Или нет. Лучше вернуться в нашу весну – я боюсь, не хочу написать слово „последнюю“, я не хочу верить, что последнюю. О ленинградской зиме, что прошла, страшные вещи говорят. И вывозят людей почти неживых, мы таких видели, часто видим. У них глаза очень светлые, потусторонние, как сказала бы мама. Сквозь эти глаза насквозь видать.
   А мне бы в нашу весну.
   Я – помнишь? – ждала тебя в скверике, когда отменили мой балет, мою хореографию, потому что захворал Эдемский. Я два часа прождала, смотрела на деревья, на небо, на круговерть облаков, такую круговерть, что будто бы само время летело и клубилось спиральной галактикой. И несло дождь. Знаешь, горло перехватывало, и сердце щемило. Потому что вдруг тогда подумала: раз круговерть – во всем мире круговерть, – то все может повториться, и я новая или пусть даже кто-то другой через много лет будет вот так же ждать тебя, ждать и смотреть на небо – на клубящееся время моим взглядом…»
   Ася придумывала себе: может быть, время и впрямь скручено улиткой? Или секунды, часы, годы скатываются клубком – неровным, путаным? Как проверить? Вот он, май, и все дышит зеленой новизной, одуванчики – как там? – сияют, листья сверкают на солнце, и ветер ворошит эти серебристые зеркальца… И грозовых облаков ждать недолго.
   Ася подхватила в прихожей свою сумку-почтальонку, на клапане которой глубоко страдал перечеркнутый накрест эмо-бой, влезла в кроссовки, не развязывая шнурков, и крикнула деду:
   – Я ушла!
   Дед вышел в прихожую и, не отводя от уха мобильника, спросил:
   – Как доложиться родителям?
   – Скоро приду, – гулко прозвучало уже с лестничной площадки.
   – Простите, дорогая, – конфетным голосом сказал в трубку дед. – Молодые барышни столь беспечны…
   «Да, я беспечна, – кокетливо ответила трубка, – черт побери, весна, Андрей Платонович! И я не желаю докладываться родителям! Пусть думают, что хотят! Можно мне называть вас просто Андрей?»
   Недоумению деда не было пределов: шестидесятипятилетняя даже на вид газетная киоскерша, по безобразному выражению внучки его «очередная присуха», изображала из себя котеночка-чертеночка.
   Черт побери, весна!
   Черт побери, почти лето! Мир цветет. Мир нараспашку. И память о покойной жене, Асиной бабушке, уже не так остра, притупилась за пятнадцать лет…
   А я – старый пень, подумал дед Андрей Платонович. Тоже клейкие листочки выкинул. И Анастасия вот-вот скажет, что не желает докладываться родителям, пусть думают, что хотят! А ведь школьница еще. Девчонка, которую разве что не вчера на коляске выгуливал, мороженым угощал.
   Если бы не дедов телефонный разговор, Ася бы так легко не отделалась. Дед задал бы сто вопросов, куда она отправилась, зачем, с кем или к кому. И получил бы лживый ответ: «А кто мне говорил, что конец учебного года, что я бездельничаю, что я завалю годовые контрольные, что останусь на второй год, что меня выставят из гимназии, что одиннадцатый класс мне не грозит и в институт с таким усердием к учебе меня никто не возьмет? Все вы хором говорили. Так вот, радуйся: я прониклась – иду с девчонками к Маруське, готовиться к годовой по математике. Доволен? А телефон у Маруськи – только мобильный. Сама позвоню!»
   И ушла бы, хлопнув дверью. А так – вроде мирно расстались. Потому дед с чистой совестью отправился на кухню заваривать чай, по ходу дела сочиняя в уме элегантные комплименты для своих подружек элегантного возраста, чтобы блеснуть при случае. Он вовсе не был не по возрасту легкомыслен, нет, и всегда волновался за внучку, даже если точно знал, куда она полетела. Но, бывало, грустилось ему оттого, что девочка выросла, и сердечко у нее штормит.
 
   На небе – ясный день и преддверие вечера, и никаких туч, никаких желанных романтических завихрений. На небе – ясный день, тишь и благодать, а Каменноостровский высок, сер, дымен, шумен. По витринам, которые вдруг взялись мыть, стекает отражение, и матовость асфальта становится зеркалом для далекого-далекого неба…
   Ася – совершенно, отметим, бездумно – шла по Каменноостровскому к Неве и, только миновав Петропавловку, посредине Троицкого моста, когда под гремучим трамваем задрожал пролет, поняла, что ведет ее прабабушка Настя по тому самому маршруту – к Аничкову дворцу, который в прабабушкины времена звался Дворец пионеров. И худенькая девочка в узких джинсиках с болтающейся у колен холщовой сумкой, с неприбранными лохмами, в тени которых притаились веснушки, вдруг почувствовала себя юной балериной, тянущей шейку и носок, улыбающейся своему таланту, юности, мечте и…
   И мальчику с фотоаппаратом, который шел рядом. Ася никогда не видела такого фотоаппарата. У деда был старый ФЭД в кожаном футляре, и дед его страшно берег, прямо трясся над ним, несмотря на то что, пребывая в ясном уме и твердой памяти, не заморачивался и снимал вполне современной цифровой штучкой. У мальчика же фотоаппарат был похож на ящик, на скворечник с большим объективом и окошком видоискателя, и Ася откуда-то знала, что заряжается он не фотопленкой, а стеклянными пластинками.
   Мальчик был увлечен фотоделом и рассказывал что-то не слишком интересное. Не слишком интересное, потому что не касалось оно ни Настиной очаровательной персоны, ни балета. Поэтому она улыбалась и с притворным вниманием, вполоборота головы, смотрела на Мишу и делала вид, что внимательно слушает, но то и дело попадала впросак, говоря невпопад.
   – Настька, ты меня не слушаешь совершенно, – возмущался Миша, демонстрируя свой фотоаппарат, – я тебе уже сколько раз сказал и опять повторяю, что это дядин старый «Турист», а не мой «Юный фотокор», который ты каждый день видишь, и не «Спорт». «Спорт» выглядит совсем по-другому – у него же корпус металлический, тяжелый такой, и раньше, когда его только стали выпускать, лет пять назад, наверное, он назывался «Гельветта». А после кое-каких усовершенствований стал «Спорт». Запомнила наконец-то?
   – «Гельветта» гораздо красивее, – улыбалась Настя, размахивая плетеной сумкой с балетными принадлежностями и легкомысленно пританцовывая, так, что складки юбочки шли волнами. – «Гельветта»… Почти парусный корабль, каравелла или бригантина…
   – …в дальнем синем море, поднимает паруса, ага, – хмыкнул Мишка. – «Спорт», если хочешь знать, гораздо романтичнее, потому что… Потому что это первая в мире однообъективная зеркалка и снимает на пленку, а не на пластины шесть на девять, как вот этот, бывший дядин, теперь мой. Как можно перепутать! И «Спорт» страшно дорогой, не знаю, кому он может быть по карману.
   – Ты что же, отобрал у дяди фотоаппарат? Или выпросил? Фу! Как же он теперь будет работать, дядя твой?
   – Ну, Настька… Ты что! Ты смеешься, да? Как я мог отобрать?! И не выпрашивал я, еще чего! Я, помнишь, тебе рассказывал, что начал делать фотоальбом о Ленинграде? Исторический.
   – Исторический! – прыснула Настя.
   – Ну не в том же смысле! Какая ты!.. Исторический, потому что называется «Путешествие из Петрограда в Ленинград». История города: старина, строительство, события всякие, человеческие портреты. Для этого нужно многое уметь. Совмещать снимки, например, комбинировать, выбирать говорящие ракурсы. Чтобы не просто какой-то вид был на фотографии, а со смыслом. Чтобы за внешностью что-то стояло важное. Вот, например, сколько хороших снимков «Медного всадника» существует, как по-твоему?
   – Да сколько угодно! Сколько хочешь открыток! В любом почтовом отделении и в магазинах тоже!
   – А вот и нет! Все они, в общем-то, одинаковые: снятый издали серый силуэт на фоне неба. Ну пейзаж там кое-какой – невнятный. А я ходил-ходил вокруг и понял, что, если Петра снимать не издали, а вблизи, прямо под камнем, получается, что он летит на коне, представляешь?!
   – Представляю, – не очень уверенно сказала Настя. – А как же все-таки дядин фотоаппарат?
   – Дядя Макс мне его отдал, когда я рассказал о своей идее с фотоальбомом, – ему очень понравилось. Он сказал, что это задача для опытного фотографа, что надо потренироваться, подучиться, набрать материала во много раз больше, чем нужно, чтобы было из чего выбирать лучшее. Что фотокорреспондент должен уметь работать в любых условиях и с любой техникой и…
   – А дядя? Не должен? – дразнила Настя.
   – А дядя завел себе новую камеру. Профессиональную. Называется «Репортер». Сильная вещь.
   – В любых условиях, значит… Тогда докажи! Сними для меня Галину Уланову в «Жизели» на эту самую твою «шесть на девять».
   – Лучше тогда девять на двенадцать – открытку. Только… Настя, условия условиями, а вспышка нужна, если в театре. И не пустят туда с камерой…
   – И какой тогда из тебя герой-репортер? В любых условиях, в любых условиях! Мишка-хвастунишка.
   – Настя, я же только учусь пока… Ну я попробую, посмотрю, что там и как. Может, из-за кулис… Только вот вспышка… Как-то, наверное, надо договариваться, пропуск добывать…
   – Другой разговор! С тебя снимок Улановой!
   Фотографический портрет Галины Улановой с букетиком и в шнурованном корсаже Жизели, вернее, фотооткрытка с ее отпечатанным автографом и с типографской строчкой на обороте «Фоторабота М. Январева» хранилась у деда в одном из старых прабабушки-Настиных альбомов. Но осталось загадкой, сделан ли этот портрет Мишей Январевым или его дядей по отцу Максимом Никаноровичем, репортером молодежной газеты «Смена».
   Открытка, видимо, довольно широко продавалась, тираж был десятитысячный, и куплена была после войны, в начале пятидесятых, именно тогда, когда и выпущена, судя по дате. Когда и где была сфотографирована балерина, можно только гадать. Открытка выпущена в Ленинграде, но в то время Галина Уланова танцевала уже в Большом театре. Поэтому М. Январев снимал ее либо в Москве, либо во время гастролей в ленинградском Кировском театре. Либо открытка выполнена с довоенного негатива – и такое могло быть.
   Но толку-то сейчас от наших домыслов… Это Ася у нас – главный открыватель тайн, ее судьба ведет.
* * *
   Миша Январев стоял на самом горбу мостика чрез Лебяжью канавку. Серая парусиновая панама надвинута на нос, клетчатая рубашка с короткими рукавами наполовину распахнута, то ли по случаю майского тепла, то ли из-за частичной утраты пуговиц в транспортной давке. Широкие бриджи измяты, но они измяты всегда – судьба у них такая, говорила Мишина мама.
   На шее у Миши, или у Майка, или у Января, как его, случалось, называли приятели из фотостудии, висела непременная фотокамера.
   Настроение у Майка портилось с каждой напрасно улетавшей минутой, день проходил бесплодно: ни дома, ни фонари, ни мосты, ни лодки, в этом году рано спущенные на воду, не желали под сегодняшним бездумным, ничем не омраченным и ничем не украшенным небом выглядеть достойными внимания Мишиной фотокамеры. Даже дирижабль, поднятый по какому-то случаю над Невой, который просматривался в перспективе Лебяжьей канавки, обманывал ожидания и выглядел глупой надутой рыбиной малоблагородных очертаний. К тому же под дирижаблем болтался и парусил нелепейший оранжевый рекламный баннер, который не убьешь никаким фотошопом, никакими цифровыми фокусами.
   Впрочем, фотошоп был Майком хотя и освоен вполне, но глубоко презираем – Миша увлекался старыми и даже старинными технологиями фотосъемки, ставил перед собой задачу возродить благородное искусство фотографии. Но – дело это дороговатое, потому, чтобы реализовать свои замыслы, приходилось Майку, в ущерб школьной науке и к маминому ужасу, подрабатывать студийными съемками, заказными репортажами на всяческих юбилеях, корпоративах, свадьбах и ресторанных гулянках сомнительного толка.
   Пытался он создавать и портфолио красоткам-девицам, якобы актрисам, состоявшимся и будущим, но молодая кровь его мигом вскипала, когда девушки в свете софитов довольно смело и опытно демонстрировали свои прелести. Девушки моментально замечали волнение молоденького симпатичного фотографа и, случалось, предлагали оплатить его услуги не деньгами. Майку, однако, приходилось изображать святого Иосифа – деньги были нужны для осуществления его заветной цели, к тому же отпугивали напор и явная опытность девиц.
   К концу последней школьной четверти и предпоследнего школьного года Майк кое-что скопил, чтобы позволить себе обзавестись и пристойной съемочной техникой, и необходимыми материалами. И вот… Пустота. Город не давался, город был равнодушен и глух и не желал в ясный солнечный день исповедоваться.
   То ли дело было осенью, когда вместе с листьями улетала за край неба душа. Или необыкновенно снежной, необыкновенно белой зимой, седой, как память, зимой, когда улицы гляделись страницами задуманного Майком фотоальбома, и не требовалось никаких особых изысков, чтобы тайное сделалось явным на фотобумаге. Или в марте, когда отсырело, и потекла по городу хмурая усталость, и не было терпенья дождаться майской зелени и прозрачности воздуха и чувств…
   И что же май? Вот он, май, – сам по себе месяц, один из двенадцати, а Майк Январь сам по себе – фотограф. Отщелкивай кадры, штампуй красивенькие открытки, радуй девчонок-одноклассниц. И себя самого – своей популярностью. Вот так. Хоть бы гроза, что ли…
   Хоть бы гроза, что ли, взмолился Майк, но грозы не предвиделось. Вместо столь желанных грозовых раскатов на мостике раздался визг тормозов старых «жигулей», перед капотом которых, даже не ускорив шаг, проследовала взлохмаченная худенькая девчонка в обнимку с большущей матерчатой сумкой.
   Девчонка завертела головой, но очень было похоже, что «жигулей», чуть ее не сбивших, так и не заметила. Шла она словно по какому-то своему миру, который не пересекался с ныне обитаемым, и безвредны для нее были страшные проклятия водителя, который из-за этой раззявы чуть не стал убийцей.
   Девчонка шла себе нога за ногу, а водитель орал, от безнадежности обращаясь к Майку:
   – Парень!!! Нет, ты видел – разгуливает она! …!!! Выдрать как сидорову козу! …!!! Я без тормозов из-за дуры останусь! Ты, парень, случайно не сфоткал момент, а? Какой ты после этого… А-а-а! – махнул рукой водитель и снялся с тормозов, покатил по Пантелеймоновской к Литейному проспекту, а за ним потянулся дымный зловонный хвост выхлопа.
   Девчонка не успела уйти далеко, и Майк, досадуя на сегодняшний бесплодный день, забыв от досады о выдержке и прочих профессиональных условностях, навел свой длиннофокусный объектив, поймал в кадр девчонку и щелкнул затвором. Просто так, разрядки ради сделал заведомо негодный кадр, от чего настроение его ничуть не улучшилось.
   Девчонка, понятно, ничего не заметила, только головой повертела с видом ошеломленным, будто с луны свалилась, и, все так же обнимая свою дурацкую разрисованную сумку, свернула на мостик, перекрывающий интимный момент слияния Мойки и Фонтанки.
* * *
   Перед Асей тетрадь… Нет, не та, где любовь и разлука, а другая. Вполне современного вида, черно-глянцевая, с черепом и розой и каллиграфически выписанным сонетом Шекспира на обложке. В тетради формулы, задачи и ненавистные – злокозненные до маниакальности – квадратные уравнения. Решения перечеркнуты, потому как даже Ася понимает, что никаких отрицательных дискриминантов, а также иксов-игреков равных скольким-то там сотым в периоде быть не может в школьном учебнике. Стало быть, решение неверное и ну его совсем. На контрольной, если такое чудо-юдо попадется, то или повезет, наконец, раз в жизни и само собой решится, или спишется, или попросту сойдет и так.
   Если бы не цифры, знаки и латинские буквенные условности! Если бы солнце, дороги, деревья, дожди, туманности и созвездия…
   По Асиной вселенной сумасшедшим вихрем разнесло некий образ. Иногда кажется, что недолго вычерпать из космоса каких-то полвека или пусть немного больше, пропустить сквозь пальцы лишнее и – сложится головоломка. Сложится головоломка – портрет мальчика, юноши с фотоаппаратом.
   Какой-то кекс в панамке и уродских штанах снимал сегодня у Летнего сада. Наверное, из тех уличных кексов, которые щелкнут и суют в руки бумажку с телефоном, чтобы вы позвонили и, заплатив втридорога, забрали свою фотку, чаще всего безобразную.
   Или?.. И на мгновение перехватывает у Аси дыхание, на мгновение возвращается вечернее солнце у Михайловского замка, бьющее в спину, слепящие блики на воде. И мальчик по другую сторону мостика, наводящий на нее большой длиннофокусный фотоаппарат, мальчик, которого она по привычке своей витать в облаках толком и не разглядела.
   А вдруг?.. Нет, не может такого быть, думает Ася, потому что настроение из-за алгебраической пытки хуже некуда. В следующий момент она задает себе вопрос: а почему не может? Ради чего тогда была затеяна прогулка? Чтобы встретить судьбу и не узнать ее? Надо было остановиться – остановить мгновенье, как на фотографии. Разглядеть. Разглядеть, понять и – может быть, узнать, вспомнить, протянуть руку. Но теперь…
   Ася уныло сидит над математической тетрадью. Вдруг тетрадь странным образом, верно под воздействием Асиных размышлений и сожалений, начинает меняться и превращается в ту старую, пожелтевшую, с рассыпающимися страницами, что стала так дорога…
   Иногда мне кажется, что я тебя вживую помню, Мишка, что я сама знала тебя с рождения. Я помню…
   «Я помню, что волосы у тебя выгорали до белизны в первые же солнечные майские дни, а глаза, наоборот, темнели, из светло-серых становились… Становились цвета белой ночи. Вот! Я придумала это сравнение или нет, не знаю, не вспомнить что-то. Но я тут стала поэтессой, Мишка, и мне, наверное, будет стыдно, когда ты прочтешь мои записи. Если прочтешь… Но мне надо помнить, не забывать, и поэтому я записываю. На всякий случай. И боюсь подумать, на какой такой случай.
   Я помню, что летние брюки из светлой рогожки у тебя всегда были измяты, несмотря на то что ты отпаривал их „с рвением“, как говорила твоя мама. Помню, что рубашка в сине-рыжую клетку всегда выползала из-под ремешка и пузырилась, и была она потерта вокруг ворота и на правом плече жесткой перевязью, на которой висел фотоаппарат…
   Ты не забыл меня, Мишка? Ты мне пишешь? Мне даже страшно, насколько ты стал дорог мне…»
   Город за окном потемнел и лишь контурами выступал на фоне неба. Небо, наоборот, словно прояснялось: дневную белесую эмаль вытесняла прозрачная и глубокая ночная прозелень. Окно было распахнуто, в Асиных лохмах гулял сквознячок, математическая тетрадка валялась на полу и была попрана плюшевым тапком. Ася почти спала, опершись о подоконник локтями. В дреме складывался монолог и – созревало некое решение.
   Мне даже страшно, насколько ты стал дорог мне… Что, спрашивается, теперь делать? Кто из нас сочинил тебя, Мишка? Я или она? Ты, наверное, совсем не идеальным был, живые люди не могут быть идеальными. Ты, наверное, был упрям, по-мальчишески неряшлив, ростом невысок и узкоплеч – не успел еще вырасти по-настоящему, не так уж и красив ты, наверное, скорее, обычен, и не очень-то умел любить – не довзрослел еще до любви. Но… Вот вопрос: с какими генами, с какой кровью передается мечта? Мишка, чья ты выдумка, чье изобретение? Я готова поверить в переселение душ, если ты и правда был. Потому что я уже почти не я, а она. Или мы с ней – одно целое, одно и то же. Я как будто бы все помню сама и жду. Я бы тебя наколдовала, если бы смогла. Или нашла бы ту сумасшедшую старуху, которая напророчила.
   Как там дальше? Я ведь наизусть, оказывается, помню даже то, что помнить не хотелось бы.
 
   «…Ты не забыл меня, Мишка? Ты мне пишешь? Мне даже страшно, насколько ты стал дорог мне. Иногда я готова сложить в котомку, в „сидор“, все самое необходимое и сбежать домой. Но это будет дезертирством. У всех ведь кто-то дома остался. А с дезертирами разговор один. Я двоих таких видела, Мишка, когда их поймали. Они были какие-то изломанные, какие-то… как хворост. И грязные, ободранные, в крови и черные – от побоев. И полумертвые – от стыда и ненависти, своей и чужой, как Георгий Иосифович сказал. Мне кажется, он их жалел. Дядя Сережа, гармонист наш, тут же дал ему спирту из своей фляжки и исподтишка погрозил кулаком, но я случайно увидела. Дядя Сережа заметил и мне тоже погрозил – мол, ни слова никому… А я и не собиралась сплетничать. Какие сплетни, если за ними, за этими двумя, смерть стояла. Говорили, что это были отец и сын, встретившиеся на фронте. Сын – лейтенант, отец – рядовой…
   Помнишь, как мы маленькими еще любили страшилки друг другу рассказывать? Про врагов, про шпионов, про злодеев-людоедов всяких, про страшные пытки? Иногда мне кажется, что все наши страхи и выдумки ожили и оказались страшнее, чем мы могли себе нафантазировать. И как-то все просто, обыденно. Когда кровь по вычерненному лицу течет и постепенно темнеет, когда глаза белые и незрячие от боли, это очень страшно, Мишка, но теперь – обыденно…
   Мы, кто постарше в ансамбле, иногда помогаем в госпитале, санитарим у выздоравливающих. Я понимаю, что это не слишком необходимо – есть кому там полы мыть или воду в графины наливать. Но в жуткие послеоперционные палаты, откуда вой доносится, нас не пускают, жалеют…
   Нет-нет, я не хочу об этом. Я о другом хотела.
   Знаешь, мы за грибами ходили. Очень рано, после тепла, дождей и прямо тропических каких-то гроз появились подосиновики. У них толстые крапчатые ножки и необыкновенно красные шляпки – как на картинке в твоей детской книжке с загадками. Помнишь:
 
Я в красной шапочке расту
Среди корней осиновых,
Меня узнаешь за версту.
Зовусь я… подосиновик.
 
   И земляника рано созрела: как на стежке, на дорожке вижу алые сережки… Вот мы взяли сумки и пошли в лес – чтобы разнообразить стол, сказал Георгий Иосифович. Лес высокий, светлый. Сосны, березы и цветущая трава. Разбрелись, и я немножко заблудилась. Ты ведь знаешь, как я плутаю даже в городе. А уж в проходных дворах! А в лесу! Ты ведь знаешь, что я всегда уверена, что знаю, куда идти, а оказывается, все наоборот. Что-то у меня в голове перевернуто, какой-то компас неправильный, наизнанку вывернутый. Но ты не беспокойся, я только немножко заблудилась, даже не успела испугаться – меня сразу наши отыскали. И отругали, конечно, за то, что забрела против инструкции. Но – ты понимаешь, Мишка, к чему я о таких пустяках пишу? Я знаю – понимаешь. Так вот.
   Я заблудилась (ну на пять минут каких-то!), стояла, смотрела вверх, вокруг, дятел стучал (и совсем не похоже на пулемет, как они все считают), и… надо ли продолжать? Ведь ты уже догадался, о чем я. О той старухе, конечно, которую мы, заблудившись, встретили в Павловском лесу. Потому что какой это парк? Это настоящий лес, чуть сойдешь с дорожки. И белые цветы земляники, и черничники, и комары, и заводи с болотной травой, и дремучие елки васнецовские.
   А старуха-то? Прямо как из елки вышла. Помнишь? Мы ведь не заметили, откуда она взялась. Мы тогда посмеялись с тобой, решили, что она старая и бредит. Но теперь мне кажется, что не была она такой уж старой – высокая, худая, глаза блестящие. Ну и наговорила она нам… А ведь война-то, как она сказала – „многоубийственная“, и вправду началась… И, Мишка, может, и все остальное, что она наговорила, тоже правда? Про семьдесят лет я, конечно, не верю. Но, может, мы не расслышали, а она сказала не семьдесят, а семь?..»
   Я поеду в Павловск, подумала Ася в полусне. Ведьмы по тысяче лет живут. Эта, наверное, еще вполне молодая для ведьмы.
   И виделась ей моложавая, прямоспинная старуха с пронзительным взглядом, с растрепанной сединой, торчащей из-под курортной войлочной шляпы с бахромкой по полям, с плоской сумкой-корзинкой на сгибе локтя, полной невзрачно цветущей и целебной полевой невзрачной поросли.
 
   – Ася, сколько сегодня уроков? – спросила мама с утра в субботу. Мама стояла у плиты и жарила сырники к завтраку. Поэтому бесстыжих Асиных глазонек и плутоватого носа не видела.
   – Шесть и факультатив седьмым и восьмым, – без зазрения совести соврала Ася и даже не покраснела.
   – Что за новости? Откуда столько?! – Но сырник шипел на сковородке, прилип, расползался и подгорал, и можно было врать дальше.
   – Химичка наверстывает то, что пропустила, когда в больнице лежала после выкидыша.
   – Ася!!!
   – Мам, это все знают. Что ты прямо как викторианская барышня? Ты же сама типа гинеколог. Что такого-то? Дело житейское. Мы ее жалеем, она – нас. Она мне ни одного трояка за последний месяц не поставила. Главное, не задвигать и домашку делать хоть как-нибудь.
   – «Задвигать», «домашку»… Господи, что за язык… Который год повторяю: что за язык! А откуда факультатив? С каких это пор факультативы? Что за новости в конце года и в субботу?
   – Ну как бы пробный… – на ходу фантазировала Анастасия. – Короче, по биологии. Задел на будущий год, как биологичка сказала. Если будет в кайф, в сентябре продолжим. Для экзаменов, и все такое.
   – Это Марина Валентиновна сказала – «в кайф»?!
   – Не, другая, из параллелки, новенькая. Маринка-Валентинка на пенсию уходит, а эта с сентября будет у нас. До меня еще не доперло, как там ее нейм и фазер-нейм. Ну, мам! Ну ладно! Ну не «в кайф»! Но смысл-то один. Типа: если понравится, если будете хорошо работать, напишете реферат за лето, тогда… лав-лав и чмоки-чмоки. Вы ко мне по-хорошему, и я, естесстно, тоже. Ну там пятерки-четверки. Короче, она рейтинг гонит, ясно же. А нам – как бы в тему… Мне – так в особенности, если реально в мед намыливаться.
   – Аська, будешь ли ты когда-нибудь говорить по-человечески? – вздохнула мама. – И что-то сомнительно мне, что мое дитя будет летом за рефератом сидеть! Аська, вот если честно, а?