Страница:
Как-то примирили Ольховского с действительностью только кают-компания и адмиральский салон. Все приличные кормовые помещения были заняты командой под офисы: там они работали на компьютерах, пили чай, разговаривали по телефонам и подшивали бумажки. Так что сдержанную роскошь командирской жизни посетители видеть не могли — ни тебе двухкомнатных кают, ни полированной деревянной мебели, ни покойных кожаных кресел. Это все музейщики отхватили в личное пользование — как везде и принято.
В заключение расселись в адмиральском салоне и, уже как старые друзья, вмазали без стеснения. Ольховский твердо принял литр — и ни в одном глазу. Он был уеден.
7
8
9
10
11
12
Часть вторая
1
В заключение расселись в адмиральском салоне и, уже как старые друзья, вмазали без стеснения. Ольховский твердо принял литр — и ни в одном глазу. Он был уеден.
7
Вернулся Ольховский в смутном раздрызге. Принял доклад старпома (тоже идиотизм: сорок рыл всех — это команда?! и из шести офицеров — два каперанга, — канцелярия вшивая, а не крейсер…), заперся в каюте, хлебнул из заначки и лягнул ковер.
После «Белфаста» родной корабль поразил убожеством. Шесть тысяч тонн — а набит неизвестно чем. Музейная экспозиция ничтожна. Посетителей мало. И не прекращается вечная приборка, шкрябка, подкраска, подкрутка, какие-то муравьиные омерзительные хлопоты: краски, кисти, ремонт бытовой энергоустановки, замена телефонных аппаратов… мичмана ожиревшие, матросы недоноски… сменить белье — и открыть кингстоны, так дно слишком близко!
После приборки приперся кап-лей Мознаим. Как может служить на российском флоте офицер с фамилией Мознаим?! Не то узбекский диверсант, не то потомок крымского хана… добро бы немец или швед, тех давно следа на флотах не отыщешь, слизнул белую кость доисторический восемнадцатый год.
Кап-лей вкатился смуглым колобком, вписался в угол дивана, как в лузу, и включил монолог в жанре плача. Ольховского передернуло:
— Возьмите себя в руки, капитан! Вы еще в жилетку мне посморкайтесь!
Мознаим посморкался в средней свежести носовой платок и взял себя в руки: доложил о готовности застрелиться.
— Рассчитываю на вашу порядочность, — подпустил изыска командир. — Надеюсь, что прежде чем стреляться, вы спишетесь с корабля. Дабы тень этого поступка не омрачила репутацию крейсера.
— Репутацию «Авроры»! — опереточно захохотал Мознаим. — Да здесь младенцы на палубу писают! (Верно, был случай, когда пятилетний паршивец под управлением суки-мамаши помочился под чехол третьего орудия. Разъяренный Ольховский влепил пять суток губы боцману, а что еще можно сделать? Оглушенный бедой боцман предложил суку-мамашу сдать в кубрик и отодрать экипажем, а заодно и младенца, чтоб неповадно было, но это, конечно, пустая бравада… к сожалению.)
— Хрен с тобой, — решил Ольховский. — Ты пришел стреляться или просить и плакать? Если стреляться — не забудь налить в ствол воды, по старому флотскому обычаю, а переборку позади себя завесь одеялом — чтоб, когда затылок вынесет, панель не портить, крась потом после тебя, а одеяло мы спишем. Если плакать — считай уже отплакал. Если просить — квартир у меня нет.
— У меня семья рушится, — скривил Мознаим гладкое смуглое личико.
— Жена блядует? — перевел на разговорный русский Ольховский.
— Сколько можно углы снимать!.. — возопил потомок хана. — На Севере снимал, на Тихоокеанском снимал, теперь опять у какой-то суки снимать, дома же своего нет!.. сил же нет!..
— Нету квартир у флота! — заорал Ольховский. — Нету! Нету! Денег нету! Нету!!! Сам знаешь, до чего! флот! довели! Телевизор есть? Телевизор смотришь? Чего кругом — знаешь?
— Бред, бред, бред!! На атомные бомбовозы деньги есть, а на квартиры для офицеров — так нету? Вы знаете, сколько стоит бомбовоз?!
— Знаю! Не купишь!
— Это все равно что построить город на пятьдесят тысяч человек! А еще на одну хрущобу — денег вдруг нету?!
— Ой, вот только не надо. Про то, что офицеры пьют, моральный дух подорван бытом, ослабла мотивация к службе, адмиралы воруют… не на собрании. Митингуй на Дворцовой. Дери жену лучше, и будет в доме мир и порядок.
— Так нет же дома! где быть порядку?! Она выходила за блестящего лейтенанта, — оплакал себя Мознаим… — А сейчас у нее нет целых сапог, зато есть бизнесмен с джипом, который возит ее по кабакам.
— Есть джип — на фига сапоги?
— Что я ей могу дать?..
— В глаз. Короче. Бомбовоз в Северодвинске я тебе могу устроить, — пообещал Ольховский. — Если вам обоим Петербург надоел.
— Не поедет она больше никуда! — уверил Мознаим. — Она молодая красивая женщина, она старости боится, а я что?..
— Мужа надо бояться, а не старости! Скажи спасибо, что здесь вообще зарплату дают. Господи, — обратился Ольховский, — зачем ты отменил замполитов? Плакал бы этот козел ему. Вызвали бы жену в женкомитет базы, заправили фитиля по гланды. Да что я, исповедник?.. Священника хочу, батюшку, служителя культа, попа мне!.. Встать!!!
— Вам хорошо, — сказал Мознаим. — У вас сын уже взрослый, и квартира есть.
— А ты на чужой каравай слюной не капай, — печально посоветовал Ольховский.
Сын его дважды лечился от наркомании, и каперанг с огромным трудом отговорил его от вербовки в Сербию — воевать за свободу братьев-славян против исламских экстремистов: за это обещали приличные деньги, которыми оболтус рассчитывал рассчитываться с долгами, а на это время смыться от кредиторов.
— Погоди, — посулил он хмуро, — пусть твои дочки подрастут, тогда узнаешь, почем фунт лиха. А пока это все цветочки.
Лицо Мознаима живо отразило весь комплекс чувств по поводу взросления двух его дочерей в свете всех изложенных обстоятельств.
— Я раньше застрелюсь, — успокоил он себя.
После «Белфаста» родной корабль поразил убожеством. Шесть тысяч тонн — а набит неизвестно чем. Музейная экспозиция ничтожна. Посетителей мало. И не прекращается вечная приборка, шкрябка, подкраска, подкрутка, какие-то муравьиные омерзительные хлопоты: краски, кисти, ремонт бытовой энергоустановки, замена телефонных аппаратов… мичмана ожиревшие, матросы недоноски… сменить белье — и открыть кингстоны, так дно слишком близко!
После приборки приперся кап-лей Мознаим. Как может служить на российском флоте офицер с фамилией Мознаим?! Не то узбекский диверсант, не то потомок крымского хана… добро бы немец или швед, тех давно следа на флотах не отыщешь, слизнул белую кость доисторический восемнадцатый год.
Кап-лей вкатился смуглым колобком, вписался в угол дивана, как в лузу, и включил монолог в жанре плача. Ольховского передернуло:
— Возьмите себя в руки, капитан! Вы еще в жилетку мне посморкайтесь!
Мознаим посморкался в средней свежести носовой платок и взял себя в руки: доложил о готовности застрелиться.
— Рассчитываю на вашу порядочность, — подпустил изыска командир. — Надеюсь, что прежде чем стреляться, вы спишетесь с корабля. Дабы тень этого поступка не омрачила репутацию крейсера.
— Репутацию «Авроры»! — опереточно захохотал Мознаим. — Да здесь младенцы на палубу писают! (Верно, был случай, когда пятилетний паршивец под управлением суки-мамаши помочился под чехол третьего орудия. Разъяренный Ольховский влепил пять суток губы боцману, а что еще можно сделать? Оглушенный бедой боцман предложил суку-мамашу сдать в кубрик и отодрать экипажем, а заодно и младенца, чтоб неповадно было, но это, конечно, пустая бравада… к сожалению.)
— Хрен с тобой, — решил Ольховский. — Ты пришел стреляться или просить и плакать? Если стреляться — не забудь налить в ствол воды, по старому флотскому обычаю, а переборку позади себя завесь одеялом — чтоб, когда затылок вынесет, панель не портить, крась потом после тебя, а одеяло мы спишем. Если плакать — считай уже отплакал. Если просить — квартир у меня нет.
— У меня семья рушится, — скривил Мознаим гладкое смуглое личико.
— Жена блядует? — перевел на разговорный русский Ольховский.
— Сколько можно углы снимать!.. — возопил потомок хана. — На Севере снимал, на Тихоокеанском снимал, теперь опять у какой-то суки снимать, дома же своего нет!.. сил же нет!..
— Нету квартир у флота! — заорал Ольховский. — Нету! Нету! Денег нету! Нету!!! Сам знаешь, до чего! флот! довели! Телевизор есть? Телевизор смотришь? Чего кругом — знаешь?
— Бред, бред, бред!! На атомные бомбовозы деньги есть, а на квартиры для офицеров — так нету? Вы знаете, сколько стоит бомбовоз?!
— Знаю! Не купишь!
— Это все равно что построить город на пятьдесят тысяч человек! А еще на одну хрущобу — денег вдруг нету?!
— Ой, вот только не надо. Про то, что офицеры пьют, моральный дух подорван бытом, ослабла мотивация к службе, адмиралы воруют… не на собрании. Митингуй на Дворцовой. Дери жену лучше, и будет в доме мир и порядок.
— Так нет же дома! где быть порядку?! Она выходила за блестящего лейтенанта, — оплакал себя Мознаим… — А сейчас у нее нет целых сапог, зато есть бизнесмен с джипом, который возит ее по кабакам.
— Есть джип — на фига сапоги?
— Что я ей могу дать?..
— В глаз. Короче. Бомбовоз в Северодвинске я тебе могу устроить, — пообещал Ольховский. — Если вам обоим Петербург надоел.
— Не поедет она больше никуда! — уверил Мознаим. — Она молодая красивая женщина, она старости боится, а я что?..
— Мужа надо бояться, а не старости! Скажи спасибо, что здесь вообще зарплату дают. Господи, — обратился Ольховский, — зачем ты отменил замполитов? Плакал бы этот козел ему. Вызвали бы жену в женкомитет базы, заправили фитиля по гланды. Да что я, исповедник?.. Священника хочу, батюшку, служителя культа, попа мне!.. Встать!!!
— Вам хорошо, — сказал Мознаим. — У вас сын уже взрослый, и квартира есть.
— А ты на чужой каравай слюной не капай, — печально посоветовал Ольховский.
Сын его дважды лечился от наркомании, и каперанг с огромным трудом отговорил его от вербовки в Сербию — воевать за свободу братьев-славян против исламских экстремистов: за это обещали приличные деньги, которыми оболтус рассчитывал рассчитываться с долгами, а на это время смыться от кредиторов.
— Погоди, — посулил он хмуро, — пусть твои дочки подрастут, тогда узнаешь, почем фунт лиха. А пока это все цветочки.
Лицо Мознаима живо отразило весь комплекс чувств по поводу взросления двух его дочерей в свете всех изложенных обстоятельств.
— Я раньше застрелюсь, — успокоил он себя.
8
И сели вдвоем со старпомом, разломили плитку дешевого шоколада и свинтили пробку с литровой бутылки «Капитанского джина» — не тормозной жидкости гнусного польского производства, а благородной сорокавосьмиградусной слезы, разлитой в морском сердце Уэльса славном городе Ньюпорте; бутылка была подарена Ольховскому на прощание офицерами «Белфаста».
— Ну — чтоб мы еще пили за счастливое плавание!
Колючая можжевеловая свежесть продрала гортань. Неразбавленный джин пьют варвары и моряки.
— Мазут закачать — и на нем в море выходить можно, — даже без зависти рассказывал Ольховский. — Машина в сохранности, электрооборудование в сохранности… экскурсантов толпы шляются — и ничего, все цело. А ведь у него, если подумать, водоизмещение вдвое больше нашего, а вооружение то же: двенадцать стволов главного калибра шесть дюймов, а у нас четырнадцать.
— Он воевал?
— Еще как. Всю мировую. В конвоях ходил, в Средиземку ходил, в высадке в Нормандии участвовал.
— В том и вся разница.
— В чем разница, черт бы их драл, Николай Палыч?
Опрокинули по третьей, откинулись в креслах и закурили:
— А в том, что Англия пятьсот лет воевала на всех морях. А Россия сто лет подражала голландцам, а потом еще сто — англичанам. Форма, обычаи, жаргон — все английское было. Ты слыхал — когда англичане ходили на покупных кораблях? А мы? Да все крейсера не свои: «Варяг» — США, «Аскольд», «Новик», «Богатырь» — Германия, «Боярин» — Дания, «Светлана» и «Баян» — Франция. А потом сдирали: «Очаков» и «Олега» с «Богатыря», «Жемчуг» и «Изумруд» — с «Новика». Что за национальное ремесло — перековка чужих блох! Да разве что «Громобой» и серия «Авроры» были собственные.
Ты подумай: с чего начался век? Американцы построили «Варяга», немец написал песню, японцы его подняли, назвали «Сойя» и поставили в строй — а мы сумели его только утопить и тем прославили! Поистине особенности национального русского флотовождения!..
— Но вышли, вышли подводными крейсерами в Мировой океан!
— Вышли. В одной руке дубина, а другая протянута за милостыней. Вроде знаменитого одесского босяка с его ультиматумом: «Рупь или в морду». Победы мы одерживали исключительно в екатерининские времена, и то без толку: как сидели за запертыми проливами, так всю музыку и просидели в своих внутренних лужах. За весь двадцатый век славный русский флот дал одно крупное сражение!
— Цусима.
— Так точно. А теперь скажи, Петр Ильич: так не прав ли был Жуков? Стоит флот дорого, жрет всего неимоверно, а толку?.. И с какого хрена на него тратиться, когда бабок ни на что нет?..
— Это ты так решил, когда «Москву» Украине отдали?
— Наливай, — сумрачно сказал старпом, показывая, что ниже его достоинства реагировать на эту чудовищную и неспровоцированную бестактность.
— Прости.
Капитан первого ранга Николай Павлович Кол-чин был последним командиром авианосца «Москва» (именовавшегося в ханжеской терминологии советского миролюбия «большим противолодочным кораблем»). «Москва» базировалась на Севастополь, и в Средиземку изредка пробиралась через Босфор под зорким турецким присмотром. К концу восьмидесятых топлива стало совсем в обрез, походы вовсе сделались редки, полеты палубной авиации и того реже… а когда дело дошло до развода братских славянских народов и дележки совместно нажитого имущества, ее отдали самостийной.
Дать новую присягу жовто-блакитному прапору капитан первого ранга Колчин не счел возможным даже на уровне обсуждения с самим собой. Места же ему на российских кораблях не нашлось — и своих девать было некуда: с удивительной быстротой развалилось все, и флоты встали на прикол. Блестящая карьера засеклась на взлете, и близкие уже адмиральские погоны резко исчезли из зоны досягаемости.
И вот теперь семья его жила в севастопольской квартире, которую удалось приватизировать, но невозможно было продать за ощутимые деньги, — и находилась, стало быть, за границей. А он, с помощью старых друзей из Управления кадров, получил тихое и бессмысленное место старшего помощника на «Авроре», где дожидался теперь увольнения в запас, раньше или позже неизбежного, как встреча летящего кровельщика с гостеприимным тротуаром. Переквалифицироваться в начальники охраны фирм он не умел, а сухопутной профессии взяться было неоткуда.
Когда-то в закрытом советском прокате ленд-лизовская лента «Ревущие двадцатые» крутилась под названием «Судьба солдата в Америке». Когда Воробьевы горы станут Беверли Хиллз, мы увидим фильм «Рыдающие девяностые», которые коммерсант-прокатчик назовет «Судьба офицера в России». Следите за рекламой.
Пока же фильм не вышел, отметим для наглядности, что если Ольховский был высок и даже изящен, то Кол чин — мал, сух, жилист, зол и носат. Кличка у него была с курсантских лет «Колчак».
В описываемый момент они действовали сообразно с характерами. Кол чин посмотрел наверх и спросил, непримиримо брызгая слюной, не то у Ольховского, не то у того, кто находился выше палубы, мостика, клотика и даже облаков:
— Поч-чему они там все такие с-суки, а?
Ольховский же, покачнувшись, пересел к фортепиано и заиграл «Революционный этюд» Шопена. Иногда он неверно прицеливался пальцами в клавиши и сбивался.
Фортепиано на «Авроре» было роскошное, старинное, коллекционное, палисандрового дерева, хотя и слегка расстроенное. Первоначально оно принадлежало царской яхте «Ливадия».
— Ну — чтоб мы еще пили за счастливое плавание!
Колючая можжевеловая свежесть продрала гортань. Неразбавленный джин пьют варвары и моряки.
— Мазут закачать — и на нем в море выходить можно, — даже без зависти рассказывал Ольховский. — Машина в сохранности, электрооборудование в сохранности… экскурсантов толпы шляются — и ничего, все цело. А ведь у него, если подумать, водоизмещение вдвое больше нашего, а вооружение то же: двенадцать стволов главного калибра шесть дюймов, а у нас четырнадцать.
— Он воевал?
— Еще как. Всю мировую. В конвоях ходил, в Средиземку ходил, в высадке в Нормандии участвовал.
— В том и вся разница.
— В чем разница, черт бы их драл, Николай Палыч?
Опрокинули по третьей, откинулись в креслах и закурили:
— А в том, что Англия пятьсот лет воевала на всех морях. А Россия сто лет подражала голландцам, а потом еще сто — англичанам. Форма, обычаи, жаргон — все английское было. Ты слыхал — когда англичане ходили на покупных кораблях? А мы? Да все крейсера не свои: «Варяг» — США, «Аскольд», «Новик», «Богатырь» — Германия, «Боярин» — Дания, «Светлана» и «Баян» — Франция. А потом сдирали: «Очаков» и «Олега» с «Богатыря», «Жемчуг» и «Изумруд» — с «Новика». Что за национальное ремесло — перековка чужих блох! Да разве что «Громобой» и серия «Авроры» были собственные.
Ты подумай: с чего начался век? Американцы построили «Варяга», немец написал песню, японцы его подняли, назвали «Сойя» и поставили в строй — а мы сумели его только утопить и тем прославили! Поистине особенности национального русского флотовождения!..
— Но вышли, вышли подводными крейсерами в Мировой океан!
— Вышли. В одной руке дубина, а другая протянута за милостыней. Вроде знаменитого одесского босяка с его ультиматумом: «Рупь или в морду». Победы мы одерживали исключительно в екатерининские времена, и то без толку: как сидели за запертыми проливами, так всю музыку и просидели в своих внутренних лужах. За весь двадцатый век славный русский флот дал одно крупное сражение!
— Цусима.
— Так точно. А теперь скажи, Петр Ильич: так не прав ли был Жуков? Стоит флот дорого, жрет всего неимоверно, а толку?.. И с какого хрена на него тратиться, когда бабок ни на что нет?..
— Это ты так решил, когда «Москву» Украине отдали?
— Наливай, — сумрачно сказал старпом, показывая, что ниже его достоинства реагировать на эту чудовищную и неспровоцированную бестактность.
— Прости.
Капитан первого ранга Николай Павлович Кол-чин был последним командиром авианосца «Москва» (именовавшегося в ханжеской терминологии советского миролюбия «большим противолодочным кораблем»). «Москва» базировалась на Севастополь, и в Средиземку изредка пробиралась через Босфор под зорким турецким присмотром. К концу восьмидесятых топлива стало совсем в обрез, походы вовсе сделались редки, полеты палубной авиации и того реже… а когда дело дошло до развода братских славянских народов и дележки совместно нажитого имущества, ее отдали самостийной.
Дать новую присягу жовто-блакитному прапору капитан первого ранга Колчин не счел возможным даже на уровне обсуждения с самим собой. Места же ему на российских кораблях не нашлось — и своих девать было некуда: с удивительной быстротой развалилось все, и флоты встали на прикол. Блестящая карьера засеклась на взлете, и близкие уже адмиральские погоны резко исчезли из зоны досягаемости.
И вот теперь семья его жила в севастопольской квартире, которую удалось приватизировать, но невозможно было продать за ощутимые деньги, — и находилась, стало быть, за границей. А он, с помощью старых друзей из Управления кадров, получил тихое и бессмысленное место старшего помощника на «Авроре», где дожидался теперь увольнения в запас, раньше или позже неизбежного, как встреча летящего кровельщика с гостеприимным тротуаром. Переквалифицироваться в начальники охраны фирм он не умел, а сухопутной профессии взяться было неоткуда.
Когда-то в закрытом советском прокате ленд-лизовская лента «Ревущие двадцатые» крутилась под названием «Судьба солдата в Америке». Когда Воробьевы горы станут Беверли Хиллз, мы увидим фильм «Рыдающие девяностые», которые коммерсант-прокатчик назовет «Судьба офицера в России». Следите за рекламой.
Пока же фильм не вышел, отметим для наглядности, что если Ольховский был высок и даже изящен, то Кол чин — мал, сух, жилист, зол и носат. Кличка у него была с курсантских лет «Колчак».
В описываемый момент они действовали сообразно с характерами. Кол чин посмотрел наверх и спросил, непримиримо брызгая слюной, не то у Ольховского, не то у того, кто находился выше палубы, мостика, клотика и даже облаков:
— Поч-чему они там все такие с-суки, а?
Ольховский же, покачнувшись, пересел к фортепиано и заиграл «Революционный этюд» Шопена. Иногда он неверно прицеливался пальцами в клавиши и сбивался.
Фортепиано на «Авроре» было роскошное, старинное, коллекционное, палисандрового дерева, хотя и слегка расстроенное. Первоначально оно принадлежало царской яхте «Ливадия».
9
По малочисленности команды ни офицерского буфета, ни отдельного офицерского камбуза на «Авроре» не водилось с доисторических времен. И когда вестовой сунулся насчет типа закуси для командира и старпома, Макс озверел. Готовить он любил, но ведь не из чего! Даже «спец-доп» для высоких делегаций, если программа предусматривала обед в командирском салоне, капал через раз, и коку приходилось изворачиваться фокусником.
— Бухают, что ли? — скривился он.
Вестовой свистнул носом.
— Ананас и филе из рябчиков сойдут?
— Сой-дут…
Макс открыл банку консервированного рассольника, вывалил в миску и наковырял оттуда в блюдце обрезочков соленых огурцов. Нашинковал луковицу, перемешал и полил образовавшийся салат уксусом. Вытащил из той же миски кусочек желеобразной тушенки, размазал по четырем тонким полуломтикам черняшки и кинул в духовку, врубив на полную.
Вестовой удержал вздох: он был из молодых, а молодые постоянно хотят жрать; на третьем году это проходит, старики равнодушно не доедают положенное. Подольстился к подателю пищи:
— Что, в училище не такие блюда учили готовить?
— Техникум — не училище, — пресек попытку панибратства старший матрос Лаврентьев, корабельный кок и персона привилегированная. — Слюну втяни.
Обслужив заказ, он уселся и раскрыл на заложенном месте справочник «Рестораны города Москвы». Прочитал пять строк и вернулся в мечты. Через год дембель — и двигаем. Главное — найти корефанов среди деловых, это образуется автоматически, если работаешь в приличном кафе или тем более ресторане. А если кабак при отеле или, еще лучше, казино, — вообще нет проблем. Никакой банк, конечно, никакую ссуду ему не даст — не под что, и сам никто, — а братки могут. Крыша все равно нужна. Главное — раскрутиться, а там бабки пойдут… кабак — это и связи, и телки, и возможности.
Он осмотрел в зеркало широкое доброе лицо с ласковыми, как у теленка, карими глазами, приладил волоски на ранней залысинке и представил себя в пятисотдолларовом двубортном костюме, синем в редкую серую полоску. О'кей.
Снял с верхней полки амбарную книгу, — где вел учет продуктов, и стал писать однокашнику по техникуму. Кореш дослуживал на погранзаставе в Узбекистане: служба — дерьмо, чурки палят друг в друга, голодно, но намекал (как бы опасаясь загадочной, но якобы существующей военной цензуры) на доходную работу с «южными продуктами» — наркотой, стало быть. Он тоже хотел в Москву, а под приказ ему, сапогу сухопутному, выходило уже через месяц.
«С-сука, — мысленно обратился Макс к военкому, которого развеселила строчка „выпускник кулинарного техникума“. Развеселившийся идиот-военком назвал его Хазановым и законопатил на три года флота вместо двух армии. Макс пытался намекнуть, что за хорошее место в долгу не останется, но что взять с идиота. Вот уж что называется ни дать ни взять. — Я еще к тебе приеду в гости на „хаммере“ с парой пацанов. Побеседую, чтоб прокакался, а потом скажу: что вы, товарищ подполковник, я же только поблагодарить. И поставлю флакон мартеля баксов за двести. Для наглядности. Чтоб знал, кого профукал и сколько мог поиметь… пудель африканский!.. А теперь как борщ — так эти в столовой педерастическими голосами: чего не хватает? хле-еба. Хазанов я им!»
Флотский ужин является разогретым дублем обеда, так что было время помечтать спокойно, хлопот мало. Но вот начнешь мечтать — и раздражаешься.
— Бухают, что ли? — скривился он.
Вестовой свистнул носом.
— Ананас и филе из рябчиков сойдут?
— Сой-дут…
Макс открыл банку консервированного рассольника, вывалил в миску и наковырял оттуда в блюдце обрезочков соленых огурцов. Нашинковал луковицу, перемешал и полил образовавшийся салат уксусом. Вытащил из той же миски кусочек желеобразной тушенки, размазал по четырем тонким полуломтикам черняшки и кинул в духовку, врубив на полную.
Вестовой удержал вздох: он был из молодых, а молодые постоянно хотят жрать; на третьем году это проходит, старики равнодушно не доедают положенное. Подольстился к подателю пищи:
— Что, в училище не такие блюда учили готовить?
— Техникум — не училище, — пресек попытку панибратства старший матрос Лаврентьев, корабельный кок и персона привилегированная. — Слюну втяни.
Обслужив заказ, он уселся и раскрыл на заложенном месте справочник «Рестораны города Москвы». Прочитал пять строк и вернулся в мечты. Через год дембель — и двигаем. Главное — найти корефанов среди деловых, это образуется автоматически, если работаешь в приличном кафе или тем более ресторане. А если кабак при отеле или, еще лучше, казино, — вообще нет проблем. Никакой банк, конечно, никакую ссуду ему не даст — не под что, и сам никто, — а братки могут. Крыша все равно нужна. Главное — раскрутиться, а там бабки пойдут… кабак — это и связи, и телки, и возможности.
Он осмотрел в зеркало широкое доброе лицо с ласковыми, как у теленка, карими глазами, приладил волоски на ранней залысинке и представил себя в пятисотдолларовом двубортном костюме, синем в редкую серую полоску. О'кей.
Снял с верхней полки амбарную книгу, — где вел учет продуктов, и стал писать однокашнику по техникуму. Кореш дослуживал на погранзаставе в Узбекистане: служба — дерьмо, чурки палят друг в друга, голодно, но намекал (как бы опасаясь загадочной, но якобы существующей военной цензуры) на доходную работу с «южными продуктами» — наркотой, стало быть. Он тоже хотел в Москву, а под приказ ему, сапогу сухопутному, выходило уже через месяц.
«С-сука, — мысленно обратился Макс к военкому, которого развеселила строчка „выпускник кулинарного техникума“. Развеселившийся идиот-военком назвал его Хазановым и законопатил на три года флота вместо двух армии. Макс пытался намекнуть, что за хорошее место в долгу не останется, но что взять с идиота. Вот уж что называется ни дать ни взять. — Я еще к тебе приеду в гости на „хаммере“ с парой пацанов. Побеседую, чтоб прокакался, а потом скажу: что вы, товарищ подполковник, я же только поблагодарить. И поставлю флакон мартеля баксов за двести. Для наглядности. Чтоб знал, кого профукал и сколько мог поиметь… пудель африканский!.. А теперь как борщ — так эти в столовой педерастическими голосами: чего не хватает? хле-еба. Хазанов я им!»
Флотский ужин является разогретым дублем обеда, так что было время помечтать спокойно, хлопот мало. Но вот начнешь мечтать — и раздражаешься.
10
В то время, как — доктор заваривал в автоклаве китайский чай для похудания «Канкура», с неудовольствием ощупывая молодой животик и размышляя о влиянии на обмен веществ нетрадиционной медицины и парапсихологии, причем парапсихология персонифицировалась в образе Джуны, и воображалась Джуна не абстрактной научной фигурой, но напротив — поджарой брюнеткой, жгучей и зрелой, что являлось для доктора идеалом женской красоты, и грезился этот идеал ему в роскошных альковных интерьерах ее московского особняка, так что, размышляя о путях и судьбах современной медицины, он возбуждался; в то время, как в исторической радиорубке боцман Кондратьев — «Кондрат» — переписывал с радистом на кассету с заезженными «Пионерскими блатными песнями» в исполнении Козлова и Макаревича саунд-трек «Титаника» и рассказывал флотский анекдот: «Герасим с лодки — семафор „Титанику“: „Собачку на борт не возьмете?“»; в то время, как старшина второй статьи Шурка Бубнов и матрос одного с ним призыва Саша Габисония, завершив протирку-смазку бакового орудия и надраив мемориальную табличку на щите, оглядевшись, курили сигарету на двоих и вспоминали вычитанный в забытом кем-то старом «Крокодиле» другой анекдот: «Вы не скажете, как попасть в Кремль? — Очень просто: наводи и стреляй!»
Иванов-Седьмой уронил себе на левую ногу экспонат. В музее раздался стук и взвыв, которых никто не услышал. Это был тяжеленный кусок броневой плиты, потенциальная энергия которой перешла, в согласии с законом классической механики, в равную ей кинетическую энергию вылетевших из Иванова-Седьмого ругательств. Все главное в музеях остается скрытым от посетителей.
Вырезанный автогеном квадрат брони с рваной пробоиной от японского снаряда в центре служил обрамлением фотографии командира «Авроры» каперанга Егорьева, погибшего в цусимском сражении. Когда-то офицеры «Авроры» преподнесли реликвию его семье. Семьдесят лет спустя его сын, контр-адмирал в отставке, вернул ее на крейсер для музея. И вот еще четверть века спустя она свалилась со своей подставки на директора того же музея.
Ранение было не смертельное, но болезненное, и просматривалась в нем определенная историческая преемственность.
Свались она на голову, фотомонтаж в пробоине можно было бы составлять из двух портретов. Но она ограничилась левой ногой, когда Иванов-Седьмой неизвестно зачем решил ее поправить. Многие считали, что на голову ему аналогичный предмет упал много раньше.
Иванов-Седьмой дохромал до доктора, который угостил его своим китайским чаем для похудания. Поскольку ушибленный мог соперничать худобой со шваброй, он компенсировал действие чая тремя ложками сахара.
Большой палец был залит йодом и забинтован. Желая увеличить объем лечения, доктор даже постриг ему ноготь. И с бездумным сочувствием сострил, что если бы Иванов-Седьмой носил перстень не на руке, а на ноге, то травмы удалось бы избежать.
Больные неблагодарны. Иванов-Седьмой назвал доктора жлобом и посоветовал, куда надеть кольцо, чтобы избежать травм в личной жизни. С чем похромал к себе.
Перстень был массивный, старого светлого золота, со славянской вязью «Громобой». Его носил еще командир кормового плутонга «Громобоя» лейтенант Иванов-Седьмой, дед нынешнего каперанга в отставке и директора музея. По старинной флотской традиции офицеры-однофамильцы оснащались числительными в порядке зачисления в службу. Если такие перстни носили до революции все офицеры крейсеров, то в сочетании с фамилией это был знак причастности к касте.
В своей каюте при музее Иванов-Седьмой сел за стол, включил настольную лампу, надел очки и достал толстенную папку, на которой цветными фломастерами было художественно выведено: «Сквозь XX век. Мемуары офицера “Авроры”».
Взял чистый лист, раскрыл старую «союзовскую» ручку с золотым пером, подаренную когда-то сослуживцами на день рождения, и стал писать свою ежедневную норму. Норма была одна страница. Страниц таких лежало уже полтора ящика, а масса случаев, историй и, главное, мыслей оставались еще незаписанными.
Палец болел, и мысли были соответствующие.
«В любой момент морского офицера подстерегает смертельная опасность, — четкими черными чернилами чертил Иванов-Седьмой. — И к этой опасности он готов с того момента, как приносит присягу на верность Родине. Но ничто не может сбить его с намеченного курса жизни и службы. Рифы и мели…»
Куда присобачить рифы и мели, так сразу в голову не приходило, он их зачеркнул и начал новый абзац:
«Однажды на „Авроре“ я был во время плановых работ травмирован тяжестью, незакрепленной по вине ответственного лица. Пришлось обратиться к врачу. Врач был молодой, не очень квалифицированный и не пользующийся уважением команды. Помощь была оказана без наркоза. Превозмогая боль, я вернулся к исполнению своих служебных обязанностей».
Настроение улучшилось. Мемуарист мстительно улыбнулся. Но поскольку про обязанности неоднократно излагалось раньше, в поисках нужных слов он посмотрел в иллюминатор. В иллюминаторе пьяные финны на набережной фотографировались на фоне «Авроры». Вечер сгустился, и пейзажу за пределами вспышки запечатлеться не светило. Но это было не принципиально.
«Отрадно знать, стоя на палубе революционного крейсера, что славные традиции не утеряны, и частица твоего мирного ратного труда еще послужит делу мира и прогресса…» Далее следовали варианты окончания фразы:
«а) во всем мире;
б) родной страны;
в) моей истерзанной державы».
Отделил следующий кусок тремя пятиконечными звездочками, и сделал лирическое отступление:
«Прекрасна и грозна „Аврора“ в закатный час, когда меркнущее солнце золотит последним лучом гордо реющий андреевский флаг. И как бы трудно ни было кругом, невольно вспоминаются слова песни: „С нами Бог и Андреевский флаг!“
И гордостью греет знание, что что бы ни предстояло, ни один моряк «Авроры» не посрамит чести корабля, на котором посчастливилось ему служить, и преодолеет любые трудности, проявив мужество и смекалку. Авроровцам не привыкать! Как всегда — перед нами великие задачи!»
Иванов-Седьмой уронил себе на левую ногу экспонат. В музее раздался стук и взвыв, которых никто не услышал. Это был тяжеленный кусок броневой плиты, потенциальная энергия которой перешла, в согласии с законом классической механики, в равную ей кинетическую энергию вылетевших из Иванова-Седьмого ругательств. Все главное в музеях остается скрытым от посетителей.
Вырезанный автогеном квадрат брони с рваной пробоиной от японского снаряда в центре служил обрамлением фотографии командира «Авроры» каперанга Егорьева, погибшего в цусимском сражении. Когда-то офицеры «Авроры» преподнесли реликвию его семье. Семьдесят лет спустя его сын, контр-адмирал в отставке, вернул ее на крейсер для музея. И вот еще четверть века спустя она свалилась со своей подставки на директора того же музея.
Ранение было не смертельное, но болезненное, и просматривалась в нем определенная историческая преемственность.
Свались она на голову, фотомонтаж в пробоине можно было бы составлять из двух портретов. Но она ограничилась левой ногой, когда Иванов-Седьмой неизвестно зачем решил ее поправить. Многие считали, что на голову ему аналогичный предмет упал много раньше.
Иванов-Седьмой дохромал до доктора, который угостил его своим китайским чаем для похудания. Поскольку ушибленный мог соперничать худобой со шваброй, он компенсировал действие чая тремя ложками сахара.
Большой палец был залит йодом и забинтован. Желая увеличить объем лечения, доктор даже постриг ему ноготь. И с бездумным сочувствием сострил, что если бы Иванов-Седьмой носил перстень не на руке, а на ноге, то травмы удалось бы избежать.
Больные неблагодарны. Иванов-Седьмой назвал доктора жлобом и посоветовал, куда надеть кольцо, чтобы избежать травм в личной жизни. С чем похромал к себе.
Перстень был массивный, старого светлого золота, со славянской вязью «Громобой». Его носил еще командир кормового плутонга «Громобоя» лейтенант Иванов-Седьмой, дед нынешнего каперанга в отставке и директора музея. По старинной флотской традиции офицеры-однофамильцы оснащались числительными в порядке зачисления в службу. Если такие перстни носили до революции все офицеры крейсеров, то в сочетании с фамилией это был знак причастности к касте.
В своей каюте при музее Иванов-Седьмой сел за стол, включил настольную лампу, надел очки и достал толстенную папку, на которой цветными фломастерами было художественно выведено: «Сквозь XX век. Мемуары офицера “Авроры”».
Взял чистый лист, раскрыл старую «союзовскую» ручку с золотым пером, подаренную когда-то сослуживцами на день рождения, и стал писать свою ежедневную норму. Норма была одна страница. Страниц таких лежало уже полтора ящика, а масса случаев, историй и, главное, мыслей оставались еще незаписанными.
Палец болел, и мысли были соответствующие.
«В любой момент морского офицера подстерегает смертельная опасность, — четкими черными чернилами чертил Иванов-Седьмой. — И к этой опасности он готов с того момента, как приносит присягу на верность Родине. Но ничто не может сбить его с намеченного курса жизни и службы. Рифы и мели…»
Куда присобачить рифы и мели, так сразу в голову не приходило, он их зачеркнул и начал новый абзац:
«Однажды на „Авроре“ я был во время плановых работ травмирован тяжестью, незакрепленной по вине ответственного лица. Пришлось обратиться к врачу. Врач был молодой, не очень квалифицированный и не пользующийся уважением команды. Помощь была оказана без наркоза. Превозмогая боль, я вернулся к исполнению своих служебных обязанностей».
Настроение улучшилось. Мемуарист мстительно улыбнулся. Но поскольку про обязанности неоднократно излагалось раньше, в поисках нужных слов он посмотрел в иллюминатор. В иллюминаторе пьяные финны на набережной фотографировались на фоне «Авроры». Вечер сгустился, и пейзажу за пределами вспышки запечатлеться не светило. Но это было не принципиально.
«Отрадно знать, стоя на палубе революционного крейсера, что славные традиции не утеряны, и частица твоего мирного ратного труда еще послужит делу мира и прогресса…» Далее следовали варианты окончания фразы:
«а) во всем мире;
б) родной страны;
в) моей истерзанной державы».
Отделил следующий кусок тремя пятиконечными звездочками, и сделал лирическое отступление:
«Прекрасна и грозна „Аврора“ в закатный час, когда меркнущее солнце золотит последним лучом гордо реющий андреевский флаг. И как бы трудно ни было кругом, невольно вспоминаются слова песни: „С нами Бог и Андреевский флаг!“
И гордостью греет знание, что что бы ни предстояло, ни один моряк «Авроры» не посрамит чести корабля, на котором посчастливилось ему служить, и преодолеет любые трудности, проявив мужество и смекалку. Авроровцам не привыкать! Как всегда — перед нами великие задачи!»
11
…………………………………………………………………………………………………
…………………………………………………………………………………………………
— Ты с ума сошел! — сказал Колчак. — Выпил и охренел. А шутка была бы ничего. В стиле.
— А если не шутка? — сказал Ольховский.
…………………………………………………………………………………………………
— Ты с ума сошел! — сказал Колчак. — Выпил и охренел. А шутка была бы ничего. В стиле.
— А если не шутка? — сказал Ольховский.
12
Крейсер I ранга «Аврора»
Спуск на воду — 11 мая 1900 г.
Вступление в строй — 18 сентября 1903 г.
Водоизмещение — 6130 т.
Длина по ватерлинии — 116,8 м.
Ширина — 15,8 м.
Осадка — 5,6 м.
Максимальная скорость, первоначально — 19,0 уз.
Дальность плавания экономическим ходом — 4000 миль.
Бронирование: броневая палуба — 38 мм; боевая рубка — 152 мм.
Вооружение: 6-дюймовых (152 мм) орудий главного калибра — 14; 3-дюймовых (76,2 мм) зенитных орудий — 6; торпедные аппараты 381 мм — 3.
Штатный экипаж — 637 (23 офицера, 614 нижних чинов).
Спуск на воду — 11 мая 1900 г.
Вступление в строй — 18 сентября 1903 г.
Водоизмещение — 6130 т.
Длина по ватерлинии — 116,8 м.
Ширина — 15,8 м.
Осадка — 5,6 м.
Максимальная скорость, первоначально — 19,0 уз.
Дальность плавания экономическим ходом — 4000 миль.
Бронирование: броневая палуба — 38 мм; боевая рубка — 152 мм.
Вооружение: 6-дюймовых (152 мм) орудий главного калибра — 14; 3-дюймовых (76,2 мм) зенитных орудий — 6; торпедные аппараты 381 мм — 3.
Штатный экипаж — 637 (23 офицера, 614 нижних чинов).
Часть вторая
Р. В. С.
1
Началось все не с того, чего началось, а с любви, и даже не с любви, в которой Шура был не уверен, хотя Майя доказывала это ему предлагаемыми ей способами, а с танцев, когда Шура в увольнении пошел на дискотеку в бывший клуб Первой пятилетки, куда по незапамятной традиции ходят в увольнении военнослужащие срочной службы с целью знакомства с девушками и завязывания с ними дальнейших отношений, вероятность чего очень велика, потому что девушки посещают упомянутый клуб, подразумевая возможность тех самых дальнейших отношений с военнослужащими, среди которых отлавливаются очень даже ничего мальчики, в том числе порядочные и поддающиеся на превращение завязавшихся отношений в серьезные, а если и нет, то и несерьезные отношения бывают очень хорошими и глубоко желанными, способными одарить обоюдным счастьем, которым и наслаждались Шура с Майей по тем воскресеньям, когда его отпускали в увольнение, и Майя делала все от нее зависящее, чтобы их отношения стали как можно серьезнее, Шура же в свою очередь прилагал все усилия, чтобы их счастье было как можно полнее.
Выражаясь кратким языком кубрика, Шурка завел бабу в городе.
Но неудобство состояло в том, что не совсем в городе. Майя жила в Каменке, а это поселок городского типа за полпути к Выборгу, час с гаком электричкой с Финляндского вокзала. И когда дискотека из главного пункта программы превратилась в предлог, а предлог был отброшен наряду с прочими деталями и условностями, что произошло естественно и быстро, то встречаться приходилось там. Кругом было полно летней природы и сплошной зелени, а в плохую погоду Майина подруга, родители которой по выходным пропадали на дачном участке, давала ей ключ от квартиры и на полдня куда-нибудь линяла.
Когда у них все только начиналось, Шура позвонил родителям в Брянскую область с просьбой прислать немного денег телеграфным переводом, и на дешевом рынке в Апраксином дворе купил гонконгские джинсы, китайские кроссовки и индийскую рубашку. Теперь он не зависел от плана задержаний, который комендантские патрули выполняют на вокзалах с мрачным азартом звероловов. Гражданку он держал у дворничихи с набережной, которая оказывала разнообразные услуги матросикам, ответно помогавшим ей скромными подношениями со своего стола и вообще по мелочи типа починки дворницкого инвентаря или вразумления назойливых бомжей. В дворницкой всегда и выпить можно было, налив и хозяйке.
Командированный с утра в портовые склады за канистрой олифы, Шура прикинул время, сунул к дворничихе пустую канистру и в штатском махнул в Каменку — благо Финляндский под боком. С вокзала еще звякнул Майе на работу — в преддверии лучшей жизни она торчала в мастерской по ремонту обуви приемщицей, и договориться на пару часов уйти ничего не стоило.
Но пока он добрался, оказалось, что один мастер сегодня заболел, напарница в отпуске, Майя поцапалась по этому поводу с начальником, и отлучка накрылась. Час Шура просидел на табуреточке, разговаривая с Майей через жестяной прилавок и дыша обувным клеем. А потом она попросила, чтобы он шел, чего так-то, и настроение испорчено, и ему нагореть может за самоход.
Вот это, стало быть, предыстория, а историю можно считать начавшейся с того момента, когда Шура, злой и огорченный настолько, насколько может быть огорчен и зол матрос, у которого, можно сказать, с живого места сняли уже готовую собственную и любимую девушку (в этот момент Майя была безусловно любима им страстно), решил попить пива. Денег оставалось, по ценникам ларька на станции, ровно на бутылку «Балтики № 3». Имея полчаса до электрички, он растянулся на теплой травке за кустом, закурил и сделал первый глоток. Жить стало лучше, жить стало веселей: товарищ Сталин понимал в психологии матроса.
Выражаясь кратким языком кубрика, Шурка завел бабу в городе.
Но неудобство состояло в том, что не совсем в городе. Майя жила в Каменке, а это поселок городского типа за полпути к Выборгу, час с гаком электричкой с Финляндского вокзала. И когда дискотека из главного пункта программы превратилась в предлог, а предлог был отброшен наряду с прочими деталями и условностями, что произошло естественно и быстро, то встречаться приходилось там. Кругом было полно летней природы и сплошной зелени, а в плохую погоду Майина подруга, родители которой по выходным пропадали на дачном участке, давала ей ключ от квартиры и на полдня куда-нибудь линяла.
Когда у них все только начиналось, Шура позвонил родителям в Брянскую область с просьбой прислать немного денег телеграфным переводом, и на дешевом рынке в Апраксином дворе купил гонконгские джинсы, китайские кроссовки и индийскую рубашку. Теперь он не зависел от плана задержаний, который комендантские патрули выполняют на вокзалах с мрачным азартом звероловов. Гражданку он держал у дворничихи с набережной, которая оказывала разнообразные услуги матросикам, ответно помогавшим ей скромными подношениями со своего стола и вообще по мелочи типа починки дворницкого инвентаря или вразумления назойливых бомжей. В дворницкой всегда и выпить можно было, налив и хозяйке.
Командированный с утра в портовые склады за канистрой олифы, Шура прикинул время, сунул к дворничихе пустую канистру и в штатском махнул в Каменку — благо Финляндский под боком. С вокзала еще звякнул Майе на работу — в преддверии лучшей жизни она торчала в мастерской по ремонту обуви приемщицей, и договориться на пару часов уйти ничего не стоило.
Но пока он добрался, оказалось, что один мастер сегодня заболел, напарница в отпуске, Майя поцапалась по этому поводу с начальником, и отлучка накрылась. Час Шура просидел на табуреточке, разговаривая с Майей через жестяной прилавок и дыша обувным клеем. А потом она попросила, чтобы он шел, чего так-то, и настроение испорчено, и ему нагореть может за самоход.
Вот это, стало быть, предыстория, а историю можно считать начавшейся с того момента, когда Шура, злой и огорченный настолько, насколько может быть огорчен и зол матрос, у которого, можно сказать, с живого места сняли уже готовую собственную и любимую девушку (в этот момент Майя была безусловно любима им страстно), решил попить пива. Денег оставалось, по ценникам ларька на станции, ровно на бутылку «Балтики № 3». Имея полчаса до электрички, он растянулся на теплой травке за кустом, закурил и сделал первый глоток. Жить стало лучше, жить стало веселей: товарищ Сталин понимал в психологии матроса.