А теперь здесь было красиво, тихо и пустовато -- осень сама, одна, гуляла по парку. Кругом было полно желтого света, какого-то робкого, вялого, и деревья стояли без теней, а листья громко, как сучья, хрустели под ногами, и деревья -- коричнево-черные, с голыми ветками, как на цветных линогравюрах. И в этот будний осенний день было так тихо здесь, что музыка, срываемая ветерком с далеких репродукторов, держала тишину в синеве неподвижного воздуха, как в раме. Я шагал по бурой, уже умершей траве и думал о том, что когда моим детям будет по тридцать лет, если они вообще-то будут, дети, то к тому времени Сокольники превратятся в такой же вычищенный и выбритый газон, как Александровский сад, и если я надумаю им рассказать, что это Шервудский лес моего детства, то они посмотрят на меня, как на старого дурака. Все меняется очень быстро. Как сказала бы в этом случае Марина Колесникова, "сильно прет структурализм". Я вспомнил о ней потому, что, пока я шел через этот прекрасный, приготовившийся к зимней спячке лес, мой Минотавр почти совсем откинул хвост, он еле дышал, так хорошо и спокойно мне было от свидания со своим детством. И никакие гнусные мысли и чувства не обуревали меня, и очень мне хотелось, чтобы все пришли повидаться со своим детством, очистившись от всей той пакости, что прилипает к нам -- волей или неволей -- в дни наших нелегких блужданий по коридорам и закоулкам жизни.
   Но когда я увидел на двухэтажном кирпичном доме в глубине парка короткую табличку "Институт токсикологии. Лаборатория", Минотавр пробудился и шепнул: давай, иди, спроси у Иконникова, почему он ненавидит Полякова, наверняка ведь плохой человек этот Иконников, и, смотри, спрашивай похитрей, с подковыркой этак...
   Я дернул черную, обитую клеенкой дверь и вошел в лабораторию. Не вестибюль и не прихожая -- так, сени, в которые выходят две двери. Я постучал в правую дверь и услышал глухой, надтреснутый голос:
   -- Войдите!
   За столом окрашенной белилами комнаты сидел рыжий человек с бородой колом и держал за голову змею. Белый, в палец величиной зуб выпирал у нее из пасти и что-то апельсиново-желтое капало с этого клыка в мензурку. Человек поднял на меня бледное морщинистое лицо и сказал:
   -- Стойте у двери. Не бойтесь.
   И я почему-то сразу понял, что это Иконников, и Минотавр в моей душе бешено заплясал, запрыгал, задергался, будто знал, что так просто с этим человеком нам уж не разойтись...
   Глава 5 Каин для кнутобоища
   Приказчик пересчитал деньги и сложил их в замшевый мешочек-кошелек.
   -- Синьор Консолини просил передать, что всегда счастлив работать для вас, синьор Амати. Мы стараемся, чтобы наши футляры были достойным обрамлением ваших несравненных инструментов, -- он согнулся в низком поклоне.
   Мастер Никколо ехидно засмеялся:
   -- Еще бы! Вместе с моими скрипками этот прохвост Консолини проносит во дворцы и свое имя. Клеймо на футляре, наверное, не забыл, поставил? А-а?
   -- Вы так проницательны, маэстро! Конечно, синьора Консолини не интересует выгода от ваших заказов. Он верит, что его скромное имя пребудет где-то поблизости от лучезарной славы Амати, судьба которого -- остаться в веках, -- пятясь к двери, приказчик от полноты чувств прижимал руки к сердцу.
   -- Поэтому футляр стоит на два флорина дороже? -- поинтересовался Никколо.
   -- Прошел год, и синьор Консолини надеется, что за это время ваша скрипка стала дороже на тысячу флоринов, -- дерзко сказал приказчик.
   -- Вон отсюда! -- рявкнул Никколо, и приказчик словно прошел паром сквозь дверь. Амати засмеялся и сказал: -- Дурак твой синьор Консолини. Эта скрипочка стоит уже пять тысяч дукатов. Вот так-то! Что, Антонио, дешевле ведь мы не отдадим ее, а?
   -- Меня это не касается, -- сухо сказал ученик. -- Я у вас все равно ничего не получаю. Я работаю за хлеб и науку...
   Амати, пританцовывая, прошел по комнате, и живот ему предшествовал, как океанская волна грохоту прибоя. Он открыл крышку черного кожаного футляра -тяжелого, массивного, важного. В рытом сером бархате обивки таинственно темнело углубление для скрипки -- сюда в богатые створки пустой еще раковины-жемчужницы ляжет перл, творения Амати, чудо пальцев и слуха его, всплеск памяти его обо всем светлом и горестном, что довелось услышать и увидеть за долгий век. Антонио смотрел в пустой футляр и думал о том, что пустота эта -- ожидание перед священным таинством, волнующее неизведанным и тревожащее своей решенностью -- как постель новобрачных.
   Так радуйтесь, футляры Консолини! Вам доверены прекрасные невесты из дома Амати! В тот день, когда они только задуманы, прекрасные дочери Амати, они уже обручены с лучшими женихами Европы. Ваши женихи, дочери Амати, -пальцы герцогов и банкиров, кардиналов и маркграфов! И никто не спрашивает вас, прелестные маленькие Амати, нравятся ли вам женихи, -- они заплатили за вас звенящие флорины и дукаты, цехины и пиастры. Их звон -- твердая плата за долгие годы ваших страданий с нелюбимыми мужьями -- толстыми, грубыми, бесчувственными и злыми, и голос ваш хрипнет от болезненных вскриков в ярости горьких услад ваших мужей. Но и они знают, что держат вас для любовников, ибо только ненадолго случайный талант может получить вас в объятья -- купить ваше счастье талант не может, поскольку за радость обладания вашим волшебным звуком он должен расплатиться злым звоном желтого металла, а таланты всегда бедны. И от сознания временности вашего совместного счастья, от неудовлетворенности всем прожитым доныне, от серой мглы завтрашних тупых неумелых ласк мужа вы, маленькие Амати, сливаясь с талантом в экстазе, поете так, что про вашего отца-создателя говорят, будто он колдун. И от этого вы становитесь еще завлекательнее. Так пойте же, скрипки Амати! Пойте выше, теплее и сильнее. Сегодня последний день вы дома. Завтра возведут вашу младшую сестру на бархатное ложе футляра Консолини, на тряских мальпостах и в фельдъегерских колясках помчат в унылый сырой замок курфюрста Прусского и там ей придется долго и безропотно сносить жестокие ласки маленького наследника, пока не придет, спустя множество лет -наследник успеет стать монархом и, отцарствовав, умереть от старости, а она все будет юной и прекрасной, -- много лет спустя придет талант, о котором мечтали ваш создатель и его молодой неумелый подмастерье, придет и ласковой, но сильною рукою вновь вызовет к жизни ее бессмертную душу -- душу дочери Амати!..
   Страдивари оторвался от своих размышлений и увидел, что держит в руках скрипку и бессознательно поглаживает ее. по деке, как маленького ребенка. Скрипка, маленькая молчащая виолина, золотистая и округлая, как грудь деревенской девушки, светилась теплом и нежностью. Амати сидел в своем резном деревянном кресле, пил прямо из оплетенной фляги белое тосканское вино и с любопытством смотрел в упор на Антонио.
   -- Учитель, извините меня за дерзость, но вы же и так богаты! -- сказал прерывающимся голосом Страдивари. -- Зачем вы продаете свои скрипки этим болванам? Пускай скрипки лежат дома, ведь вы же сами говорите, что с каждым годом они становятся дороже!
   Амати развязал на брюхе испанский кушак, облегченно вздохнул, угнездил ноги на маленькой скамеечке.
   -- Дочь в семье должна выйти замуж, -- сказал он. -- А творенье мастера должно прийти к людям, иначе он умрет как созидатель. Если бы мои скрипки никто не покупал, я раздавал бы их даром.
   -- Но люди, к которым они попадают, не отличат ваш инструмент от балаганной виолы. Они платят за ваше имя и футляр Консолини!
   -- И в этом ты прав, мой мальчик. Но есть одна тонкость, которой ты пока понять не можешь. В твоем возрасте все оценивается меркой сегодняшнего дня, а жизнь твоя кажется бесконечной. И слова: "Начало человека -- прах, и конец его -- прах: он подобен разбившемуся черепку, засыхающей траве, увядающему цветку, проходящей тени..." -- для тебя это только слова. А для меня это уже завтра. Поэтому я думаю о том, какую тень оставлю, проходя по жизни. И когда тебе будет столько лет, сколько мне, ты поймешь, что тень жизни нашей -- это творение рук наших. Вот это -- уже незасыхающая трава и неувядающий цветок. Это инструменты, которые проживут века, принося людям счастье. Еще и не родились компонисты и музыканты, которые оценят по-настоящему скрипку, что ты трепетно сжимаешь в руках. Их слава и музыка впереди. Пройдут века, и мы с тобой не узнаем даже, какие божественные звуки может извлечь из этого обиталища музыки гений. Но скрипки будут жить и тогда, когда умрут эти люди, ибо бессменен круговорот людской жизни, как восход и уход солнца, как прилив и отлив океана, и потребность людей в прекрасном бессмертна. И не дано нам с тобою знать, кто и для кого будет играть на этой маленькой виолине, потому что века -- это, мой мальчик, очень много времени...
   * * *
   Характер человека -- это его судьба, говорили древние греки, -- сказал спокойно Иконников. -- А они, греки, значит, были ребята куда как неглупые... Я спросил:
   -- Так вы что, на характер жалуетесь? Он удивленно посмотрел на меня:
   -- А почему вы решили, что я недоволен своей судьбой?
   Я неопределенно хмыкнул. Иконников достал из стеклянного шкафчика жестянку, не спеша снял крышку и стал насыпать в нее из разных пачек табак. Он насыпал "Капитанского", добавил щепоть "Золотого руна", из стеклянной баночки -- зеленого самосада и потом уж -- совсем немного, бережно, как приправу, -- голландского табака "Амфора", который он очень аккуратно сыпал из нейлонового мешочка с красивыми печатями и рисунками с вензелями. Потом убрал пачки, закрыл крышку и стал трясти жестянку ровными круговыми движениями, как бармены трясут шейкер с особым коктейлем. Взял листок папиросной бумаги, насыпал свой табачный коктейль на одну сторону, мгновенно свернул самокрутку, лизнул край, склеил -- получилась удивительно ровная, очень длинная сигарета. И прикурил. А я все время смотрел на его пальцы--длинные, худые, видимо, очень сильные, пожелтевшие от табака и химикатов, и последняя фаланга у ногтей совершенно сплющенная, на всех пальцах у него была приплюснута последняя фаланга, поэтому казалось, будто он держит свою необычную сигарету широкими захватами пластмассовых плоскогубцев.
   Синим облачком пополз по комнате дым, а Иконников сказал:
   -- Как я понимаю, вы раза в два меня моложе?
   -- Примерно, -- кивнул я, хотя знал, что я моложе его ровно на двадцать восемь лет.
   -- И при всем уважении к вашей работе я полагаю, что в оставшиеся вам годы жизни быстротекущей вы не подыметесь так высоко, как я, и не падете так низко, -- сказал он и быстро добавил: -- Я имею в виду, конечно, вопросы творчества в работе. Поэтому вы не можете судить, насколько удачной была моя судьба...
   Я промолчал на всякий случай, а он, глядя в угол, где в клетке веретеном ходила огромная змея, сказал:
   -- Биологически человеку предопределено стремление побеждать. Это условие -- непременное и естественное условие его существования. Поэтому люди ошибочно полагают, что и в сфере моральной залогом счастья является число одержанных ими побед -- в обществе, дома, на службе.
   -- А что является счастьем? -- спросил я.
   -- Познание самого себя. Познать себя можно только в покое. А покой мы обретаем, проходя сквозь боль и стенания. И познав покой, уже никогда не жалеешь о том, что было, не волнуешься о том, что будет, а просто живешь в настоящем, и ощущение этой осени, выгоревшего огромного неба над тобой, простора, воздуха, моря золотых листьев, всего прекрасного и ужасного мира вокруг -- вот счастье.
   -- У вас идеалистическое мироощущение, -- сказал я нравоучительно.
   -- Да как там ни называйте, -- усмехнулся Иконников, -- а для меня это так...
   -- И змеи -- тоже счастье? -- спросил я ехидно.
   -- А что змеи? Змеи -- это прекрасное творение природы, грациозное, смелое, полезное. И незаслуженно оклеветанное человеком из слабости и страха.
   -- Н-да?--неуверенно бормотнул я.
   -- Им даже разряд придумали оскорбительный -- "гады". Это же надо -гады? -- сказал он с недоумением.
   -- Но они же и есть гады, -- сказал я, -- жалятся ведь, проклятью.
   Он с сожалением взглянул на меня:
   -- Тогда давайте запретим автомобили. Людей ведь давят, проклятые, -передразнил он меня.
   -- Ну, это не сравнение, -- не согласился я.
   -- Почему? Вполне правомерное сравнение, -- твердо сказал он. -Количество пострадавших от змеиных укусов по отношению к исцеленным их ядом гораздо меньше числа автомобильных жертв. Вот взгляните...
   Иконников отдернул со стены занавеску, и зрелище я увидел кошмарное. Только теперь я понял, откуда идет все время беспокоивший меня шорох и еле слышное шипение -- стена за занавеской сплошь состояла из змеиных клеток.
   -- Взгляните, какие красавицы, -- сказал Иконников, -- это королевская кобра...
   Змея подняла расплющенную морду с черными обводами вокруг мертвых пуговиц-глаз и посмотрела на нас сонно, прожорливо-тупо.
   -- А это южноамериканская змея фер-де-ланс, -- этот гад был похож на модные лет пятнадцать назад коричневые плетеные брючные ремни, только изо рта все время вылетал и мгновенно исчезал в пасти, будто ощупывал дорогу, раздвоенный, как рыбная вилка, язычок.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента