Ты не врач? изумился Васек. Кто же тогда врач? А твое умение заговаривать зубы больным, после чего у них все болячки проходят! У те-бя еще поучиться нужно! В тебе сидит великий психотерапевт! Забыл, как ты за сутки не сделал ни одного укола?
Такой случай был однажды, на спор. Опечатали утром ящик, Серый не имел права его открывать, лечить "тоШко словом. Оговорили возможность инфаркта миокарда, приступа бронхиальной астмы, авто и еще двух-трех случаев, требующих вмешательства. В любом из них Серый обязан был вызывать на себя другую бригаду, которая бы и подтвердила, что ящик он вскрывал по делу. Предупредили диспетчера. Подгадали, чтобы на Центре сидел кто-то из своих. Но, во-первых, Васек ошибся, это про-должалось не сутки, а дневные полусутки, с восьми до двадцати двух. Во-вторых, это была случайность. Ты неврастеник! рассердился Васек, поскольку Серый продолжал твердить, что не имеет права дальше оста-ваться врачом. Это же так просто, уговаривал его Серый, испытывая небывалое в своей жизни высвобождение. Человек понял, что стал врачом случайно. Что же теперь всю жизнь быть прикованным? Исходя из того, что медицину не бросают, это не принято? Подло так зарабатывать! То, что стало теперь для Серого очевидным, распалило Стрижака окончатель-но. Он сказал: Значит, ты не можешь, а мы можем? Конечно! Легче один раз бросить, чем всю жизнь терпеть! Святоша! И трахнул дверью. Это было неприятно, но не могло вывести из нового состояния, за него Серый держался цепко, с ним вставал, с ним и ложился. Ты совсем еще молод, так говорил он себе, у тебя есть голова, наконец научившаяся думать, сильные руки, ты здоров, и все, что было, не напрасно. Это опыт. Будем искать другое дело. Если Васек не хочет знать, что я поступаю че-стно, по совести, тем хуже для него, наверное, он не дотягивает, ничего, когда-нибудь его тоже прижмет. Тогда дотянет.
С Лидой выходило сложнее, намного сложнее, Серый всякий раз отчаивался ей что-либо доказать. Но доказать было необходимо, потому что любить женщину и спать с ней годами можно только тогда, когда она тебя понимает. Лида упорно не желала понять. То, что он открыл. Столько ему стоившее, то, что перевернуло все представления о себе, о жизни, о будущем. Он кипел кровью, еще и еще выворачиваясь перед Лидой, а она круглила большие серые глаза. Видимо, она думала поначалу, что это очередной Антошенькин загиб. Пройдет, надо выждать. Но не проходило. Теперь уже Серому было неважно, что Лида не поняла сразу, как должна была понять, по его разумению, любящая женщина. Он теперь не доказывал, а навязывал, ненавидя себя, потому что прекрасные слова те-ряли цену, теряли смысл. Из ночи в ночь, Лиду доводя до слез, а себя до изнеможения. Ну, кто тебе сказал, что ты не врач? Разве кто-нибудь должен это сказать! Я это знаю! Ты очень хороший врач, это все говорят! Я никто, я невежда, я ничего не знаю и не умею! Ну, хорошо, хорошо, ну, уходи в клинику. Да как ты не поймешь, что я не имею права лечить людей! Таких, как я, надо гнать из медицины поганой метлой! Где ты встречал праведных врачей? Ты опять за свое! Это их трудности! Мне нет никакого дела до других! Куда ты пойдешь? В сторожа? А хоть бы и в сторожа! Ты загубил в себе прекрасного врача! Ага! И ты считаешь, что я кончился как врач! Да нет же! Нет! уже со всхлипами, закрывая лицо. Ты не создаешь! Ты все, все разрушаешь!
Если бы она все знала, думал Серый, мучаясь слезами жены, если бы она знала, что я мог украсть, и как это было близко. Что бы она говорила тогда? Снова тяжелела душа невысказанною виной. Хотелось отряхнуться, очиститься. Лида рыдала. Он мягчал к ней и терпеливо, са-мым нежным голосом, ее успокаивал и просил понять.
И однажды, в та-кую просительную минуту, Лида резко села в постели и закричала:
Да катись ты на все четыре стороны! Самовлюбленный эгоист! Самомнение для тебя дороже всего! Глаза б мои тебя не видели!
Это было так неожиданно, что лицо Серого оставалось сведенным в умильную гримасу, и он, разинутый, убрал ее не сразу, а когда только лопнул в комнате последний выкрик. Когда до него дошло, что он жесто-ко, как никогда в жизни, оскорблен. Разумеется, он не ответил ничего, и уснули по краям постели, отвернувшись, вытянувшись напряженно, что-бы не задеть чужого тела. Накалено теперь было в Староконюшенном, к стенам не притро-нешься. Раскладушка зашитая вылезала из кладовки всякий вечер, что Серый не работал. Лида придиралась к каждому шагу. Серый отмалчи-вался, как затравленный. Он в самом деле ощущал себя забавленным, в чужой семье, в чужой квартире. Он понимал, конечно, краешком, что же-стокие Лидины слова, ее насмешки, ее придирки не то, чем они ему ка-жутся, но з н а т ь этого он не желал. Одно желание овладело им бежать. Рвать так сразу и со всем!
Ни в какие сторожа он не пошел и порвать сразу не порвал. Столк-нулся с удивительным фактом: жизнь по-своему распоряжается с самыми благими намерениями. Казалось бы, коль дал зарок никогда не лечить, чего ждать? Уволься, диплом больше не нужен. Расстаться с дипломом ока-залось страшно. Отец с матерью бы этого не вынесли. Рано или поздно рассказать бы пришлось. А Лидины родители? Пока он в Староконюшенном? Но было понятно самому, что диплом, как третья рука.
Пригодится в будущем устройстве. Он набрал воздуху и решил пока смириться. Дотя-нуть до августа, когда истекали три года на скорой, что он должен был отдать как любой молодой специалист. Он перешел на ставку, просился ра-ботать только днями, взял однажды больничный, неделю гостил в Малояро-славце, у стариков. Ушел в апреле в отпуск. Катал по Гоголевскому буль-вару Катьку и думал, что скажет ей, когда она вырастет. Летом работы было меньше, Серый приходил на подстанцию тихий, не ввязывался ни во что, ездил, молча делал уколы. Иногда на вызовах забывался, давал советы, и даже увлеченно, иногда слышал благодарные слова, бывало, что звучало восхищение его словами и действиями. В то время и появилась привычка когда его хвалят, бочком, бочком исчезать. Шарлатан! гово-рил он себе, удирая с таких вызовов, и видел себя уродом горбатым. Не верьте мне, люди!
Но случалось и так, что он всем нутром изведывал удовольствие. Так было однажды, когда он купировал труднейший отек легких. Больная была в кардиогенном шоке, потом наступила клиническая смерть. Тогда он с благодарностью вспомнил Васька, который научил его пунктировать под-ключичную вену, чтобы капать препараты кратчайшим путем, и вводить в трахею дыхательную трубку, интубировать, чтобы поставить на искус-ственное дыхание. Хорошо, что он возил с собой разные реанимационные штучки, подаренные Стрижаком, не положенные на линейной машине, возил из пижонства, но вот пригодилось. Тогда пришлось потрудиться. Но гордился собой недолго. В развитой стране такие фокусы проделывать обязан даже не врач, а его технический помощник. Но еще потому, что представился Серому старик, в белом плаще, с круглой седой бородой, в окружении преданных учеников, под кипарисом. Старик грустно смотрел на Серого чистыми голубыми глазами, высоко подняв указательный палец, и говорил два слова: Нон ноцере! Не вреди. А он навредил, нару-шил главную гиппократову заповедь. И поздно что-нибудь менять. Путь назад заказан, и это справедливо.
В то время он много думал о том, почему так случилось, что вчера он был вроде бы одним, а назавтра стал другим. Нет, возражал Серый, это неверно, я не стал другим, я всегда был таким. Человек не меняется. Он развивается, это верно. Человек выныривает на свет не чистой доской, но с полным набором всех мыслимых человеческих качеств и свойств, плохих и хороших. Вопрос в том, что завянет, а что расцветет пышной пальмой. И зерно совести рано или поздно даст побег, если это суждено. Поэтому дело не в старухе на Смоленском бульваре. То есть дело, конечно, в ней, но, не будь ее, случилось бы непременно что-нибудь другое, может, по-страшнее, но случилось бы, коль суждено, чтобы совесть дала побег. Она была и раньше, совесть. Разве он не жалел тех, кого обижал вольно или невольно, разве не сокрушался по поводу своих ошибок? Но, видать, вре-мя не приходило, забивали тщедушный росток разные другие розы себялюбие прежде всего. Колючая дама!
Летом он жил в Староконюшенном один, все были на даче. Тогда и нашлась утешительница, сестричка из Первой Градской. Она была сло-жена, как мальчишка, и в синих джинсиках. Такая кроха. Она и разыска-ла ему комнату на Юго-Западе. Его первую комнату. Потом были другие. Кроху Серый не любит вспоминать, как и ту комнату, куда Кроха потащила всякий домашний хлам с явным намерением там обосноваться с обожаемым любовником. А может, выйти за него замуж. Ее амбиции он раз-гадал поздновато. Нравилась она поначалу, и очень. Малым ростом, гибкостью, некрасивостью, короткой челкой. Тем, что смотрела на него снизу вверх. И самоотверженна для него. Чушь! Впрочем, она ушла довольно легко. И Серый смог наконец остаться один, как и хотел, к чему рвался. С Лидой разговор вышел короткий. Когда объявилась комната на Юго-Западе и ее надо было срочно занять, иначе бы ее заняли другие, желаю-щих было много, Серый набрался духу и сказал Лиде, что хочет пожить пока один, ему это необходимо. Лида даже не спросила, в чем необходи-мость, пожала плечами и вышла из комнаты… В половине августа Серый ушел со скорой и устроился в район-ной поликлинике статистиком, и решил начать новую жизнь. Но как это сделать, он не знал. И нельзя, очевидно, начать новую жизнь, можно лишь продолжить старую, коль человек не меняется. Новая жизнь пока выража-лась в том, что все свободное время он валялся на диване. И с восьми часов утра сидел в кабинете статистики, ворошил статистические талоны и прочие бумажки и давал с отвращением липовую отчетность, потому что, если не давать липовую отчетность, деятельность медицины сочтут неэффективной.
Давно это было. Два кошмарных года в поликлинике прошло с тех пор, и шестую зиму после того отмахал на скорой. Помнится отвраще-ние вначале и протяжная тоска потом, если встречал на улице рогатых. Помнится, как долго не мог себя научить спать ночью и не спать днем, как мучился, вставая в поликлинику каждый день в шесть часов. Как просы-пался от голода на раннем рассвете и, крадучись, чтобы не разбудить хо-зяина, шел на кухню, жадно хватал из холодильника что-нибудь, пил хо-лодный чай. Помнит еще, как в первый поликлинический отпуск уехал в Севастополь и снял на Карантине душную комнатушку в мансарде, где проснулся ночью от настойчивого зова: Одиннадцатая бригада, возьмите вызов! Одиннадцатая, возьмите наконец вызов! Как стал натягивать шта-ны, не понимая, почему уснул на сутках голый, пока не вспомнил, где он находится. По дикой иронии он поселился рядом с подстанцией скорой. Но самое памятное, пожалуй, то, что он постоянно ощущал свою несчаст-ность. Поначалу он травил себя, уверял, что заслужил такую участь, но по мере того как рос протест против нелепой жизни, лишенной всякого смысла и будущего, стал себя жалеть.
Он по- прежнему встречался с Васьком, но редко. Васек, как и рань-ше, ругал его неврастеником и, похоже, ждал, пока друг перестанет чудить. Насмехался. Сердился. Предлагал прекратить хреновые рыдания. Соблаз-нял своей бригадой. Смаковал интересные случаи. Взывал к самолюбию. Сгрызешь себя окончательно, говорил он. Что останется? Пережеван-ные кости? Васек попадал в самое сердце. Но, в общем, говорили мало. Больше пили.
Что- то тронулось в нем, когда он пошел однажды залечить зуб, и стоматолог, пожилая женщина, узнала его. Оказалось, как она уверяла, он спас ее родную сестру. Слово спас ничего не означало для Серого. Обыватель, пусть он будет стоматолог, склонен видеть чудо в тривиальной инъекции новокаинамида только потому, что пульс со ста восьмидесяти падает на восемьдесят, и возвращается способность нормально дышать. Дело было в другом. Носилки в узком коридоре не проходили, и на лестни-це их тоже невозможно было развернуть, и Серый нес сестру стоматолога на руках до машины, с пятого этажа. Оказалось, было и такое. А к стоматологу тогда прошел без очереди, заявив, что он врач и пользуется единственной врачебной привилегией. Спохватился позже. Как-то он постарел за эти два года. Обмяк, стал позволять являться в поликлинику небритым. Протекали ботинки, рвалось пальто, руки болтались в бездействий, будто студенистые, немощные. Жесточили сто десять рублей оклада. Как он тогда крутился, непонятно. Полета отдавал хозяину, квартиры подешевле были, тридцать Катьке. Как жил? Плохо жил.
Жалость к себе вытянула и другое. Недовольство собой. В конце концов он решил, что живет жизнью подлой, хоронит силы, способности. Может быть, талант. Стало казаться, что его упорство это не та убежден-ность, которая была, когда он решил никогда не лезть в лечебное дело. Лишь упрямство. Упрямое нежелание посчитать себя неправым. Прав Васек, который сказал, что один раз, конечно, легче бросить. Терпеть всю жизнь действительно труднее, он терял ощущение своей правоты, чем больше протекали башмаки, тем крепче становился голос недовольства собой и своей тухлой жизнью. Тем чаще Серый переставал верить себе и тому, что с ним произошло и происходит, и тогда казалось, что все это ненастоящее, им придумано; он сбивался с толку, но упрямо повторял: Я дал зарок!
Однажды вернулась упругость. Он услышал из кабинета крики, чье-то падение. Вышел узнать, в чем дело. Грохнулся без сознания мужик, ждавший своей очереди к участковому. Сбежались врачи, кто-то склонился над упавшим, заглядывая ему в глаза, заведующая отделением требовала, что-бы немедленно вызывали скорую, испуг, суета, гам. Массировали сердце, старательно, слабо, неумело. Откуда что берется? Как пойнтер над дичью, Серый сделал стойку. Оценил. Рявкнул властно кому и зачем бежать. Впрыснул. Качал и вдувал. Сорок минут, до приезда бригады, качал, держал зрачки, не давая им расшириться, что означало бы ко-нец. Надо было такому случиться, что приехал Васек со своими отчаянными ребятами. Дай мне! вырвал у него ларингоскоп Серый. Сам заинтубирую! Ввел трубку, подсоединил дыхательный мешок. Васек сунул ему электроды дефибриллятора: Давай, Серый! Если бы мужика тогда не откачали, наверное, он бы снова сник. Но случилось так, что откачали. И, наверное, после того случая он решил вернуться. Если бы его спросили прямо: Решил? конечно, ответил бы: Ни в коем случае! Вернуться вообще намного труднее, чем уйти. Потому что нужно отве-тить как быть с тем, ушедшим? Который не считал себя врачом. Не счи-тал, не считал. И вдругстал? Его надо было куда-то деть, а то получа-лась недостойная, постыдная несусветица. Ответ надо было еще вырастить. Он лежал рядом, ответ, но пришлось попотеть. Не стал, но стану. Для чего и вернусь. И никому диплома бы не давал до тридцати лет, потому что врач это удел зрелости. До тридцати, когда станет ясно, что взо-шло. Жестоко мыть и катать, прежде чем выдать право лечить. Мыть, как золото моют. А кто мыть будет? спросил его Васек.Ты уверен, что такие люди есть? А судьи кто? Этого Серый не знает и сейчас. Он судил себя сам и приговор себе вынес сам. Оттого с быдла никуда и не лезет.
Он многого не знает до сих пор. Чего было больше в его уходе со скорой самомнения или чести? И в кого бы он вырос, если бы не уходил? И был бы ему известен и ясен тот предел, какого никогда он не, сможет переступить теперь? Но сейчас он мог бы ответить Зеле, что такое медицина. Конечно, никакая не наука, Зеля был прав. Медицина искусство, и это немало. И в ней, как в любом искусстве, есть художники, коих единицы. Осталь-ные ремесленники. Крепкие, добросовестные. И дрянные, которых боль-ше. Это печально, потому что, как было однажды сказано, посредственный врач более вреден, чем полезен. Что до него, то он, пожалуй, добротный, надежный ремесленник, не больше. Он в медицине Сальери, до многого, и до доброты, умом дошедший и страданием. Художником рождаются, тут уж ничего не поделаешь. Этим он не уязвлен. Жаль одного что долго пришлось добираться.
А доброта? Предел ее каждый сам для себя определяет разбрасывать пригоршнями или отмерять порционно, в зависимости от благодарности. Медицину творят грешные люди, из мяса и костей, с совестью или с отсутствием оной. Где напасешься совестливых? И он грешный человек. Он не театральничал, когда сказал Николаю Оанычу, что не очень добр. Он в самом деле так думает. Хорошо понимая это. Коль до сих пор приходится делать усилие, чтобы себя любить меньше, чем больных. От ума сия доброта.
А у того старика в белопенном одеянии, что мерещился с поднятым перстом, что взывал: Не вреди! она, доброта, от духа его. И у Николай Ванычаот духа, потому что взгляд у него такой же чистый, Серый прекрасно знал, что Лида откроет дверь, лучась, пусть она по телефону была трижды раздражена. Причина ее взбрыков только та, что она очень добра и любит его. Привычный страх, который он и сейчас переживает, входя в подъезд, где слепо улыбаются побитые лепные маска-роны и всегдашний сквозняк из заколоченного черного хода, он, этот страх, потому, что столько лет несешь вину перед Лидой и Катькой и ни-чего не можешь сделать, чтобы эту вину исправить. Какая, в сущности, дикость, что я не с ними, с двумя любящими меня существами! Почему я до сих пор не с ними? Он снова вспомнил, услышал признание Лиды, он часто его вспоминает: Я тогда делала все, чтобы ты ушел! Как это похоже на Лиду, противиться себе, пусть будет для нее хуже. И сейчас оно вызвало тепло к Лиде, оттого, что он знает все ее тайные и нехитрые пружины. И она знает о нем все. И теперь можно было бы посмеяться вместе, натолкнувшись на читаемые наизусть трудности характеров обоих. Господи, как давно мы знаем друг друга! Как это было бы важно сейчас, когда дороже всего плечо, к которому можно прислонить усталую голову! Когда юность была вместе, та самая юность, что становится с каждым годом драгоценнее. Как и маленькое существо, которое вместе произвели. Когда причина, почему они живут врозь, оказалась надуманной. Им же самим. И никому уже не нужны те девчушки, что посещают его, пусть у них ноги растут из шеи, и резиновые груди, и гладкие нерожавшие животы. Что, кроме этого, они могут ему дать? Запуталось все страшно. Как снова все составить, и жизнь втроем прежде всего? Как, скажем, снова лечь в постель с Лидой, после стольких лет? Даже представить это трудно. И после ее мужиков? Были же они! Конечно, были. Живой же она человек. Живая женщина. Как впервые заговорить о том, о давнем? А вдруг он опять захочет попробовать дерьмеца и спутается с какой-нибудь новой Крохой? А сколько еще всякого другого! Нет. Ни черта не получится. Ко-нечно, можно оставаться женатым только для того, чтобы твои несчастья имели глаза, уши и нос. Но он так не умеет. И Лида этого не заслужила. Но что ответить Катьке, которая сказала ему однажды: Папа, женись скорее на маме! И убежала, испугалась.
В Староконюшенный Серый добрался к девяти. Катька резвилась в постели. Увидев отца, она вскочила и запрыгала на кровати, в задран-ной пижамке, сминая одеяло и радуясь упругости матраца и звону пружин. Но Серого поцеловала осторожно, косясь на мать. Катька сказала, что совсем здорова, но лучше лежать, чем ходить в школу. Серый смотрел Катьку без ложечки, однажды он научил ее показывать горло, пряча язык. Вглядываясь в родное это горлышко, знаемое им наизусть, в рыхлые Катькины миндалины, Серый искал налеты. Но миндалины были чистые, только отекшие, красные. Обычное Катькино горло, если она простуди-лась. Катька тем временем вытаскивала из отцовского халата стетоскоп с явным намерением переслушать все подряд кукол, себя, отца и книж-. ку сказок братьев Гримм, что валялась на ковре. Пришлось быть в роли пациента. Глядя на Катькины матовые щечки, серый в зеленых крапинках, от напряжения косящий Катькин глаз, он вспомнил, как Катька спросила его однажды: Что такое добрый? Это не злой или не жадный? и по-думал, что ждет его, и очень скоро, самый трудный разговор в жиз-нис человечком, от которого скрыть ничего нельзя и которого надо будет многому научить. Какие карты он выложит перед ней на стол? В столовой звенели тарелки. Лида кричала, чтобы шли мыть руки и ужинать. Через полчаса на Фрунзенском валу, горбом согнувшись, потея в жарком свитере, Серый тоненькой иголочкой искал вену на узкой, с желтоватыми дрожащими пальчиками, кисти, боясь поднять глаза на молодую женщину, а она шептала: Не бойтесь, доктор, я потерплю… Только найдите вену… Дышать, дышать нечем! Она сидела на твердом, каком-то церковном стуле, с узкой спинкой черной кожи, высоко возвышавшейся над ней, совсем девочка, в коротком ситцевом халатике, не достававшем смуглых коленок. Она была коротко острижена, но темные, колечками, волосы уже отросли на шее, и от этого шея казалась еще тоньше и слабее. Страшный живот, с вывороченным пупком, вываливался из незастегнутого на средние пуговки халата, голубые змеи-вены ползали в просвете по жи-воту. Она была красива, эта девочка-женщина, но будто над ней зло пошутили, покрасив волшебного рисунка рот, которым она часто втягивала воздух, сине-коричневой помадой. В тесной квадратной комнатке была еще пожилая, ее мать, и девочка лет десяти, ее дочь. Они молча сидели за дощатым скобленым столом без скатерти, уставленным до краев пузырь-ками, чашками, коробочками. Здесь же и чайник примостился на алюми-ниевой подставке, и открытая хлебница, и блестела лужица пролитого чая. Над столом, отбрасывая тень, раскрыл крышки Ящиков. Это все, доктор? спросила молодая, и Серый услышал ее взгляд, жгущий ему темя. Я умру?… Мне не страшно. Жизнь такая ужасная! Только Кристи-ночка остается… Вы бы увели ребенка, не разгибаясь, сказал Серый, цепляя венку на кончик иголки и теряя ее. Кристина все понимает, тускло сказала пожилая. К сожалению, она все понимает, прошептала молодая. Ах, как все нелепо! Серый поймал упрямую жилочку с четвертого раза и осторожно нажал поршень. Слава богу! всхрипнул он, легчая оттого, что кожа не вздувается, значит, в вене, и насквозь не проколол. Неужели? шепнула молодая. Сегодня две бригады были, не могли попасть, сказала пожилая. Серый поджимал поршень, страшась, жиденькая была венка, как бы не лопнула. Сейчас, сейчас будет легче! молилась молодая. Уже легче… Шприц пустел, немножко мутной красной жидкости оставалось в нем, когда Серый отсоединил его, оставив иголку в вене. Из канюли выдавилась густая черная капля. Серый бережно, чтоб не шевелить иглу, подложил под канюлю клочок ваты. Сейчас еще наберу, сказал он. И, не найдя алмазика, стал отламывать носы ампул пальцами. Когда ампулы большие, стекло у них толстое. Хорошие импортные ампулы пальцами не осилишь. Серый рубанул ампу-лы тяжелым шпателем, забрызгав стол битым и мокрым. Ничего, сказала пожилая, не двигаясь. Я уберу. И лицо ее не меняло выражения обреченного ожидания. Так ждут поезда в вокзальных залах опытные тран-зитные пассажиры, зная, что ничего не изменишь, на время повлиять нельзя.
Серый набрал шприц, насадил его на канюлю. Шлепнулся на пол, напитавшись кровью, ватный квач. И сразу, только нажал поршень, вздулась голубым бугорком кожа. Проклятье! сказал Серый. Нет? спросила молодая. Серый вышел из вены. Может, хватит, может, раздышусь? Я еще попробую, ответил Серый. Потерпите. Уда-лось ввести полшприца, прежде чем лопнула другая вена. Серый ввел еще внутримышечно, в смуглое плечо.
На ночь мне хватит, как вы думаете? спросила молодая. Только не уходите сразу,попросила она. И когда Серый считал пульс, она взяла его за руку, повыше запястья, и не отпускала, поглаживала рукав халата, пальцы подрагивали. Так Серый и сидел, не решаясь отнять руку, со шприцем в другой, боясь пошевелиться. Мне уже легче, сказала она и очень тихо спросила: Я не умру сегодня? Вас надо в больницу везти, сказал Серый, отворачиваясь, озабоченно перекладывая грязные шприцы.
Нет, нет! вскричала она. Только не в больницу!
Жидкость надо из живота выпустить, глухо проговорил Серый, стыдясь и ненавидя себя.
Ах, доктор! Неужели вы думаете, что я ничего не понимаю! Она открыла глаза.
Мне легче. Мне действительно легче.
Пожилая повела Серого в ванную, и, размывая шприцы, Серый узнал, что зовут пожилую Раисой Герасимовной, а молодую зовут Джульеттой, что они из Кисловодска, где у пожилой свой дом и куда она увезет Кристину, когда все кончится. Ревматизм у Джульетты с детства, с пяти лет, а комната это все, что осталось от кооператива, который Раиса Герасимовна купила дочке, когда Джульетта в восемнадцать лет вышла замуж по безумной любви, приехав в Москву учиться в консерватории.
- Он был балованное дите, ее Ромео, сказала Раиса Герасимовна голосом, в котором была одна усталость. Московское балованное дите, из профессорской семьи. Они были против Джульетты, чего только не делали! Муж ее и сгубил. Она подала Серому махровое розовое пахну-щее дешевым мылом полотенце. Пьянствовал, бил ее из зависти, что у нее такой талант, платья резал перед концертами. А она? Плакала и играла по двенадцать часов в день! Господи! А теперь все, протяжно сказала Раиса Герасимовна, не замечая, что Серый собрал шприцы. И жизнь ее была несладка, и умирает в муках. И никому не нужны ни консерватория, ни дом в Кисловодске. Когда вернулись в комнату, Джульетта дремала, свесив голову набок. Может, все-таки в больницу? спросил Серый, чтобы что-нибудь ска-зать. Джульетта встрепенулась: Нет, доктор, ради бога, нет! И впервые Серый осмелился встретить ее взгляд, потому что умирающему, который все понимает, смотреть в глаза невозможно. Он нахмурился и засобирал-ся. Может, вы есть хотите?спросила Раиса Герасимовна.
Джульетта смотрела на него, молчала, дыша быстрыми рывками. Как вас еще вызвать? наконец спросила она. Я позвоню утром, ответил Серый. Когда?^-спросила Джульетта. Не забудьте!
Одиннадцать прозвенело на башне Киевского вокзала. Потом, как-то сразу, стало двенадцать. Дремала в карете Семочка. Затих Лебедкин. В час съездили на ужин в Филевский троллейбусный парк. И крутились в Тишинских переулках, помогая соседям. Гоняли до четырех. Двадцать минут пятого в темной врачебной Серый на ощупь разложил свое кресло, улегся, укрыл ноги шинелью. Лежать было насладительно, но уснуть бы-ло нельзя, всего одна бригада стояла перед ним. Лучше перетерпеть. Он выехал через сорок пять минут, успев все-таки заснуть. Но про-снулся в отличном настроении. Проясненно понялкапель и талый запах. Ах, талый запах, талый запах, что ты делаешь с человеком! А возвраща-ясь на подстанцию из Кунцева, миновав Триумфальную арку, скатываясь с Поклонки, увидел рассвет. Сзади, на западе, за аркой, оставалась чер-нильная мрачность, мерцали редкие звезды и, серо-синие, брюхатились низко ночные облака. Можно было оглянуться, вывернув шею, и увидеть их. Но там внизу, по курсу, всплывало свечение. Расширяясь, заполняя щели между темными молчащими каменными домами, изливался ярко-лимонный свет такой слепящей силы, что разрезавший его и растущий вверх стержень высотной Украины казался угольно-черным. Выше было голубой чистоты прозрачное небо. Голубая вода заливала стекла машины. Рогатый плыл в голубом аквариуме. Что, доктор? Жить можно? спро-сил Лебедкин, хищно оскалившись. Мотор взвыл, и рогатый наддал пры-ти. Еще поживем! потянулся, распрямляясь, Серый. Пожалуй, ради такого рассвета можно работать на скорой. Летом превосходно будет ночами, замечательно приятно летом работать, ночами.
Лида собирается с Катькой в Крым. Подгадать бы. Ичто будет, то будет! До конца смены они выезжали еще раз. Без пятнадцати восемь вер-нулись. Лебедкин аккуратно поставил рогатого на заднем дворе, в послед-ний раз выключил движок, вынул ключ из замка зажигания. Все! сказал Серый торжественно. Отработавшей смене спасибо! Он оставил Витьку с Семочкой разгружаться, а сам, подхватив Ящикова, пошел звонить на Фрунзенский вал. Он позвонил из телефонной будки, у ворот подстанции. Будка была стара, сыра, крепко пропахла мочой, но автомат работал. Раиса Герасимовна ответила с первого гудка. Все, сказала она. Нету больше Джульетты. В пять часов я снова вызывала. Уговорили ее в больницу. В приемном и умерла… Алло! Вы меня слышите? Она все вас вспоминала, все звала, горевала, что не вы приехали. Раиса Герасимовна замолчала. Хотя, что можно было сделать! с усилием проговорила она. Плохая она ваша медицина!… Перегородив улицу, разворачивался рефрижератор, рычал. В приоткрытую дверь будки острой мордочкой лезла черная дворняжка, вертела хвостом. Это была Тяпка, собака дворника. Ночью отсыпаясь, она выходила в это время охранять подстанцию от окрестных пьянчуг, которых ненавидела всей своей собачьей душой.
Такой случай был однажды, на спор. Опечатали утром ящик, Серый не имел права его открывать, лечить "тоШко словом. Оговорили возможность инфаркта миокарда, приступа бронхиальной астмы, авто и еще двух-трех случаев, требующих вмешательства. В любом из них Серый обязан был вызывать на себя другую бригаду, которая бы и подтвердила, что ящик он вскрывал по делу. Предупредили диспетчера. Подгадали, чтобы на Центре сидел кто-то из своих. Но, во-первых, Васек ошибся, это про-должалось не сутки, а дневные полусутки, с восьми до двадцати двух. Во-вторых, это была случайность. Ты неврастеник! рассердился Васек, поскольку Серый продолжал твердить, что не имеет права дальше оста-ваться врачом. Это же так просто, уговаривал его Серый, испытывая небывалое в своей жизни высвобождение. Человек понял, что стал врачом случайно. Что же теперь всю жизнь быть прикованным? Исходя из того, что медицину не бросают, это не принято? Подло так зарабатывать! То, что стало теперь для Серого очевидным, распалило Стрижака окончатель-но. Он сказал: Значит, ты не можешь, а мы можем? Конечно! Легче один раз бросить, чем всю жизнь терпеть! Святоша! И трахнул дверью. Это было неприятно, но не могло вывести из нового состояния, за него Серый держался цепко, с ним вставал, с ним и ложился. Ты совсем еще молод, так говорил он себе, у тебя есть голова, наконец научившаяся думать, сильные руки, ты здоров, и все, что было, не напрасно. Это опыт. Будем искать другое дело. Если Васек не хочет знать, что я поступаю че-стно, по совести, тем хуже для него, наверное, он не дотягивает, ничего, когда-нибудь его тоже прижмет. Тогда дотянет.
С Лидой выходило сложнее, намного сложнее, Серый всякий раз отчаивался ей что-либо доказать. Но доказать было необходимо, потому что любить женщину и спать с ней годами можно только тогда, когда она тебя понимает. Лида упорно не желала понять. То, что он открыл. Столько ему стоившее, то, что перевернуло все представления о себе, о жизни, о будущем. Он кипел кровью, еще и еще выворачиваясь перед Лидой, а она круглила большие серые глаза. Видимо, она думала поначалу, что это очередной Антошенькин загиб. Пройдет, надо выждать. Но не проходило. Теперь уже Серому было неважно, что Лида не поняла сразу, как должна была понять, по его разумению, любящая женщина. Он теперь не доказывал, а навязывал, ненавидя себя, потому что прекрасные слова те-ряли цену, теряли смысл. Из ночи в ночь, Лиду доводя до слез, а себя до изнеможения. Ну, кто тебе сказал, что ты не врач? Разве кто-нибудь должен это сказать! Я это знаю! Ты очень хороший врач, это все говорят! Я никто, я невежда, я ничего не знаю и не умею! Ну, хорошо, хорошо, ну, уходи в клинику. Да как ты не поймешь, что я не имею права лечить людей! Таких, как я, надо гнать из медицины поганой метлой! Где ты встречал праведных врачей? Ты опять за свое! Это их трудности! Мне нет никакого дела до других! Куда ты пойдешь? В сторожа? А хоть бы и в сторожа! Ты загубил в себе прекрасного врача! Ага! И ты считаешь, что я кончился как врач! Да нет же! Нет! уже со всхлипами, закрывая лицо. Ты не создаешь! Ты все, все разрушаешь!
Если бы она все знала, думал Серый, мучаясь слезами жены, если бы она знала, что я мог украсть, и как это было близко. Что бы она говорила тогда? Снова тяжелела душа невысказанною виной. Хотелось отряхнуться, очиститься. Лида рыдала. Он мягчал к ней и терпеливо, са-мым нежным голосом, ее успокаивал и просил понять.
И однажды, в та-кую просительную минуту, Лида резко села в постели и закричала:
Да катись ты на все четыре стороны! Самовлюбленный эгоист! Самомнение для тебя дороже всего! Глаза б мои тебя не видели!
Это было так неожиданно, что лицо Серого оставалось сведенным в умильную гримасу, и он, разинутый, убрал ее не сразу, а когда только лопнул в комнате последний выкрик. Когда до него дошло, что он жесто-ко, как никогда в жизни, оскорблен. Разумеется, он не ответил ничего, и уснули по краям постели, отвернувшись, вытянувшись напряженно, что-бы не задеть чужого тела. Накалено теперь было в Староконюшенном, к стенам не притро-нешься. Раскладушка зашитая вылезала из кладовки всякий вечер, что Серый не работал. Лида придиралась к каждому шагу. Серый отмалчи-вался, как затравленный. Он в самом деле ощущал себя забавленным, в чужой семье, в чужой квартире. Он понимал, конечно, краешком, что же-стокие Лидины слова, ее насмешки, ее придирки не то, чем они ему ка-жутся, но з н а т ь этого он не желал. Одно желание овладело им бежать. Рвать так сразу и со всем!
Ни в какие сторожа он не пошел и порвать сразу не порвал. Столк-нулся с удивительным фактом: жизнь по-своему распоряжается с самыми благими намерениями. Казалось бы, коль дал зарок никогда не лечить, чего ждать? Уволься, диплом больше не нужен. Расстаться с дипломом ока-залось страшно. Отец с матерью бы этого не вынесли. Рано или поздно рассказать бы пришлось. А Лидины родители? Пока он в Староконюшенном? Но было понятно самому, что диплом, как третья рука.
Пригодится в будущем устройстве. Он набрал воздуху и решил пока смириться. Дотя-нуть до августа, когда истекали три года на скорой, что он должен был отдать как любой молодой специалист. Он перешел на ставку, просился ра-ботать только днями, взял однажды больничный, неделю гостил в Малояро-славце, у стариков. Ушел в апреле в отпуск. Катал по Гоголевскому буль-вару Катьку и думал, что скажет ей, когда она вырастет. Летом работы было меньше, Серый приходил на подстанцию тихий, не ввязывался ни во что, ездил, молча делал уколы. Иногда на вызовах забывался, давал советы, и даже увлеченно, иногда слышал благодарные слова, бывало, что звучало восхищение его словами и действиями. В то время и появилась привычка когда его хвалят, бочком, бочком исчезать. Шарлатан! гово-рил он себе, удирая с таких вызовов, и видел себя уродом горбатым. Не верьте мне, люди!
Но случалось и так, что он всем нутром изведывал удовольствие. Так было однажды, когда он купировал труднейший отек легких. Больная была в кардиогенном шоке, потом наступила клиническая смерть. Тогда он с благодарностью вспомнил Васька, который научил его пунктировать под-ключичную вену, чтобы капать препараты кратчайшим путем, и вводить в трахею дыхательную трубку, интубировать, чтобы поставить на искус-ственное дыхание. Хорошо, что он возил с собой разные реанимационные штучки, подаренные Стрижаком, не положенные на линейной машине, возил из пижонства, но вот пригодилось. Тогда пришлось потрудиться. Но гордился собой недолго. В развитой стране такие фокусы проделывать обязан даже не врач, а его технический помощник. Но еще потому, что представился Серому старик, в белом плаще, с круглой седой бородой, в окружении преданных учеников, под кипарисом. Старик грустно смотрел на Серого чистыми голубыми глазами, высоко подняв указательный палец, и говорил два слова: Нон ноцере! Не вреди. А он навредил, нару-шил главную гиппократову заповедь. И поздно что-нибудь менять. Путь назад заказан, и это справедливо.
В то время он много думал о том, почему так случилось, что вчера он был вроде бы одним, а назавтра стал другим. Нет, возражал Серый, это неверно, я не стал другим, я всегда был таким. Человек не меняется. Он развивается, это верно. Человек выныривает на свет не чистой доской, но с полным набором всех мыслимых человеческих качеств и свойств, плохих и хороших. Вопрос в том, что завянет, а что расцветет пышной пальмой. И зерно совести рано или поздно даст побег, если это суждено. Поэтому дело не в старухе на Смоленском бульваре. То есть дело, конечно, в ней, но, не будь ее, случилось бы непременно что-нибудь другое, может, по-страшнее, но случилось бы, коль суждено, чтобы совесть дала побег. Она была и раньше, совесть. Разве он не жалел тех, кого обижал вольно или невольно, разве не сокрушался по поводу своих ошибок? Но, видать, вре-мя не приходило, забивали тщедушный росток разные другие розы себялюбие прежде всего. Колючая дама!
Летом он жил в Староконюшенном один, все были на даче. Тогда и нашлась утешительница, сестричка из Первой Градской. Она была сло-жена, как мальчишка, и в синих джинсиках. Такая кроха. Она и разыска-ла ему комнату на Юго-Западе. Его первую комнату. Потом были другие. Кроху Серый не любит вспоминать, как и ту комнату, куда Кроха потащила всякий домашний хлам с явным намерением там обосноваться с обожаемым любовником. А может, выйти за него замуж. Ее амбиции он раз-гадал поздновато. Нравилась она поначалу, и очень. Малым ростом, гибкостью, некрасивостью, короткой челкой. Тем, что смотрела на него снизу вверх. И самоотверженна для него. Чушь! Впрочем, она ушла довольно легко. И Серый смог наконец остаться один, как и хотел, к чему рвался. С Лидой разговор вышел короткий. Когда объявилась комната на Юго-Западе и ее надо было срочно занять, иначе бы ее заняли другие, желаю-щих было много, Серый набрался духу и сказал Лиде, что хочет пожить пока один, ему это необходимо. Лида даже не спросила, в чем необходи-мость, пожала плечами и вышла из комнаты… В половине августа Серый ушел со скорой и устроился в район-ной поликлинике статистиком, и решил начать новую жизнь. Но как это сделать, он не знал. И нельзя, очевидно, начать новую жизнь, можно лишь продолжить старую, коль человек не меняется. Новая жизнь пока выража-лась в том, что все свободное время он валялся на диване. И с восьми часов утра сидел в кабинете статистики, ворошил статистические талоны и прочие бумажки и давал с отвращением липовую отчетность, потому что, если не давать липовую отчетность, деятельность медицины сочтут неэффективной.
Давно это было. Два кошмарных года в поликлинике прошло с тех пор, и шестую зиму после того отмахал на скорой. Помнится отвраще-ние вначале и протяжная тоска потом, если встречал на улице рогатых. Помнится, как долго не мог себя научить спать ночью и не спать днем, как мучился, вставая в поликлинику каждый день в шесть часов. Как просы-пался от голода на раннем рассвете и, крадучись, чтобы не разбудить хо-зяина, шел на кухню, жадно хватал из холодильника что-нибудь, пил хо-лодный чай. Помнит еще, как в первый поликлинический отпуск уехал в Севастополь и снял на Карантине душную комнатушку в мансарде, где проснулся ночью от настойчивого зова: Одиннадцатая бригада, возьмите вызов! Одиннадцатая, возьмите наконец вызов! Как стал натягивать шта-ны, не понимая, почему уснул на сутках голый, пока не вспомнил, где он находится. По дикой иронии он поселился рядом с подстанцией скорой. Но самое памятное, пожалуй, то, что он постоянно ощущал свою несчаст-ность. Поначалу он травил себя, уверял, что заслужил такую участь, но по мере того как рос протест против нелепой жизни, лишенной всякого смысла и будущего, стал себя жалеть.
Он по- прежнему встречался с Васьком, но редко. Васек, как и рань-ше, ругал его неврастеником и, похоже, ждал, пока друг перестанет чудить. Насмехался. Сердился. Предлагал прекратить хреновые рыдания. Соблаз-нял своей бригадой. Смаковал интересные случаи. Взывал к самолюбию. Сгрызешь себя окончательно, говорил он. Что останется? Пережеван-ные кости? Васек попадал в самое сердце. Но, в общем, говорили мало. Больше пили.
Что- то тронулось в нем, когда он пошел однажды залечить зуб, и стоматолог, пожилая женщина, узнала его. Оказалось, как она уверяла, он спас ее родную сестру. Слово спас ничего не означало для Серого. Обыватель, пусть он будет стоматолог, склонен видеть чудо в тривиальной инъекции новокаинамида только потому, что пульс со ста восьмидесяти падает на восемьдесят, и возвращается способность нормально дышать. Дело было в другом. Носилки в узком коридоре не проходили, и на лестни-це их тоже невозможно было развернуть, и Серый нес сестру стоматолога на руках до машины, с пятого этажа. Оказалось, было и такое. А к стоматологу тогда прошел без очереди, заявив, что он врач и пользуется единственной врачебной привилегией. Спохватился позже. Как-то он постарел за эти два года. Обмяк, стал позволять являться в поликлинику небритым. Протекали ботинки, рвалось пальто, руки болтались в бездействий, будто студенистые, немощные. Жесточили сто десять рублей оклада. Как он тогда крутился, непонятно. Полета отдавал хозяину, квартиры подешевле были, тридцать Катьке. Как жил? Плохо жил.
Жалость к себе вытянула и другое. Недовольство собой. В конце концов он решил, что живет жизнью подлой, хоронит силы, способности. Может быть, талант. Стало казаться, что его упорство это не та убежден-ность, которая была, когда он решил никогда не лезть в лечебное дело. Лишь упрямство. Упрямое нежелание посчитать себя неправым. Прав Васек, который сказал, что один раз, конечно, легче бросить. Терпеть всю жизнь действительно труднее, он терял ощущение своей правоты, чем больше протекали башмаки, тем крепче становился голос недовольства собой и своей тухлой жизнью. Тем чаще Серый переставал верить себе и тому, что с ним произошло и происходит, и тогда казалось, что все это ненастоящее, им придумано; он сбивался с толку, но упрямо повторял: Я дал зарок!
Однажды вернулась упругость. Он услышал из кабинета крики, чье-то падение. Вышел узнать, в чем дело. Грохнулся без сознания мужик, ждавший своей очереди к участковому. Сбежались врачи, кто-то склонился над упавшим, заглядывая ему в глаза, заведующая отделением требовала, что-бы немедленно вызывали скорую, испуг, суета, гам. Массировали сердце, старательно, слабо, неумело. Откуда что берется? Как пойнтер над дичью, Серый сделал стойку. Оценил. Рявкнул властно кому и зачем бежать. Впрыснул. Качал и вдувал. Сорок минут, до приезда бригады, качал, держал зрачки, не давая им расшириться, что означало бы ко-нец. Надо было такому случиться, что приехал Васек со своими отчаянными ребятами. Дай мне! вырвал у него ларингоскоп Серый. Сам заинтубирую! Ввел трубку, подсоединил дыхательный мешок. Васек сунул ему электроды дефибриллятора: Давай, Серый! Если бы мужика тогда не откачали, наверное, он бы снова сник. Но случилось так, что откачали. И, наверное, после того случая он решил вернуться. Если бы его спросили прямо: Решил? конечно, ответил бы: Ни в коем случае! Вернуться вообще намного труднее, чем уйти. Потому что нужно отве-тить как быть с тем, ушедшим? Который не считал себя врачом. Не счи-тал, не считал. И вдругстал? Его надо было куда-то деть, а то получа-лась недостойная, постыдная несусветица. Ответ надо было еще вырастить. Он лежал рядом, ответ, но пришлось попотеть. Не стал, но стану. Для чего и вернусь. И никому диплома бы не давал до тридцати лет, потому что врач это удел зрелости. До тридцати, когда станет ясно, что взо-шло. Жестоко мыть и катать, прежде чем выдать право лечить. Мыть, как золото моют. А кто мыть будет? спросил его Васек.Ты уверен, что такие люди есть? А судьи кто? Этого Серый не знает и сейчас. Он судил себя сам и приговор себе вынес сам. Оттого с быдла никуда и не лезет.
Он многого не знает до сих пор. Чего было больше в его уходе со скорой самомнения или чести? И в кого бы он вырос, если бы не уходил? И был бы ему известен и ясен тот предел, какого никогда он не, сможет переступить теперь? Но сейчас он мог бы ответить Зеле, что такое медицина. Конечно, никакая не наука, Зеля был прав. Медицина искусство, и это немало. И в ней, как в любом искусстве, есть художники, коих единицы. Осталь-ные ремесленники. Крепкие, добросовестные. И дрянные, которых боль-ше. Это печально, потому что, как было однажды сказано, посредственный врач более вреден, чем полезен. Что до него, то он, пожалуй, добротный, надежный ремесленник, не больше. Он в медицине Сальери, до многого, и до доброты, умом дошедший и страданием. Художником рождаются, тут уж ничего не поделаешь. Этим он не уязвлен. Жаль одного что долго пришлось добираться.
А доброта? Предел ее каждый сам для себя определяет разбрасывать пригоршнями или отмерять порционно, в зависимости от благодарности. Медицину творят грешные люди, из мяса и костей, с совестью или с отсутствием оной. Где напасешься совестливых? И он грешный человек. Он не театральничал, когда сказал Николаю Оанычу, что не очень добр. Он в самом деле так думает. Хорошо понимая это. Коль до сих пор приходится делать усилие, чтобы себя любить меньше, чем больных. От ума сия доброта.
А у того старика в белопенном одеянии, что мерещился с поднятым перстом, что взывал: Не вреди! она, доброта, от духа его. И у Николай Ванычаот духа, потому что взгляд у него такой же чистый, Серый прекрасно знал, что Лида откроет дверь, лучась, пусть она по телефону была трижды раздражена. Причина ее взбрыков только та, что она очень добра и любит его. Привычный страх, который он и сейчас переживает, входя в подъезд, где слепо улыбаются побитые лепные маска-роны и всегдашний сквозняк из заколоченного черного хода, он, этот страх, потому, что столько лет несешь вину перед Лидой и Катькой и ни-чего не можешь сделать, чтобы эту вину исправить. Какая, в сущности, дикость, что я не с ними, с двумя любящими меня существами! Почему я до сих пор не с ними? Он снова вспомнил, услышал признание Лиды, он часто его вспоминает: Я тогда делала все, чтобы ты ушел! Как это похоже на Лиду, противиться себе, пусть будет для нее хуже. И сейчас оно вызвало тепло к Лиде, оттого, что он знает все ее тайные и нехитрые пружины. И она знает о нем все. И теперь можно было бы посмеяться вместе, натолкнувшись на читаемые наизусть трудности характеров обоих. Господи, как давно мы знаем друг друга! Как это было бы важно сейчас, когда дороже всего плечо, к которому можно прислонить усталую голову! Когда юность была вместе, та самая юность, что становится с каждым годом драгоценнее. Как и маленькое существо, которое вместе произвели. Когда причина, почему они живут врозь, оказалась надуманной. Им же самим. И никому уже не нужны те девчушки, что посещают его, пусть у них ноги растут из шеи, и резиновые груди, и гладкие нерожавшие животы. Что, кроме этого, они могут ему дать? Запуталось все страшно. Как снова все составить, и жизнь втроем прежде всего? Как, скажем, снова лечь в постель с Лидой, после стольких лет? Даже представить это трудно. И после ее мужиков? Были же они! Конечно, были. Живой же она человек. Живая женщина. Как впервые заговорить о том, о давнем? А вдруг он опять захочет попробовать дерьмеца и спутается с какой-нибудь новой Крохой? А сколько еще всякого другого! Нет. Ни черта не получится. Ко-нечно, можно оставаться женатым только для того, чтобы твои несчастья имели глаза, уши и нос. Но он так не умеет. И Лида этого не заслужила. Но что ответить Катьке, которая сказала ему однажды: Папа, женись скорее на маме! И убежала, испугалась.
В Староконюшенный Серый добрался к девяти. Катька резвилась в постели. Увидев отца, она вскочила и запрыгала на кровати, в задран-ной пижамке, сминая одеяло и радуясь упругости матраца и звону пружин. Но Серого поцеловала осторожно, косясь на мать. Катька сказала, что совсем здорова, но лучше лежать, чем ходить в школу. Серый смотрел Катьку без ложечки, однажды он научил ее показывать горло, пряча язык. Вглядываясь в родное это горлышко, знаемое им наизусть, в рыхлые Катькины миндалины, Серый искал налеты. Но миндалины были чистые, только отекшие, красные. Обычное Катькино горло, если она простуди-лась. Катька тем временем вытаскивала из отцовского халата стетоскоп с явным намерением переслушать все подряд кукол, себя, отца и книж-. ку сказок братьев Гримм, что валялась на ковре. Пришлось быть в роли пациента. Глядя на Катькины матовые щечки, серый в зеленых крапинках, от напряжения косящий Катькин глаз, он вспомнил, как Катька спросила его однажды: Что такое добрый? Это не злой или не жадный? и по-думал, что ждет его, и очень скоро, самый трудный разговор в жиз-нис человечком, от которого скрыть ничего нельзя и которого надо будет многому научить. Какие карты он выложит перед ней на стол? В столовой звенели тарелки. Лида кричала, чтобы шли мыть руки и ужинать. Через полчаса на Фрунзенском валу, горбом согнувшись, потея в жарком свитере, Серый тоненькой иголочкой искал вену на узкой, с желтоватыми дрожащими пальчиками, кисти, боясь поднять глаза на молодую женщину, а она шептала: Не бойтесь, доктор, я потерплю… Только найдите вену… Дышать, дышать нечем! Она сидела на твердом, каком-то церковном стуле, с узкой спинкой черной кожи, высоко возвышавшейся над ней, совсем девочка, в коротком ситцевом халатике, не достававшем смуглых коленок. Она была коротко острижена, но темные, колечками, волосы уже отросли на шее, и от этого шея казалась еще тоньше и слабее. Страшный живот, с вывороченным пупком, вываливался из незастегнутого на средние пуговки халата, голубые змеи-вены ползали в просвете по жи-воту. Она была красива, эта девочка-женщина, но будто над ней зло пошутили, покрасив волшебного рисунка рот, которым она часто втягивала воздух, сине-коричневой помадой. В тесной квадратной комнатке была еще пожилая, ее мать, и девочка лет десяти, ее дочь. Они молча сидели за дощатым скобленым столом без скатерти, уставленным до краев пузырь-ками, чашками, коробочками. Здесь же и чайник примостился на алюми-ниевой подставке, и открытая хлебница, и блестела лужица пролитого чая. Над столом, отбрасывая тень, раскрыл крышки Ящиков. Это все, доктор? спросила молодая, и Серый услышал ее взгляд, жгущий ему темя. Я умру?… Мне не страшно. Жизнь такая ужасная! Только Кристи-ночка остается… Вы бы увели ребенка, не разгибаясь, сказал Серый, цепляя венку на кончик иголки и теряя ее. Кристина все понимает, тускло сказала пожилая. К сожалению, она все понимает, прошептала молодая. Ах, как все нелепо! Серый поймал упрямую жилочку с четвертого раза и осторожно нажал поршень. Слава богу! всхрипнул он, легчая оттого, что кожа не вздувается, значит, в вене, и насквозь не проколол. Неужели? шепнула молодая. Сегодня две бригады были, не могли попасть, сказала пожилая. Серый поджимал поршень, страшась, жиденькая была венка, как бы не лопнула. Сейчас, сейчас будет легче! молилась молодая. Уже легче… Шприц пустел, немножко мутной красной жидкости оставалось в нем, когда Серый отсоединил его, оставив иголку в вене. Из канюли выдавилась густая черная капля. Серый бережно, чтоб не шевелить иглу, подложил под канюлю клочок ваты. Сейчас еще наберу, сказал он. И, не найдя алмазика, стал отламывать носы ампул пальцами. Когда ампулы большие, стекло у них толстое. Хорошие импортные ампулы пальцами не осилишь. Серый рубанул ампу-лы тяжелым шпателем, забрызгав стол битым и мокрым. Ничего, сказала пожилая, не двигаясь. Я уберу. И лицо ее не меняло выражения обреченного ожидания. Так ждут поезда в вокзальных залах опытные тран-зитные пассажиры, зная, что ничего не изменишь, на время повлиять нельзя.
Серый набрал шприц, насадил его на канюлю. Шлепнулся на пол, напитавшись кровью, ватный квач. И сразу, только нажал поршень, вздулась голубым бугорком кожа. Проклятье! сказал Серый. Нет? спросила молодая. Серый вышел из вены. Может, хватит, может, раздышусь? Я еще попробую, ответил Серый. Потерпите. Уда-лось ввести полшприца, прежде чем лопнула другая вена. Серый ввел еще внутримышечно, в смуглое плечо.
На ночь мне хватит, как вы думаете? спросила молодая. Только не уходите сразу,попросила она. И когда Серый считал пульс, она взяла его за руку, повыше запястья, и не отпускала, поглаживала рукав халата, пальцы подрагивали. Так Серый и сидел, не решаясь отнять руку, со шприцем в другой, боясь пошевелиться. Мне уже легче, сказала она и очень тихо спросила: Я не умру сегодня? Вас надо в больницу везти, сказал Серый, отворачиваясь, озабоченно перекладывая грязные шприцы.
Нет, нет! вскричала она. Только не в больницу!
Жидкость надо из живота выпустить, глухо проговорил Серый, стыдясь и ненавидя себя.
Ах, доктор! Неужели вы думаете, что я ничего не понимаю! Она открыла глаза.
Мне легче. Мне действительно легче.
Пожилая повела Серого в ванную, и, размывая шприцы, Серый узнал, что зовут пожилую Раисой Герасимовной, а молодую зовут Джульеттой, что они из Кисловодска, где у пожилой свой дом и куда она увезет Кристину, когда все кончится. Ревматизм у Джульетты с детства, с пяти лет, а комната это все, что осталось от кооператива, который Раиса Герасимовна купила дочке, когда Джульетта в восемнадцать лет вышла замуж по безумной любви, приехав в Москву учиться в консерватории.
- Он был балованное дите, ее Ромео, сказала Раиса Герасимовна голосом, в котором была одна усталость. Московское балованное дите, из профессорской семьи. Они были против Джульетты, чего только не делали! Муж ее и сгубил. Она подала Серому махровое розовое пахну-щее дешевым мылом полотенце. Пьянствовал, бил ее из зависти, что у нее такой талант, платья резал перед концертами. А она? Плакала и играла по двенадцать часов в день! Господи! А теперь все, протяжно сказала Раиса Герасимовна, не замечая, что Серый собрал шприцы. И жизнь ее была несладка, и умирает в муках. И никому не нужны ни консерватория, ни дом в Кисловодске. Когда вернулись в комнату, Джульетта дремала, свесив голову набок. Может, все-таки в больницу? спросил Серый, чтобы что-нибудь ска-зать. Джульетта встрепенулась: Нет, доктор, ради бога, нет! И впервые Серый осмелился встретить ее взгляд, потому что умирающему, который все понимает, смотреть в глаза невозможно. Он нахмурился и засобирал-ся. Может, вы есть хотите?спросила Раиса Герасимовна.
Джульетта смотрела на него, молчала, дыша быстрыми рывками. Как вас еще вызвать? наконец спросила она. Я позвоню утром, ответил Серый. Когда?^-спросила Джульетта. Не забудьте!
Одиннадцать прозвенело на башне Киевского вокзала. Потом, как-то сразу, стало двенадцать. Дремала в карете Семочка. Затих Лебедкин. В час съездили на ужин в Филевский троллейбусный парк. И крутились в Тишинских переулках, помогая соседям. Гоняли до четырех. Двадцать минут пятого в темной врачебной Серый на ощупь разложил свое кресло, улегся, укрыл ноги шинелью. Лежать было насладительно, но уснуть бы-ло нельзя, всего одна бригада стояла перед ним. Лучше перетерпеть. Он выехал через сорок пять минут, успев все-таки заснуть. Но про-снулся в отличном настроении. Проясненно понялкапель и талый запах. Ах, талый запах, талый запах, что ты делаешь с человеком! А возвраща-ясь на подстанцию из Кунцева, миновав Триумфальную арку, скатываясь с Поклонки, увидел рассвет. Сзади, на западе, за аркой, оставалась чер-нильная мрачность, мерцали редкие звезды и, серо-синие, брюхатились низко ночные облака. Можно было оглянуться, вывернув шею, и увидеть их. Но там внизу, по курсу, всплывало свечение. Расширяясь, заполняя щели между темными молчащими каменными домами, изливался ярко-лимонный свет такой слепящей силы, что разрезавший его и растущий вверх стержень высотной Украины казался угольно-черным. Выше было голубой чистоты прозрачное небо. Голубая вода заливала стекла машины. Рогатый плыл в голубом аквариуме. Что, доктор? Жить можно? спро-сил Лебедкин, хищно оскалившись. Мотор взвыл, и рогатый наддал пры-ти. Еще поживем! потянулся, распрямляясь, Серый. Пожалуй, ради такого рассвета можно работать на скорой. Летом превосходно будет ночами, замечательно приятно летом работать, ночами.
Лида собирается с Катькой в Крым. Подгадать бы. Ичто будет, то будет! До конца смены они выезжали еще раз. Без пятнадцати восемь вер-нулись. Лебедкин аккуратно поставил рогатого на заднем дворе, в послед-ний раз выключил движок, вынул ключ из замка зажигания. Все! сказал Серый торжественно. Отработавшей смене спасибо! Он оставил Витьку с Семочкой разгружаться, а сам, подхватив Ящикова, пошел звонить на Фрунзенский вал. Он позвонил из телефонной будки, у ворот подстанции. Будка была стара, сыра, крепко пропахла мочой, но автомат работал. Раиса Герасимовна ответила с первого гудка. Все, сказала она. Нету больше Джульетты. В пять часов я снова вызывала. Уговорили ее в больницу. В приемном и умерла… Алло! Вы меня слышите? Она все вас вспоминала, все звала, горевала, что не вы приехали. Раиса Герасимовна замолчала. Хотя, что можно было сделать! с усилием проговорила она. Плохая она ваша медицина!… Перегородив улицу, разворачивался рефрижератор, рычал. В приоткрытую дверь будки острой мордочкой лезла черная дворняжка, вертела хвостом. Это была Тяпка, собака дворника. Ночью отсыпаясь, она выходила в это время охранять подстанцию от окрестных пьянчуг, которых ненавидела всей своей собачьей душой.