Внимание. Это момент важный – и вечный. Принципиальный момент. Почему это в самом деле зараза-человечество не учится на своих гадких и страшных ошибках?
   Имею просьбу: перечитать сейчас пару страничек – часть I, гл. 3, п. 5, § § 6–10. И не сочту за труд, хоть и изрядно надоело, повторить еще раз:
   Жизнь человеческая руководствуется не разумом и не моралью, не здравым смыслом и не стремлением к безопасности и процветанию – жизнь руководствуется потребностью в максимальных ощущениях и максимальных действиях. А разум обслуживает эту потребность для ее реализации. А мораль – идеал поведения и отношений – это свидетельство, аспект, следствие энергоизбыточности человека, которому всегда надо не то, что есть, а чтоб было не так, иначе: переделать, улучшить, стремиться к изменению. И стремясь к максимальным ощущениям и максимальным действиям, человек необходимо и неизбежно стремится к страданиям (а не только к счастью) и к «нехорошим» действиям (а не только к хорошим), ибо жизнь человеческая реализуется не в том, насколько она хороша с точки зрения морали или быта, а в том, насколько значительны пережитые ощущения (как положительные, так и отрицательные) и насколько велики и значительны совершенные действия (по абсолютной величине, а не по знаку плюс-минус). И как книга о вкусной и здоровой вегетарианской пище не изменит жизнь волка, так никакая проповедь морали и пользы не изменит жизнь человека – страдание и разрушение (а не только счастье и созидание) явствуют из его сути.
   Полководец может на своих и чужих ошибках учиться воевать лучше – но не может учиться бросить войну и жить в мире, это противоречит его сути. Сетуя, что человечество ничему не учится, моралист имеет в виду, что оно не делается лучше и высокоморальнее, т. е. не отказывается от «нехорошей» части своей сущности – не делается ограниченнее и беднее в эмоциональной и деятельной сферах. (См. «Мораль».) А уж вот этого ему, моралисту, не дождаться. Человек всегда будет делать все, на что только способен. Ну, не каждый и не всегда, но в общем и целом.
   Жалуясь на бесполезность искусства, моралист жалуется на неспособность искусства ограничивать ощущения, желания и действия, расцениваемые как пагубные разумом и моралью. Не желая понимать, что и искусство, и «нехорошие» желания и поступки вопреки знанию их нехорошести проистекают из одной основы – психической энергоизбыточности. Ему, моралисту, надобно менее энергичного человека, менее жадного до всех ощущений и действий. Перебьется.
   С точки зрения невозможности изменить принципиальную суть человека искусство, разумеется, бесполезно. Как, впрочем, бесполезны закон, наука и религия.
   Сама постановка этого вопроса, вполне традиционная, происходила всегда от непонимания сущности явлений: природы, истории, человека, морали. О чем и говорится в первой части.
   Успокойтесь, человека ничто не изменит.
   18. Но с точки зрения богатства ощущений, как учебник и тренинг чувств, искусство куда как полезно.
   Воспевание подвигов и силы человеческого духа. Воспевание мужества и стойкости. Любовь и дружба, красота и уродство, верность и предательство. Мир чувств огромной яркости и силы. Черт возьми, да из искусства (в той или иной форме) человек вообще узнает, что он может чувствовать, и что он должен чувствовать, и каково это, собственно – переживать те или иные чувства.
   Искусство как воспитание и пред-переживание чувств. Сам еще по малолетству и скудости опыта ничего такого не пережил – но в воображении уже наощущал как сумел любовь Ромео, подвиги д'Артаньяна и прочее.
   Используя разум как декодер информации и возбудитель чувств, искусство развивает и расширяет способность человека испытывать разнообразные ощущения. А вот это ему потребно.
   19. Эйнштейн как-то выразился, что Достоевский с его «Преступлением и наказанием» дал ему для создания теории относительности больше, чем многие физики. Кто б мог подумать, что для великих свершений в науке полезно читать художественную литературу, а?..
   Во-первых, Эйнштейн сказал, его весьма вдохновила на дерзновенные научные решения постановка вопроса Раскольниковым: «Человек я, или тварь дрожащая?» Решив этот вопрос в пользу человека, Эйнштейн перевернул современную физику и создал теорию относительности. Недолго мучилась старушка, и сестре перепало.
   Во-вторых, это уже я сказал, и научным открытиям, и любым практическим действиям предшествует возбуждение чувств: любое желание – это ощущение. Искусство – это искусственное возбуждение ощущений, а коли очаг возбуждения силен в мозгу, он начинает ползать по коре и подкорке и требует разрешения, снятия. То есть: искусство возбуждает к действиям реальным и часто полезным (ну, далеко не всегда и не всякое, но в принципе именно так – может возбуждать). Искусственный возбудитель, так сказать.
   Плюс к тому: в искусстве, как и везде, каждый в первую очередь ищет то, что ему больше надо. Влюбленный читает и смотрит кино «про любовь», карьерист-офицер читает биографии воителей и военные мемуары, а одинокая старушка смотрит бесконечные сериалы о чужой семейной жизни. И иногда – некоторые – чисто содержательной (плюс эмоциональной) стороной искусства вдохновляются на реальные подвиги: «делают свою жизнь» с исторического – либо даже с вовсе литературного героя. Да д'Артаньян оказал на формирование миллионов людей куда больше влияния, чем весь генералитет французского генштаба – бравый гасконец сегодня реальнее, чем кардинал Ришелье или Луи XIII.
   Так что не надо, не надо о полной бесполезности искусства – оно довольно много может. Оно может укреплять человеческий дух, возбуждать чувства, дополнительно стимулировать к совершению поступков, на примерах увеличивать всякие хорошие человеческие качества вроде доброты или храбрости. Хоть чуть-чуть – да это уже радость и чудо.
   Справедливости ради надо заметить, что в основном это касается конкретно-информативных форм искусства: литературы в первую очередь, кино, театра.
   20. Каким образом взрослый, здоровый, разумный человек может заняться такой «ненастоящей» вещью, как искусство? Это ведь все-таки не власть, не пахота, не торговля и не строительство. Фиг ли ему в его игре?
   Обычный вопрос к художнику: «Что вас заставляет писать (рисовать, сочинять музыку)?»
   Первое. Безделье. «Праздность вольная – подруга размышленья», – как высказался Пушкин. Об этом самом. От нечего делать плетет зек брелки из цветных ниточек, надерганных из одежды. От нечего делать травят байки охотники на привале. От нечего делать покрывает эскимос затейливой резьбой костяной нож. Избыток времени и энергии.
   Второе. Удовольствие. А вот нравится ему, как это ловко и красиво у него выходит. Ниточки сплетаются, стружечки летят, резьба вьется, и вот прямо на глазах появляется что-то такое приятное.
   Третье. Фантазия. Любит вот человек мечтать, грезить, фантазировать, придумывать, – и строит себе воображаемый мир, как бы параллельную жизнь. Псевдожизнь. Опиум для народа – вернее, сейчас – для создателя. Частично это следствие безделья разума, и одновременно – способность разума к мощному, вышесреднему абстрактному мышлению.
   Четвертое. Самовыражение. Вот меня обуревают такие чувства – я сейчас напишу стихи про эти чувства. Мир – дерьмо, и сейчас я напишу картину, из которой ясно, что мир – да, дерьмо, а не то, что вы думали. А если я просто буду ходить и это кричать, меня никто слушать не станет, это старо и неинтересно. А меня распирают мои чувства! Влюбленные бросаются писать стихи – чувства распирают. Можно плакать, а можно написать реквием. Вариант воплощения ощущений в какие-то реальные предметы и действия.
   Пятое. Познание мира. И внешнего, объективного, и внутреннего, субъективного, человеческого. Вот ведь, додумался и понял художник, какие чувства лежат в основе таких-то поступков – и пишет драму, где это показывает, а по ходу написания и размышления над ней и сам в чем-то новом разбирается. Вот ведь краски-то какие бывают на рассвете – я начал вглядываться и увидел, а как же этого не замечал никто раньше: сейчас я нарисую, и увидят все.
   Шестое. Эскейпизм, бегство от мира. Мир плох и жесток, все меня обижают, никто не любит, ничего у меня не получается – но когда я забиваюсь в свой угол, мечтаю и творю – мне хорошо, я забываю обо всем плохом, я живу в моем воображаемом и условном мире и там всемогущ, делаю что хочу.
   Седьмое. Самореализация. Искусство – вещь штучная, не конвейерная, в нем верхнего предела нет; и надобно в нем, чтоб было максимально хорошо настолько, насколько только возможно. И все свои душевные силы, всю силу ощущений, весь объем знаний – художник вкладывает в свое творение. Творя, он живет на пределе, ничто в нем не пропадает втуне – он буквально-таки приближается к Творцу, создавая свой мир. Да не существует жизни более полной, чем создание шедевра – все муки, все радости, все напряжения переживает художник.
   Восьмое. Самоутверждение и честолюбие. Славы и денег! Много, желательно – больше всех! Боже, как самолюбивы художники, как ранимы и завистливы, как ревнивы к чужому успеху… Оцените все мой талант и мои шедевры – это означает: я значительный, я могу больше других, я сделал максимум, что было вообще в данном случае возможно, я заслужил ваше уважение и поклонение, признайте же скорее, что хоть в этом плане я значительнее вас и всех остальных. И как страдает несчастный от непризнания: он клянет идиотов, которые ничего не смыслят в искусстве, и все равно жаждет их одобрения!.. Непризнанный художник и несчастный художник – да это почти синонимы, исключения крайне редки.
   Девятое. Воздействие на мир. Пусть все знают, что «так жить нельзя», что добродетель ну должна же восторжествовать! что нельзя строить счастье общества на слезинке ребенка… что любовь сильнее смерти, а человек все может. Воззвать к мужеству, милосердию, справедливости и прочему. «Братцы, нельзя же так!» «Вот как надо поступать!» Это уже, так сказать, искусство как действенный акт, «к штыку приравнять перо». «Я написал это, чтоб люди опомнились, раскаялись и т. д.».
   21. А почему и для чего люди потребляют искусство, будучи вполне в силах обойтись без этого?
   Первое. Наслаждение красотой (см. «Красота»).
   Второе. Эскейпизм. Убежать от неразрешимых трудностей и гадостей жизни в жизнь воображаемую: кинобоевик, авантюрный или любовный роман.
   Третье. Познание мира, внешнего и внутреннего: где как живут, что делалось раньше, каковы люди и их чувства в разных обстоятельствах, в том числе экстремальных. Информация.
   Четвертое. Получить острые ощущения, нервишки пощекотать: выкручивается герой из смертельных обстоятельств и избегает опасностей, умирает несчастная и прекрасная героиня, рушится в войне государство. Посмеяться над комичным, поплакать над трагичным, и чтоб дух замер от накрученных приключений, поединков, смертей и катастроф.
   Пятое. Искусство как самоутверждение и самореализация. Вот некуда мне применить мои способности к пониманию и переживанию: некрасив я, неудачлив, с людьми не лажу и талантов не имею. Не любят меня и не ценят так, как было бы сообразно моим качествам. А читая книгу, смотря кино, слушая музыку – я чувствую, я понимаю все, и душа моя, которой на работе тошнотворной дела не находится, при потреблении искусства занята, напряжена, при деле находится – я соображаю, ощущаю, «живу внутренней жизнью». И вот я разбираюсь в искусстве лучше тебя, больше читал, больше видел живописи и слушал музыки, и хоть по жизни мы равны – я значительнее тебя, ибо куда сведущее и компетентнее в искусстве. Таким вот примерно образом самоутверждались советские интеллигенты, сидя по единообразным советским клеткам дома и на работе. Уважали себя и друг друга за потребление искусства – духовные, значит, люди, не пустые, значительные, умные и образованные.
   Шестое. Сброс излишка энергии. Непосредственно связано с предыдущим пунктом. Невостребованность энергии массы потентных людей в СССР породила небывалый в истории спрос на искусство: а что еще делать, куда дернуться, раз все пути перекрыты, а читать – это даже дешевле, чем пить водку. А настала новая эпоха – и энергия пошла в продуктивные русла: карьеры делать, деньги зарабатывать, по миру ездить. И бросили люди в массе своей искусством интересоваться – нашли интересы посильней и поактуальнее.
   22. Мы все время говорили об искусстве как о чем-то необязательном и избыточном. Хотя, с другой стороны, стремление к искусству – в природе человека, и даже у животных наблюдается потребность в пра-искусстве (см. п. 1). Как быть с этим противоречием?
   Нет противоречия. Еще раз: потребность человека в искусстве проистекает из его психической энергоизбыточности – давай, придумывай, ощущай, делай что-нибудь сверх необходимого, коли появились после еды и отдыха время и силы.
   В тяжелом походе, непосильном труде, концлагерном ужасе – человеку не до искусства. Когда, значит, говорят пушки – молчат музы. Ну, всегда найдется музыкант, не способный быть пушкарем, так что музы не вовсе молчат под пушками. Но вообще расцвет искусств происходит в эпохи, когда часть людей обладает излишками богатств, с которыми нечего больше делать, кроме как оплачивать ими художников. Нет, кто-то может голодать, кто-то воевать, но в общем отсутствуют глобальные первоочередные цели, забирающие все свободные средства и требующие полного нервного напряжения всего народа. Все эпохи расцветов искусств – это такие периоды, когда в силу устройства государства часть энергии части населения пускается в «боковой клапан».
   Очень соблазнительно и несложно последовать тому выводу, что когда утишаются политические смуты и войны, когда наступает некоторая стабильность и экономическое процветание, когда минует время героев-воителей – вот тогда наступает «золотая осень» культуры. Покой, сытость, образование, свободное время, – вот вам и художники со зрителями.
   Оно, конечно, правдоподобно и часто справедливо. Постнаполеоновская буржуазная Франция с ее невероятным взлетом искусств – один из лучших и очевидных примеров. Но итальянский Ренессанс – время сплошной резни и постоянного перекраивания карт; Афины Золотого периода бурлили, ругались, реорганизовывались, воевали с персами и другими греческими полисами. Так что насчет успокоения государств – вовсе не всегда получается. Да и европейская культура второй половины XX века находилась в сплошном упадке по сравнению с недавними вершинами, – а ведь насчет сытости и стабильности время было на редкость благополучное по сравнению с прочими.
   Нет ничего лучше для расцвета искусств, чем просвещенная монархия во главе с просвещенным тираном. Класс бездельников с гарантированным доходом потребляет искусство, а самодур-эстет выжимает налоги с тружеников и поощряет художников к созданию шедевров. Искусство делается прибыльно и престижно, и поднимается как на дрожжах.
   Так что есть разные способы перераспределения энергии народа в пользу искусства. Хоть в общем и целом – время открывать Америку, и время воспевать ее открытие. Или – или. И – и – это бывает редко.
   23. Упадок искусства второй половины XX века – свидетельство и следствие двух взаимосвязанных процессов.
   Первый – это вообще утрата белой цивилизацией своей жизненной энергии. Идеалов практически нет – а это означает невысокий уровень потребности в переделке мира, невысокий уровень избыточной энергии человеческого сообщества. Мол, и так все неплохо и приятно, и нет ничего такого, ради чего стоит отказываться от своих личных выгод и удовольствий и жертвовать заработком и жизнью. Фанат-террорист энергетичнее законопослушного белого: он способен жертвовать всем и добиваться своего любой ценой, – т. е. его желание сильнее, его потребность активнее. Скажем, перерезать всех исламских экстремистов – было бы безумно жестоко, конечно, хотя целесообразно с точки зрения продлить существование белой цивилизации, – но мы сейчас не о кровожадности, а о том, что такая кровавая акция была бы показателем высокого энергетического уровня победителей. Сильные ощущения, большие действия, объединяющие цели! Только не надо про зверство, я же не про зверство, я про энергетику. Да, зверь энергетичен. А когда у вас лев ляжет рядом с агнцем – отправляйте льва на живодерню, больше он уже ни на что не годится; и скоро агнец ваш милый и кроткий это расчухает и начнет забивать гуманного льва своими копытцами и рожками. Режьте агнца, пока он не стал волком!
   А второй «анти-искусствосоздательный» процесс – огромный и прогрессирующий подъем энергопреобразовательной деятельности через промышленность, технику. Белое человечество сегодня «перевыполняет» свою природную задачу по энергопреобразованию. Объективно, с точки зрения природы, всего происходящего на Земле, белое человечество буквально всю свою энергию вбивает в научно-техническое энергопреобразование. Не субъективно, с точки зрения индивида, стригущего купоны, – а объективно, с точки зрения того, что получается в общем, понятно ли? И поэтому энергии на искусство маловато остается. Такова общая закономерность, такова принципиальная тенденция.
   24. «Официант, это чай или кофе? – А вы что, сами не можете различить? – В том-то и дело, что не могу! – Тогда какая вам разница?»
   Этот блестящий и древний английский анекдот как нельзя лучше характеризует отношение людей к подлинникам и подделкам в искусстве.
   С каждым годом в мире обнаруживается все больше картин кисти знаменитых художников. Производство подделок поставлено профессионалами на поток. Эксперты получают немалые деньги за высказывание своего компетентного мнения: это подлинный шедевр или нет.
   Если коллекционер платит деньги за то, что владеет какой-то редкостью тиражом одна штука в мире, тогда понятно: это стоит дорого, потому что этого больше ни у кого нет, – я значителен, поскольку единственный в мире владею тем, чего больше нигде нет. Шедевр живописи, древняя монета, автограф Шекспира и трусы Элвиса Пресли взлетают на ценовой уровень по одному принципу: знаменитая редкость. Финансовая ценность здесь может никак не соответствовать эстетической. Если трусы не Элвиса, то ценность их определяется в ближайшем секонд-хэнде: девяносто девять центов точно за такие.
   Но если подлинность картины определяется только радиоуглеродным анализом, то как, спрашивается, это может влиять на ее эстетическую, художественную, ценность?! Коллекционную, финансовую, – да, но художественную?..
   Объясните тупому и темному: почему небогатые и образованные люди, ценящие живопись, так любят подлинники не шибко шедевральных, в сущности, картин (шедевры им не по карману)? И они при этом не деньгами, не материальной своей значительностью гордятся – они гордятся именно тем, что картины подлинные. И безоговорочно предпочитают их даже самым лучшим копиям самых лучших картин. Третьеразрядный подлинник ценится у людей искусства несравненно выше, чем люксовая копия всемирного шедевра. А копия как бы и вообще художественной ценности не имеет – она лишь передает подлинник.
   В чем здесь причина жесточайшей и однозначной связи между ценностью коллекционной и художественной? Ведь коли ты разбираешься в живописи – смотреть-то тебе лучше на шедевр, чем на так себе картинку. И какая тебе разница, нарисовал это Рембрандт или маляр Петр Иванов, если это по виду ну абсолютный же Рембрандт?
   Объясните: как вы сопрягаете эстетическое воздействие от картины с ее авторством? Ну, большинство ценителей в живописи на самом деле ни хрена не понимают, вроде как модистки в истинном качестве одежды, и платят они не за предмет, а за этикетку – она им гарантирует качество, и в гарантии они убеждены. Но есть ведь и такие, которые разбираются, – им-то зачем обязательно подлинник?
   Символ богатства? – настоящему ценителю на это плевать. Символ вкуса? – настоящий ценитель ориентируется только на собственный вкус; эстетов и снобов мы оставим в стороне, это разновидность тупой светской толпы, лишенной самостоятельных оценок и самостоятельного мнения, у них все заемное.
   Чем различаются подлинник картины и адекватная копия, формально не отличающаяся от подлинника абсолютно ничем?
   Созидательным моментом.
   Энергетичностью акта.
   Художник вкладывал в картину всю душу, все умение, весь накал чувств при вдохновении, все собственное видение мира – и дал взлом по вертикали, прорыв по вертикали, своей энергией создал то, чего до этого в мире не существовало. И этим актом он обогатил культуру, расширил духовный мир человечества.
   Копиист вкладывал только ремесло, голую технику. Отсутствие творческого, энергетического, акта. Созидание отсутствует.
   И вот этому люди придают огромное значение.
   Поэтому для нас вечно важна судьба художника. Как жил, любил, страдал, боролся, достигал, умер. Судьба присовокупляется к творчеству в нашем восприятии, придает ему дополнительную ценность – в значительном художнике мы вечно желаем видеть значительную личность, и тем самым все акты деятельности значительной личности тоже становятся значительными. Судьба превращается в легенду, легенда в перспективе уменьшается до сияющей точки – символа, имени, знака величия. И вот уже достаточно сказать «Рембрандт» – и ничего не знающий о художнике человек проникается сознанием значительности этого имени, просто обозначенного.
   Значительность созидательного акта – вот в чем ценность подлинника. Наилучшая подделка только прикидывается шедевром – а этой главной сути в ней нет.
   Мы допытываемся, подлинник это или копия, как влюбленный допытывается у любимой: правда она его любит, или просто притворяется и ее слова и поступки выражают лишь желание угодить ему и удержать его любовь. Какая тебе разница?! – вопит выведенная из себя возлюбленная, – тебе что, плохо, или я должна вести себя иначе?! – Нет, ты должна вести себя точно так, но еще это обязательно должно быть правдой, иначе для меня все теряет смысл. – Почему?! – Потому что правда означает еще, что ты сходишь по мне с ума и жить без меня не можешь, а мне вот это и дорого, а не только твои слова и милые поступки.
   25. Почему значимость произведений резко подпрыгивает с трагической и ранней смертью автора? Потому что смерть подтвердила: он не придуривался, он всю жизнь свою вложил в шедевры – смотрите внимательней, это ведь и правда должны быть шедевры, раньше-то мы иногда смотрели небрежно. Еще смерть значит: список окончен, новых вещей не будет, и уже имеющиеся подпрыгивают в цене. И еще смерть дает толчок легенде об авторе – и образ воспаряет над своим реальным прототипом, своей идеализированной значительностью подкрепляя и усиливая значительность шедевров.
   26. Борхес как-то выразился в том духе, что классическими мы называем произведения, в которых каждый знак условились считать неслучайным, необходимым и исполненным предельного смысла. Как бы классические произведения лишены недостатков и обладают совершенством эталона. (В это «мы» попрошу не включать меня, потому что классика все-таки определяется традицией, а достоинства и недостатки оцениваются личным пониманием и вкусом: каждый, кто обладает самостоятельным суждением, в каких-то классических произведениях всегда будет видеть недостатки, а какие-то считать просто заурядными, возведенными в ранг классики малым умом и низким вкусом критики и толпы.)
   Простой пример. Вот есть у нас тысяча картин на все человечество. Одна обязательно признается чемпионом – первое место на мировом конкурсе. Это автоматически становится «классикой» и принимается за верх достижений. То есть максимум ощущений зрителя от восприятия картин вообще – как предписано прицеплять к этой картине. А уж к чему прицепить ощущения – он, зритель, найдет: он такое усмотрит, что самому художнику и не снилось. «Потому что он был гений!» – сообщит эстет: «Он и не думал, у него многое получалось невольно, подсознательно, интуитивно!» Ага. Теперь возьмем, и от этой тысячи картин отнимем верхнюю половину – осталось всего пятьсот, причем тех, что хуже. И что изменилось? И ничего не изменилось! Первое место из всех имеющихся – уже из пятисот – это и будет классика со всеми ее реальными и домысленными достоинствами. Теперь она будет эталоном. На бесптичье и коза шансонетка.
   Относительный и условный уровень шедевров. Относительная ценность произведений искусства. Относительно всех прочих произведений этого рода, относительно общей культурной традиции, относительно господствующей системы условностей.
   Наилучший показатель этой относительности – гении и классики национальные и общемировые.
   (Так. Сейчас я буду замахиваться на святое и наживать себе врагов – как будто с меня мало уже имеющихся. Хотя хула дурака – уже награда. Но поскольку мир преимущественно состоит из дураков, то под грузом наград иногда трудно ноги передвигать.)
   Возьмем, скажем, маленькую Эстонию, коренное население которой составляет один миллион человек, достоверная история до племенных глубин – одна тысяча лет, история собственной культуры – около полутораста лет. Здесь, как и везде, есть свои классики, очень мало известные за пределами родины.
   Теперь возьмем большую Россию с внятной историей в тысячу двести лет и культурой в области чистых искусств возрастом в двести пятьдесят лет. И возьмем великого и первого классика русской литературы Пушкина. И, надев предварительно скафандр против плевков и доспех против побоев, выскажем мнение, что «Евгений Онегин» – обличенный в весьма скромную стихотворную форму роман достаточно банального содержания с нехитрой любовной основой. Не шедевр. Ничего особенного. За пределами родины никому не нужен и известен только специалистам-филологам. Ну против Шекспира не потянет.