Страница:
Говорят, каждый сам строит свою судьбу. Может быть, это и возможно сегодня в нашей стране. В моей юности выбор был строго ограничен правилами и предписаниями. Как ни старайся, но ты всегда и всем что-то должен. Должен быть послушным. Должен хорошо учиться. В детском саду, потом в школе в тебя прочно вживляли постулат «прежде думай о Родине, а потом о себе». Тебе постоянно внушали, что страна, в которой ты родился, как жизнь и родители, – данность, которую ты должен принять и любить до своего последнего вздоха. Ничего дурного в том нет, но вот это «должен» зависает над тобой дамокловым мечом и кроме комплексов ничего не дает.
И это в портовом городе Одессе, где пусть в мечтах, но витали другие настроения. Ведь как ни ограждай от знаний о жизни в других странах, а корабли завозили сказки о красивой жизни «где-то там». Это «там» было далеко, и каждый строил свою судьбу по тем возможностям, которые имел.
Вот и я росла, спокойно принимая быт с его проблемами и даже находя в этом свои плюсы. Скажем, мы жили в отдельной квартире, а многие в коммуналке. Удобства были, правда, символические, даже холодная вода из крана не шла. У колонки рядом с нашим подъездом выстраивалась очередь с ведрами. Одна моя знакомая, всю жизнь прожившая в Одессе, пару десятков лет назад при встрече жаловалась мне:
– Лучше бы как раньше. Вода теперь бывает в кране, но из колонки вкуснее.
Жить без трудностей мы не приучены, подумала я тогда.
До мелочей помню нашу квартиру на Островидова, трехкомнатную на третьем этаже. В гостиной на видном месте папа повесил портрет Ленина в дорогой представительной раме, а напротив в такой же раме красовалась картинка с княжной Таракановой. Что привлекало папу в «Княжне», не знаю, не спрашивала. А вот о Ленине вопросы задавать и не надо было. Папа был коммунистом, служил партии верой и правдой.
Я часто вспоминала папу. Поначалу рассказывала тебе о нем с опаской, ведь вы были по разные стороны баррикад. Пусть надуманных баррикад, но по разные стороны. Ты всегда молча слушал мои откровения об отце, я не слышала осуждения, наоборот, было сострадание. Теперь-то я понимаю, откуда в тебе это сочувствие к папе. Вы принадлежали к одному потерянному поколению. Вы росли в разных государствах, у вас были разные идеалы, но оба очень любили страну, в которой родились, своих близких, вы были честными и порядочными людьми. И оба одинаково страдали, когда ваши идеалы развенчивались.
Меня уже не огорчают заметки о тебе, которые грешат перевранными фактами, домыслами. Во-первых, не все знают правду, потому что времени прошло много, большая часть архивов и документов уничтожена. Во-вторых (особенно утешительный довод), о тех, кого любят, о кумирах всегда придумывают разные небылицы.
Не могу спокойно читать сытые разглагольствования о том, как ты должен был жить, какую родину любить, какие песни петь. Один такой опус о «белогвардейце Лещенко», который «пострадал от НКВД», и обо мне, осужденной «за измену родине», но выпущенной через год «хлопотами отца, бывшего работника НКВД, несмотря на большой срок – 25 лет», я послала моему доброму другу по интернет-сайту Георгию Сухно из Польши с припиской: «Как мне выдержать все эти наветы, ведь папа уже умер, когда меня забрали, к тому же папа до войны служил в погранотряде…» Георгий написал в ответ: «…Все мы, патриоты, герои и дезертиры, палачи и их жертвы, были маленькими винтиками тоталитарной системы. У всех и всегда ли есть свобода выбора? Вольная воля – всего лишь иллюзия. Открыл эту простую истину Бенедикт Спиноза: „Люди только по той причине считают себя свободными, что свои действия они сознают, а причин, которыми эти действия вызываются, не знают”».
Что поделаешь, свобода выбора, действительно, иллюзия, поэтому поступки людские «под копирку» нельзя оценивать. Ты научил меня молитве «Отче наш». Там есть слова, смысл которых такой: «Если вы будете прощать людям согрешения их, то простит и вам Отец ваш Небесный… Не судите, да не судимы будете». Я не хочу никого осуждать или оправдывать, приукрашивать или чернить. Хочу рассказать о своих родных, какими они были, какими я их любила, дабы недруги не судили по незнанию, а друзья, вопреки наветам, верными оставались.
Мои родители жили мирно и ладно, вырастили троих детей, верили в светлое завтра, но так и не дождались его. Папа прошел всю войну, был ранен, пережил очень серьезную контузию. Дождался Дня Победы, но победителем прожил всего три года. В 1948 году ушел из жизни, сказалось фронтовое ранение. Мамочки нет с нами уже больше десяти лет. Старшего брата Георгия не стало в прошлом году. Младший Анатолий с семьей своей, дочерью и внуком живет в Одессе. Сейчас Толечка на пенсии. Внук уже взрослый, студент.
Странное явление эта цепкая детская память, не устаю удивляться! Из взрослой жизни помнишь события, людей, а детство и юность вросли в тебя накрепко деталями, словами, запахами, ощущениями. Лет до пятнадцати все как один день. По годам когда что происходило не могу сказать, но запах, мелодия могут напомнить целый кусок из жизни, а было это в три года, в пять лет или одиннадцать, не всегда подскажут. Да так ли это важно? Помню, в комнате родителей у двери на стене висел ремень с резким запахом кожи и рядом на полке лежала бритва отца, которой он водил по этому ремню. Движения всегда одинаковые: вверх-вниз, вверх-вниз. А лицо в мыльной пене, пахнущей земляникой. Для меня было очень важно не пропустить процедуру бритья. Что меня в ней привлекало, не могу объяснить. Только до мелочей помню, как папа брился, и как ему мама поливала из кувшина, и он смывал остатки мыльной пены, и щеки становились гладкие-гладкие, ласковые-ласковые. Однажды я неудачно провела пальцем по этой бритве. Крови было много, но плакать не решалась, ведь сама была виновата. Мне тогда было, по рассказам мамы, лет пять.
Дедушка мой носил фамилию Билоус, а дети его при советской власти, согласно выданным документам, стали Белоусовыми. Дед из дворян, у него была своя монополия. Жил он в Дальнике, в собственном имении. Детям своим помог получить высшее педагогическое образование. Потом случилась революция, и дед все потерял. Конечно, к революционерам-реформаторам, лишившим его состояния, размеренной и благополучной жизни, возможности быть хозяином, он нежных чувств не испытывал. Да и дед у власти взаимности и уважения не вызывал, он был «на контроле», как из другого лагеря. Мой папа, его сын, Георгий Иванович Белоусов, вступив во взрослую жизнь, был на хорошем счету у советской власти, как и его сестры, Надежда и Шура, которые закончили пединститут. Надежда была директором школы в городе Николаеве, а Шура – школьным учителем в Одессе. Детям не передались взгляды отца. Или это был их сознательный выбор? Может, инстинкт выжить сработал, а может, агитация Советов была сильна и обещания сладки. Жить лучше хотелось всем.
Папа работал на заводе судовым механиком, и его как принципиального, образцово-показательного работника направили на службу в формировавшиеся тогда погранотряды при НКВД. Мама рассказывала, что познакомилась с папой, когда он служил пограничником. Форма папе была к лицу. Мама влюбилась в него с первого взгляда, и это было взаимно. Уже на первом свидании мама ощутила папину строгость. Она была очень застенчива и, увидев папу, покраснела, а он на румянец любимой девушки отреагировал своеобразно: достал платок и начал оттирать ей щеки, недовольно приговаривая:
– Не надо краситься тебе, естественной надо быть. Ты и так хороша.
– Я и не красилась!
Папа очень скоро в этом убедился сам, а от его усилий мамины щечки стали еще румянее. Но пограничник не сдавался и для профилактики продолжал строго наставлять девушку, что краситься нехорошо. Папа и мне внушил это. Все, что я позволяла себе, будучи уже взрослой, так это чуть подкрасить глаза и губы. Ты мне покупал очень хорошую косметику и никогда не запрещал ею пользоваться, но я знала, как твой взгляд утомляют раскрашенные девицы, и позволяла себе минимальный макияж.
Мама моя, Анастасия Пантелеймоновна, дома ее почему-то звали Ната, была из многодетной бедной семьи служителя церкви. Мой дедушка по маминой линии рано овдовел, остался с тремя дочками и двумя сыновьями мал мала меньше. Ему поначалу помогала старшая сестра Маня. Но ей было сложно жить на два дома. Она с трудом справлялась со своей семьей, крестьянским хозяйством, домом и садом под Одессой. Вот и отдали тогда младшеньких в приют.
Мама не получила официально ни среднего, ни высшего образования, но по уровню знаний и разносторонним навыкам, манерам, полученным в приюте, была очень образованным человеком. Кроме того, в приюте она научилась многому, что нужно хорошей хозяйке: готовить, шить, вязать. Папа ею очень гордился и не раз слышал в адрес мамы комплименты от своих сослуживцев.
Родители поженились, папа получил трехкомнатную квартиру на Островидова, в доме была спецсвязь, папу возила служебная машина. Он ходил в военной форме, по вечерам старательно начищал свои хромовые сапоги, но о работе своей разговоров не вел. Я и мои братья, старший Георгий и младший Анатолий, росли и воспитывались в семье благополучной, но без роскоши и в строгости. Следовало в 21.00 быть дома, помогать маме, оказывать уважение родительскому слову послушанием, быть во всем примером прилежания. Когда бывали в гостях у папиных сослуживцев, я видела, что они живут богаче нас. Но у папы были свои принципы, он считал, что все лишнее – мещанство. Я не понимала, почему, но мне никто объяснить этого не мог.
Папа меня очень любил и, когда я была свободна, водил на свои деловые и дружеские встречи. Если я болела, то удостаивалась особого папиного внимания. Как-то подхватила свинку, лежала несчастная, с температурой, закутанная с головой в теплый платок. Так мне было себя жаль! Тут папа приоткрыл дверь в комнату, просунул руку, на которой уютно пристроился им же для меня сшитый Петрушка. Этот Петрушка двигался, корчил рожицы и папиным голосом вопрошал:
– Кто тут в свинюшку превратился? У кого ушки болят? Сейчас мы вылечим бедную девочку, и она к подружкам побежит.
Через минуту мы хохотали, выплясывали вместе с Петрушкой. Так, прибаутками, песенками папа пытался отвлечь меня от детских страданий.
Еще одна примета детства – заводской гудок. Удовольствия заводские гудки, в отличие от пароходных, мне не доставляли, но без них тогдашнюю Одессу представить нельзя. Возможно, для кого-то они были любимой мелодией в одесском многоголосье, ведь и песни о них слагали, например: «Пропел гудок заводской». Даже у тебя была песня Прозоровского со словами: «Где родную песнь заводит зов привычного гудка». Я в заводских гудках слышала только сердитые и требовательные нотки, строящие рабочих на смену. Такие гудки отменили в Одессе, кажется, при Хрущеве.
Что примечательно, каждый завод гудел по-своему. Протяжные гудки были для рабочих судоремонтного завода имени Андре Марти. Марти – революционный французский матрос, ставший символом того времени. Французский коммунист, судовой механик, который поднял восстание на французской эскадре, тем самым спас Красную Одессу от обстрела французов. Марти был популярен в нашей стране, его именем называли крупнейшие судостроительные заводы. Завод в Одессе до сих пор называют заводом Марти, хотя уже не помнят, кто это такой.
Папа еще до знакомства с мамой работал на судоремонтном заводе Марти и не без гордости произносил имя смелого француза. Кем же был Марти на самом деле, папа не узнал. Возможно, это и хорошо – разочарований на его долю и так выпало немало.
Когда после смерти Сталина обнародовали его личные архивы, то выяснилось, что Марти был главным доносчиком вождя. По его доносу был арестован журналист Михаил Кольцов и многие другие известные люди. Говорят, «доносчикам – первый кнут». Марти в 1950-е годы был объявлен ревизионистом, а может, кем и похуже, исключен из французской компартии. И на доносчика доносчик нашелся!
Хемингуэй в романе «По ком звонит колокол» поведал о другой «слабости» Марти: «У него мания расстреливать людей… Этот старик столько народу убил, больше, чем бубонная чума. <…> Но он не как мы, он убивает не фашистов. <…> Он убивает что подиковиннее. Троцкистов. Уклонистов. <…> Когда мы были в Эскуриале, так я даже не знаю, скольких там поубивали по его распоряжению. <…> Расстреливать-то приходилось нам. Интербригадовцы своих расстреливать не хотят. <…> Каких только национальностей там не было! <....> И все за политические дела». Мой бедный папа не поверил бы, что у Марти в Испании было прозвище «палач из Альбасете».
Многие годы спустя протяжный заводской гудок завода Марти напоминал мне об отце, о его развенчанных идеалах. Мне жаль отца. Он верил в мифы, в Сталина, в партию коммунистов и в прямом смысле жизнь отдал этим идеалам. Он и мне внушал эту любовь. По его словам, мы на этой земле, чтобы спасать свою страну, строить будущее, непонятно для кого, но себе во всем во имя этого отказывать. В почете рабочий класс. Вот построим светлое будущее, тогда дойдет очередь до музыки, литературы, живописи.
Я часто выступала в сборных концертах, пела эстраду, играла классику. Соседи говорили папе:
– Дочь у тебя настоящая артистка!
Мама уговаривала его:
– Пойдем, послушаешь дочу, вся Одесса бегает в кинотеатр на ее выступления.
А папа сердился:
– Нашла чем гордиться. Стыдно. На завод пошла бы доча лучше молотком стучать! Там нужны рабочие руки, а мы интеллигентку вырастили.
Знаю, он искренне желал мне только добра, которое видел у станка. Когда Жоржик, старший брат, после 7-го класса бросил школу и пошел на завод работать токарем, папа был горд:
– Смена растет!
Меня спасло только то, что папа очень любил маму, легко поддавался ее уговорам и, чтобы не огорчать ее, терпел мои «интеллигентские» пристрастия. Благодаря маминой настойчивости я смогла получить музыкальное образование и осуществить свою мечту – поступить в консерваторию! Правда, доучиться не смогла. Младший брат, Толечка, папу своим высшим образованием «огорчить» не успел. Толик только после войны смог школу окончить, потом институт, получил профессию инженера-строителя. Папа этого не дождался, он недолго прожил, вернувшись с фронта.
За два года до войны папу комиссовали «по здоровью» и назначили директором конторы «Заготзерно», а потом Дома инвалидов под Одессой. С улыбкой вспоминаю, как папа, когда работал директором Дома инвалидов, организовывал праздники для инвалидов. Он приобщал и меня, но всегда ограничивал мое участие склеиванием подарочных пакетиков и раскладкой в них сладостей. Набор был стандартный: карамельки без обертки, печенье, мандарин или яблоко. Время было голодное, соответственно, подарочные пайки крайне скудные. Моя задача была пакетики делать аккуратно и честно разложить все пайки. Очень хотелось отведать конфетки, но я не поддалась искушению ни разу: папин наказ исполняла, не хотела его подводить. А потом папа собирал обитателей дома, поздравлял, а я всем вручала подарки. Конечно, был праздничный стол, и пластинки крутили. Ни разу папа не поддался моим уговорам и не разрешил мне «поиграть в артистку», выйти на сцену и спеть.
– Папочка, если я спою, то это будет лучше, чем пластинки. Пожалуйста, разреши!
– Делом, доча, займись, делом.
Я любила праздники. Особенно Новый год. До войны в доме на этот праздник всегда устанавливалась живая елка, за это отвечал папа. Он привозил елку, квартира наполнялась запахом хвои. Мы с братьями включались в предпраздничную суету и начинали украшать новогоднюю гостью. В это время мама хлопотала на кухне, периодически призывая нас на помощь: воды принести или почистить картошку, овощи. Мама готовила великолепно, когда было из чего, выдумщица была. Самое простое блюдо у нее выходило и вкусным, и красивым.
Отмечали у нас, конечно, и Пасху, и 1 мая, и День пограничника, и 7 ноября. Пасха официально не праздновалась, и многие церкви были закрыты, под склады отданы, но на Пасху всегда в доме были крашенки и пеклись куличи. Это еще одна примета того времени. Пусть тихо, за закрытой дверью, но праздновали Христово Воскресение. Праздновали, да признавать не хотели. Я чувствовала, что папа в душе был человек верующий. С мамой они по молодости в церкви бывали, в хоре пели. Когда атеизм стал насаждаться, и церковь под запрет попала, папа стал стесняться былых церковных песнопений. Мама украдкой, провожая его на работу, прежде чем за ним закрыть дверь, осеняла его крестом и еле слышно произносила:
– Храни тебя, Господи!
Иногда папа замечал это, терялся, начинал суетливо отмахиваться:
– Перестань, глупости все это.
Так и жили. Праздновали и верили, но вслух не признавались в том. Тогда я воспринимала все это, как норму. Другой мир я узнала в Румынии. Он был тоже по-своему противоречив и непрост. Только там все было естественнее.
Но это было потом, а пока я жила в Одессе. И была счастлива, и семью свою любила, и с соседями мы жили в мире и дружбе. На праздники застолье обычно устраивалось с ними в складчину. Сначала все активно налетали на угощения. В зависимости от времени года это были холодец, винегрет, черный хлеб с салом, помидоры, целиком, не в салатах, морепродукты и вертута вместо пирога.
После угощения переходили к разговорам об общих знакомых, о детях, о погоде. Об этом говорили с удовольствием, эмоционально, расцвечивая истории одесским юмором. О политике и о работе если говорили, то сдержанно, без анекдотов. С годами поняла, что это происходило не потому, что не доверяли друг другу, просто сами во многом, что тогда происходило, не разбирались, многого не понимали, ведь информация была ограничена. Были свои догадки и выводы, но делать их не решались – внутренний контролер не допускал. В разговорах взрослых я не участвовала, но они не проходили для меня бесследно.
Я понимала, что родителей очень уважают друзья, коллеги, соседи. Через всю свою жизнь я пронесла горечь вины перед отцом. В нем было все то, что вызывает уважение. Достоинство, неумение лгать и верность своим принципам. Папа сильно отличался от тех, кто вершил наши судьбы в те жуткие годы, я могу это теперь уверенно сказать. И потому не стесняюсь упоминать его недолгую службу в НКВД. Тогда не гордилась, сейчас не стыжусь. Мне жаль папу, его идеалы рухнули, но я никогда его не осуждала, ведь он в своей вере был честен. Думаю, он был предан своим идеалам до последних дней. Ведь он ушел из жизни, так и не простив мне моего замужества.
Перед войной проблемы с продуктами стали ощутимее. На Екатерининской была булочная, а точнее, бубличная, где при тебе выпекали сушки и бублики с маком. Приблизительно за год до войны, когда в Одессе появились длиннющие очереди за хлебом, около бубличной на Екатерининской народ начинал собираться с 5 часов утра. Простояв в очереди 3–4 часа, можно было стать обладателем буханки хлеба, о бубликах вспоминать перестали. Потом от каждой семьи потребовали матерчатые мешочки с вышитыми на них фамилиями. Хлеб в этих фамильных сумках-самоделках стали доставлять в домоуправление, а уже там выдавали нам. На привозе можно было все или купить, или выменять на вещи. У нас с вещами было негусто, но пока была работа у меня, у папы и брата, денег хватало.
Мне было 17 лет, когда началась война. Отец ушел добровольцем в первый же день. Мама просила остаться, ведь он по состоянию здоровья был комиссован, но папа даже слышать ничего не хотел. Не было пафоса и показухи ни в его словах, ни в поступках:
– Не смей даже думать об этом! Это мой долг. У меня десять патронов, девять для фашистов, один для меня. Детей и себя береги.
Старшего брата призвали вслед за папой. Мы с младшим, Толей, и мамой остались в Одессе. В городе стало вполовину меньше жителей – уезжали евреи, семьи коммунистов. Вслух это не обсуждалось, но становилось все больше пустующих квартир. Вокруг города начали строить оборонительные сооружения. Город стали бомбить чаще – было страшно. Все прошлое называлось «до войны».
В том прошлом, с отцом, было спокойно и надежно. Когда мы остались без него, забота о доме легла на меня. Как-то в первые дни, пока еще была работа в кинотеатре, я, возвращаясь домой, попала под бомбежку. Испугалась, побежала в панике, сломала каблук, и бывает же такое – вдруг все стало безразлично. До дома добиралась прихрамывая, со сломанным каблуком в руке, но спокойная. В квартире – никого. Оказалось, что все спрятались в подвале, где хранился уголь для котельных, ведь бомбоубежища не было.
Больше двух месяцев длилась оборона Одессы, 73 дня. Жутковато было. Электричества нет. Все магазины закрыты, продуктов нет. Жгли керосинки. С июня по октябрь 1941-го я с артистической бригадой от Одесской филармонии выступала на призывных пунктах, выезжала с концертами в воинские части. С нами выступали заслуженные артисты Украины Нил Топчий и Николай Савченко, Гонта и Лесневский, солисты Одесского театра оперы и балета. Возвращаясь после очередного концерта, я была ранена – осколками мне повредило лицо и раздробило колено, которое по сей день болит, ноет на погоду. Когда меня привезли домой всю в бинтах, мама упала в обморок.
Оккупация Одессы была стремительной. Осенью в город вошли румынские и германские войска. Румыны стали править в Одессе. Говорили, что под контролем германской армии находятся морской порт и вокзал. Нам надо было эвакуироваться, но я подвела своих близких – из-за ранения не могла двигаться. Родные меня не бросили, и мы оказались в оккупированном городе. С приходом румын в Одессе начались аресты и расстрелы. Мама, опасаясь за меня, сожгла мой комсомольский билет, документы и фотографии, свидетельствующие о папиной службе. Оставшиеся в городе семьи коммунистов и евреев сразу были взяты под контроль. Людей выводили из квартир, без объяснений увозили, и они семьями пропадали. Но об этом я знала понаслышке. А посты, которые румынские офицеры расставляли у каждого дома, и солдат, обыскивающих квартиры, видела сама. Сначала мы, как и другие оставшиеся в городе, с опаской выходили на улицу, как будто стены могли защитить нас от оккупантов. Но постепенно привыкли.
Я, как только снова начала ходить, попыталась устроиться на работу. Не сразу, но удалось найти место певицы в ресторанчике «Одесса» на Преображенке, неподалеку от базара. Страх и обреченность витали над Одессой. Мы, насколько возможно, начали приноравливаться к горькому военному быту. Я осталась кормилицей семьи, была в ответе за маму, младшего брата. Надо было зарабатывать, добывать пропитание.
Наша семья была на особом учете у румын. В городе были нацистские учреждения, мы как семья коммуниста должны были каждый день ходить туда и отмечаться, и мы не нарушали предписаний. Периодически в доме устраивали проверки. Однажды жуткий стук раздался в нашу дверь, в квартиру ворвались военные в румынской форме. Старший кричал что-то. Я разобрала только, что их интересовал мой отец-коммунист. Стали требовать, чтобы мы собирались и ехали с ними.
Мама плакала и просила не трогать нас с братом.
Я видела испуганные глаза младшего братишки, плачущую маму и не знала, что предпринять. Что-то подсказало мне, спасение – музыка. Я подошла к пианино, села и заиграла Первый концерт Грига. Особо ни на что не рассчитывала, скорее, для меня это был единственный способ успокоить собственные нервы, собраться с мыслями. Главное, как мне казалось, не уходить из дома. И еще я верила, что музыка способна усмирить ненависть и злость. Тишина за спиной подсказывала, что мы с Григом победили. Уходили «гости» без криков и не хлопая дверью.
Повседневные заботы приглушили чувство страха и беспокойства о папе. О нем не было никаких сведений. Тревоги добавило неожиданное возвращение старшего брата Георгия. Оказалось, Жоржик попал в плен, бежал, чудом ему удалось добраться до дома. Многие из его воинского соединения попали в плен или погибли в первые же дни войны. Была радость, что жив, и одновременно растерянность от незнания, как поступить.
Через три-четыре месяца массовые облавы прекратились. Проверка документов румынскими полицейскими проводилась выборочно, помогали им подвыпившие молодчики в гражданской одежде из местных.
Советская власть ушла в подполье, румынская приноравливалась к новым условиям, а междувластие стало благодатной почвой для коммерческой одесской прослойки. Многие разбогатели в первые месяцы оккупации. Среди предпринимателей были местные немцы, румыны и молдаване.
Румыны разрешили им арендовать помещения и открывать частные магазины, рестораны и закусочные, парикмахерские, пекарни, кинотеатры, мастерские. Арендаторами становились работники магазинов, складов, бывшие советские администраторы, успевшие присвоить собственность или денежные средства, принадлежавшие в недавнем прошлом государству. Появились оккупационные марки, которые обменивались на рубли. За десять рублей давали одну марку. В городе появились пункты снабжения местного немецкого населения продуктами питания, им разрешили занимать квартиры и присваивать мебель и вещи эвакуировавшихся семей.
Из Румынии в Одессу стали приезжать деятели культуры, в основном русские артисты-эмигранты. Они давали концерты в театрах, выступали в ресторанах.
И это в портовом городе Одессе, где пусть в мечтах, но витали другие настроения. Ведь как ни ограждай от знаний о жизни в других странах, а корабли завозили сказки о красивой жизни «где-то там». Это «там» было далеко, и каждый строил свою судьбу по тем возможностям, которые имел.
Вот и я росла, спокойно принимая быт с его проблемами и даже находя в этом свои плюсы. Скажем, мы жили в отдельной квартире, а многие в коммуналке. Удобства были, правда, символические, даже холодная вода из крана не шла. У колонки рядом с нашим подъездом выстраивалась очередь с ведрами. Одна моя знакомая, всю жизнь прожившая в Одессе, пару десятков лет назад при встрече жаловалась мне:
– Лучше бы как раньше. Вода теперь бывает в кране, но из колонки вкуснее.
Жить без трудностей мы не приучены, подумала я тогда.
До мелочей помню нашу квартиру на Островидова, трехкомнатную на третьем этаже. В гостиной на видном месте папа повесил портрет Ленина в дорогой представительной раме, а напротив в такой же раме красовалась картинка с княжной Таракановой. Что привлекало папу в «Княжне», не знаю, не спрашивала. А вот о Ленине вопросы задавать и не надо было. Папа был коммунистом, служил партии верой и правдой.
Я часто вспоминала папу. Поначалу рассказывала тебе о нем с опаской, ведь вы были по разные стороны баррикад. Пусть надуманных баррикад, но по разные стороны. Ты всегда молча слушал мои откровения об отце, я не слышала осуждения, наоборот, было сострадание. Теперь-то я понимаю, откуда в тебе это сочувствие к папе. Вы принадлежали к одному потерянному поколению. Вы росли в разных государствах, у вас были разные идеалы, но оба очень любили страну, в которой родились, своих близких, вы были честными и порядочными людьми. И оба одинаково страдали, когда ваши идеалы развенчивались.
Меня уже не огорчают заметки о тебе, которые грешат перевранными фактами, домыслами. Во-первых, не все знают правду, потому что времени прошло много, большая часть архивов и документов уничтожена. Во-вторых (особенно утешительный довод), о тех, кого любят, о кумирах всегда придумывают разные небылицы.
Не могу спокойно читать сытые разглагольствования о том, как ты должен был жить, какую родину любить, какие песни петь. Один такой опус о «белогвардейце Лещенко», который «пострадал от НКВД», и обо мне, осужденной «за измену родине», но выпущенной через год «хлопотами отца, бывшего работника НКВД, несмотря на большой срок – 25 лет», я послала моему доброму другу по интернет-сайту Георгию Сухно из Польши с припиской: «Как мне выдержать все эти наветы, ведь папа уже умер, когда меня забрали, к тому же папа до войны служил в погранотряде…» Георгий написал в ответ: «…Все мы, патриоты, герои и дезертиры, палачи и их жертвы, были маленькими винтиками тоталитарной системы. У всех и всегда ли есть свобода выбора? Вольная воля – всего лишь иллюзия. Открыл эту простую истину Бенедикт Спиноза: „Люди только по той причине считают себя свободными, что свои действия они сознают, а причин, которыми эти действия вызываются, не знают”».
Что поделаешь, свобода выбора, действительно, иллюзия, поэтому поступки людские «под копирку» нельзя оценивать. Ты научил меня молитве «Отче наш». Там есть слова, смысл которых такой: «Если вы будете прощать людям согрешения их, то простит и вам Отец ваш Небесный… Не судите, да не судимы будете». Я не хочу никого осуждать или оправдывать, приукрашивать или чернить. Хочу рассказать о своих родных, какими они были, какими я их любила, дабы недруги не судили по незнанию, а друзья, вопреки наветам, верными оставались.
Мои родители жили мирно и ладно, вырастили троих детей, верили в светлое завтра, но так и не дождались его. Папа прошел всю войну, был ранен, пережил очень серьезную контузию. Дождался Дня Победы, но победителем прожил всего три года. В 1948 году ушел из жизни, сказалось фронтовое ранение. Мамочки нет с нами уже больше десяти лет. Старшего брата Георгия не стало в прошлом году. Младший Анатолий с семьей своей, дочерью и внуком живет в Одессе. Сейчас Толечка на пенсии. Внук уже взрослый, студент.
Странное явление эта цепкая детская память, не устаю удивляться! Из взрослой жизни помнишь события, людей, а детство и юность вросли в тебя накрепко деталями, словами, запахами, ощущениями. Лет до пятнадцати все как один день. По годам когда что происходило не могу сказать, но запах, мелодия могут напомнить целый кусок из жизни, а было это в три года, в пять лет или одиннадцать, не всегда подскажут. Да так ли это важно? Помню, в комнате родителей у двери на стене висел ремень с резким запахом кожи и рядом на полке лежала бритва отца, которой он водил по этому ремню. Движения всегда одинаковые: вверх-вниз, вверх-вниз. А лицо в мыльной пене, пахнущей земляникой. Для меня было очень важно не пропустить процедуру бритья. Что меня в ней привлекало, не могу объяснить. Только до мелочей помню, как папа брился, и как ему мама поливала из кувшина, и он смывал остатки мыльной пены, и щеки становились гладкие-гладкие, ласковые-ласковые. Однажды я неудачно провела пальцем по этой бритве. Крови было много, но плакать не решалась, ведь сама была виновата. Мне тогда было, по рассказам мамы, лет пять.
Дедушка мой носил фамилию Билоус, а дети его при советской власти, согласно выданным документам, стали Белоусовыми. Дед из дворян, у него была своя монополия. Жил он в Дальнике, в собственном имении. Детям своим помог получить высшее педагогическое образование. Потом случилась революция, и дед все потерял. Конечно, к революционерам-реформаторам, лишившим его состояния, размеренной и благополучной жизни, возможности быть хозяином, он нежных чувств не испытывал. Да и дед у власти взаимности и уважения не вызывал, он был «на контроле», как из другого лагеря. Мой папа, его сын, Георгий Иванович Белоусов, вступив во взрослую жизнь, был на хорошем счету у советской власти, как и его сестры, Надежда и Шура, которые закончили пединститут. Надежда была директором школы в городе Николаеве, а Шура – школьным учителем в Одессе. Детям не передались взгляды отца. Или это был их сознательный выбор? Может, инстинкт выжить сработал, а может, агитация Советов была сильна и обещания сладки. Жить лучше хотелось всем.
Папа работал на заводе судовым механиком, и его как принципиального, образцово-показательного работника направили на службу в формировавшиеся тогда погранотряды при НКВД. Мама рассказывала, что познакомилась с папой, когда он служил пограничником. Форма папе была к лицу. Мама влюбилась в него с первого взгляда, и это было взаимно. Уже на первом свидании мама ощутила папину строгость. Она была очень застенчива и, увидев папу, покраснела, а он на румянец любимой девушки отреагировал своеобразно: достал платок и начал оттирать ей щеки, недовольно приговаривая:
– Не надо краситься тебе, естественной надо быть. Ты и так хороша.
– Я и не красилась!
Папа очень скоро в этом убедился сам, а от его усилий мамины щечки стали еще румянее. Но пограничник не сдавался и для профилактики продолжал строго наставлять девушку, что краситься нехорошо. Папа и мне внушил это. Все, что я позволяла себе, будучи уже взрослой, так это чуть подкрасить глаза и губы. Ты мне покупал очень хорошую косметику и никогда не запрещал ею пользоваться, но я знала, как твой взгляд утомляют раскрашенные девицы, и позволяла себе минимальный макияж.
Мама моя, Анастасия Пантелеймоновна, дома ее почему-то звали Ната, была из многодетной бедной семьи служителя церкви. Мой дедушка по маминой линии рано овдовел, остался с тремя дочками и двумя сыновьями мал мала меньше. Ему поначалу помогала старшая сестра Маня. Но ей было сложно жить на два дома. Она с трудом справлялась со своей семьей, крестьянским хозяйством, домом и садом под Одессой. Вот и отдали тогда младшеньких в приют.
Мама не получила официально ни среднего, ни высшего образования, но по уровню знаний и разносторонним навыкам, манерам, полученным в приюте, была очень образованным человеком. Кроме того, в приюте она научилась многому, что нужно хорошей хозяйке: готовить, шить, вязать. Папа ею очень гордился и не раз слышал в адрес мамы комплименты от своих сослуживцев.
Родители поженились, папа получил трехкомнатную квартиру на Островидова, в доме была спецсвязь, папу возила служебная машина. Он ходил в военной форме, по вечерам старательно начищал свои хромовые сапоги, но о работе своей разговоров не вел. Я и мои братья, старший Георгий и младший Анатолий, росли и воспитывались в семье благополучной, но без роскоши и в строгости. Следовало в 21.00 быть дома, помогать маме, оказывать уважение родительскому слову послушанием, быть во всем примером прилежания. Когда бывали в гостях у папиных сослуживцев, я видела, что они живут богаче нас. Но у папы были свои принципы, он считал, что все лишнее – мещанство. Я не понимала, почему, но мне никто объяснить этого не мог.
Папа меня очень любил и, когда я была свободна, водил на свои деловые и дружеские встречи. Если я болела, то удостаивалась особого папиного внимания. Как-то подхватила свинку, лежала несчастная, с температурой, закутанная с головой в теплый платок. Так мне было себя жаль! Тут папа приоткрыл дверь в комнату, просунул руку, на которой уютно пристроился им же для меня сшитый Петрушка. Этот Петрушка двигался, корчил рожицы и папиным голосом вопрошал:
– Кто тут в свинюшку превратился? У кого ушки болят? Сейчас мы вылечим бедную девочку, и она к подружкам побежит.
Через минуту мы хохотали, выплясывали вместе с Петрушкой. Так, прибаутками, песенками папа пытался отвлечь меня от детских страданий.
Еще одна примета детства – заводской гудок. Удовольствия заводские гудки, в отличие от пароходных, мне не доставляли, но без них тогдашнюю Одессу представить нельзя. Возможно, для кого-то они были любимой мелодией в одесском многоголосье, ведь и песни о них слагали, например: «Пропел гудок заводской». Даже у тебя была песня Прозоровского со словами: «Где родную песнь заводит зов привычного гудка». Я в заводских гудках слышала только сердитые и требовательные нотки, строящие рабочих на смену. Такие гудки отменили в Одессе, кажется, при Хрущеве.
Что примечательно, каждый завод гудел по-своему. Протяжные гудки были для рабочих судоремонтного завода имени Андре Марти. Марти – революционный французский матрос, ставший символом того времени. Французский коммунист, судовой механик, который поднял восстание на французской эскадре, тем самым спас Красную Одессу от обстрела французов. Марти был популярен в нашей стране, его именем называли крупнейшие судостроительные заводы. Завод в Одессе до сих пор называют заводом Марти, хотя уже не помнят, кто это такой.
Папа еще до знакомства с мамой работал на судоремонтном заводе Марти и не без гордости произносил имя смелого француза. Кем же был Марти на самом деле, папа не узнал. Возможно, это и хорошо – разочарований на его долю и так выпало немало.
Когда после смерти Сталина обнародовали его личные архивы, то выяснилось, что Марти был главным доносчиком вождя. По его доносу был арестован журналист Михаил Кольцов и многие другие известные люди. Говорят, «доносчикам – первый кнут». Марти в 1950-е годы был объявлен ревизионистом, а может, кем и похуже, исключен из французской компартии. И на доносчика доносчик нашелся!
Хемингуэй в романе «По ком звонит колокол» поведал о другой «слабости» Марти: «У него мания расстреливать людей… Этот старик столько народу убил, больше, чем бубонная чума. <…> Но он не как мы, он убивает не фашистов. <…> Он убивает что подиковиннее. Троцкистов. Уклонистов. <…> Когда мы были в Эскуриале, так я даже не знаю, скольких там поубивали по его распоряжению. <…> Расстреливать-то приходилось нам. Интербригадовцы своих расстреливать не хотят. <…> Каких только национальностей там не было! <....> И все за политические дела». Мой бедный папа не поверил бы, что у Марти в Испании было прозвище «палач из Альбасете».
Многие годы спустя протяжный заводской гудок завода Марти напоминал мне об отце, о его развенчанных идеалах. Мне жаль отца. Он верил в мифы, в Сталина, в партию коммунистов и в прямом смысле жизнь отдал этим идеалам. Он и мне внушал эту любовь. По его словам, мы на этой земле, чтобы спасать свою страну, строить будущее, непонятно для кого, но себе во всем во имя этого отказывать. В почете рабочий класс. Вот построим светлое будущее, тогда дойдет очередь до музыки, литературы, живописи.
Я часто выступала в сборных концертах, пела эстраду, играла классику. Соседи говорили папе:
– Дочь у тебя настоящая артистка!
Мама уговаривала его:
– Пойдем, послушаешь дочу, вся Одесса бегает в кинотеатр на ее выступления.
А папа сердился:
– Нашла чем гордиться. Стыдно. На завод пошла бы доча лучше молотком стучать! Там нужны рабочие руки, а мы интеллигентку вырастили.
Знаю, он искренне желал мне только добра, которое видел у станка. Когда Жоржик, старший брат, после 7-го класса бросил школу и пошел на завод работать токарем, папа был горд:
– Смена растет!
Меня спасло только то, что папа очень любил маму, легко поддавался ее уговорам и, чтобы не огорчать ее, терпел мои «интеллигентские» пристрастия. Благодаря маминой настойчивости я смогла получить музыкальное образование и осуществить свою мечту – поступить в консерваторию! Правда, доучиться не смогла. Младший брат, Толечка, папу своим высшим образованием «огорчить» не успел. Толик только после войны смог школу окончить, потом институт, получил профессию инженера-строителя. Папа этого не дождался, он недолго прожил, вернувшись с фронта.
За два года до войны папу комиссовали «по здоровью» и назначили директором конторы «Заготзерно», а потом Дома инвалидов под Одессой. С улыбкой вспоминаю, как папа, когда работал директором Дома инвалидов, организовывал праздники для инвалидов. Он приобщал и меня, но всегда ограничивал мое участие склеиванием подарочных пакетиков и раскладкой в них сладостей. Набор был стандартный: карамельки без обертки, печенье, мандарин или яблоко. Время было голодное, соответственно, подарочные пайки крайне скудные. Моя задача была пакетики делать аккуратно и честно разложить все пайки. Очень хотелось отведать конфетки, но я не поддалась искушению ни разу: папин наказ исполняла, не хотела его подводить. А потом папа собирал обитателей дома, поздравлял, а я всем вручала подарки. Конечно, был праздничный стол, и пластинки крутили. Ни разу папа не поддался моим уговорам и не разрешил мне «поиграть в артистку», выйти на сцену и спеть.
– Папочка, если я спою, то это будет лучше, чем пластинки. Пожалуйста, разреши!
– Делом, доча, займись, делом.
Я любила праздники. Особенно Новый год. До войны в доме на этот праздник всегда устанавливалась живая елка, за это отвечал папа. Он привозил елку, квартира наполнялась запахом хвои. Мы с братьями включались в предпраздничную суету и начинали украшать новогоднюю гостью. В это время мама хлопотала на кухне, периодически призывая нас на помощь: воды принести или почистить картошку, овощи. Мама готовила великолепно, когда было из чего, выдумщица была. Самое простое блюдо у нее выходило и вкусным, и красивым.
Отмечали у нас, конечно, и Пасху, и 1 мая, и День пограничника, и 7 ноября. Пасха официально не праздновалась, и многие церкви были закрыты, под склады отданы, но на Пасху всегда в доме были крашенки и пеклись куличи. Это еще одна примета того времени. Пусть тихо, за закрытой дверью, но праздновали Христово Воскресение. Праздновали, да признавать не хотели. Я чувствовала, что папа в душе был человек верующий. С мамой они по молодости в церкви бывали, в хоре пели. Когда атеизм стал насаждаться, и церковь под запрет попала, папа стал стесняться былых церковных песнопений. Мама украдкой, провожая его на работу, прежде чем за ним закрыть дверь, осеняла его крестом и еле слышно произносила:
– Храни тебя, Господи!
Иногда папа замечал это, терялся, начинал суетливо отмахиваться:
– Перестань, глупости все это.
Так и жили. Праздновали и верили, но вслух не признавались в том. Тогда я воспринимала все это, как норму. Другой мир я узнала в Румынии. Он был тоже по-своему противоречив и непрост. Только там все было естественнее.
Но это было потом, а пока я жила в Одессе. И была счастлива, и семью свою любила, и с соседями мы жили в мире и дружбе. На праздники застолье обычно устраивалось с ними в складчину. Сначала все активно налетали на угощения. В зависимости от времени года это были холодец, винегрет, черный хлеб с салом, помидоры, целиком, не в салатах, морепродукты и вертута вместо пирога.
После угощения переходили к разговорам об общих знакомых, о детях, о погоде. Об этом говорили с удовольствием, эмоционально, расцвечивая истории одесским юмором. О политике и о работе если говорили, то сдержанно, без анекдотов. С годами поняла, что это происходило не потому, что не доверяли друг другу, просто сами во многом, что тогда происходило, не разбирались, многого не понимали, ведь информация была ограничена. Были свои догадки и выводы, но делать их не решались – внутренний контролер не допускал. В разговорах взрослых я не участвовала, но они не проходили для меня бесследно.
Я понимала, что родителей очень уважают друзья, коллеги, соседи. Через всю свою жизнь я пронесла горечь вины перед отцом. В нем было все то, что вызывает уважение. Достоинство, неумение лгать и верность своим принципам. Папа сильно отличался от тех, кто вершил наши судьбы в те жуткие годы, я могу это теперь уверенно сказать. И потому не стесняюсь упоминать его недолгую службу в НКВД. Тогда не гордилась, сейчас не стыжусь. Мне жаль папу, его идеалы рухнули, но я никогда его не осуждала, ведь он в своей вере был честен. Думаю, он был предан своим идеалам до последних дней. Ведь он ушел из жизни, так и не простив мне моего замужества.
Перед войной проблемы с продуктами стали ощутимее. На Екатерининской была булочная, а точнее, бубличная, где при тебе выпекали сушки и бублики с маком. Приблизительно за год до войны, когда в Одессе появились длиннющие очереди за хлебом, около бубличной на Екатерининской народ начинал собираться с 5 часов утра. Простояв в очереди 3–4 часа, можно было стать обладателем буханки хлеба, о бубликах вспоминать перестали. Потом от каждой семьи потребовали матерчатые мешочки с вышитыми на них фамилиями. Хлеб в этих фамильных сумках-самоделках стали доставлять в домоуправление, а уже там выдавали нам. На привозе можно было все или купить, или выменять на вещи. У нас с вещами было негусто, но пока была работа у меня, у папы и брата, денег хватало.
Мне было 17 лет, когда началась война. Отец ушел добровольцем в первый же день. Мама просила остаться, ведь он по состоянию здоровья был комиссован, но папа даже слышать ничего не хотел. Не было пафоса и показухи ни в его словах, ни в поступках:
– Не смей даже думать об этом! Это мой долг. У меня десять патронов, девять для фашистов, один для меня. Детей и себя береги.
Старшего брата призвали вслед за папой. Мы с младшим, Толей, и мамой остались в Одессе. В городе стало вполовину меньше жителей – уезжали евреи, семьи коммунистов. Вслух это не обсуждалось, но становилось все больше пустующих квартир. Вокруг города начали строить оборонительные сооружения. Город стали бомбить чаще – было страшно. Все прошлое называлось «до войны».
В том прошлом, с отцом, было спокойно и надежно. Когда мы остались без него, забота о доме легла на меня. Как-то в первые дни, пока еще была работа в кинотеатре, я, возвращаясь домой, попала под бомбежку. Испугалась, побежала в панике, сломала каблук, и бывает же такое – вдруг все стало безразлично. До дома добиралась прихрамывая, со сломанным каблуком в руке, но спокойная. В квартире – никого. Оказалось, что все спрятались в подвале, где хранился уголь для котельных, ведь бомбоубежища не было.
Больше двух месяцев длилась оборона Одессы, 73 дня. Жутковато было. Электричества нет. Все магазины закрыты, продуктов нет. Жгли керосинки. С июня по октябрь 1941-го я с артистической бригадой от Одесской филармонии выступала на призывных пунктах, выезжала с концертами в воинские части. С нами выступали заслуженные артисты Украины Нил Топчий и Николай Савченко, Гонта и Лесневский, солисты Одесского театра оперы и балета. Возвращаясь после очередного концерта, я была ранена – осколками мне повредило лицо и раздробило колено, которое по сей день болит, ноет на погоду. Когда меня привезли домой всю в бинтах, мама упала в обморок.
Оккупация Одессы была стремительной. Осенью в город вошли румынские и германские войска. Румыны стали править в Одессе. Говорили, что под контролем германской армии находятся морской порт и вокзал. Нам надо было эвакуироваться, но я подвела своих близких – из-за ранения не могла двигаться. Родные меня не бросили, и мы оказались в оккупированном городе. С приходом румын в Одессе начались аресты и расстрелы. Мама, опасаясь за меня, сожгла мой комсомольский билет, документы и фотографии, свидетельствующие о папиной службе. Оставшиеся в городе семьи коммунистов и евреев сразу были взяты под контроль. Людей выводили из квартир, без объяснений увозили, и они семьями пропадали. Но об этом я знала понаслышке. А посты, которые румынские офицеры расставляли у каждого дома, и солдат, обыскивающих квартиры, видела сама. Сначала мы, как и другие оставшиеся в городе, с опаской выходили на улицу, как будто стены могли защитить нас от оккупантов. Но постепенно привыкли.
Я, как только снова начала ходить, попыталась устроиться на работу. Не сразу, но удалось найти место певицы в ресторанчике «Одесса» на Преображенке, неподалеку от базара. Страх и обреченность витали над Одессой. Мы, насколько возможно, начали приноравливаться к горькому военному быту. Я осталась кормилицей семьи, была в ответе за маму, младшего брата. Надо было зарабатывать, добывать пропитание.
Наша семья была на особом учете у румын. В городе были нацистские учреждения, мы как семья коммуниста должны были каждый день ходить туда и отмечаться, и мы не нарушали предписаний. Периодически в доме устраивали проверки. Однажды жуткий стук раздался в нашу дверь, в квартиру ворвались военные в румынской форме. Старший кричал что-то. Я разобрала только, что их интересовал мой отец-коммунист. Стали требовать, чтобы мы собирались и ехали с ними.
Мама плакала и просила не трогать нас с братом.
Я видела испуганные глаза младшего братишки, плачущую маму и не знала, что предпринять. Что-то подсказало мне, спасение – музыка. Я подошла к пианино, села и заиграла Первый концерт Грига. Особо ни на что не рассчитывала, скорее, для меня это был единственный способ успокоить собственные нервы, собраться с мыслями. Главное, как мне казалось, не уходить из дома. И еще я верила, что музыка способна усмирить ненависть и злость. Тишина за спиной подсказывала, что мы с Григом победили. Уходили «гости» без криков и не хлопая дверью.
Повседневные заботы приглушили чувство страха и беспокойства о папе. О нем не было никаких сведений. Тревоги добавило неожиданное возвращение старшего брата Георгия. Оказалось, Жоржик попал в плен, бежал, чудом ему удалось добраться до дома. Многие из его воинского соединения попали в плен или погибли в первые же дни войны. Была радость, что жив, и одновременно растерянность от незнания, как поступить.
Через три-четыре месяца массовые облавы прекратились. Проверка документов румынскими полицейскими проводилась выборочно, помогали им подвыпившие молодчики в гражданской одежде из местных.
Советская власть ушла в подполье, румынская приноравливалась к новым условиям, а междувластие стало благодатной почвой для коммерческой одесской прослойки. Многие разбогатели в первые месяцы оккупации. Среди предпринимателей были местные немцы, румыны и молдаване.
Румыны разрешили им арендовать помещения и открывать частные магазины, рестораны и закусочные, парикмахерские, пекарни, кинотеатры, мастерские. Арендаторами становились работники магазинов, складов, бывшие советские администраторы, успевшие присвоить собственность или денежные средства, принадлежавшие в недавнем прошлом государству. Появились оккупационные марки, которые обменивались на рубли. За десять рублей давали одну марку. В городе появились пункты снабжения местного немецкого населения продуктами питания, им разрешили занимать квартиры и присваивать мебель и вещи эвакуировавшихся семей.
Из Румынии в Одессу стали приезжать деятели культуры, в основном русские артисты-эмигранты. Они давали концерты в театрах, выступали в ресторанах.