Даже Марина Александровна узнала в нем Рафаловича только на поминках.
   Леня заматерел, сильно раздался вширь, начал лысеть. Телеграмма Павла застала его за очередным сбором чемоданов в Москву, по казенной надобности. В Ленинград он вырвался уже из столицы, всего на день. Помянув Елку вместе со всеми, он извинился и пошел одеваться — перед отъездом надо было еще заглянуть к родителям. Павел проводил его в прихожую.
   — Знаешь, Поль, спасибо тебе, — сказал Рафалович на прощанье. — За все эти годы я старался забыть Елку и, как мне казалось, забыл. Но все равно что-то такое скребло в душе. Теперь этого нет. Простившись с Елкой, я с прошлым простился, освободился от него. Спасибо. И извини, что в такой день я о себе...
   — Это нормально, — сказал Павел. — Скажи хоть кратенько, как ты вообще?
   — Нормально. Служу.
   — Не женился еще?
   — На грани... Кстати, она из нашей школы. На два класса младше нас.
   — Совсем мелюзга. — Павел грустно улыбнулся. — Наверняка не помню.
   — Училась вместе с Таней, сестренкой Ника Захаржевского. Ее-то ты помнишь, надеюсь?
   Павел сглотнул. Хороший вопросик, ничего не скажешь... Да, но ведь Ленька три года жил на Севере, ни с кем из старых друзей не общался и не знает ничего.
   — Смутно, — ответил он, отводя взгляд.
   — Да-а, — протянул Леня. — Вот так оно все и забывается, и друзья, и любимые женщины. Даже Елку помянуть никто не пришел... Кстати, я понимаю, что сейчас не подходящий момент об этом говорить, но почему бы нам в следующий мой приезд не собраться всей компанией?.. В смысле, кто остался, — смущенно добавил он.
   — Да для меня, в общем-то, никого и не осталось, разве что ты снова появился... Леня моргнул.
   — Как же... как же так? Вы-то никуда не уезжали. И Ванька здесь, и Ник, кажется, тоже — я его имя в титрах одного фильма видел, ленинградского...
   — Так получилось, — помолчав, сказал Павел. — Ни того, ни другого видеть я не хочу... Потом расскажу, ладно?
   — Ладно. Родителей береги... Скоро увидимся — у меня следующая командировка в январе намечается. Тогда и поговорим, добро?
   — Добро, — сказал Павел и крепко пожал протянутую руку. — Будь счастлив, Фаллос!
   Ленька притворно нахмурился, потом подмигнул Павлу и вышел.
   Нет, в следующий приезд надо, обязательно надо поднять старых друзей. Если вместе не хотят, то хотя бы поодиночке. Узнать, как они теперь — Ванька, Ник... Сестренка его, красотуля рыжая... И Таня, Ванькина жена — лучшее, пожалуй, воспоминание в его жизни. И самое сокровенное. Нигде и никому — ни в кругу друзей-офицеров, боготворивших, актрису Ларину и смотревших фильмы с нею по несколько раз, ни многочисленным своим дамам, ни, упаси Боже, Лиле — не говорил он, что знаком с ней лично, что даже... Впрочем, тогда был случай совсем особый. Если бы не Таня...
   Рафалович уходил с поминок первой своей любви, едва не погубившей его, с воспоминаниями о любви второй, воскресившей его, — любви потаенной и заветной.
   «Нехорошо, — внушал он себе, кутаясь в воротник от пронизывающего ноябрьского ветра. — Я простился с Елкой, с Елкой... Вот в этом дворике мы сидели, болтали, обнимались... Вот у этого метро так часто встречались и расставались... А дальше будет мост, и если за мостом повернуть направо и пройти до Крестовского — там упрешься в забор больницы, где мы с Таней... Нет, нельзя о Тане...»
   Но в душе он похоронил Елену уже давно, навсегда простился с нею в ту ночь, когда сам надумал уйти из жизни — а вместо этого воскрес для новой жизни. Благодаря Тане Лариной...
   Люди потихоньку расходились. Соседки собирали со стола посуду, относили на кухню, мыли. Павел помог вытирать тарелки и рюмки, пока Вероника Сергеевна, одна из соседок, не отправила его в гостиную, к отцу. Дмитрий Дормидонтович сидел за чисто прибранным столом, на котором остались лишь прикрытая кусочком хлеба рюмка водки и старая фотография юной, улыбающейся Елки. Павел сел рядом.
   — Вот так-то, — вздохнул Дмитрий Дормидонтович, не отводя глаз от фотографии. — Эх, Ленка, Ленка, не думал я, не гадал, что ты первая из Черновых ляжешь в землю ленинградскую... Кто следующий? Мой черед, наверное...
   — Это ты брось, отец, — сказал Павел. — Нас, Черновых, голыми руками не возьмешь. Помнишь, ты же сам говорил так? Мы еще повоюем.
   — Повоюем... — повторил Дмитрий Дормидонтович и только затем поднял глаза на сына. — Ты вот что, Павел... Хватит тебе по чужим квартирам мыкаться. Перебирайся-ка с Нюточкой ко мне. Места хватит. И няне тоже. Да и я хоть с внучкой повожусь вдоволь на досуге-то. Все веселее будет, чем одному век доживать. Лида-то, как я понимаю, теперь уж не скоро из клиники выйдет. Да и выйдет ли вообще?.. Хоть и не было никогда между нами любви, а все же без году тридцать лет с ней прожили, привыкли...
   Павел изумленно посмотрел на отца.
   — Как это так не было любви? Что ты говоришь такое?
   — Ну-ка посмотри там, водочки после гостей не осталось? Налей мне...
   — Стоит ли?
   — Сегодня можно.
   Дмитрий Дормидонтович выпил принесенную Павлом рюмку, на закуску понюхал сигарету, закурил.
   — С Лидкой познакомились мы в сорок девятом, зимою. Я тогда первый год на Уральском Танковом директорствовал. Случилась у нас тогда большая беда — в литейном печь взрывом разнесло, газами, мастер недосмотрел. Шесть человек погибло. Приехала по этому поводу из Москвы комиссия. Важная комиссия. Во главе ее был полковник МВД, фамилию не помню, да и неважно это, не он все решал, а его заместитель, майор внутренних войск Чибиряк Лидия Тарасовна. Фигура по тем временам легендарная. Молодая, гонкая, ретивая. Сколько людей по этапу отправила , на верную смерть, загубила по пустым наветам... У самого генерала Мешика в боевых подругах ходила. Слыхал про такого? Правая рука самого Берии, их потом вместе и расстреляли в пятьдесят третьем. Знающие люди мне тогда сочувствовали, говорили что если уж в комиссии сама Чибиряк, то головы мне несносить. Полковник-то, формальный начальник ее, на заводе и вовсе не показывался, зато она расположилась, как нынче говорят, с комфортом, в моем кабинете. Туда и тягала людей по одному. Они с этих допросов возвращались не в себе. Мне тоже несколько раз довелось — приятного мало. Короче, под конец следствия вызывает она меня. Сидит, развалясь, в моем же кресле, перед нею на столе наган, а по бокам — два протокола лежат. Одинаковые две бумажки, только написано в них совсем разное. В одной все как есть: преступная халатность мастера, перегревшего пустую печь после плавки, формулировка, статья. А в другой — акт саботажа со стороны главного инженера с попустительства директора. Страшная бумага. По тем временам по четвертаку обоим, не меньше. А главный у меня — из старых спецов, пожилой, больной, но голова золотая... Читаю я, значит, а Лидка смотрит на меня, усмехается. Ну, говорит, который из двух к делу приобщать будем? Этот, говорю, и на первый показываю. Там все правда, от слова до слова. Можно, говорит, и этот, только при одном условии. И излагает все открытым текстом — как сразу на меня глаз положила, молодого-неженатого, как появилось у нее желание из генеральской любовницы стать директорской женой, как не любит она, когда ее желания не исполняются... А сама то один протокол к себе придвинет, то другой. Думает как бы — и вслух. Если, говорит, вот этому ход дать, то отъедет наш директор на чудную планету Колыма за казенные харчи золотишко мыть, а если вот этому — останется он при своих, но недолго, потому что скоро в гору пойдет, и всего-то у него в избытке будет... И все на меня косится... Не выдержал я тогда, подписывай, говорю, тот, в котором правда. Сдаю вашей конторе мастера, сам виноват, раззява, а тебе — себя сдаю, со всеми потрохами, на растерзание. А Лидка смеется... Короче, вышел я оттуда женихом, и первым делом помчался к невесте своей любимой...
   — У тебя и невеста была? — с беспредельным состраданием глядя на отца, спросил Павел.
   — Была. Молоденькая совсем, красивая, умница.. Я ведь на завод-то прямо с институтской скамьи попал в самом начале войны. Тогда там, в Нижнем Тагиле, танковое производство только разворачивали, на базе Уралвагон-завода и эвакуированного Сталинградского тракторного. Одни цеха полностью переколпачивать приходилось, под другие чуть не голыми руками котлованы в мерзлой земле рыли. Тогда не до любви было, а потом — и тем более. Это уже позже, много после войны, стал я на женщин засматриваться. Самому тогда уж тридцать стукнуло. Господи, думаю, а машинистка-то у меня до чего же славная... Ну и пошла у нас любовь, и было все хорошо, пока Лидка не появилась... В общем, прибежал я в домик к зазнобе моей, все ей выложил. Она, милая, все поняла, простила меня, только всплакнула немножко. Хоть ты, говорит, и чужой теперь будешь муж, я все равно не брошу тебя, с тобой останусь до гроба. Не Прогоняй меня, говорит, хоть глядеть на тебя буду на работе — и то счастье. Знаю же, что не по своей воле ты к другой уходишь... Короче, мастера арестовали и увезли, а через месяц вызвали меня в Москву, с Лидкой расписываться. Начальство по плечу хлопает, молодец, говорит, из-под самого Мешика бабу вынул, теперь . непременно жди повышения. И точно — я на Урал, а за мною следом бумага из Центрального Комитета: возвращаться за новым назначением в Москву, а оттуда отбыть в Ленинград. Не захотела, видишь ли, Лидка на Урале жить, а с Москвой не вышло что-то... Вот так я тут и оказался. Поначалу была не жизнь, а каторга — на работе все кланяются, стелются до земли, а домой пришел — сам изволь стелиться, а чуть что не по ней, кричит, Павлику отзвонюсь, он тебя в бараний рог. Это она про Мешика своего всемогущего. И тебя, кстати, в его честь велела Павлом назвать, а прежде того не было у нас в роду ни одного Павла. Потом, правда, после известных событий, присмирела. Я тогда даже разводиться хотел, но тогда уже новое место держало — разведенных на таких постах держать не любили, — да и пообвык уже, притерпелся. К тому же был ты, да и Ленка в проекте. Надо было семью сохранить. Одну только поблажку дал себе — выписал с Урала ненаглядную мою, устроил к себе в секретарши, а чтобы кривотолков каких не возникло, замуж ее определил за хорошего человека, инженера нашего, он давно по ней сох... Так что и с ней, милочкой моей, тоже почти тридцать лет не расставался, с Мариночкой...
   — Что?! — воскликнул Павел.
   — Да-да, с Мариной Александровной.
   — Так что же, Иван?..
   — Нет, нет, по срокам не получается. После того как она за Ларина своего вышла, у нас с ней ничего не было. Мне хватало того, что каждый день на работе личико ее милое видел... да когда с Лидкой ложился, закрывал глаза, бывало, и представлял, что это Мариночка моя подо мной...
   Павел был потрясен исповедью отца. Сколько он помнил себя — а стало быть, и отца, — тот ни словом, ни жестом, ни намеком не выдал своей тайны, все эти годы носил в себе такую боль...
   — Бедный ты мой! — сказал он, обнимая отца за плечи. — Но теперь все будет иначе. Теперь с тобой мы!
   — Кто это мы?
   — Мы с Нюточкой. Привыкай, батя, быть дедом. А на опустевшем к вечеру кладбище, на свежей могиле Елены Дмитриевны Черновой среди подмерзших цветов ничком лежал небритый человек с перевязанной головой и в донельзя испачканном дорогом пальто. Он рыдал, рыдал громко, не стесняясь и не стыдясь. И только по этим рыданиям сторожа, запиравшие кладбище на ночь, нашли Виктора Петровича Воронова, подняли с земли и вывели за ворота. Он подождал, когда они запрут тяжелый засов и уйдут, потом посмотрел на стену, покачал головой, всхлипнул и побрел в направлении от города.
 
IX
 
   Ноябрь окунул город в продергивающий до костей холод. Свирепые ветра ватагой неслись с Финского залива, и мотыляли по проспектам обрывки шариков и гигантских тряпичных гвозди еще долго после демонстрации трудящихся. Потом исчезли и они.
   Таня лениво озирала из окна сонный Питер, не отмечая ни мрачных дней, ни тяжелых ночей. Все чаще приходили кошмары, давили унылыми видениями, приоткрывая завесу над царством мертвых. Подступали тихие и безгласные, мутно-прозрачные в кромешной темноте. Что-то сгущалось вокруг, падало сверху, будто тень незримого крыла. Мертвыми знамениями врезались в подсознание слухи и новости, обволакивающие с разных сторон: то там кто-то умер, то этот усоп. И Тане нестерпимо хотелось заглянуть в запредельное, потрогать кончиком пальцев костлявую за нос.
   Пустота звала: «Пойдем!», но тут же появлялась старая знакомая ведьма с пронзительными глазами, без всякой укоризны, злорадно ухмылялась, предупреждая, что не настал еще срок.
   Для Тани уже не существовало слова «надо», даже в бренных удовольствиях она не видела никакого смысла. До недавних пор она придумывала простейшие способы поисков заработка, помогала Якубу добывать денег. На кайф их уходило немерено, благо налаженные каналы поставки и сбыта давали крутые возможности снимать сливки. Давно прошло то время, когда Таня следила, чтобы дом не превратился в барыжную лавку. Но незаметно стали захаживать напрямую наркоманы, а теперь и это обрыдло, вместе с самим Якубом и его подругой. Раз, не выдержав какой-то мелочной непонятки, Таня напустилась на парочку, намекнув, что выставляет их за дверь. В результате осталась одна в пустом доме. В холодильнике гулял сквозняк, в раковине башней выросла гора немытой посуды, под ванной кисло, покрываясь плесенью, замоченное белье. Только маковые поля были местом пребывания Тани, только этот запах был родным и ничто другое более не тревожило ее когда-то острый и жаждущий приключений рассудок.
   Однажды Таня заметила, что опий вышел, и полезла в общаковый тайник. Она нюхнула чистый, без всякой примеси порошок. Слизистую обожгло. «Дерзкий», — подумала Таня, определяя дозу на глаз. Опасения, не многовато ли, при этом не было. Как это часто случается с теми, знает тайную прелесть всякого наркотика, Таню так дело стремление достичь вершинки познанного однажды блаженства, поэтому она попросту откидывала всякое чувство страха за собственную неповторимую жизнь. Вместо инстинкта самосохранения работало эрзац-сознание: а будь что будет.
   Удерживая последним усилием воли тремор, Таня с мазохистским наслаждением шарила концом иглы на почерневшем рекордовском шприце в поисках рваной, затянувшейся малиновыми синяками вены. Не найдя ее на сгибе она решительно, прикусив губу, воткнула ту же иглу в кисть. Попала. И побежала теплым туманом надежды по кровяным сосудам угарная эйфория. Метну лась мысль о вожделенном пределе. Предметы и мебель поехали перед глазами, разъезжаясь серебристой рябью. Пространство и время соединились в светящейся дымке. Горло сдавило. Откуда-то издалека пришли чужие голоса: «Ay!» — «Как ты тут?» — «Мы только вещички забрать...» — «Э, она уже тащится!» — «Слушай, а на нашу долю осталось?» — «Иди шприцы вскипяти...» Опрокидываясь навзничь, Таня охнула, а руки неестественно, как чужие, не принадлежащие ее телу, еще цеплялись за воздух. Звенело в ушах. Постепенно частоты падали до ультранизких, гудящих монотонным колоколом под самой теменной костью. Дыхание судорожно останавливалось, и где-то далеко, неровно и замедляя темп, ударял сердечный маятник, отсчитывая, как кукушка, последние секунды жизни. Она даже не раздвоилась, а их стало множество: одна болталась под потолком, безумно хохоча над собственным телом внизу, и выговаривала второй — той, что философски застыла, съежившись в красном углу: «Это смерть, но еще рано, пора ведь не пришла». И все эти Тани, собираясь в одну, вылетели, как ведьма в трубу, увидели с непомерной высоты дом, людей, занимающихся своими делами, как пчелы в сотах улья. Хотела было найти знакомых, крикнуть на прощанье — и оказалась в радужном коридоре, где не было углов, а бесконечные стены, словно сделанные из плазменной ткани, переливались фиолетовыми искрами и зелеными огоньками. °се дальше и дальше улетала Таня, гул нарастал, но было легко и свободно. Где-то там впереди должен быть свет. rto он не приближался. Наоборот, все больше сгущалась
   бездна тьмы. И в монотонном гудении стал отчетливо слышен родной бас-профундо:
   — Здравствуй, доченька...
   И безумный хохот бился эхом, дребезгом обрушивался со всех сторон...
   Конец этого жуткого года ознаменовался разными хлопотами, и, погрузившись в них с головой, Павел уповал лишь на то, что год уходящий не принесет еще каких-нибудь потрясений.
   Он носился то в мастерскую, где отобрал камень для памятника Елке — серую с красными прожилками мраморную глыбу — и в два приема внес аванс за его изготовление, то в больницу к матери, которая не узнавала его и упорно называла или «товарищ генерал», или «доченька», то на дачу в Солнечное, которую предписывалось освободить к Новому году, понемногу вывозя оттуда всякую мелочь — книги, посуду, белье.
   Дело по факту гибели Елены Дмитриевны Черновой было прекращено за отсутствием состава преступления. Заявлению Дмитрия Дормидонтовича вышестоящие инстанции решили ходу не давать, а отправить его на пенсию по состоянию здоровья. Ему даже предложили вариант отправиться послом в Народную Республику Габон, но он отказался. Великодушие начальства простерлось до того, что вместо казенной дачи в Солнечном Чернову был предложен «скворечник» с участком в восемь соток на станции Мшинская, а вместо казенного автомобиля — «Жигули» по специальной «распределительной» цене — шестьсот рублей. Должностной оклад сменился союзной персональной пенсией. За ним сохранили городскую квартиру, пожизненное право пользования распределителем, поликлиникой и больницей. Могло быть и хуже.
   В начале декабря Павел перевез вещи и Нюточку с Ниной Артемьевной из квартиры Лихаревых в отцовскую. Дочка с няней заняли родительскую спальню. Дмитрий Дормидонтович окончательно перебрался в кабинет. Павел поставил себе в гостиной тахту и школярский письмен ный столик, приобретенный специально, — роскошный стол из кабинетного гарнитура остался в квартире у Никольского. В Елкину комнату снесли вещи матери — все понимали, что она вряд ли когда-нибудь вернется сюда, но все-таки...
   Нюточка самостоятельно внесла в новую для себя квартиру две вещи — пластмассовую корзиночку с любимым пупсом и свернутый в тугую трубочку календарь с «тетей мамой». Последний она велела повесить над своей кроваткой.
   — Ванькина жена, — констатировал дед, увидев календарь. — Или уже-бывшая, не знаю... Надо же, как жизнь все закрутила... И чего этому дуралею надо было? От такой девки ушел... или она от него.
   — От одной ушел, к другой пришел... — тихо сказал Павел. — Бог-с ними, может, хоть у них все сладится.
   — У кого? У Ваньки с Татьяной твоей? Ничего у них не сладится, не сладилось уже. Ты что, не знал?
   — Нет. А что?
   — Выгнала она его, еще в начале осени. К отцу с матерью приперся, ободранный, жалкий, больной. Еле дошел и на пороге сознание потерял. «Скорую» вызвали — и в больницу. Нервное истощение, тяжелое алкогольное отравление... И, говорят, еще кое-что.
   — Что?
   — То, что, по словам начальства, существует только на гнилом Западе... Наркоту жрал Ванька... Эпилептические припадки с ним были, уже в больнице... Эх, будь я еще в силе, разобрался бы с этим змеюшником, что твоя благоверная устроила.
   — Не надо, — тихо, но твердо сказал Павел. — Это их дела, и никого больше они не касаются. А если она чудит, так это от горя. Пойми ты, несчастный она человек, несчастнее всех нас.
   — А ты — ты, что ли, счастливый? Знатно она тебя осчастливила!
   — Да, — сказал Павел, глядя отцу прямо в глаза. — Представь себе, я счастливый. И осчастливила меня именно она... И хватит, не будем больше о ней, ладно?
   «Старею, — подумал Дмитрий Дормидонтович, опустив глаза. — И не припомню, чтоб раньше меня кто в гляделки переиграл, а теперь — пожалуйста. И кто? Пашка, сынок родной»
   — Ладно, — пробурчал он... — Что-то счастье твое гуляло, пора бы ей уже того... на горшок и спать.
   — Погоди, не купали еще... Если хочешь, можешь ее потом в полотенце завернуть и сюда отнести. Пусть к деду привыкает.
   — Хочу, — сказал Дмитрий Дормидонтович. — Только ты вот что, Павел... Надо бы вам здесь прописаться поскорее, пока мы с матерью еще...
   — Прекрати! — сказал Павел.
   — Добро, только не кипятись. Скажу по-другому. Надо ведь и порядки соблюдать. Раз здесь живете — надо вам здесь и прописываться. Или с Татьяной своей за жилплощадь судиться собираешься?
   — Нет, — сказал Павел. — Та квартира принадлежит ей и только ей.
   — Ну так и выписывайся оттуда. Если для этого надо развод оформить — оформляй. Свяжись там с тестем, обсудите все... По процедуре, по имущественным претензиям.
   — Нет у меня никаких претензий. Все свое я давно оттуда забрал.
   — А у нее?
   Павел озадаченно посмотрел на отца.
   — Какие у нее могут быть претензии? Я ей все оставляю.
   — Все, да не все... Надо так дело устроить, чтобы она Нюточку у нас не отсудила. В разводных делах обычно ребенка при матери оставляют.
   — О чем ты говоришь? Не станет она отсуживать...
   — Сейчас, может, и не станет. А потом? Кто знает, какой у нее переворот в мозгах произойдет? Вот и надо бы от нее бумажку на этот предмет получить, чтобы в суде к делу приобщили. Чтобы потом не возникала.
   — Она не будет возникать, — сказал Павел. — Но я поговорю с ней...
   До Тани он не мог дозвониться три дня. Никто не подходил к телефону. У Ады трубку поднял какой-то незнакомый молодой человек, назвался племянником Николая Николаевича, студентом из Одессы, и сообщил, что, «старики» выехали в Цхалтубо лечиться грязями и прибудут дней через десять. Про Таню он не знал ничего, саму ее ни разу в жизни не видел.
   На четвертый день после работы (а ведь была еще и чйота причем самая авральная: заканчивался год, подбивались бабки, составлялись отчеты, срочно ликвидировались накопившиеся за год недоработки) Павел решил сделать крюк и заехать к Никольскому, разобраться, что почем, и, если Таня дома, переговорить с ней. На всякий случаи он взял ключи от той квартиры, которыми не пользовался почти полтора года.
   В окнах горел свет. Значит, дома. А на звонки не отвечает, потому что телефон не в порядке или на АТС что-нибудь. Бывает.
   Павел вошел в подъезд, внизу аккуратно вытер ноги от налипшего снега, поднялся по знакомой чистой лестнице, остановился перед знакомой дверью, обшитой темной вагонкой. Позвонил.
   Тишина.
   Он позвонил еще раз, подождал, постучал. Отчего-то ему очень не хотелось доставать ключ, вставлять в скважину, отворять дверь. Показалось, будто за дверями притаилось что-то черное, страшное, поглотившее Таню и теперь готовое пожрать его, неосторожно сунувшегося туда, где ему быть не надлежит.
   Павел вставил ключ в замок и повернул. Дверь бесшумно отворилась. Он вошел в ярко освещенную прихожую...
   И тут же рванулся в уборную, еле успев добежать до унитаза.
   В квартире стоял густой мерзкий, тошнотворный запах — миазмы разложения, падали, гнили. Выпрямившись, Павел еще некоторое время постоял над унитазом, глотая ртом непригодный для дыхания воздух, потом проскочил в ванную и, намотав на нос и рот полотенце, снова вышел в прихожую, а оттуда, пошатываясь, направился в гостиную.
   Они лежали там. Ближе всех к дверям, на алом ковре ничком лежал посиневший труп мужчины, распухший настолько, что лопнула рубашка, обнажив волосатую, помытую трупными пятнами спину. Павел перешагнул и Устремился к дивану, где, уткнувшись в спинку мертвым лицом и свесив на пол непристойно заголенные синие ноги, лежал второй труп, женский.
   — Таня! — крикнул Павел и, забывшись, вдохнул носом.
   Даже через толстое полотенце он ощутил такую непереносимую вонь, что у него закружилась голова. Изо всех сил стараясь удержать равновесие, он осторожно подошел к лежащему на диване телу и потянул за халат на плече. Закоченевшее тело не поддавалось. Павел дернул посильнее, и оно с грохотом упало с дивана, показав Павлу страшное синее кукольное лицо с закрытыми глазами и блаженно оскаленным ртом.
   «Это не Таня. Это не может быть Таня. Не она. Не она. Волосы. У нее не было таких волос. Остальное все равно не узнать... Где я видел эти волосы?.. Анджела...»
   Он добежал до форточки, рванул ее на себя. В комнату со свистом задул свежий ветер, понеслись мелкие, морозные снежинки. Павел сдвинул полотенце на горло, несколько раз вдохнул полной грудью, вновь натянул полотенце и лишь тогда подошел к стоящему возле окна креслу.
   Она полулежала, откинув далеко назад огненную голову и разведя руки в стороны. Рот ее был полуоткрыт, белейшие мелкие зубы ярко отсвечивали в свете люстры, глаза плотно прикрыты прозрачными веками. Она не раздулась, не посинела, как другие, а скорее ссохлась почти до неузнаваемости. Ее янтарная кожа была совершенно чиста, без единого трупного пятнышка, лишь по руке вдоль темно-синей вены бежала красная и зловещая пунктирная дорожка. Павел невольно оглянулся на стол. Между грязных чашек и блюдец с окурками стояла полупустая баночка из-под майонеза с чем-то мутным, похожим на взвесь зубного порошка. Эластичный бинт, шприц с иглой. Второй шприц лежал на полу, между столом и Таниным креслом. Павел со злобой раздавил его каблуком, еще раз посмотрел на Таню и тихо, на цыпочках вышел. Вернулся он с теплым мохнатым пледом, заботливо укутал Танину неподвижную фигуру.
   — Вот так, вот так, — приговаривал он. — Холодно, а закрыть окно нельзя. Навоняли вы тут...
   «Вот и все, — стучало в это время у него в голове. — Вот и все, что было... Ты как хочешь это назови... Танька, Танька...»
   На руку его, державшую плед у Таниного подбородка, заметно повеяло теплом. Он замер. Нет, не показалось.