Реалистическая живопись – для всех. Боевики – для всех. Но человек, знающий жизнь и вовсе не знающий искусства, более всего ценит романтизм и сентиментализм. Жизнь в формах жизни плюс острые проявления чувств в очень простых и общепонятных формах. Индийское мелодраматическое кино.
   Массовое искусство я бы назвал автономным искусством.
   Массовое искусство созидает так, как если бы до него ничего не было. Оно не оглядывается на достижения искусства вообще и не соотносится с ними. Оно соотносится только с жизнью, всегда, из раза в раз.
   Не путать с натурализмом. Простому человеку неинтересно и малопотребно получать точное отображение его жизни – он ее и так нахлебался. Ему хочется еще – интересно, красиво и душещипательно: смех – это смех, слезы – это слезы, злодей – это злодей – все элементы произведения абсолютно жизнеподобны, просто пропорции изменены, краски контрастны, страсти обнажены. Хорошему сочувствуешь, злодея ненавидишь, с несчастным плачешь, за несправедливо обиженного переживаешь.
   Коэффициент условности массового искусства очень мал, близок к единице. Условность легко расшифровывается из форм жизни, никакой дополнительной подготовки не требуется. Это как раз тот уровень условности, который воспринимателю требуется – такая концентрация жизненных явлений, которая дает повышенное чувственное восприятие и одновременно сигнализирует ему об условности искусства.
   Примитив? Примитив. Но смеяться не надо. Обыватель плачет над массовым искусством пронзительней и слаще, чем эстет – над высоким.
   Искусство – производная от жизни. Изображение жизни в формах жизни все равно остается тем базовым уровнем, той линией отсчета, от которой пляшет любое искусство. Массовое искусство всегда пляшет от того места, где остановилось в последний раз. Проекция массового искусства на жизнь – проста и легка в восприятии, одноступенчата, непосредственна. Проекция высокого искусства на жизнь – в восприятии сложна, ступенчата, опосредована, ассоциативна. Суть-то одна.
   38. Невозможно не упомянуть еще об одной особенности, которая роднит дилетантов-воспринимателей и дилетантов-начинающих-художников. Даже странно, что об этом не говорилось раньше.
   Восприниматель особенно любит произведения о том, что происходит не здесь – в высших кругах, в экзотических странах, в старые времена. Это подчеркивает для него условность искусства, очищает страсти и коллизии от бытовщины и позволяет переживать острее, смиряет с неправдоподобием концентратов проявлений чувств: мол, это же не жизнь, а искусство. Это понятная ему система условностей – не здесь, не сейчас, – где раздолье приключениям сильных чувств: ну, немножко сказка, но все как в жизни, люди-то с их отношениями и чувствами те же самые.
   Начинающий художник обожает забацать что-нибудь про далекую страну или далекое время. Не знает про это ни хрена. Чем меньше знает – тем охотнее пихает туда своих героев. Инстинктивно он ощущает, что как бы в этом больше искусства. И он прав! Почему?
   Потому что он не владеет ремеслом. Он понимает, что искусство условно, но как выражается эта условность – еще не знает, не умеет. Просто описать свою жизнь – не искусство, это он понимает. Должно быть еще что-то, что усиливает общее впечатление, – это он чувствует. И в качестве условности искусства – пихает экзотику. Она оправдывает неестественные отношения и неестественные речи, она позволяет любую сочиненную модель посадить на какой-то жизненный материал – потому что на знакомом, своем, реальном материале модель будет дико наивная, неправдоподобная, глупая. А ему надо – чтоб правдоподобно – но не так, как есть в жизни вокруг, а как-то еще, как-то иначе, сильно, сочиненно, страстно, красиво.
   И возникает энергетическое поле между окружающей жизнью – и изображенной им экзотикой. Он изобразил жизнь не в формах жизни, он трансформировал исходный материал (ну, повесть о любви) через себя, он совершил созидательный, энергетический, акт, – простейшим доступным способом.
   Это интереснее (для него)! А что значит «интересно»? А хочется узнать. Что хочется узнать? То, чего не знаешь. А неведомое всегда кажется значительнее – в неведомом нет предела ожидаемому, можно ждать чего угодно с любой стороны, за любым мелким движением возможна лавина, любой камушек – знак горы в тумане. Все движения чувств кажутся огромны, как тень альпиниста на облаке. Бытовуха не сковывает, не ограничивает гомерических проявлений страстей: зарабатывать деньги на жизнь не обязательно, кушать не обязательно, какать не обязательно, – экзотика уже сама задает систему условностей, у начинающего художника развязаны руки, опускай что хочешь и выпячивай что хочешь.
   Экзотика начинающего – это эскиз величественного храма, подобающего проявлениям великих чувств. Величие храма свидетельствует о величии чувств. Так свита играет короля. Ибо оставаться королем в рубище и одинокому – удел подлинно великих. И давать великие чувства в обыденной обстановке – по плечу только мастерам.
   Сам перенос действия в «не здесь и не сейчас» – это уже созидательный акт. Результат чаще всего – дерьмо полное. Но принцип движения правильный – взлом и преображение реальности, создание того, чего еще нет.
   Любовь соседа не возбуждает – серый плебей, даже если повесится от своей любви. Любовь принца – о, невообразимая огромность последствий этой любви и небывалость ситуации дают на уровне реалий, которые можно пощупать, всю огромность чувств: т. е. внутренний мир проявляется через внешний ряд, а внешний ряд тут ослепителен.
   Через внешний ряд стремится начинающий художник решить свою задачу – выразить силу чувств и коллизий. Вот и экзотика.
   У воспринимателя же экзотика уже сама по себе повышает интерес, увеличивает возбуждение чувств от восприятия, и в этом возбуждении, в неизвестном ему полусказочном пространстве действия, все происходящее там воспринимается острее, как под увеличительным стеклом.
   Перенос соседской страсти на принца экзотической страны – это перенос страсти под увеличительное стекло. Увеличение внимания, интереса, значительности каждого проявления чувств.
   39. Заодно уж. Невозможно удержаться.
   На кой черт начинающий художник трепетно несет творение на чужой суд – начиная с друзей и даже случайных знакомых? Он еще не признан – но он абсолютно уверен в себе, убежден в высоком качестве своего творения. И одновременно неуверен – в чем? Он знает, что гения поначалу хулят, не признают, и уж тем более плевать ему на мнение знакомых, которых он считает заведомо некомпетентными в его искусстве. Он плюет на их отрицательное мнение, но положительного жаждет.
   У него заклинивает мозги! Он показывает свой опус случайной дуре – и раздражается, что она не понимает. При этом сознавая, что если б вдруг поняла – значит, он написал дурь на ее уровне.
   Во-первых, он пустился в море искусства, пока еще неведомое и безбрежное для него. Он уверен в своем курсе, но хотел бы знать, где таки берега. Нет, он и в берегах уверен, но все-таки их пока не видел, не щупал. И в этой жажде соотнести свою внутреннюю ориентацию (верную! верную!) с внешней (я вписался в море искусства!) – он хватается за любую твердь, камень, щепку, какашку: как там у нас с берегами? близятся? Он так жаждет подтверждения своим представлениям о собственном творчестве, что перестает соображать. Согласен на любое одобрение и понимание. Согласия жаждет!
   А во-вторых – и это интереснее, это глубже! – он жаждет влиять на мир. Ему не терпится пустить свои произведения в самостоятельную жизнь – чтоб они стали частью мира, входили в мир других людей, изменяли как-то этот мир, вызывали мысли и чувства. Искусство – это его способ влиять на мир и переделывать его, эта жажда переделки мира инстинктивна и часто затемняет разум.
   Субъективно – только он один знает, что он сделал, это хорошо и правильно сделано, только он сам себе судья. Но еще ему потребно, чтобы его произведение оказало на мир как можно большее воздействие – чтоб субъективная ценность стала объективной, общей для человечества. И пока признание не пришло – он жадно хватается за любой контактный проводничок человечества: ну как? уже действует? Я уже начал изменять мир?
   Неуверенность самоуверенного начинающего художника – это просто оголтелая, нетерпеливая жажда переделки мира своим творчеством. Я уверен, что создал шедевр, я уверен, что он будет признан, – но когда же? когда? скорей, скорей, вы что, не видите, как это хорошо, включайте же это скорее в ваш общий мир жизни и искусства!
   Жажда признания – сродни жажде власти и вообще жажде самоутверждения в любой форме: ты не можешь понять моего гения, ты слишком примитивен для этого – но я значителен, значителен, признай же это, признай, дубина, идиот, сволочь! я талантлив, умен, творю великие вещи – признавай, что я таков, и вали прочь со своей тупостью.
   Неуверен самоуверенный начинающий художник только в одном – насколько быстро и верно он заставит тупой, в сущности, мир признать его значительность. Так у красавца-супермена, оголодавшего в заключении по бабам, от избытка вожделения может заклинить мозги и он сдуру, не в силах справиться с собой, начнет насиловать первую прохожую уродину – до красавиц еще дойти надо, а от потребности аж челюсть сводит.
   Это не неуверенность. Это неразрешенность желания, требующего самой скорой и прямой реализации.
   Жажда признания означает: я жажду влиять на мир. То есть: делать в мире то, чего без меня не было бы. То есть: переделывать существующее в мире положение вещей, изменять мир.
   Так что разговоры о жрецах чистого искусства, удалившихся в башню из слоновой кости и отрешившихся от мира – не более чем мелкость ума, не умеющего копнуть поглубже. Самим фактом обнародования своего произведения хотя бы перед одним человеком, пусть другом и единомышленником, – ты уже влияешь на мир. Ты уже делаешь его чуть-чуть не таким, каким он был до тебя. Хотя бы на уровне сознания одного человека. А уровень сознания одного человека – это тот базовый уровень, с которого начинаются все свершения человечества.
   Искусство влияет на мир уже по самой своей сути. Каким именно образом – это следующий разговор. Это не экскаватором землю копать, здесь зависимость сложнее. Влияние идет на ощущения людей. А уж эти ощущения могут вылиться во что угодно. Очаг возбуждения может перекинуться на соседний участок мозга и вызвать научное озарение. Могут дать лишний микротолчок к убийству врага. Но в любом случае работа на обогащение внутреннего мира людей – лежит в общем русле активизации субъективной жизни, – которая связана с объективной и реализуется в ней.
   40. В п. п. 36–37 мы говорили об изображении жизни в формах жизни, которое всегда служит базовым уровнем при восприятии и оценке искусства: так или иначе мы соотносим искусство с жизнью. Второй половинкой «оценочных ножниц» восприятия искусства, вторым базовым уровнем – служит уровень достигнутого в искусстве на момент создания нового произведения. Здесь дело обстоит так:
   Любое искусство – это постискусство. Это не относится к двум случаям: к массовому искусству – и к искусству, которое еще не достигло уровня изображения жизни в формах жизни, т. е. к ранним этапам развития и становления, где отличие форм изображения от форм жизни определяется просто неумелостью, невозможностью достичь.
   Художник, первый сумевший написать пейзаж с фотографической точностью и подробностью, был гений. После того, как этот уровень был достигнут – он потерял смысл как произведение искусства: нет ничего нового, индивидуального, своего, – созидательный акт как новый шаг в искусстве отсутствует.
   И вот Тернер дал свои размытые пейзажи. Несведущий в искусстве зритель считает: мазня, ничего не понять, то ли дело натуралист. Сведущий в восторге: как увидено, как изображено, какая гамма красок, какое настроение!
   Коэффициент условности увеличен, степень трансформации мира через художника увеличена, сложность формы увеличена – в том плане, что это уже следующая, над-натуралистическая форма изображения, и для ее раскодировки и восприятия требуются дополнительные усилия (усилия могут субъективно не ощущаться воспринимателем, но его мозг, центральная нервная система, молниеносно, подсознательно, соотносят картину с ее натуральным прообразом – и созидательный шаг, совершенный над этим прообразом, рождает чувство удовольствия и восхищения – во как залудил, ну дает, блеск!).
   Здесь можно трансформировать детальность цветовой гаммы: импрессионизм. Прообраз недалек, условность изображения легко и ясно соотносится с натурой, гамма комфортна, восприятие нетрудно. А можно идти дальше, увеличивать коэффициент условности (разнообразные «-измы»: футуризм, экспрессионизм и т. д.). О'кей: сначала удивлялись, потом смеялись, ругались, привыкали, признавали, возносили, – обычный ход. Но – но – работать дальше в этом ключе уже не имеет смысла для художника: эпигонство, подражание, старье.
   Всю послереалистическую живопись можно назвать пост реализмом, а можно – над-реализмом. Она отрицает реализм, постоянно имея его в виду. Преобразование натуры – все дальше, круче, изощреннее, сложнее. Для понимающих – эстетическая нагрузка все больше, созидательная роль художника все больше: это тебе не фото!
   Или в литературе. Первый, кто написал: «кипящие негодованием глаза» – был великий стилист. Создание тропа, метафора, перенос значения с одного на другое – сколько смелости, выразительности, таланта в этих «кипящих негодованием»! Проходит время, прием делается общим, расхожим, банальным, штампом. Применять его уже смешно и неприлично – это означает расписаться в собственной банальности, подражательности, неумении создать новое. Да и стиль этот надоедает и перестает производить впечатление на образованного читателя. Замылили.
   Так. А стиль у нас аккурат достиг предела изящества и изощренности. Юмор, метафоричность, сложноступенчатые обороты речи, кружева и арабески. Еще чуток – и уже будет неясно, о чем речь. Скажем, наиболее стилистически нагруженные места у Диккенса, или Гюго, или Набокова.
   И что дальше? И дальше начинается «нео-примитивизм». Короткая фраза! К черту финтифлюшки! Ясно, скупо, точно, честно. И это производит сильнейшее впечатление: мы-то привыкли слова накручивать красивые, а вот оно как все без прикрас, обнаженно, по-человечески. Флобер. Хемингуэй. За счет чего возникает колоссальный подтекст? За счет раскодировки текста, естественно. Пресловутая вершина айсберга. А откуда же взялась подводная часть, семь восьмых, которая подразумевается? А это все те достижения литературы и наработанные средства, которые нам известны и сидят в мозгу. А у кого в мозгу ничего не сидит – тем подавай страсти роковые из жизни герцогов и графьев, хрен ли в Хемингуэе или Чехове, скука, примитивное описание нехитрых вещей.
   40-А. Но вот какая происходит вещь. После прохода искусством «верхнего формального уровня» – реализма в живописи Ренессанса, романтизма и реализма в литературе XIX века – форма развивается двояким, противоречивым образом. Внутренне она усложняется: все больше художник трансформирует действительность, все больше за ней подразумевается, все ветвистее система раскодировки, все дальше от натурализма и банального романтического штампа, все большую роль играет созидательный акт художника и воспринимателя.
   А внешне она упрощается. «Черный квадрат» может нарисовать дошкольник из специнтерната для дефективных. Вне предшествующей истории живописи знаменитый Малевич ценности не имеет. Пикассо был блестящий рисовальщик, но «Авиньонских красавиц» намалюет и первоклассник, орудуя хвостом дрессированной обезьяны.
   Аналогично «новый роман» в литературе и вообще разнообразные виды скупости и примитивности форм. Где сюжет, где герой, где действие… все держится на подразумевании и отрицании натурализма.
   То есть. Самостоятельной ценности пост-искусство не имеет. Оно имеет смысл лишь в соотнесении с искусством «вообще» и с имеющимся на сегодня уровнем достижений в частности. Это, так сказать, всегда еще одна вольная надстройка на базисе. Хитрофокусная линза на теле искусства. Еще одно кривое зеркало в комнате смеха.
   И характерно, что многие «современные» художники не умеют нарисовать реалистический портрет или лошадку, а «современные» писатели – сочинить детектив или создать образ. А зачем? – если это «несовременно» и искусству сегодня как бы и не нужно…
   Таким образом формальная разница между искусством и белибердой стирается. Смысловая же разница условна и произвольна – художник «договаривается» с воспринимателем насчет этой разницы. Мол, мы же оба понимаем, что за этим стоит, что этим отрицается, от какой печки здесь танцевалось. Всем спасибо.
   Искусство делается воображаемым. Если без уведомления невозможно различить, Пикассо это нарисовал или пьяный Вася – искусством это является только в воспаленном и изощренном воображении воспринимателя. Гениальное платье голого короля.
   Именовать эту хренотень постискусством – все равно что именовать дерьмо пост-едой. Пуркуа па?
   То, что формально может сделать каждый, – это не искусство. Суть искусства в том, что художник являет произведение, которое смог создать только он, это его сугубо индивидуальный и отличающийся от всех прочих вклад в мир, делающий этот мир на одну микрогрань богаче и разнообразнее. «Постискусство» – это борьба за воображение воспринимателя чужими средствами, тем, что сделано не тобой.
   Хау. Я сказал.
   40-Б. А где грань? На сколько отходить от натурализма можно, а на сколько уже нельзя? а судьи кто?
   Критерий первый. Нужно быть хорошим профессионалом, чтобы это смочь повторить. Качество формы.
   Критерий второй. Наличие в произведении реалистического или сугубо традиционного – т. е. исконного, безусловного, элемента, который воспринимается «напрямую» без всяких условностей эстетической раскодировки и позволяет напрямую же соотносить произведение с формами жизни или с непосредственными, «внеискусственными» ощущениями. (Ритм в музыке. Значимый предмет в живописи. Образ, или сюжет, или система внутренне целесообразных действий в прозе. Это к примеру.) Точка привязки к жизни в самой форме произведения.
   Критерий третий. Способность произведения к автономной жизни при отключении его от контекста искусства. Значимость его самого по себе. Как если бы до него и кроме него ничего не было – а оно все равно воспринимается и имеет смысл.
   А вот все вот это уже подключается к созидательному индивидуальному акту художника и созидательному акту в искусстве вообще.
   Очень хочется наприводить кучу примеров, но это уже тянет вылиться в серию монографий по искусствоведению, где будет масса реалий и мало оригинальных мыслей; приходится иметь дело с концентратом. Дали – да, Брак – нет. «Отверженные» – да, трилогия Фолкнера – нет. Высоцкий – да, поздний Бродский – нет. В таком духе.
   41. Поэтому невозможно относиться всерьез к римейкам. Они могут быть милы, остроумны, содержательны – но это карлики на плечах гигантов, протуберанцы от солнца оригинала. Они эксплуатируют чужие образы, питаются чужим миром, базируются на чужом мировосприятии. Это разовые поделки на потребу сегодняшнего дня, вариации импровизатора на темы классической музыки. Они вторичны по сути – всегда проигрывая оригиналу по мощи; новое слово отсутствует, мировое пространство искусства ничем не обогащено.
   Созидательный акт художника весьма скромен. Это тоже пост-искусство. Развлечение, пародия, ремесленничество, вроде написания комического сценария по роману «Три мушкетера».
   Когда Шекспир раскручивал сюжеты Матео Бранделло – это не римейки, здесь в результате произведение безмерно превосходило скромный и не шибко уж знаменитый оригинал.
   А живопись на христианские темы? «Возвращение блудного сына» – это не римейк? Нет. Христианство создавалось сказателями и записывателями, а не живописцами. Тогда можно ли назвать римейком «Иосифа и его братьев» Манна? Гм. Объем, конечно, не сопоставим, герр Томас забабахал роман объемом под всю Библию. Но дело в том, что христианство – это ведь не искусство, а религия и история. Рембрандт плясал не от другого художника – а от религии и истории. От вечных тем и образов, существующих вне сферы искусства, т. е. самостоятельных. Сотый роман о Наполеоне – это не римейк, это историческая литература.
   42. Поэтому невозможно всерьез относиться к критике. Каковая, собственно, никогда и не причислялась к искусству, но всегда хотела играть в нем роль третейского судьи и тем стоять над искусством.
   В критике мы имеем полное отсутствие самостоятельного созидательного акта, полную вторичность по отношению к искусству, полное отсутствие культурной автономии. Среднее между лианой и зеркалом.
   Но как вспомогательный эшелон искусства критика – сила немалая и значимая. Она способна влиять на со-созидательный акт воспринимателя. Тем самым в воображении воспринимателя она может включить произведение в пространство искусства (способствовать – противоборствовать), а может и не включить. Самостоятельных воспринимателей мало, а генеральные русла течения искусства как процесса существуют: на берегах сидят критики и подкапывают либо укрепляют берега. Корректируют. Мощный поток всегда пробьется, но водички отсосать из него либо поплевать-пописать всегда можно, а большинству воспринимателей это небезразлично.
   Большинство-то людей – конформисты, и убедить их можно в чем угодно. Тем более там, где очень трудно с объективными критериями, как мы выше выяснили – причем в таком виде впервые.
   Кто такой критик? – Профессиональный пониматель.
   От чего зависит понимание? – От ума, однако, и образования, т. е. профессиональной сведущности в предмете.
   Что такое ум? Смотри в прочих местах книги, однако, согласно оглавлению. Ум – это оформление избыточной нервной энергии человека. Умный – это так или иначе, но изначально высокоэнергичный, высокосозидательный. И кто ж энергичный и созидательный пойдет в критики? Кто ж предпочтет созданию своего – критику чужого? И богачей среди критиков нет, и знаменитостей. Строго говоря, профессиональный критик – это почти аутсайдер, не тянущий более значительной работы.
   Но. Но. Первое. Критика – это власть. Власть над людьми – хоть маленькая: над их мнениями по частным вопросам. Критик значителен тем, что по своему усмотрению может оперировать большими величинами – чужими произведениями и мыслями масс. В своих действиях он оперирует совокупностями действий многих людей. Не то чтобы он машинист паровоза, паровоз и без него едет, но он при паровозе: звонит, протирает, объявляет, причастен к большому делу и даже норовит указывать остановки, либо угадывая их, либо определяя по приметам – подъем пути, замедление хода, – либо же споря с машинистом (художником).
   Даже хвалить или порицать очевидно сильные или слабые произведения – это как в серфинге мчаться на доске, несомой скатом волны – используешь энергию волны и ее скорость, являя при этом себя, умей только удержаться. А искусство – не девятый вал, всегда можно перестроиться.
   И второе. Вот мчит волна, но удержаться на ней невозможно. Или доска у тебя неподходящая. Или волна слишком велика, не видно тебя будет. Серфингист выбирает такую волну, чтоб выжать с нее максимум для своего катания – лихости, красоты и длительности полета, эффектности. Себя и свое дело показать посредством оседлания этой волны.
   Точно так критик выбирает для своей критики такое произведение, где может явить максимум своего умения: блеска ума, стиля, анализа, эрудиции. Ведь хорошим критиком считают не того, кто понимает глубоко и точно – а того, кто судит оригинально и излагает блестяще.
   Критика – это как бы искусство второго рода, производная от искусства; и истинная, глубинная, первичная задача критика – та же, в сущности, что у любого человека: реализовать все свои возможности и утвердить себя через свое дело. Поэтому произведение искусства для критика – тот исходный материал, та площадка, на которой он ставит собственное здание. Короче, критику несравненно важнее то, что он пишет, чем то, о чем он пишет.
   Поэтому художники жалуются, столь же справедливо, сколь и наивно, что критики их не понимают. Но критик заинтересован в понимании произведения ровно настолько, насколько это способствует созданию эффектной критики и позволяет самореализоваться.
   43. Один из бесспорных критериев искусства – насколько созданное им становится фактом общественного сознания, не менее значимым, чем реальные исторические факты; часто и более.
   Робин Гуд для нас не менее реален, чем Ричард Львиное Сердце, и более реален, чем принц Джон. Шерлок Холмс едва ли не более реален сегодня, чем королева Виктория.
   Интересная штука. Книга может быть написана плохо, а может – очень плохо. Сюжет вял, язык банален, мысли убоги, никаким к черту искусством не пахнет. Но образ, центральный образ ее, созданный слабым литератором – иногда отделяется от текста и начинает жить самостоятельной жизнью. Тарзан! Боже, детское массовое чтиво, приличного читателя тошнит, тьфу. А образ живет. Джеймс Бонд – какая ерунда. А стало уже именем нарицательным.
   Создавая скромными средствами образ, художник создает то, чего раньше в мире не было. А вот воплощение и совокупность таких-то качеств, такую-то судьбу, такую-то модель взаимоотношений с миром: Робинзон, Гулливер, Дон-Кихот. Созидательный акт.
   Здесь трансформация мира дается не через форму искусства – здесь трансформация через содержание. Художник изображает жизнь в формах жизни – вот только изображенной им жизни раньше не было или вообще быть не может. Придумал, сочинил, намечтал, вообразил.
   Простейшая, а'ля «дневниковая запись» форма – лишь усиливает правдоподобие образа и ситуации, работая на общую задачу: максимально усилить воздействие на воспринимателя, вызывая у него доверие и ничем не отвлекая от сути, от содержания. Эстетический элемент – растворен, невидим: как бы к черту условности, к черту закодирование и раскодировку, я вам правду говорю!
   (Ромео и Джульетта тоже вошли в сознание масс и зажили отдельной жизнью – но здесь история другая: высочайшее литературное искусство формы превратило вещь банальнейшую и общеизвестную – любовь – в символ, знак. Без искусства формы это осталось бы скромной историей, трогательной, но все-таки заурядной – ну, двойное самоубийство из-за препятствий в любви, ну нередкое же дело в общем, уж уголовная хроника это знает. А вот Робинзон – это нечто совершенно новое, ну не гуляло по свету таких историй до Дефо, и перепутать ни с чем невозможно: тираж коллизии – одна штука.)
   Насчет «Ромео и Джульетты» сомнений в роли формы не возникает: гений пера работал. А Жюль-Верн был почти графоман: взрослые его не перечитывают – и потому не встает вопрос о том, как чудовищно плохо, беспомощно, банально и неумело писал великий француз. Но повороты его лучших романов потрясали и врезались в память навсегда: из пушки на Луну, двадцать тысяч лье под водой и так далее. Писал плохо – придумывал хорошо, и умел донести до читателя свою придумку.
   Это тот редкой случай, когда важно не «как», а «что». Художник созидает новое не через новизну формы – а через новизну содержания. А это крайне мало кому в истории удавалось. Он может плохо владеть ремеслом – зато очень хорошо владеет мыслью и чувством. Искусство здесь творится не на уровне формы, а на уровне базовом, исходном. Почти никто не мог серенькими средствами сказать то, что у него за душой, – и чтоб это было ново, ценно, интересно.
   44. В чем отличие условного романа о д`Артаньяне от совершенно аналогичного романа о Наполеоне? Для читателя – ни в чем. Даешь содержание, приключения, страсти, великие свершения, значительные события. Хороший исторический роман – прекрасен и интересен, в нем масса жизни, судьба гигантов. Громадность жизни Наполеона искупает неблестящесть излагателя.
   Точно так же ни-на-что-не-похожесть Робинзона искупает внешнюю скромность изложения. Расскажите нам об этой удивительной жизни, об этом удивительном человеке! и хрен с ними, красками и метафорами, вы суть расскажите: какой он был и что делал.
   Так что почтенный доктор сэр Артур Конан-Дойль был здорово неправ, когда несколько даже презирал своего мистера Холмса за банальность литературных средств и неглубокость жизненного содержания. Не Диккенс, понимаешь… Как нередко случается, художник нашел не там, где копал особенно старательно. Он создал то, чего до него не было. А свершения выше в искусстве нет. Это максимальный созидательный акт. Мы получили дверь в новый мир, где иногда живем, играем, переживаем, чувствуем. А что дверь незатейлива и плохо покрашена – не так важно.
   45. Искусство – это намеренное, условными средствами, воздействие на наши чувства и мысли, в результате чего мы вне каких бы то ни было собственных действий, лишь воспринимая произведение, испытываем разнообразные ощущения, преимущественно положительные, получаем толчок к прямым и ассоциативным мыслям, и даже живем воображаемой жизнью в воображаемом пространстве. Это дополнительные и воображаемые события нашей жизни как источник дополнительных ощущений и дополнительного познания жизни в разных ее проявлениях.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента