желтый металлический диск:
   -- Это "Диск де Оро" -- золотая пластинка, которая была записана в честь Полякова в Париже. Здесь собрана его лучшая программа...
   -- Прекрасно, -- сказал я. -- Что, перекур? Давайте передохнем, закончим общее описание и тогда составим протокол на каждую комнату в отдельности.
   -- А зачем отдельные протоколы?
   -- Перестраховка. Если мы с вами, Леночка, не справимся с этим делом, то хоть протокол надо составить так, чтобы и через десять лет следователь, взяв его в руки, представил обстановку так же ясно, как мы видим ее сейчас.
   -- Откуда такой пессимизм, Станислав Павлович?
   -- Это не пессимизм, Леночка. Это разумная предосторожность. В нашем деле всякое случается.
   -- Но ваша любимая сентенция -- "нераскрываемых преступлений не бывает"?
   -- Полностью остается в силе. Если мы с вами не раскроем, придет другой человек на наше место -- более талантливый, или более трудолюбивый, или, наконец, более удачливый -- тоже не последнее дело.
   -- А если и тому не удастся?
   -- Тогда, наверное, нам отвинтят головы.
   -- Ой-ой, это почему? Перед законом все потерпевшие равны -- независимо от их должностного или общественного положения. По-моему, я это от вас и слышала.
   Я засмеялся;
   -- Я и не отказываюсь от своих слов. Но было бы неправильно, если бы мы позволили ворюгам безнаказанно шарить в квартирах наших музыкальных гениев.
   -- Понятно. А в квартире обыкновенного инженера можно? Я с интересом взглянул на нее, потом сказал:
   -- Эх, Леночка, мне бы вашу беспечность. От нее независимая смелость ваших суждений.
   -- Подобный выпад нельзя рассматривать как серьезный аргумент в споре, -- спокойно сказала Лаврова.
   -- Это верно, нельзя. Скажите, вам никогда не приходило в голову, что наша работа в чем-то похожа на шахматную игру?
   -- А что?
   -- А то, что нельзя играть в шахматы, видя перед собой только следующий ход. В шахматах побеждает тот, кто может намного вперед продумать свои ходы и их железной логикой навязать противнику удобную для себя контригру -чтобы она ложилась в рамки продуманной тобой комбинации...
   -- Какой же вы продумали ход?
   -- К сожалению, в наших партиях противник всегда играет белыми -первый ход за ним. Причем, вопреки правилам, ему удается сделать сразу несколько.
   -- Ну, е2 -- е4 он сделал. Каковая связь с нашим спором? Я задумался, будто забыл о ней, потом спросил:
   -- Не понимаете? Сейчас приедет хозяин квартиры -- народный артист СССР, лауреат всех существующих премий, профессор консерватории Лев Осипович Поляков. Он, как вам это известно, гениальный скрипач. Теперь он еще называется потерпевший. И подаст нам заявление, которое станет документом под названием лист дела номер два. Вот тут мы с вами можем узнать, что есть еще один потерпевший... Этого я боюсь больше всего...
   -- Кто же этот потерпевший?
   В прихожей хлопнула дверь. Я обернулся. В комнате стоял Поляков.
   Глава 2 Гений
   От нестерпимого блеска солнца болели глаза, и вся Кремона, отгородившись от палящих лучей резными жалюзи, погрузилась в дремотную сиесту. Горячее дыхание дня проникало даже сюда, в покрытый виноградной лозой внутренний дворик: каменные плитки пола дышали жаром. Прохладно плескал лишь вспыхивающий искрами капель маленький фонтанчик посреди двора, но у Антонио не хватало смелости спросить воды. Великий мастер, сонный, сытый, сидел перед ним в деревянном кресле, босой, в шелковом турецком халате, перевязанном золотым поясом с кистями, и мучился изжогой.
   -- Нельзя есть перед сном такую острую пиццу, -- сказал мастер Никколо грустно.
   -- Да, конечно, это вредит пищеварению, -- готовно согласился Антонио, у которого с утра во рту крошки не было.
   Мастер Никколо долго молчал, и Антонио никак не мог понять -- спит или бодрствует он, и нетерпеливо, но тихо переминался на своих худых длинных ногах, и во дворике раздавался лишь ласковый плеск холодной воды в фонтане и скрип его тяжелых козловых башмаков. На розовой лысине мастера светились прозрачные круглые капли пота.
   -- Чего же ты хочешь -- богатства или славы? -- спросил наконец мастер.
   -- Я хочу знания. Я хочу познать мудрость ваших рук, точность глаза, глубину слуха. Я хочу познать секрет звука.
   -- Ты думаешь, что возможно познать и подчинить себе звук? И по желанию извлекать его из инструмента, как дрессированного сурка?
   Антонио облизнул сухие губы:
   -- Я в этом уверен. И вы это умеете делать. Мастер засмеялся:
   -- Глупец! Сто лет мы все -- мой дед Андреа, дядя Антонио, мой отец Джироламо и я сам -- Никколо Амати -- пытаемся научиться этому. Но умеет это, видимо, только господь бог, и всякого, кто приблизится к этому умению, покарает, как изгнал Адама из рая за познание истины. Если ты превзойдешь меня в умении своем, то приблизишь к себе кару божью. Тебя не пугает это?
   Антонио подумал, затем качнул головой:
   -- Ищите и обрящете, сказано в писании. Если бы я знал, что вы дьявол, обретший плоть великого мастера, я бы и тогда не отступился.
   Старик оживился:
   -- Ага, значит, и ты уже наслушался, что Никколо Амати якшается с нечистой силой? Не боишься геенны огненной?
   -- Нет ада страшнее, чем огонь неудовлетворенных страстей и незнания...
   -- Ты жаден и смел, и это хорошо. Но ты хочешь моей мудрости и моего умения. Что ты дашь мне взамен?
   -- Разве спрашивает об этом оливковое дерево у молодой ветви своей, на которой еще не созрели плоды?
   -- Но ты не ветвь древа жизни моей, -- сурово сдвинул клочкастые седые брови Амати.
   -- Вы богаты и славны, великий мастер. Богатство и слава щедро напоили ветви древа жизни вашей. Но ветви не дали плодов. Сто лет ищет род Амати секрет звука...
   -- Мой сын Джироламо продолжит мое дело. И моя рука еще тверда, а глаз точен.
   -- Джироламо, я уверен, укрепит славу вашего дома. Но он еще ребенок. И такое богатство нельзя держать в одном месте. Разумнее его было бы разделить...
   -- Ты уже был резчиком и музыкантом. Почему я должен верить, что ты не раздумаешь быть скрипичным мастером?
   -- То были необходимые ступени к саду ваших знаний. Нет мечты у меня более сильной и святой, чем работать у вас.
   -- А что ты умеешь?
   -- Учиться...
   Учеником был принят Антонио Страдивари к Никколо Амати -- без оплаты, за еду и науку...
   * * *
   Я сразу узнал Полякова. Тысячи раз я видел его по телевизору и в киножурналах, портреты в газетах и на афишах, и я был готов к тому, что он появится с минуты на минуту, и хорошо знал, кто он такой. А мы были для него неизвестными пришельцами -- посторонние, чужие люди, которые почему-то хозяйничают в его доме, где все перевернуто, развалено, намусорено -- по всей квартире до самых дверей, у которых предупреждением о беде стоял постовой милиционер.
   От этого замерло на лице Полякова досадливое удивление, хотя в глазах еще плавала, постепенно угасая, надежда: все это чья-то нелепая шутка, глупый и злой розыгрыш от начала до конца -- не было никакой кражи, и не было звонка из милиции на дачу с просьбой срочно явиться в Москву на квартиру, или, наоборот, был звонок, но это какой-то дурак решил так его разыграть, и пропало воскресное утро, вырванное, наконец, из сумасшедшего потока повседневной суеты, утомительной работы, невозможности подумать спокойно и в одиночестве, погулять в замерзшем солнечном лесу. И я видел, как растаяла эта надежда -- будто льдинка на жарком июльском асфальте. Ушло выражение досадливого удивления, и лицо его -- худое, усталое лицо с тяжелым подбородком боксера и грустными глазами апостола -- затопила обычная человеческая растерянность, и кривая жалобная улыбка помимо его воли наискось перерезала лицо.
   Так мы и стояли молча, лицом к лицу, не зная, что надо сказать в этой ситуации, а он все улыбался этой невыносимой улыбкой, которая для меня была пыткой. Потому что только мы двое знали сейчас масштаб случившегося несчастья. Но пока мы говорили с Лавровой, я старательно отгонял от себя эту мысль. А теперь, глядя на его жалкую кривую улыбку, я понял, что произошло именно это. Так бессмысленно и страшно улыбаются люди, которым миг назад принесли разящую весть о потере кого-то очень близкого. Он облизнул пересохшие губы и хрипло спросил:
   -- Скрипка?!. В шкафу?..
   -- ...Постарайтесь вспомнить, что еще пропало из квартиры?..
   Он сидел в глубоком кресле, высоко задрав худые колени, которые выпирали сквозь серую ткань брюк, и ладонями держал себя за лицо, отчего казалось, будто голова его украшена двумя белыми ветками. Поляков меня не слышал. Потом он поднял голову и сказал:
   -- Да-да, конечно, наверное... Что вы сказали, простите?
   -- Мне нужно, чтобы вы перечислили пропавшие из дома вещи. Поляков пожал плечами:
   -- Я затрудняюсь так, сразу... Жена попозже приедет, она, наверное, точно скажет. Но это все не имеет значения. Пропала скрипка... Скрипка моя пропала !.. -- сказал он сдавленным голосом, и весь он был похож на горестно-нахохленную, измученную птицу.
   Я не знал, что сказать, и неуверенно спросил:
   -- Вы, наверное, привыкли к этому инструменту? Он поднял голову и посмотрел на меня удивленно, и по взгляду его я понял, что сказал нечто невероятное.
   -- Привык ? -- переспросил он. И голос у него все еще был удивленно-раздумчивый. -- Привык? Разве человек к рукам своим или к глазам, или ушам своим привыкает? Разве к детям или родителям привыкают?..
   Желая выкрутиться из неловкого положения, я брякнул следующую глупость:
   -- Да, это, видимо, редкий инструмент-Поляков встал так стремительно, будто его выбросила из кресла пружина. Он быстро прошел по комнате, достал из письменного стола пакет, раскрыл его:
   -- Это паспорт моей скрипки. Позвольте задать вам вопрос, молодой человек... Я кивнул.
   -- Вы дежурный следователь или будете заниматься этим делом до конца?
   -- Я старший инспектор Московского уголовного розыска и буду вести дело по краже в вашей квартире. Моя фамилия Тихонов.
   Поляков походил по комнате в задумчивости, потом резко повернулся ко мне:
   -- Перед тем как вы приступите к своему делу, я хочу поговорить с вами. Я уверен, что наговорю массу банальностей, как всякий неспециалист. Но об одном все-таки я хочу вас попросить: сделайте все, что в ваших силах, для отыскания скрипки. Я уже вижу, что украли большую сумму денег, много вещей, но клянусь вам жизнью, если бы у меня потребовали все имущество и вернули инструмент, я был бы счастлив...
   Он говорил сбивчиво, слова накипали у него в горле и, стремясь одновременно вырваться наружу, сталкивались, застревали, речь от этого получалась хриплая, задушливая. Он был бледен той особой синеватой бледностью, что затопляет лица внезапно испуганных или взволнованных нервных людей, и сквозь эту бледность особенно заметно проступала неживым коричневым цветом кожная мозоль на шее под левой щекой -- печать усердия и терпения гения, след тысяч часов упражнений на скрипке.
   Поляков прижал паспорт к груди и сказал:
   -- Я понимаю, что говорю какие-то совсем не те слова, но мне очень важно, чтобы вы поняли масштаб несчастья. Дело в том, что скрипка -единственная вещь, не принадлежащая мне в этом доме...
   -- То есть как? -- спросила незаметно вошедшая Лаврова.
   -- Моя скрипка -- общенациональное достояние. Владеть, хозяйствовать над ней одному человеку так же немыслимо, как быть хозяином Царь-пушки. Скрипка, на которой я играю... -- он запнулся, и губы его болезненно скривились, -- на которой я играл, принадлежит всему народу, она собственность государства...
   Поляков достал из кармана металлический тюбик, трясущимися пельцами отвинтил крышку и достал плоскую белую таблетку, кинул ее под язык, и по легкому запаху мяты я догадался, что это валидол.
   -- Этой скрипке, -- сказал он, тяжело вдохнув, -- двести сорок восемь лет. Последние тридцать шесть лет на ней играл я. Взгляните, -- протянул он мне паспорт скрипки.
   Но у него не было времени ждать, пока я прочту, он торопливо заговорил снова:
   -- Это "Страдивари" периода расцвета. Одно из лучших и самых трудных творений мастера. Он изготовил ее в 1722 году и назвал "Сайта Марией". На нижней деке его знак -- год, мальтийский крест и надпись "Антониус Страдивариус". Скрипка темно-красного цвета, с резным завитком. У инструмента есть какая-то формальная международная страховая цена, но это ведь все символика -- скрипка цены не имеет. Звук ее уникален, он просто неповторим...
   В изнеможении Поляков сел в кресло, и снова стал похож на больную птицу.
   Он посидел в задумчивости, потом заговорил, но мне было понятно, что слова его сейчас -- лишь легкий, полустершийся отпечаток проносящихся в голове мыслей и воспоминаний:
   -- ...Когда я впервые взял ее в руки, меня охватило предчувствие счастья, хотя я еще не тронул струн. Она была нежна, как ребенок, и загадочно-трепетна, как женщина. Такое бывает в первой любви. И еще -- когда впервые берешь на руки своего ребенка... Но свой ребенок и первая любовь -это мир, открывающийся в общении... Я провел смычком по струнам... Она заплакала, закричала, засмеялась, запела, заговорила... Она открыла мне новый свет, я долго-долго ждал свидания с ней... Мое сердце тогда не выдержало этой встречи, и я заплакал от счастья и надо мной все смеялись, но они не знали, что я встретил ее, как находит лодку плывущий в океане. Я читал этот мир в нотах, я слышал его в душе, но без нее я не мог рассказать о нем людям... Я играл, играл, часами без остановки, и она открывала мне все новые горизонты звука... Мы никогда не разлучались, она объехала со мной весь мир, и я видел, как люди плакали, слушая ее волшебный голос. Она была всемогуща и беззащитно-хрупка, как ребенок... Тридцать шесть лет назад мне вручил ее нарком, и мы с ней не расставались...
   Да, это были отраженные вслух мысли, потому что так можно говорить или с самим собой, или играя на публику, но Поляков не играл на нас, я полагаю, он нас вообще не замечал. Воцарилось долгое тягостное молчание. Потом из прихожей вошел Халецкий, держа в руках вывинченные дверные замки.
   -- Вам придется сегодня ночевать, закрыв дверь на цепочку, -- сказал он Полякову. -- Замки мы должны взять с собой для исследования. На сутки.
   Поляков кивнул. Я сказал ему сухо, чтобы вывести его из транса официальностью обстановки:
   -- Мы сделаем все возможное для того, чтобы найти преступника. Но вы должны нам помочь... Поляков развел руками:
   -- Чем я-то могу вам помочь!
   Он сидел в своем кресле, совершенно раздавленный случившимся, торчали во все стороны угловатые острые локти, колени, причудливо были заломлены кисти, черные озера тоскующих глаз, подбородок на плече -- будто эту диковинную птицу разобрали на части и как попало набросали в глубокое плюшевое гнездо кресла. На мгновенье во мне шевельнулось недоброе чувство, смешанное с недоумением -- это был не гений и не великий маэстро -- это был потерпевший, самый обычный потерпевший. Я сказал строго:
   -- Ну-ка, Лев Осипович, соберитесь, пожалуйста! Нельзя так распускаться! Без вашей помощи я не смогу найти вора.
   Поляков очень грустно взглянул на меня, и я подумал, что мне не надо смотреть ему в глаза -- они, как омуты, поглощали меня, замедляли реакцию, это были глаза не потерпевшего, удрученного кражей, а скорбящего Демона, доброго фанатика, страдающего гения. Нет, он душевно больше меня, и если он эмоционально перехватит инициативу, я не смогу заставить его помочь мне. И, не давая ему ответить, я сказал:
   -- У вас особая кража, поэтому вы должны мне помогать. И ваша помощь сейчас -- в мышлении. Вы должны отбросить все переживания и мобилизовать до предела память, способность спокойно и методично рассуждать. Тогда мы сделаем первый шаг к возвращению скрипки...
   -- Вы думаете, удастся поймать вора? -- спросил Поляков.
   Я сел в кресло напротив него:
   -- Разговор у нас мужской?
   -- Конечно.
   -- Тогда слушайте. Все мы знаем: в мире нет окончательных тайн. Ничего нег тайного, что когда-нибудь не становится явным. Но когда я приезжаю на место преступления, меня часто охватывает томительное ощущение бессилия. Вокруг толпятся зеваки, потерпевшие, свидетели -- и все ждут от меня, что я посмотрю окрест своим профессиональным взором и как фокусник вытащу из рукава... вора. А я ведь знаю в этот момент не больше их и мне так же трудно представить невидимое, как и всем им -- тем, кто стоит вокруг и ждет чуда. Но чудес, как и тайн, не бывает. Поэтому я начинаю медленно, методично думать и искать, запоминать все, что мне говорят, сравнивать, оценивать, и в конце концов начинает проясняться истина. Понимаете, для отыскания ее не нужны никакие чудеса, а только спокойствие, терпение и труд. Вот так я и намерен искать скрипку "Страдивари". И хочу, чтобы вы тщательно подумав, вспомнили, что пропало из квартиры.
   -- Да я же вам сказал, что сейчас это не имеет значения...
   -- Имеет, -- перебил я. -- Ваш "Страдивари" на рынок не понесешь, а золотые часы, например, какой-нибудь приезжий продавец мимозы купит у вора с большим удовольствием...
   Поляков прошелся по комнате. Мои откровения не то чтобы успокоили, но по крайней мере отвлекли его от горестных раздумий.
   -- Похищены деньги, -- сказал он, откашлявшись, как будто собирался декламировать. И вообще, сейчас, когда он немного отвлекся от мысли о пропаже скрипки и стал считать, что именно у него было украдено из личных вещей, домашнего имущества, появилась в нем какая-то застенчивая неловкость, как будто он стыдился всего происходящего. Я давно заметил эту болезненную застенчивость у обворованных людей -- к тяжести потери примешивается какой-то нелепый подсознательный стыд, ощущение, что, ограбив тебя, вор еще и посмеялся над тобой, оставив дураком на общее обозрение -- злорадное или сочувственное, но во всяком случае ты становишься предметом всеобщих пересудов и жалости.
   Поляков перечислял похищенное, расхаживая по комнате, Лаврова писала протокол:
   -- Ордена... лауреатские медали... золотой ключ от ворот Страсбурга... транзисторный приемник, почетная цепь от Токийского филармонического оркестра... магнитофон марки "Филипс"... дза чемодана...
   Потом мы сели за стол и стали заполнять длинный, разлинованный мной лист -- список людей, вхожих в дом Полякова. На каждой следующей фамилии Поляков вскакивал со стула, хватал себя худыми руками за грудь и говорил мне с возмущением:
   -- Ну как вы даже могли подумать про этого человека?
   -- А я ничего про него не подумал, -- отвечал я меланхолично. -- Я его пока только записал. Там посмотрим...
   -- А теперь давайте вновь вернемся к вопросу о слесаре, -- сказал я Полякову. -- Значит, у вас перестал работать верхний замок в двери...
   -- Да. Это было приблизительно две недели назад. Я сказал жене за завтраком, что надо вызвать слесаря, потому что замок мешал притворять плотно дверь. В это время пришел водопроводчик из домоуправления. Краны какие-то он смотрел в ванной и на кухне. Я ему сам дверь отворял. А когда он закончил работу, я его спросил, не разбирается ли он в замках. Он согласился посмотреть. Возился минут пятнадцать, все исправил и ушел.
   -- Ключи вы ему давали?
   -- Ну а как же? Надо ведь было посмотреть, как работает замок, -Полякова раздражала моя несообразительность. Но я продолжал гнуть свою линию:
   -- Вы ему давали ключ только от испортившегося замка?
   -- Да нет же! Какой смысл снимать его со связки? Я ему всю и дал... И потом, он ведь никуда не уходил!
   -- Он при вас чинил, вы сами никуда не отлучались? Поляков возмущенно пожал плечами:
   -- Не помню! Но уж, наверное, я не стоял у человека над душой! -- Он задумался на мгновенье и добавил: -- Я даже точно помню, что не стоял, -мне звонили из школы больных туберкулезом детей, просили выступить у них...
   Я сделал пометку у себя в записной книжке и спросил:
   -- И что вы им ответили? Из школы?
   Надо полагать, Поляков никак не мог решить насчет меня -- с кем он имеет дело: с дураком или этаким бестактным типом. Он сказал недовольно:
   -- Я объяснил, что у меня очень плотно расписано время. Но для них постараюсь выкроить час -- уж очень они просили.
   -- Ну хорошо, -- сказал я и показал ему вороненый короткий ломик, который Халецкий нашел в складке кресла между спинкой и сиденьем. -- Вы точно знаете, что этого предмета у вас дома раньше никогда не было?
   -- Как вам сказать... Все-таки, мне кажется, не было, -- сказал он. Я подумал, что ничего нет в этом удивительного: зачем виртуозу-скрипачу воровская "фомка"? "Фомка" была отлично сделана: с расплющенным опорным концом, заостренным краем, удобной широкой ручкой. На черни металла был отчетливо виден давленый знак -- две короткие молнии. Видимо, вор в темноте положил ее на кресло и потерял.
   -- Свечи в шандале вы не зажигали? Поляков покачал головой.
   -- Нет, мы держали их как памятный приятный сувенир. Мне преподнесли их... А-а! -- он махнул рукой.
   Вор работал сначала при одной свече, потом, видимо, ему понадобилось сжечь листы, и он зажег две других, оттого они и обгорели значительно меньше первой.
   Вошла Лаврова с телеграммой в руках:
   -- Лев Осипович, в почтовом ящике лежала на ваше имя телеграмма...
   Поляков сорвал наклейку, быстро пробежал глазами текст, еще раз прочитал, протянул мне бланк:
   -- Чушь!.. Ничего не понимаю... Таратута какой-то...
   В телеграмме было написано: "Записи ваших произведений направляю бандеролью. Таратута". Пометка: "В случае отсутствия адресата оставить в почтовом ящике". Отправлено вчера в 9.15 утра, доставлено в 17.45.
   -- А вы не знаете этого Таратуту?
   -- Понятия не имею, первый раз слышу. И никаких записей я не жду -- я уже давно не записывался.
   -- Скажите, Лев Осипович, в каких вы отношениях с вашими соседями -Обольниковыми?
   -- С Обольниковыми? В хороших отношениях, наверное. Не знаю. Надо у жены спросить. Ей, по-моему, Евдокия Петровна по хозяйству помогает. Да, наверняка в хороших: жена у них оставляет для меня ключи.
   -- В ваше отсутствие они не заходят к вам в квартиру?
   -- А зачем? Наверное, нет. Думаю, что не заходят.
   -- Ладно, будем заканчивать. Скажите, слесарь, ремонтировавший дверной замок, из вашего ЖЭКа?
   -- Да, он, по-моему, сказал, что он из домоуправления. Но я, помнится, записал в книжку номер его телефона -- если что-то понадобится срочно. Мне очень понравилось, как он быстро и точно работал. Сейчас я возьму из прихожей телефонную книжку...
   Он вышел из комнаты и через мгновенье я услышал его удивленный возглас:
   -- Послушайте, здесь почему-то много листов вырвано!
   Я встал, но он шел мне навстречу, протягивая раздерганную книжку. Я взглянул на те листочки, изглоданные пламенем, растоптанные, что бережно собирал с полу Халецкий -- сквозь сумрак пепла отчетливо проступала линовка.
   -- Вот они, Лев Осипович, листочки из книжки, -- показал я. -- На какую букву вы его записали?
   ---- На "С" -- слесарь, дядя Паша, -- сказал Поляков; все это казалось ему уже невыносимо запутанным.
   Я полистал книжку -- страницы с буквы "П" по букву "У" были вырваны. Халецкий распрямился, потер затекшую спину и сказал неожиданно:
   -- Сила моя совершается в немощи...
   -- Да-а? -- неуверенно переспросил Поляков,
   -- Наверное, -- ухмыльнулся Халецкий. -- Это где-то в писании так сказано. А мы попробуем проверить. Мне для этого придется взять у вас отпечатки пальцев...
   -- Зачем? -- удивленно и испуганно спросил Поляков.
   -- Во-первых, я буду единственным обладателем такого вашего факсимиле, а во-вторых, и это главное, надо будет отличить их от других отпечатков, снятых нами здесь и, возможно, принадлежащих вору.
   Я смотрел, как Халецкий бережно и быстро накатывает на дах-токарту оттиски пальцев Полякова, пальцев, которые заставляют плакать и радоваться тысячи людей. Эти пальцы, единственные в мире, были в черной копировальной мастике, бессильные, послушные, будто не они вызывают к жизни целые миры, и именно в этот миг я понял чудовищность и нелепость всего происшедшего. Эх, одно слово -- криминальный сыск!
   Комиссар взял в руки рапорт и стал читать его вслух, далеко отодвинув от глаз, как делают все близорукие люди без очков:
   -- ..."Служебно-розыскная собака Марсель начала работу в 9 часов 21 минуту, взяла след, вышла из кабинета в коридор, проработала угол влево, пересекла коридор и вышла на лестничную площадку, спустилась вниз, пересекла двор и через арку вышла на Садово-Триумфальную ул., проработала угол вправо, прошла 45--50 метров в сторону пл. Маяковского и на проезжей части работу прекратила..."
   Положил рапорт на стол и сказал:
   -- Да-а, не густо. Я помню, лет двадцать назад была такая дурацкая форма в милиции -- шашки и шнуры. Вот опасаюсь я чего-то: не превращаются ли собачки наши в такой же бесполезный атрибут формы? А, Качанов, ты что скажешь по этому поводу?