Страница:
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- Следующая »
- Последняя >>
Великин Александр - Санитар
повесть
С утра небо развесилось низко, лохмато-серое, накрыло Москву грязным одеялом.
Гнал белых мух, сек острый ветер.
Доктор Серый Антон Сергеевич, непроспавшийся и оттого неуклюжий, топтался посреди врачебной комнаты, напяливая халат. Свитер был толст, халат тесен, рвались на плечах и спине жесткие крахмальные складки. Серый сопел, ловя бесчувственной рукой слипшийся узкий рукав, сердился. Спятила природа, кряхтел Серый, пошла в марте зима по второму кругу. Э-хе-хе! Быть нашей московской зиме весной! Собственная голова казалась ерому раздувшейся, одутловатой, и туманное сознание того, что смена лишь начинается и впереди сутки работы, приводило его в отчаяние. Боже мой, какие сутки? Когда весны в природе не существует вообще! И сквозь голые стены врачебной мерещились Серому теплые сумраки покинутого дома, горячо пахнущие чугунные батареи и сонное шевеление сдвинутых штор в шоколадную мелкую клеточку. И явилось видение постели, какой он ее оставил, с призывно отогнутым одеялом, в чудесном голубом полосатеньком пододеяльнике. Крепко, крепко спится на вялом мартовском рассвете! А суточному работнику, давно перепутавшему день с ночью, еще крепче. Сутки, сутки! Проклятие и спасение! Эх, жизнь наша!
Лохмато- серое утро, таким образом, к оживлению и общительности не располагало. Было желание одно убраться поскорее с подстанции, где, напряженный, слепил свет гудящих люминесцентных ламп, бестолково толокся в фиолетовом дыму гомонящий народ двух смен, отработавшей и вновь заступившей, грохотала внутренняя трансляция, орали из двух репродукторов, в курилке и диспетчерской, последние известия, и страшно вопил заведующий Матюхин, бегавший по комнатам отдыха, сгоняя дорогих сотрудников на утреннюю конференцию. Поэтому, получив вызов без трех минут восемь, нагло всученный диспетчером за старую смену, Серый не стал доискиваться истины и молча потащил вниз по лестнице медицинский ящик, брякающий шприцами, ампулами и другими внутренностями. Не вызвало у него неудовольствия и то, что будет он работать один, без фельдшера, а дало это известие даже некоторое облегчение. Кто бы еще попался, станется с него и шофера, рыжего Виталия Гусева. С ним бы сладить. Будет Серому полна коробочка гусевских страстей. И крики по части лысой резины и сволочей-частников, что путаются под колесами, и начальника гаража, который ворует и поэто-му нет запчастей, и очередей в магазинах, где ни черта не купишь. Будет ропот, если случится брать носилочного, зачем они, носилки, может, клиент ножками дойдет. Будут мучения, если провалится неизвестно куда нужный подъезд. Осадит тогда Гусев машину посередь двора, закурит сигарет-ку, обопрется на руль и станет безучастно наблюдать, как рыскает Серый по подворотням. А сам нипочем из машины не выйдет. Не сделает лишнего рыжий Виталий Гусев, и будут весь день увертки всякие-разные и, разумеется, снисходительные усмешки по поводу действий доктора. Не любил, не любил доктор Серый работать с Гусевым! И никто с тобой работать не любит, уже забравшись в кабину, сумрачно думал доктор, выдергивая из-под себя твердые шинельные складки и озирая двор подстанции сквозь заляпанное лобовое стекло. Не торопится, сучья пасть, мало, что за ним в шоферскую ходишь! Будто матюгальника не слышит! Еще жди его! Серый утробно шмыгнул насморочным носом, поперхнулся, закашлял. Ну, да ладно. Пусть тешит себя. Пусть скрипит, пусть ругается, пусть он будет главный! Пусть дымит своими вонючими цигарками, пусть прогорел глушитель, и ядовитая сладость выхлопов ползет в кабину. Лишь бы топил, мерзавец, печку! Не положено, видите ли, топить, когда доктор на вызове. Бензина, понимаете ли, уходит много, и получается пережог. А то, что машина остывает, стоит только движок заглушить? Это как понимать? А то, что потом она, дырявая, никак согреться не хочет? И как ему, Гусеву, самому не холодно? Ругаться с ним не станешь, он глоткой все равно возьмет. Глотник, честное слово, глотник! И как ругаться, не может Серый ругаться, мирно должно быть в бригаде, иначе нельзя. Всегда на бригаде должен быть мир, без мира невозможно работать. Сутки, они большие! Огромные эти сутки. И Серый вздохнул. Получить бы сейчас дальнюю перевозку, скажем, в Тишково или Михайловское, потуже затянуть шинель, вжаться в угол. И спать, и спать. Ах, послал бы такую перевозочку бог, то есть, диспетчер, сидела бы сегодня на Центре диспетчером Юлька! Она бы для Серого что-нибудь раздобыла. Пусть это будет одна-единственная на всю Москву перевозка.
Но, к сожалению, в месяце марте на скорой не разомлеешь. Вызовы прут косяком. Измучены москвичи нескончаемой зимой, побиты. Задыхаются москвичи, жмет сердце у москвичей. Тощ мартовский московский воздушен, беден. И не работала в этот день Юлечка-диспетчер, и не заметил Серый, как стал белый влажный полдень и задышал западный ветер сырым молоком. И обнаружил окончательно отрезвевший Серый, что распускаются вовсю, текут грязные сугробы, что машина стоит в Филях, и сделали они с Гусевым шесть вызовов.
Ну и ну, удивился Серый.Так работать к вечеру ноги протянешь. Гусев белесой бровью не повел, сидел букой, навалясь на баранку, кулаки под щеки.
Тебя не заставляют, сказал он, уперев взгляд вдаль, к Серому не поворачиваясь. Сиди на вызовах подольше, как другие. Чай пей. Кто понял жизнь, тот не торопится.
Серый промолчал. Чаю он хотел, и очень хотел, и это было причиной, почему он сегодня так торопился. Чай был ему просто необходим. Ну вот, думал он, навертывая после каждого вызова номер диспетчерской, это последний, сколько можно без заезда, сейчас отпустят. На подстанции наверняка давно выкипают чайники, и нужно-то всего пятнадцать минут, не больше, чтобы заварить в граненом стакане чай, две ложки на стакан, бухнуть туда четыре куска сахару и смочить, обжигая, простуженную глотку, охрипшую от недосыпа, выкуренных с утра папирос и тех советов, что он успел надавать. Но Гусеву он объяснять этого не станет. Потому что гордец Гусев еще пылил в своем самосвале и слыхом не слыхивал, что существует такая Скорая помощь, когда Серый уже знал все секреты надувательств на линии и свои изобретал. Пусть считает доктора дурачком, рвущимся сделать побольше вызовов. Если ему нигрол ума не прибавил, капая на темечко двадцать лет!
На вызовах сегодня чаю не предлагали, негостеприимные были сегодня вызовы. И, по правде сказать, пустячные, как большинство вызовов вообще на скорой. Рутинные, как любит выражаться Матюхин. Попросту ни уму, ни сердцу. Вначале на Кутузовском, в голубой шелковой спаленке, щурясь на блики хрустальных кенкетов, Серый терпеливо выслушал прекрасную блондинку сорока лет и уяснил, как она собиралась потерять сознание, но так и не потеряла. Блондинка жаловалась на частые головокружения, а Серый, увязнув в низком плюшевом кресле, покачивал тяжелой головой и пытался сообразить, кому может принадлежать эта квартирка, набитая изящными заграничными штучками, где сияют японские стереоаппараты, и розовые изразцы в ванной оказались такой слепящей красоты, что даже Серый, всякое видавший, поражение ахнул. Блондинка, с ее кружениями, была кристально ясна, но не желая давать повода для упреков в невнимании не дай-то бог! под настойчивым взглядом мужа Серый тыкал стетоскопом в кружевной вырез и мерял давление. По этой же причине вылез на полированный столик профессор Ящиков, железный, обтерханный медицинский ящик одиннадцатой линейной бригады, с ручкой, замотанной грязненьким бинтом, и был сделан укол, совершенно ненужный. Укол подействовал немедленно, Серый шприца убрать не успел. Блондинке следовало бы сказать, что здоровье она ищет не там, искать его следует в вольных упражнениях и игре в теннис и вообще надо учиться у природы. Но поломанное и залитое йодом нутро Ящикова было так убого, а рукава халата, хоть и свежего, были так безобразно продраны, что Серый от пространных советов воздержался. И все-таки, защелкивая погнутые замки Ящикова, он не утерпел и сказал, что скорую можно было не вызывать. Сказал, что говорится, себе дороже. Муж прекрасной блондинки будто этого ждал, взвился. Пришлось гасить и умиротворять. После чего Серый ушел, так и не решив, чья же это квартирка, жулика или честного выездного специалиста, и оставив два обширных отпечатка мокрых ребристых подошв на светлом пушистом китайском ковре. Конечно, в такой квелый час Серый не был готов для подобного расследования, а грубые башмаки, с высокой шнуровкой, выручили на следующем вызове, когда помчались на бывшую Метростроевскую по поводу человек на улице без сознания, где Серый десантировался из машины аккурат в лужу, под-мерзшую, но глубокую. Из этой же лужи вынули раннюю пташку, пьяную головушку. Пса, по скоропомощной терминологии. Пока Серый ощупывал пьяному затылок, пробираясь в сально-мокрых зарослях, тот проснулся и, бурно радуясь, полоснул Серого ногтем по скуле. И снова уснул. Под-вели под пьяного запаску, два брючных ремня, застегнули, поднатужились, всунули в карету, под боковые стульчики. Не класть же, в самом деле, такого расписного на носилки! Везли бедолагу в ближайший вытрезвитель, в районе Плющихи. Было еще два мгновенных вызова. Не споря, не возражая, вколол то, что просили. Заработал во втором случае четыре рубля. За то, что не спорил и не возражал. А в Серебряном переулке на Серого обиделась женщина, накануне покушавшая деревенского сала с черным хлебушком, когда он посоветовал ей поставить очистительную клизму, и желательно с ромашкой. Или с тысячелистником, подумав, сказал Серый. Тысячелистник и вызвал обиду. Кишки у женщины, точно, были раздуты, и она орала так, что поначалу Серый заподозрил у нее непроходимость. Однако все кончилось благополучно. Женщина, вдруг охнув, перевернулась на живот, и в комнате раздались такой мощи и такого простора стыдные звуки, что сомнений не стало. Серый, успокоенный, схватился за ящик и сиганул в коридор. Потом все-таки вернулся. Не дыша, открыл фрамугу и дождался, пока женщина, хватаясь за стенку и охая, приплелась из уборной. Тогда Серый помял слегка спавший живот и- дал совет. Знаете, береженого кто-то там бережет! Но обиделась.
В Филях, в блочной пятиэтажке, в квартире размером с пятачок на первом этаже, где на кухне жарилась рыба, а в коридорчике сушились пеленки и были сложены дворницкие лопаты, Серый не менее получаса отбивался от соседей древней старухи, желавших, чтобы ее сразу, сию минуту, везли в больницу. Соседи, похоже, муж и жена, оба низкорослые, со странно одинаковым цветом лица, вызывавшим представление о ливерном фарше, бормотали жарко, косноязычно. Перебивая друг дружку, уверяли, что старуха одинока, единственный племянник живет где-то в Текстильщиках, приезжал однажды, полгода назад, и старуха давно бы померла, если бы не они. Не встает уже как дня три. Серый прошел в душную комнатку, с тошным запахом стоялой мочи и никогда не мытым окном, будто в при-сохших корках. Увидел голую серую лампочку, квадратный стол под блеклой клеенкой, дырявой на углах, стопку грязных тарелок на столе, накрытых смятой газетой, мутный стакан, уснувших мух в стакане. Приподнял хрустнувшую, в сизых пятнах, газету. Шарахнулись в стороны тараканы. В углу, в скомканных серых тряпках, на железной кровати лежала старуха. В головах висели пустые полки киота и была приколота к потекшим обоям бумажная иконка. Возле кровати на крашенном в охру табурете стояла нераспечатанная бутылка кефира. Число было позавчерашнее. Соседи в комнату не вошли, топтались, шептались на пороге. Тело старухи еще жило, но просило одного чтобы дали ему спокойно помереть. И поэтому Серый, прикрыв голые ступни простыней, больше в комнатке не задержался, а выйдя в коридорчик и глядя в желтые глаза беспокойной соседки, сказал, что против старости еще лекарств нет, скорая с таким диагнозом в больницу не кладет и придется потерпеть пару дней. Успеете комнату занять, ляпнул в заключение Серый и пожалел, что ляпнул, такой поднялся визг. По-видимому, от него ждали другого. Выразить свое возмущение речью низкорослым соседям было трудно, поэтому соседка выкрикивала только два словаравнодушие и бюрократизм, а сосед открыл себя сразу самым площадным образом, облегчившись фразой: Чего стоишь важный, как главный хирург! И еще кое-что сказал. На том расстались.
И теперь машина стояла в Филях, среди тающих снегов, мотор молчал, Серый зяб и мечтал о стакане чаю. Он представил этот стакан, наполненный доверху, с тонкой завитушкой пара над блестящим черным оконцем, в золотых брызгах отраженной электрической лампочки. Скоропомощнику без хорошего чая нельзя, никак нельзя, не вынесешь суток. Если бы люди не научились выращивать чай раньше, его бы придумала Скорая помощь. Вообще-то поесть надо, напомнил о себе Гусев. В магазинчик заехать. А что ты покупать собрался? спросил Серый, отрываясь от грез. Как что? удивился Гусев. Молочка и колбасы. Зачем тебе колбаса? Как зачем? А что же тогда есть?
Заехать можно было бы и домой выпить чаю, по пути на подстанцию, но это значило зависеть от Гусева. Напридумывает потом таких своих дел! Сперва в магазин, потом ему понадобится на базу за антифризом, в гомеопатическую аптеку, теще лекарство купить, это черт знает где, в Перове, или сам захочет домой, а живет он в Крылатском. Не понимает человек, что левачить это доктору дергаться! Кроить время вызова, помнить о линейном контроле. Отвечать в случае чего. И вообще, чтобы иметь такие аппетиты, как у Гусева, надо прежде головой уметь соображать, не только кушать! Летать, как ветер, чтобы домчаться куда угодно за семь минут. И не больше, сурово повторил про себя Серый, и окольными путями, от греха подальше, и чтоб глаза вращались, как радары. Все надо видеть, предусмотреть, упредить. Короче, надо быть асом.
Саднило скулу. Серый отогнул козырек, что от солнца, на обратной стороне было зеркальце. Испачкал руку. Отер ее об шинель. Навел зеркальце на себя. Вспухшая розовая царапина тянулась к носу. Обработать бы перекисью, подумал Серый. Пойду звонить, сказал он и, запахнув шинель, пошлепал по снежной каше к автомату. Ты скажи, что машину надо мыть после пьяни! закричал в окно Гусев. Диспетчеру Центра Серый сказал, что кончились шприцы, просил отпустить на подстанцию. Диспетчер, голос незнакомый, запальчивый, ответила, что вызов все равно даст, вызовов полная кошелка, кипятите шприцы сами. Это был запрещенный прием, рассчитанный на зеленого идиота, никаких шприцов никто и никогда на вызовах не кипятил. Диспетчерша свою промашку, видимо, поняла, спеси убавила и попросила в результате, чтобы он поехал на Малую Бронную, хоть посмотрел, что там с мужиком семидесяти лет, у которого заплохело сердце, уже второй раз звонят. Если что, вызывайте на себя, а потом без отзвона на подстанцию! Ладно, сказал Серый, заранее испытывая жжение в животе оттого, что придется объясняться с Гусевым. Тот рассвирепел однозначно: В сортир сходить некогда! И грубо дернул рычаг скоростей. При такой работе все шофера скоро разбегутся! Пашешь, пашешь и все плохой! Что я казенный? Все мы казенные, резонно отвечал Серый отвернувшись. Мотор взревел, рявкнул и осекся. Рафик, скакнув с места, замер. Серого бросило вперед. Потому и вызывают без конца, что бесплатно! Гусев снова включил зажигание, загремев ключами. Распустился народ, разбаловался! Все хотят ни хрена не делать, а побольше хапнуть! Точно Сталина на них нужно! Это на тебя Сталина нужно, с неприязнью к обоим думал Серый. Потому что ты печку не топишь и бензин воруешь! Рубль бы стоило, не вызывали почем зря! Ладно, Виталий, поехали! По дороге на Бронную, под вопли Гусева, сочувственно подхмыкивая и глотая кислую слюну, Серый думал о том, что вызовов действительно становится с каждым годом все больше, но процесс этот неумолим. Днем оно не страшно. Что день на скорой? Взмах ресниц. А ночами теперь невозможно. На последних сутках он сделал двадцать пять вызовов, совсем не ложился. И нет сил работать на полторы ставки, на износ работа. Ломовая работа, что говорить. И легче не будет, как ни увещевай, как ни советуй. Почемупусть решают социологи. Ясно односама жизнь хоть и стала лучше, но стала тяжелее. Днем рвут душу людям, ночью люди рвут душу скорой. И не от зла рвут. А от страха умереть. Цапнет ли боль за сердце, ухнет ли колокол в голове, перекосятся ли в глазах стены, или зажмет живот кто-то в крепкий кулак, мечется несчастный обезумевший человек, и кудахчут бестолково вспуганные родственники. И в неодолимом единственном стремлении этот страшный страх на кого-нибудь сбросить хватаются за телефон. Разные были люди за его скоропомощный век, долгие девять лет на скорой. Но всем было страшно.
В большинстве это все-таки были женщины. Одинокие, мучаемые бессонницей, сердцебиением, головной болью и тоской. Для них живой голос ночью, пусть хриплый, пусть грубый, облегчение. Капризных жен разного начальства лечил он, и юных истеричек, и настороженных пожилых матрон. И старушек в неописуемом количестве, старушек, с окаменевшими от магнезии ягодицами, но мечтающих еще об одном уколе, потому что другой помощи они не знают. Эх, старики, старики! И они хотят жить, пусть уверяют сколько угодно, что отжили свое и пора на тот свет. Нет. Никому на тот свет не хочется. И этой сирой бабке, что умирает в филевской клоповной каморке, тоже не хотелось, пока она могла видеть свет в немытом окошке. Вспомнилась разоренная божница, дырки в стене, черные полоски на обоях, там, где были края икон, ржавый гвоздь с клочком бечевки. Представились золотушные соседи, как они перетаскивали иконы к себе и прятали. Или племянничек из Текстилей руку приложил? И вынес вместе с обручальным кольцом и старыми настенными часами?
Снова накрыло Москву грязным одеялом. Посыпался дождь, забил костяшками по жестяной крыше. Запруженный Кутузовский проспект свистяще шипел, будто сжатый пар вырывался из мокрого асфальта. Ну и мразь! сказал Гусев. Заскрипели по стеклу черные резинки очистителей, стирая быстрые светлые ручейки. К кому он только не приезжал! К старым и малым, худым и толстым, горбатым и красоткам, ипохондрикам и неудачливым самоубийцам, и к алкоголикам в похмелье, раковым больным, диабетикам, температурящим, кашляющим, задыхающимся, наркоманам, большим начальникам и маленьким чиновникам, заслуженным артистам, торгашам, обожравшимся иностранным туристам, милиционерам, скромникам, бузотерам, наглецам, сутягам… Да что там перечислять! Всем им было страшно! Разные они были. Но честные, добрые, те реже вызывали. Таким стыдно лишний раз потревожить. В страхе за свою жизнь только и открывает человек свое нутро. Гол человек, если он в страхе! Мысль, конечно, не новая. Но встречаться с этим, мягко говоря, не всегда приятно. Даже, казалось бы, когда можно торжествовать. Как было с тем атлетом, автомобилистом, что корчился на широкой арабской тахте и шептал: Помогите, доктор, помогите! Серый сразу его узнал, красивого, белокурого, мощного. И, методично выслушивая, а потом аккуратно ощупывая, не пропуская ни одного квадратного сантиметра этого удивительно развитого тела, говорил себе так: Вспомни! Ну, вспомни, того человечка, то ничтожество, которое пыталось перейти однажды теплым августовским утром Садовое у Калининского проспекта. Там светофора нет, и поток машин непрерывно накатывается на переход. Вы катите и катите, но редко кому из вас взбредет в голову остановиться, чтобы пропустить пеших людей, что тесно скопились на островке и жмутся, и не решаются ступить на мостовую. Нет, тебе не вспомнить, как стал перед тобой автобус, уступая великодушно дорогу пешим, и они заторопились, суетливые, как ты выскочил из-за автобуса и снарядом понесся в этих пигмеев. Ты торопился, супермен! Тебе надо было срочно по каким-то делам! Сколько же вас, деловых, с неотягощенной душой, развелось в нашей многострадальной Москве! Может быть, ты помнишь только, как один из пигмеев, отпрянув, хлопнул по блестящей крыше твоей новенькой лады и закричал: Что ж ты творишь, гад!? Это был я. Ты оглянулся, запоминая, свернул за угол, затормозил и первым долгом, выскочив из машины, ощупал кузов. Теперь я тебя ощупываю и, клянусь Скорой помощью, делаю это не менее заботливо, потому что какой ты ни есть паршивец, но потроха у тебя могут быть с гнильцой. Белый халат удивительным образом меняет внешность человека, впрочем, если бы ты не бросался от ужаса по тахте и не закатывал глаз, может ты бы меня и узнал… А тогда, братец, ты бы мог меня убить, если'бы тебе сказали, что наказания не последует. Ты и тогда испугался. Свидетелей испугался. Старика, что стучал на тебя клюшкой. И других, которые были вокруг, грозили и охали. Было бы это ночью, в темном месте… Как ты тогда тряс кулаками! Помнишь, что ты кричал? Тварь! Тварь! Сейчас ты кричишь: Доктор! Доктор! Делайте же что-нибудь! Серый помнит, как, уносясь тогда в троллейбусе от злополучного перекрестка, повторял в ярости одно: Ну, попадешься мне! Вызовешь скорую! Вызовешь! Рано или поздно! И вот, вызвал. И ничего. Он был здоров, атлет тридцати пяти лет, Серому ровесник, а шарахался, как вспугнутый таракан, из-за своей распущенности, не умея совладать с собой, и, не умея совладать с собой, задыхался от страха. И не было у Серого ни омерзения, ни сладчайшего чувства собственного превосходства. Слабенькое злорадство он испытал, конечно, увезя красивого в больницу, на другой конец Москвы. Попросил, чтобы дали больничку подальше. Надо полагать, из приемного его выгнали после осмотра. Следовало бы всадить ему кубиков двадцать магнезии послойно, по методике фельдшера Алика Жибоедова, оставить память на всю жизнь. Когда-то, по неразумной молодости, так бы и сделал. Затих бы сразу, будьте уверены! Да что-то мешало наказать наглеца. Потому что сказано было: Не вреди! Эх! Эх!
Мокрая Москва уползала назад. Места, где он знает все дома по но-мерам, все дворы, изученные до последнего мусорного контейнера, все подъезды, этажи, лифты. Стал считать, сколько вызовов он сделал в своей жизни, если исходить в среднем, ну, скажем, из семнадцати-восемнадцати за сутки. Семнадцать помножить на одиннадцать, это в месяц, потом снова на одиннадцать. Это в год. Но тут же сбился и решил, что когда-нибудь этот подсчет обязательно осуществит. Надо было ехать через Калининский, на Смоленке сейчас затор. Но Гусев направил рафик по Дорогоми-ловке, к Бородинскому мосту. Пусть. Как знает. Дождь иссяк, и будто похолодало. Славное времечко для скорой! Серый попытался увидеть, охватить Москву как бы сверху, космический овальный пирог, с живой шевелящейся начинкой, от Медведкова до Теплого Стана, от Борисовских прудов до Рублева. И везде скорые, скорые, барахтается скоропо-мощное племя. По мокрому и скользкому, по снежной мешанине, через хляби переулков пробираются замызганные, в коросте кареты. Во лбу вы-росты. Фара-крест справа и фара-крест слева. Рога. Снуют рогатые, рыскают с вызова на вызов, с вызова на вызов. В рогатыхразные-всякие. Совсем юные или заматерелые, как он сам. Пылкие романтики, и алкаши, и честняги трудолюбивые и терпеливые. И попросту талантли-вые врачи. И глубоко запрятанные человеконенавистники. И вороватые. И такие, и сякие. Масса. Частенько не шибко грамотные, частенько гру-бые, хамоватые. И сами больные. У кого язва желудка, у другого радику-лит, гипертония, геморрой. Простуженные, дохающие, в прокуренных ка-бинах. Как хотел Серый раньше, давным-давно, рассказать людям, что такое скоропомощные сутки! Чтобы почувствовали люди двадцать четыре часа вызовов, почти не слезая с колес, давай, давай, тащи, вези! О десятых этажах без лифта в четвертом часу утра, о налитых ногах-колодах, когда свалился на кресло, а тебя снова трясут, давай, давай! О жестяном холо-де ночной зимней машины, когда зубам не остановиться от дикой озноб-ной пляски. Как звереешь сам, потому что сколько раз на день ты был облаян, обматерен! Как об этом рассказать? Как рассказать о пьяни с раз-битыми харями, о крови, вони, о руках по локоть в дерьме, о всей драной человеческой изнанке, которую никто не подумает скрыть от скороломощ-ного врача, а, наоборот, постарается запихнуть ему в глотку? Как об этом рассказать тем, кто завидует его работе? Скажите, пожалуйста, сутки от-работал и двое дома! Двое суток дома! И почти триста рублей! Вишь как! Деньги получаете большие, так не жалуйтесь! То обстоятельство, что зара-батываем мы, так сказать, себе на похороны, можно не учитывать. Не вся-кий выдержит, кто за денежками к нам бежит. Пока выслугу наездишь, кровью захаркаешь. Людям рубль в чужом кармане червонцем кажется. Соответственно, в своем они червонец видят рублем. И поместить себя на место другого люди обожают. Им, людям, это ничего не стоит. Они это де-лают запросто, с большой охотой. Языком. Я бы на вашем месте… Не думая, не понимая, не подозревая, что быть на месте другогосамое трудное в мире умение. Недостижимое!
Даже, если бы он мог рассказать обо всем этом и всему миру, изме-нить ничего нельзя. Но рассказывать никому и ни о чем не придется. Это бессмысленно. Вопи сколько угодно, что ты тоже живой человек и невоз-можно так больше работать, вызовов меньше не станет, человеческую натуру не переделаешь. Тебе посочувствуют, люди жалеть умеют. Но не больше. Потому что самое главное это страх за свою жизнь. И когда они тебя вызывают ночью, чтобы посоветоваться насчет слабительного, и ты трясешься, негодуя, и в ответ на свое негодование слышишь рассуди-тельно-обиженное: Такая у вас работа, конечно, это издевательство. Но сама по себе фраза совершенно справедлива. Такая у нас работа. И в конечном итоге людям есть до тебя дело только как до врача. Поэто-му нечего пузыриться по поводу напрасных вызовов, нечего бушевать. Люди всегда себя любили. Бушевать это разрывает, разоряет и лишает разума. Смирись и прими. Потому что человек имеет право на страх. Че-ловек право на страх имеет. Вы-то, может, и разбежитесь, думал Серый, поглядывая на гусевский длинный профиль. А мне деться некуда. Я ездил и буду ездить, пока ин-фаркт сердце не надорвет или инсульт не перекосит. Но ничего! Москва прекрасна в любую погоду, и сутки эти когда-нибудь кончатся. И тогда он приплетется домой, в теплый и тихий полумрак утренней квартиры.