Михаил Веллер
Конь на один перегон

Разные судьбы

Сопутствующие условия

   Его должны были расстрелять на рассвете.
   На рассвете – это крупное везение. Еще есть время.
   Он лежал ничком в совершенной темноте. Вероятно, ногами к двери – швырнули.
   Спина была изодрана в мясо и присыпана рыбацкой солью. Боль вывела его из забытья. Боль была союзником.
   Связанные сзади руки немели.
   Он перекатился на спину, и боль перерубила сознание. Он смолчал и пришел в себя. Он просто забыл: нога. Левая нога попала под коня. Под ним убило коня.
   Он уперся правой пяткой в земляной пол и проелозил плечами… Оттолкнулся еще раз и совладел с дыханием. Подтянул ногу, закинул голову, опершись макушкой приподнял плечи и передвинул себя.
   После десятого раза он стал переворачиваться на живот. Сердце грохало в глотке.
   Извивался, царапая коленом, правой стороной груди, головой – полз.
   Часовой – вздохнул, выматерился, зачиркал металлом по кремушку, добывая прикурить, близко, но снаружи, где дверь, в стороне ног.
   Он определил стену сарая. Переместил себя вдоль нее. На правом боку, прижимаясь, продвигался. Острие гвоздя корябнуло лоб.
   Нашел.
   Гвоздь торчал на полвершка. Он долго пристраивался к нему стянутыми запястьями. При всяком движении черная трещина в сознании расширялась, и боль увлекала туда.
   Не чувствуя руками, на звук, он дергал веревкой о кончик гвоздя. Приноровясь, пытался расщипывать волокна в одном месте.
   Закрапал в крышу, наладился дождь. Удача; очень большая удача.
   Пряди поддевались чаще толстые. Он отпускал напрягшиеся нити, стараясь определить одну, и рвал ее…
   …Очнувшись, он продолжал. И последняя прядка лопнула, но это был лишь один виток, и веревка не ослабла.
   Теперь он приспособился, пошло быстрее… Ему удавалось расковырять, разлохматить веревку о гвоздь, и она поддавалась легче.
   …Он не мог сказать прошедшего времени, когда освободил руки. Он кусал взбухшие кисти, слизывая кровь с зубов, и руки ожили.
   Под стену натекала вода. Он напился из лужицы. Часть воды оставил, провертев пальцем в дне лужи несколько ямок поближе к стене.
   На четвереньках, подтягивая ногу, он обшарил сарай. Ни железки, ни щепки… Пригнанные доски прочны.
   Железный костыль сидел в столбе мертво. Сжав челюсти, он раскачивал его, выкрашивая зубы.
   Костылем он стал рыхлить землю с той стороны, под стеной, где натекала вода. Он рыхлил увлажняющуюся землю костылем и выгребал руками. Руку уже можно было высунуть по плечо, когда в деревне закричали петухи. Ему оставался час до рассвета. С дождем – полтора часа.
   Часовой – не шагал под дождь, но без сна, дымок махорки чуялся.
   В темноте, сдирая запекшиеся струпья со спины, он вылез в мокрый бурьян. Умеряя движения, каждую травинку перед собой проверяя беззвучно, пополз направо к реке.
   С глинистой кручи головой вперед, тормозя скольжение вытянутыми руками, пальцами правой ноги и подбородком, он достиг берега.
   Лодок не было.
   Ни одной.
   Он двигался на четвереньках вдоль воды. Дождь перестал, и линия обрыва выступила различимо.
   Обломок бревна он заметил сажени за три. Подкатил его, спустился без всплеска в сентябрьскую воду.
   Лежа на калабахе грудью, обхватив ее левой рукой, оттолкнулся от дна, тихо-тихо загребая правой к середине.
   Ниже по течению верстах в полутора на том берегу был лес.
 
   И поэтому так называемые трудности мне непонятны.
   И знакомые называют меня идеалистом, наивным оптимистом и юнцом, не знающим жизни.
   Человек этот, боец 6-го эскадрона 72-го красного кавполка, был мой прадед.
   Фотографию его, дореволюционную овальную сепию, я спер из теткиного альбома и держу у себя на столе. Те, кто видят ее впервые, не удерживаются, чтобы не отметить сходство и поинтересоваться, кем этот человек мне приходится. Что составляет тайный (и не совсем тайный, если откровенно) предмет некоторой моей гордости. На фотографии ему двадцать один – на три больше, чем мне сейчас. Намного старше он не стал – погиб в двадцатом.

Мимоходом

   – Здравствуй, – не сразу сказал он.
   – Мы не виделись тысячу лет, – она улыбнулась. – Здравствуй.
   – Как дела?
   – Ничего. А ты?
   – Нормально. Да…
   Люди проходили по длинному коридору, смотрели.
   – Ты торопишься?
   Она взглянула на его часы:
   – У тебя есть сигареты?
   – А тебе можно?
   Махнула рукой:
   – Можно.
   Они отошли к окну. Закурили.
   – Хочешь кофе? – спросил он.
   – Нет.
   Стряхивали пепел за батарею.
   – Так кто у тебя? – спросил он.
   – Девочка.
   – Сколько?
   – Четыре месяца.
   – Как звать?
   – Ольга. Ольга Александровна.
   – Вот так вот… Послушай, может быть ты все-таки хочешь кофе?
   – Нет, – она вздохнула. – Не хочу.
   На ней была белая вязаная шапочка.
   – А рыжая ты была лучше.
   Она пожала плечами:
   – А мужу больше нравится так.
   Он отвернулся. Заснеженный двор и низкое зимнее солнце над крышами.
   – Сашка мой так хотел сына, – сказала она. – Он был в экспедиции, когда Оленька родилась, так даже на телеграмму мне не ответил.
   – Ну, есть еще время.
   – Нет уж, хватит пока.
   По коридору, вспушив поднятый хвост, гуляла беременная кошка.
   – Ты бы отказался от аспирантуры?
   – На что мне она?..
   – Я думала, мой Сашка один такой дурак.
   – Я второй, – сказал он. – Или первый?
   – Он обогатитель… Он хочет ехать в Мирный. А я хочу жить в Ленинграде.
   – Что ж. Выходи замуж за меня.
   – Тоже идея, – сказала она. – Только ведь ты все будешь пропивать.
   – Ну что ты. Было бы кому нести. А мне некому нести. А если б было кому нести, я бы и принес.
   – Ты-то?
   – Конечно.
   – Пойдем на площадку, – она взяла его за руку…
   На лестничной площадке сели в ободранные кресла у перил.
   – А с тобой, наверно, было бы легко, – улыбнулась она. – Мой Сашка точно так же: есть деньги – спустит, нет – выкрутится. И всегда веселый.
   – Вот и дивно.
   – Жениться тебе нужно.
   – На ком?
   – Ну! найдешь.
   – Я бреюсь на ощупь, а то смотреть противно.
   – Не напрашивайся на комплименты.
   – Да серьезно.
   – Брось.
   – А за что ей, бедной, такую жизнь со мной.
   – Это дело другое.
   – Бродяга я, понимаешь?
   – Это точно, – сказала она.
   Зажглось электричество.
   – Ты гони меня, – попросила она.
   – Сейчас.
   – Верно; мне пора.
   – Посиди.
   – Я не могу больше.
   – Когда еще будет следующий раз.
   – Я не могу больше!
   Одетые люди спускались мимо по лестнице.
   – Дай тогда две копейки – позвонить, – она смотрела перед собой.
   – Ну конечно, – он достал кошелек. – Держи.

Идиллия

   Ветер нес по пляжу песок. Они долго искали укрытое место, и чтоб солнце падало правильно. Лучшие места были все заняты.
   У поросшей травой дюны женщина постелила махровую простыню.
   – Хорошо быть аристократом, – сказал мужчина, и женщина улыбнулась.
   – Я пойду поброжу немножко, – сказала она…
   – Холодно на ветру.
   – Ты подожди меня. Я недолго.
   – Хм, – он согласился.
   Он смотрел, как она идет к берегу в своем оранжевом купальнике, потом лег на простыню и закрыл глаза.
   Она пришла минут через сорок и тихо опустилась рядом.
   – Ты меня искал?
   Он играл с муравьем, загораживая ему путь травинкой.
   – Конечно. Но не нашел и вот только вернулся.
   Муравей ушел.
   – Не отирая влажных глаз, с маленьким играю крабом, – сказала женщина.
   – Что?
   – Это Такубоку.
   Мальчишки, пыля, играли в футбол.
   – Хочешь есть? – она достала из замшевой сумки-торбы хлеб, колбасу, помидоры и три бутылки пива.
   Он закурил после еды. Деревья шумели.
   – Я, кажется, сгорела. Пошли купаться.
   Он поднялся.
   – Если не хочешь – не надо, – сказала она.
   – Пошли.
   Зайдя на шаг в воду, она побежала вдоль берега. Она бежала, смеясь и оглядываясь.
   – Догоняй! – крикнула она.
   Он затрусил следом.
   Вода была холодная. Женщина плавала плохо.
   Они вернулись быстро. Он лег и смотрел, как она вытирает свое тело.
   Она легла рядом и поцеловала его.
   – Это тебе за хорошее поведение, – дала из своей сумочки апельсин.

Апельсины

   Ему был свойствен тот неподдельный романтизм, который заставляет с восхищением – порой тайным, бессознательным даже, – жадно переживать новизну любого события. Такой романтизм, по существу, делает жизнь счастливой – если только в один прекрасный день вам не надоест все на свете. Тогда обнаруживается, что все вещи не имеют смысла, и вселенское это бессмыслие убивает; но, скорее, это происходит просто от душевной усталости. Нельзя слишком долго натягивать до предела все нити своего бытия безнаказанно. Паруса с треском лопаются, лохмотья свисают на месте тугих полотнищ, и никчемно стынет корабль в бескрайних волнах.
 
   Он искренне полагал, что только молодость, пренебрегая деньгами – которых еще нет, – и здоровьем – которое еще есть, – способна создать шедевры.
   Он безумствовал ночами; неродившаяся слава сжигала его; руки его тряслись. Фразы сочными мазками шлепались на листы. Глубины мира яснели; ошеломительные, сверкали сокровища на острие его мысли.
   Сведущий в тайнах, он не замечал явного…
   Реальность отковывала его взгляды, круша идеализм; совесть корчилась поверженным, но бессмертным драконом; характер его не твердел.
 
   Он грезил любовью ко всем; спасение не шло; он истязался в бессилии.
   Неотвратимо – он близился к ней. ОНА – стала для него – все: любовь, избавление, жизнь, истина.
   Жаждуще взбухли его губы на иссушенном лице. Опущенный полумесяц ее рта тлел ему в сознании; увядшие лепестки век трепетали.
 
   Он вышел под вечер.
   Разноцветные здания рвались в умопомрачительную синь, где серебрились и таяли облачные миражи.
   На самом высоком здании было написано: «Театр комедии».
   Императрица вздымалась напротив в бронзовом своем величии. У несокрушимого гранитного постамента, греясь на солнышке, играли в шахматы дряхлеющие пенсионеры.
   – Ваши отцы вернулись с величайшей из войн, – сказал ему старичок.
   – Кровь победителей рвет ваши жилы! – закричал старичок, голова его дрожала, шахматы рассыпались.
   Чугунные кони дыбились вечно над взрябленной мутью и рвали удила.
   Регулировщик с красной повязкой тут же штрафовал мотоциклиста, нарушившего правила.
   Солнце заходило над Дворцом пионеров им. Жданова, бывшим Аничковым.
   На углу продавали белые пачки сигарет – и красные гвоздики.
   У лоточницы оставался единственный лимон. Лимон был похож на гранату-лимонку.
   Человечек схватил его за рукав. Человечек был мал ростом, непреклонен и доброжелателен. Человечек потребовал сигарету; на листе записной книжки нарисовал зубастого нестрашного волка в воротничке и галстуке, и удалился, загадочно улыбаясь.
   Он зашел выпить кофе. За кофе стояла длинная очередь. Кофе был горек.
   Колдовски прекрасная девушка умоляла о чем-то мятого верзилу; верзила жевал резинку.
   Он перешел на солнечную сторону улицы. Но вечернее солнце не грело его.
   Пока он размышлял об этом, кто-то занял телефонную будку.
   Дороги он не знал. Ему подсказали.
   В автобусе юноша с измученным лицом спал на тряском заднем сидении; модные дорогие часы блестели на руке.
   На улице Некрасова сел милиционер, такой молоденький и добродушный, что кругом заулыбались. Милиционер ехал до Салтыкова-Щедрина.
   Девчонки, в головокружительном обаянии юности, смеясь, спешили к подъезду вечерней школы. Напротив каменел Дворец бракосочетаний.
   Приятнейший аромат горячего хлеба (хлебозавод стоял за углом) перебивал дыхание взбухших почек.
   «Весна…», – подумал он.
   ЕЕ не оказалось дома.
   Никто не отворил дверь.
   Он ждал.
   Темнело.
   Серым закрасил улицу тягостный дождь. Пряча лица в поднятые воротники, проскальзывали прохожие вдоль закопченных стен. Проносились автобусы, исчезая в пелене.
   Оранжевые бомбы апельсинов твердели на лотках, на всех углах тлели тугие их пирамиды.

Паук

   Беззаботность.
   Он был обречен: мальчик заметил его.
   С перил веранды он пошуршал через расчерченный солнцем стол. Крупный: серая шершавая вишня на членистых ножках.
   Мальчик взял спички.
   Он всходил на стенку: сверху напали! Он сжался и упал: умер.
   Удар мощного жала – он вскочил и понесся.
   Мальчик чиркнул еще спичку, отрезая бегство.
   Он метался, спасаясь.
   Мальчик не выпускал его из угла перил и стены. Брезгливо поджимался.
   Противный.
   Враг убивал отовсюду. Иногда кидались двое, он еле ускользал.
   Укус смял. Он дернулся, припадая. Стена была рядом; он срывался.
   Не успел увернуться. Тело слушалось плохо. Оно было уже не все.
   Яркий шар вздулся и прыгнул снова.
   Ухода нет.
   В угрожающей позе он изготовился драться.
   Мальчик увидел: две передние ножки сложились пополам, открыв из суставов когти поменьше воробьиных.
   И когда враг надвинулся вновь, он прянул вперед и ударил.
   Враг исчез.
   Мальчик отдернул руку. Спичка погасла.
   Ты смотри…
   Он бросался еще, и враг не мог приблизиться.
   Два сразу: один спереди пятился от ударов – второй сверху целил в голову. Он забил когтями, завертелся. Им было не справиться с ним.
   Коробок опустел.
   Жало жгло. Била белая боль. Коготь исчез.
   Он выставил уцелевший коготь к бою.
   Стена огня.
   Мир горел и сжимался.
   Жало врезалось в мозг и выело его. Жизнь кончилась. Обугленные шпеньки лап еще двигались: он дрался.
   …Холодная струна вибрировала в позвоночнике мальчика. Рот в кислой слюне. Двумя щепочками он взял пепельный катышок и выбросил на клумбу.
   Пространство там прониклось его значением, словно серовато-прозрачная сфера. Долго не сводил глаз с незаметного шарика между травинок, взрослея.
   Его трясло.
   Он чувствовал себя ничтожеством.

В ролях

   В ресторане пусто – четыре часа дня.
   Посетитель у окна заказывает официантке. Оба – лет двадцати. Он провожает ее взглядом: хорошая фигура.
   Официантка приносит водку, яичницу и сигареты.
   – Меня зовут Саша. А вас?
   – Зачем?
   Официантка приносит шашлык.
   – Выпейте со мной, – говорит Саша.
   – Нам нельзя.
   – Одну рюмку. Выпей, ей-богу…
   – Спасибо; нам нельзя.
   (Ей и без него докуки хватает. Ее мальчик ушел вчера. Она не спала. Плохо спала. Она переживает. Она покинута любимым. Флиртовать нельзя. А этот – ничего. Поэтому она раздражается. «Мне и без тебя докуки хватает», – думает она.)
   Посетитель ест, пьет, курит; движения медленные. Выражение заторможенное.
   – С вас пять девяносто две.
   Дает восемь без сдачи. Она благодарит.
   – А вот теперь, – говорит он тихим ломким голосом и начинает бледнеть, – теперь я должен идти к родителям моего друга и сказать им, что он утонул.
   Пауза.
   – Как…
   – Вот так. Пять суток назад. В Бискайском заливе. Я сегодня из рейса.
   Пауза.
   – Вы долго дружили?..
   Пауза.
   – Росли вместе. Мореходку кончали. Это второй рейс. Смыло. У него была невеста.
   – О господи… – вздыхает наконец официантка и, постояв, отходит.
   Посетитель сидит бледный, докуривает.
   (Вслед ей не смотрит. Он в предстоящем. Хотя родители извещены. И невеста – натяжка. Но он готов исполнить трудную мужскую обязанность. Горькое и высокое чувство. Он мужчина. У него погиб друг. Он возвышается своим чувством.)
   И идет к гардеробу походкой сомнамбулы. Руку с номерком подает в направлении гардеробщика отсутствуя. Отпускает рубль.
   Официантка, сидя на подоконнике, что-то тихо говорит другой, показывая на него глазами. Глаза блестят. Боковым зрением он принимает это с неким удовлетворением.
   Выходит нечетко.
   Улица – ничьего внимания он не привлекает. В полумгле на асфальтовой площади проступают серебром фонарные столбы. Сейчас состояние его близко опьянению.
   Но ветер холодный, и он трезвеет, пока доходит до знакомого подъезда.

Думы

   Подумать хотелось.
   Мысль эта – подумать – всплыла осенью, после дня рождения.
   Женился Иванов после армии. За восемнадцать лет вырос до пятого разряда. А в этом году в армию пошел его сын. А дочка перешла в седьмой класс.
   Какая жизнь? – обычная жизнь. Семья-работа. То-сё, круговерть. Вечером поклюешь носом в телик – и голову до подушки донести: будильник на шесть.
   Дача тоже. Думали – отдых, природа, а вышла барщина. Будка о шести сотках – и вычеркивай выходные.
   Весь год отпуска ждешь. А он – спица в той же колеснице: жена-дети, сборы-споры, билеты, очереди, покупки… – уж на работу бы: там спокойней; привычней.
   Ну, бухнешь. А все разговоры – об этом же. Или про баб врут.
   Хоп – и сороковник.
   Как же все так… быстро, да не в том даже дело… бездумно?..
   И всплыла эта вечная неудовлетворенность, оформилась: подумать спокойно об всем – вот чего ему не хватало все эти годы. Спокойно подумать.
   Давно хотелось. Некогда просто остановиться было на этой мысли. А теперь остановился. Зациклился даже.
   – Свет, ты о жизни хоть думала за все эти годы? – спросил он. Жена обиделась.
   Мысль прорастала конкретными очертаниями.
   Лето. Обрыв над рекой. Раскидистое дерево. Сквозь крону – облака в небе. Покой. Лежать и тихо думать обо всем…
   Отрешиться. Он нашел слово – отрешиться.
   Зимой мысль оформилась в план.
   – Охренел – в июле тебе отпуск?! – Мастер крыл гул формовки. – Прошлый год летом гулял! – Иванов швырнул рукавицы, высморкал цемент и пошагал к начальнику смены. После цехкома дошел до замдиректора. Писал заявления об уходе. Качал права, клянчил и носил справки из поликлиники.
   – Исхудал-то… – Жена заботливо подкладывала в тарелку.
   Потом (вырвал отпуск) жена плакала. Не верила. Вызнавала у друзей, не завел ли он связь: с кем едет? Они ссорились. Он страдал.
   Страдал и мечтал.
   Дочка решила, что они разводятся, и тоже выступила. Показала характер. Завал.
   Жена стукнула условие: путевку дочке в пионерский лагерь. Он стыдливо сновал с цветами и комплиментами к ведьмам в профком. Повезло: выложил одной кафелем ванную, бесплатно. Принес – пропуск в рай.
   В мае жена потребовала ремонт. Иванов клеил обои и мурлыкал: «Ван вэй тикет!» – «Билет в один конец». Еще и новую мойку приволок.
   Счастье круглилось, как яблоко – еще нетронутое, нерастраченное в богатстве всех возможностей.
   Просыпаясь, он отрывал листок календаря. Потом стал отрывать с вечера.
   Вместо телевизора изучал теперь атлас. Жена прониклась: советовала. Дочка читала из учебника географии.
   Лето шло в зенит.
   Когда осталась неделя, он посчитал: сто шестьдесят восемь часов.
   Врубая вибратор, Иванов пел (благо грохот глушит). По утрам он приплясывал в ванной.
   Чемодан собирал три дня. Захватил старое одеяло – лежать.
   Прощание получилось праздничное. На вокзале оркестр провожал студенческие отряды. Жена и дочка улыбались с перрона.
   Один, свободен, совсем, целый месяц – впервые за сорок лет.
   В вагон-ресторане он баловался вином и улыбался мельканию столбов. Поезд летел, но одновременно и полз.
   У пыльного базарчика он расспросил колхозничков и затрясся в автобусе.
   Кривая деревенька укрылась духовитой от жары зеленью. Иванов подмигнул уткам в луже, переступил коровью лепешку и стукнул в калитку.
   За комнату говорливый дедусь испросил двадцатку. Иванов принес продуктов и две бутылки. Выпили.
   Оттягивал. Дурманился предвкушением.
   Излучина реки желтела песчаной кручей. Иванов приценивался к лесу. Толкнуло: раскидистая сосна у края.
   Завтра.
   …Петухи прогорланили восход. Иванов сунул в сумку одеяло и еды. Выбрился. У колодца набрал воды в термос.
   Кусты стряхивали росу. Позавтракал на берегу, подальше от мычания, переклички и тракторного треска. Воздух густел; припекало.
   Приблизился к своей сосне. Он волновался. Расстелил одеяло меж корней. Лег в тени, так, чтоб видеть небо и берег. Закурил и закинул руку под голову.
   И стал думать.
   Облака. Речной плеск. Хвоинка покалывала.
   Снова закурил. И растерянно прислушался к себе.
   Не думалось.
   Иванов напрягся. Как же… ведь столько всего было.
   Вертелся поудобней на бугристой земле. Сел. Лег.
   Ни одной мысли не было в голове.
   Попробовал жизнь свою вспомнить. Ну и что. Нормально все.
   Нормально.
   – Вот ведь черт, а. – Иванов аж пот вытер оторопело. Ведь так замечательно все. И – нехорошо…
   Никак не думалось. Ни о чем.
   И хоть бы тоска какая пришла, печаль там о чем – так ведь и не чувствовалось ничего почему-то. Но ведь не чурбан же он, он и нервничал часто, и грустил, и задумывался. А тут – ну ничего.
   Как же это так, а?
   Еще помучался. Плюнул и двинул в магазин. Врезать.
   Не думалось. Хоть ты тресни.

Поправки к задачам

   Августовское солнце грело приятно. Листва уже набирала желтизну. Маршал дремал на скамеечке. Он услышал шаги и открыл глаза. Генерал с молодым усталым лицом стоял перед ним. В первые моменты перехода к бодрствованию маршал смотрел с неясным чувством. Старческая водица пояснела на его глазах. Генерал был в форме того, военного, образца. «Забавно», – маршал понял, улыбнувшись: это он сам стоял перед собой и ожидал, возможно, указаний.
   – Ну, как командуется? – спросил он.
   – Трудно, товарищ маршал, – ответил генерал, поведя подбородком, и тоже улыбнулся.
   – Трудно… – повторил маршал. Треть века назад, подтянутый в безукоризненно сидящей форме, он был хорош… – А иначе и не должно.
   Пологий склон переходил в лес на высотах. Его наблюдательный пункт находился в сотне метров. НП был такой, как он любил: основательный блиндаж накатов в шесть и рядом вышка, пристроенная к высокой сосне, маскируемая ветвями. Маршал пришел в определенно приятное расположение духа.
   Генерал достал портсигар.
   – Кури, – разрешил маршал. – «Казбек»? Правильно, – одобрил. – Садись, не стой. Это мне перед тобой теперь стоять надо, – пошутил он и вздохнул.
   Тихо было. Спокойно. Даже птички пели.
   – Волнуешься?
   – Гм… Да как вам сказать, – затруднился генерал.
   – Главное что, – приступил маршал и задумался… Рядом сидящий, в значимости энергии главных дел жизни, в нерешенности тревог, ощущался им по-сыновнему близким, и было в этой приязни нечто неприличное, и зависть была, и снисходительное сожаление. Явился вот, поправок небось ждет, замечаний… – Главное – тебе надо контрудар выдержать, не пуская резервы. Заставить их израсходовать на тебя все, что имеют. Иначе – хана тебе. Прорвут. Чем это пахнет – ясно?
   – Ясно…
   – Иначе – срыв всей операции, а тебя разрежут и перемелют. Сейчас от твоей армии все зависит. Успех двух фронтов зависит от тебя.
   Генерал пошевелил блестящим сапогом. Рука с папиросой отдыхала на колене, обтянутом галифе.
   Маршал развивал мысль. Знание и победы утратили абсолют, – томление списанных ошибок овладело им; анализ был выверен; он смотрел на генерала с надеждой и беспокойством.
   – А… стиль руководства? – спросил генерал.
   Маршал сказал:
   – Над собой ты волю чувствуешь постоянно, – и под тобой должны. Одного успокоить, довести до него, что все развивается нормально. На другого – страху нагнать! чтоб и в мыслях у него не осталось не выполнить задачу. Тут уж актером иногда надо быть!.. – он глянул и рассмеялся: – Эть, как я тебя учить стал, а?..
   – Ничего, – рассмеялся и генерал. – Все верно!
   – А в деталях? – спросил он.
   – Да у тебя лично вроде так, – сказал маршал недовольно, добросовестно сверяясь с памятью. – Только, – покрутил пальцами…
   – Общей достоверности не хватает?
   – Вот-вот, – поморгал, подумал. – Ну, давай, – напутствовал. – Командуй! – и остался на своей скамеечке.
   Поковырял палкой лесную землю, сухую, слоеную.
   Растеснил воздух нежеваный механический звук мегафона:
   – Всем по местам! Перерыв окончен!
   На съемочной площадке приняла ход деловитая многосложная катавасия.
   Генерал подошел к режиссеру.
   – Что Кутузов? – спросил режиссер и изломил рот, нарушив линию усов.
   – Получил краткое наставление по управлению армией в условиях мобильной обороны, – сообщил генерал.
   Режиссер крякнул, махнул рукой и наставил мегафон:
   – Свет! Десятки! Пиротехникам приготовиться!!
   Генерал со свитой полез на вышку. Звуковики маневрировали своими журавлями; осветители расправляли провода; джинсовые киноадъютанты сновали, художник требовал, монтажники огрызались, статисты дожевывали бутерброды и поправляли каски; запахло горячей жестью, резиной, вазелином, озоном, тальком, лежалым тряпьем; оператор взмывал, примериваясь. Режиссер заступал за предел напряжения не раз до команды: «Внимание! Мотор!», пока щелчок хлопушки не отсек непомерный черновик от чистой работы камеры.
   Переводя дух, потный, он закурил. Сцена шла верно. Картина двигалась тяжело. У него болело сердце. Он боялся инфаркта.
   Черная «Чайка» маячила за деревьями. В перерыве маршал вступил с объяснениями. Маршал, извинившись, в который раз объяснил, что воля ваша, но передвижение техники в этом районе и направлении выглядит явно бессмысленным, а пиротехнические эффекты вопиюще не соответствуют действительности. Режиссер, извинившись, в который раз объяснил, что воля ваша, но если привести натуру в копию действительности, то на экране ничего не останется от этой самой действительности.