– С почином! – Рядом со мной присел Платон, по сценарию он и был тем самым Леонидом, сопровождавшим меня по коридору.
   – Спасибо на добром слове, Платон, – ответил я после тяжкого вздоха. – Кстати, впервые в жизни встречаю тезку своего отца.
   – Даже так? – Он посмотрел на меня с интересом. – Получается, вы Андрей Платонович.
   – Именно. Пользуясь случаем, представлюсь по полной программе: Андрей Платонович Афанасьев, в прошлом главный специалист Геодезического управления, ныне – пенсионер, а с этого дня еще и актер-пересменщик… Что это там Раневская говорила про плевок в вечность?
   – Да бросьте вы, Андрей Платонович, у вас классно получилось, ни одна собака не отличит… Между прочим, вон там чай с бутербродами дают. Не желаете?
   – А успеем?
   – Да они еще долго переставляться будут… Вы сидите, сидите, я принесу…
 
   Чай был выпит, бутерброды доедены, а во дворе все еще колдовали с фасадом, прикрывая современные вывески и рекламы досками и тряпками, таскали приборы, вызванивали запропавшую где-то в дороге «игровую» машину ЗИС-110. Доносились громкие призывы администратора поторопиться и стенания оператора, что уходит свет.
   – Да-а, – протянул Платон, – похоже, в обозримом будущем нас в кадр не позовут… Андрей, простите, позвольте задать один странный вопрос. Можете не отвечать, если не хотите, просто для меня это важно… Ваш отец – он кем был?
   – В смысле – по профессии? Военный, на момент моего рождения – уже отставной, служил на каком-то заводе не то кадровиком, не то военпредом…
   – Воевал?
   – Да. Впрочем, как и все его поколение. Прошел всю войну, дослужился до полковника – я потом еще его папаху таскал! – демобилизовался в сорок восьмом, и его подселили в нашу квартиру, в выморочную комнату. Так они и познакомились, родители. Он был старше мамы на тринадцать лет… А потом родители разошлись, и он уехал куда-то в Казахстан. Я, честно говоря, его и не помню почти, мне тогда лет пять было, не больше.
   – Вообще-то в пять лет память цепкая. Я вот до сих пор всех мальчишек со двора по именам помню, даже дворничиху, которая нас гоняла.
   – Так это все и я прекрасно помню, да и многое другое. А вот отца… Знаете, есть такие люди, которые умеют быть незаметными, как бы отсутствуют, даже находясь рядом. Отец был из таких – молчун, одиночка, крайне скупой на проявления чувств. В этом они с матерью были похожи…
   Отчего-то я не испытывал ни малейшей неловкости, откровенничая с этим малознакомым человеком. Наоборот, мне было приятно заинтересованное внимание, читавшееся в его лице. Да и кому теперь могла повредить моя откровенность?
   – Умел быть незаметным… – с каким-то напряжением проговорил Платон. – А вы не в курсе, в каких он войсках служил?
   – Мама как-то не очень любила говорить о нем, но однажды обмолвилась, что он имел отношение к контрразведке. Особист, может и смершевец.
   – Н-К-В-Д… – четко, по буквам проговорил Платон, словно обращаясь сам к себе.
   – Разве это теперь имеет значение?
   – Для меня – имеет! Хотите знать, почему? – Я кивнул. – Тогда слушайте!
 
   Невероятную историю, рассказанную мне Платоном, я начал записывать в тот же вечер и закончил через неделю. В отличие от моего премудрого соседушки никакой я не писатель, так что прошу: не судите строго…
* * *
   Второй режиссер похлопал в ладоши, привлекая внимание находящихся на площадке.
   – Все, кто заняты в сценах 32, 34, 38 и… и… – Он сверился со сценарием, – 40 и 41 свободны до восьми часов. До восьми! – Он посмотрел на часы. – То есть у вас четыре часа свободного времени… Так, где бригадир массовки?! Юля, соберите ваших людей на лестнице…
   Платон поискал глазами ассистента по актерам. Вернее, ассистентку, девушку по имени Анжела, худенькую, невысокую, с длинноватым носиком, светлыми прямыми волосами до ключиц и голубыми глазами за линзами очков в тонкой металлической оправе. В группе её звали Белоснежкой. Анжела сидела, сгорбившись, на пластмассовом стуле и, подложив под бумагу папку, что-то писала на коленке. Платон поставил недопитый чай на буфетный столик и направился к ней. «Интересно, почему последние десять лет ассистенток по актерам непременно зовут Анжелами, Анжеликами, Дианами или Снежанами, а если подвернется Галина – то обязательно Бланк», – как-то не в контексте ситуации подумалось ему.
   Белоснежка подняла на него глаза.
   – А, Платон Сергеевич, да вы отдохните, ваши сцены переносятся на вечер…
   – Я слышал, Макс объявил. Анжела, я живу в полутора кварталах отсюда, четыре часа до восьми, если можно, я дойду до дома… вернее доеду…
   – Конечно, Платон Сергеевич, только телефон держите рядом, если что, я позвоню. Текст у вас есть?
   – Да, вот он.
   Платон улыбнулся и, вынув из кармана шинели свернутый в трубочку сценарий, показал девушке.
   – Вы сцены все себе пометили? Дайте я посмотрю.
   Она забрала его сценарий и старательно обвела кружочками все отложенные сцены.
   – Ну вот, я вам все написала. В 34-й и 41-й у вас очень много слов, вы посмотрите ещё…
   Он взял протянутый сценарий и тоже понизил голос:
   – Так я же на машине… – и сделал заговорщическое лицо.
   – Ой… ну ладно. Только никому не говорите, что уходите, а как я позвоню, пожалуйста, возвращайтесь сразу.
   Платон закаменел лицом, вытянулся в струнку, вскинул правую руку к козырьку фуражки и отчеканил:
   – Так точно, товарищ первый секретарь горкома! Будет выполнено!
   – Я на вас надеюсь, – сказала Белоснежка, ещё чуть-чуть поволновалась и вновь принялась пристраивать на острой джинсовой коленке свою писанину.
   Второй режиссер снова захлопал в ладоши и прокричал:
   – Снимаем сцену 17! Все, кто занят в сцене 17, прошу на лестницу! Грим-костюм на площадку, реквизит… Реквизит, мать!!!.. У нас «беломор», две пачки на подоконник, спички, планшетка. Реквизит!!! Юля, я же сказал, ваших людей на площадку… Черт!
   Платон, перешагивая через провода и кабели, вышел в коридор, ведущий на лестницу, параллельную той, где готовились к съемке. Шум голосов, команды затихали, потом исчезли совсем.
   Платон шагнул на лестницу, спустился на один пролет, остановился перед широким и высоченным окном и, глядя во двор, зашарил по карманам шинели в поисках сигарет.
   Рамы окна несли на себе слоев двадцать покраски, отлупившейся местами до дерева, и были хорошо, словно на стенах Большого Каньона, видны оттенки старых покрытий.
   Стекла были частично обыкновенные, новые, а частично – толстые, неровные, с вкрапленными ниточными утолщениями и крошечными пузырьками, и отливали на свету бутылочной синевой. «Ведь, может быть, ещё и довоенные, блокаду пережили».
   Платон поймал себя на том, что пытается найти на этих стеклах следы белой бумаги, крест-накрест приклеенной семьдесят лет тому назад. Он вытащил из кармана курево.
   Пачка была непривычно большая и квадратная. Платон посмотрел: в руке была пачка «Беломорканала». Из другого кармана он вытащил коробок спичек. На этикетке был изображен самолетик с красным кулаком вместо пропеллера и надписью «Бей врага!».
   «Реквизит. Сигареты и зажигалка остались в пуховике».
   Он поглядел на примитивно изображенную на пачке географическую карту с красными звездочками, вскрыл коробку, вытащил папиросу, смял плоско кончик мундштука, чиркнул спичкой и закурил. Вкус табака был горьковатый, крепкий. Платон, сжигая папиросу почти до половины, наполнил рот дымом и глубоко затянулся. Немножко закружилась голова. «Это оттого, что с раннего утра ничего не ел», – подумал он.
   Утром, правда, он съел глазунью из пяти яиц, но потом весь день сидел на пустом чае, так как обед, привезенный на площадку, ему не глянулся. «Да, а как же люди на одном куске хлеба жили, в холоде, под обстрелом, под бомбежкой, еще и смены на заводах выстаивали?» Платону вспомнились рассказы бабушки, пережившей блокаду от звонка до звонка. О том, как она с его матерью, тогда совсем девочкой, и тремя младшими, погодками Владиком, Георгием и Константином, жили на Васильевском острове.
   Платон очень хорошо помнил их беседы, а с возрастом то, о чем говорила бабушка двадцать лет назад и что, по логике, со временем должно истекать из памяти, наоборот, с каждым годом проступало ярче, становилось более осязаемым и четким.
   И все чаще вспоминалось и думалось о том блокадном зимнем дне, который… Платон с усилием оборвал свою мысль. «Нет, только не сейчас, и только не здесь, сейчас я выйду, сяду в машину, проеду один квартал прямо, потом поверну направо, проеду еще полквартала, въеду во двор, выйду из машины, поднимусь домой, что-нибудь перекушу и погоняю текст, его действительно много, а хорошо выученный, уложенный текст – лицо актера!»
   Платон сознательно выстраивал направление мысли, уводя его от воспоминаний, которые притягивали к себе, как сильный магнит рассыпанные мелкие гвозди, как притягивает к себе внимание и мысли все то, что с трудом поддается объяснению… или не поддается никак.
   Платон затоптал окурок третьей папиросы, поднял, положил на край подоконника рядом с двумя предыдущими, вынул из кармана шинели бумажную салфетку, которые всегда, работая на съемочной площадке, по многолетней привычке рассовывал по всем карманам, и аккуратно завернул в неё окурки, зажал в руке и, нахлобучив на лоб фуражку, стал спускаться по лестнице. «Чего я с окурками возился, дом-то расселенный, на капремонт, никто здесь не живет… – пришла запоздалая мысль. – Домой, домой, поесть, отдохнуть…»
   Топая по ступенькам начищенными до лакового блеска офицерскими хромовыми сапогами, Платон ускорил шаг.
   Дверь, ведущая во двор, не открывалась. Платон подергал её на себя, потом навалился плечом, толканул. Безрезультатно. Помянув всуе черта, Платон отправился обратно наверх. Поднявшись на два этажа, где работала съемочная группа, он повернул в противоположную от неё сторону и, тихо ступая, пошел вперед. Коридор поворачивал то налево, то направо, за очередным поворотом оказывался следующий коридор, иногда сумеречный, иногда снабженный одним или двумя окнами и потому светлый. Несколько раз попадался подъем или спуск в несколько ступенек – деревянных, скрипучих и расшатанных, или каменных, с закруглённой гранью и истертой, но хорошо заметной резьбой, изображавшей переплетение цветов и птиц. Из окон этого бесконечного коридора был виден то двор колодцем, то улица, и Платон уже окончательно потерял представление о том, в какой части здания находится он сам и где осталась съемочная группа.
   Бесконечный коридор закончился огромной квартирой, комнаты которой были расположены по обеим сторонам движения, и Платон сперва даже не понял того, что вошел в квартиру. Он толкал и распахивал двери в комнаты, пустые, пыльные и глухие, несмотря на высоченные, метров пять, потолки. Пройдя мимо всех комнат, Платон оказался в похожей на танцевальный зал кухне с добрым десятком старых газовых плит.
   В огромной нише, на возвышении, стояли разгороженные дощатыми перегородками с отвалившейся штукатуркой и обнажившейся дранкой три унитаза. Над ними, на уровне вытянутой руки, висели деревянные ящики. На одном из них была цепочка с необыкновенно белой фаянсовой ручкой. «Вот это да! – искренне удивился Платон. – Гальюн прямо на кухне!..»
   Он даже забыл о том, что вот уже минимум с полчаса не может найти выход из заколдованного коридора. «Как же они… все… все вместе, при всех… ничего себе!» Но, приглядевшись, понял, что туалеты прежде были, несомненно, снабжены дверьми, ныне отсутствовавшими. Платон тихо засмеялся. «Да, лихо это я!.. Но все же, а где выход?» Получалось, что коридор заканчивался этой кухней. Платон ошалел и закрутил головой. В дальнем углу кухни была дверь. «Черный ход», – подумал Платон. Он открыл первую створку, шагнул вперёд, вытащил из петли полуметровый железный крюк, откинул его и, как следует наддав плечом, распахнул дверь…
   Справа загрохотало, посыпалось, и Платон, отшатнувшись и инстинктивно прикрыв голову руками, присел на корточки. На плечи и спину ему, ощутимо ударив, попадали какие-то доски. Платон стряхнул с головы пыль, встал. Оказывается, между двойными дверями были сооружены хозяйственные полки.
   От удара обе половинки двери открылись, и вся нехитрая конструкция, простоявшая неведомо сколько лет, рухнула. Вперемешку с толстыми, отполированными досками, лежали газеты. Платон, заинтересовавшись, поднял одну. «Правда», орган Центрального комитета ВКП (б)… Декабрь 1942… от Советского информбюро… вчера и позавчера наши войска вели тяжелые оборонительные бои в районе… были вынуждены оставить город…
   Блокадная «Правда». У Платона ёкнуло в груди. Он запихал в карман шинели меховые варежки («Не потерять бы, костюмеры убьют!»), которые держал в левой руке, аккуратно разгладил, сложил газету и спрятал в нагрудный карман кителя.
   «Дома почитаю внимательно. Это надо же, как бывает, какое совпадение, просто и не поверишь…»
   Платон спускался по узкой черной лестнице и все качал головой, удивляясь тому, что нашел эту, блокадную, теперь раритетную, газету, именно сегодня, в первый свой съемочный день в роли капитана НКВД в фильме о блокаде Ленинграда, именно здесь, рядом со съемочной площадкой, в этом огромном дореволюционном доме, помнившем и видевшим и войну, и революцию, а может быть, и Достоевского или Тургенева. Удивляясь и радуясь, Платон дошел до низу и толкнул дверь во двор.
   Дверь не открывалась. Платон уперся в нее двумя руками и толкал что было сил, еще, еще и еще… Он вдруг как-то нехорошо вспотел, мгновенно ослаб. Не от того, что было жарко. Жарко не было, было холодно. Он развернулся на каблуках, привалился спиной к глухой двери, снова закурил «беломор». Синий дым красиво слоился в бледном свете, пробивающемся сквозь маленькое окошко над дверьми. Сердце постепенно перестало колотиться, он успокоился.
   «Что-то я сегодня совсем… не в адеквате… – подумал Платон, как бы оправдываясь перед самим собой за минутную панику. – Детский сад какой-то, ей-богу». Он закурил ещё одну папиросу («Вкусно, черт, вот никогда бы не подумал…») и, с удовольствием затягиваясь и выпуская дым ноздрями, пошел наверх.
   Платон дошел до распахнутой настежь двери с кучей обвалившихся полок, на секунду задержался («плутать по этому коридору снова, ну нет…») и пошел выше. Поднявшись еще на три-четыре этажа, он уткнулся в металлическую лестницу, ведущую на чердак. Небольшая квадратная дверца, обитая ржавым кровельным железом, была приоткрыта, и, погрохотав плохо закрепленной лестницей, Платон, нагнув голову и переступив высокий порог, вошел в чердачное помещение.
   Он распрямился и постоял, прислушиваясь. На чердаке было тихо, только изредка доносились фрагменты городских звуков. Было достаточно светло, окон, выходящих на крышу, много, по обеим сторонам, где-то через каждые пять-шесть метров – не современных мансардных, плоских, а домиком выступающих над кровлей. Эти окна снова напомнили ему рассказы бабушки о том, как во время войны они в очередь с соседями по лестнице дежурили на крышах и тушили немецкие «зажигалки» – специальные зажигательные бомбы.
   Платон медленно прошел по засыпанному песком и пылью полу через всю чердачную секцию и вышел к такой же, как та, через которую попал сюда, дверце, вернее, квадратному отверстию, поскольку здесь, как и в кухонных туалетах, дверь отсутствовала. Платон посмотрел вниз – лесенки не было. Он подумал, сгорбившись, взгромоздился на порог проема, прижал сзади к ногам полы шинели, примерился и мягко спрыгнул. Присев для погашения инерции, посмотрел наверх: «Метра три с половиной будет. Ничего». И, гордый собой, отправился вниз, посматривая в окна каждого этажа и пытаясь сориентироваться. В районе, как ему показалось, третьего-четвертого этажа Платону вдруг открылся арочный проход, уходящий в глубь здания. Платон остановился в нерешительности: вроде бы как логичнее было спуститься вниз по лестнице и попытаться выйти из этого замка-лабиринта, а с другой стороны, Платону просто неодолимо захотелось пойти по этому коридору. Он покачался с носков на пятки, невнятно перекрестил себя в области живота и двинулся мимо стилизованных под антику колонн, поддерживавших арку.
   Метрах в десяти-пятнадцати от входа коридор Т-образно раздваивался, и Платон, всматриваясь в серую пустоту, прикидывал, в какую сторону продолжать путь. Вдруг из левого ответвления вышла девушка. Это было настолько неожиданно, что Платон даже слегка подпрыгнул от внезапности ее появления. Он резко остановился и замер на месте. Девушка была одета в черный спортивный костюм с белым кантом и домашние мягкие тапочки, в руках у нее была красная, с желтыми цветочками, кастрюлька, которую она держала перекинутой через крышку то ли тряпочкой, то ли кухонным полотенцем. На голове у нее была туго повязана черная рокерская бандана с рисунком паутины. Девушка была очень хорошенькая, с огромными светлыми глазами и тонкими, точеными чертами лица. Она тоже остановилась и смотрела на Платона. Во взоре у нее смешались удивление, вопрос и скрытое собственное достоинство.
   «Какая красивая! – подумал Платон. – Ни тени испуга, ни даже беспокойства, лишь легкое удивление и недоумение во взгляде и ожидание объяснений. Принцесса». Он переступил с ноги на ногу и, готовясь что-то сказать, опустил глаза вниз. Сапоги, надраенные костюмерами, были покрыты толстым слоем серой чердачной пыли. «Матерь Божья, я же в костюме! Что она сейчас может подумать! Объяснить! Сейчас же!»
   – Мммы… эээ… яаа… Здравствуйте! – запутавшись в междометиях, неожиданно громко брякнул Платон, еще больше смутился, разозлился на себя за это смущение, шагнул к девушке и повторил: – Здравствуйте! Вы не пугайтесь, мы тут…
   – Здравствуйте, – перебила его девушка. Глаза ее скользнули по Платону вниз и снова вверх, губы тронула улыбка. – Я не боюсь. А вы, наверное, со съемок, да? У нас здесь фильм снимают о блокаде, я ходила посмотреть…
   Платон кивнул и уже открыл рот, как из-за угла, навстречу девушке, вышла древняя старушка в темном платье и накинутой на плечи серой шали.
   – Милая, вы… – проговорила она, обращаясь к девушке, и тут увидела Платона. – Господи Иисусе, Царица Небесная! НКВД… – прошептала старая дама. Ее как будто отбросило на шестьдесят лет назад. В глазах за одно мгновение промелькнули ужас, возмущение, покорность року и судьбе, а вслед за ними пришло спокойствие и величественное благородство. Гамма чувств выпрямила поясницу, превратила согбенную спину в стан, развернула плечи, сдержанно гордо приподняла подбородок, старческую шею преобразила в выю.
   Платон был профессионалом. От него не ускользнул ни один нюанс этой метаморфозы. В восхищении стоял он, захваченный и пораженный происходящим. А потом все так же мгновенно вернулось назад. Опустились плечи, округлилась и стала безвольной спина, стали неприкаянными только что покойно сложенные перед собой руки. Виновато улыбаясь, дама всматривалась в лицо Платона. Девушка склонилась к пожилой женщине:
   – Анна Сергеевна, молодой человек… артист, на шестом фильм снимают, вы же знаете…
   – Да, конечно, простите великодушно.
   Она сделала к Платону несколько шагов, продолжая всматриваться в его лицо. Девушка поставила свою кастрюльку на пол и, перекинув полотенчико через плечо, поддерживала ее под локоть.
   – Наш дом расселяют, – продолжала Анна Сергеевна, – расселили уже, только мы с девочкой остались, да на девятом еще юноша, больше нет никого, тут вдруг вы… Отсюда и мое удивление, простите…
   – Что вы, это вы простите меня за столь неожиданный визит… – пробормотал Платон.
   Женщины, молодая и старая, подошли совсем близко, и он вдруг поразился их сходству. Нет, не родственному, как бывает, когда в третьем или четвертом поколении внуки портретно повторяют деда и прадеда. Это было сходство, которое отражается и проступает на лицах одной крови, единой души, возможно, одной, общей судьбы, объединяющей несколько десятков, несколько сотен, может быть, тысяч человек, людей одного круга, круга не социальной или имущественной принадлежности, а круга магического, распространяющегося далеко за пределы срока человеческой жизни в «до» и «после».
   «Вот он, настоящий, теперь почти утраченный, истинный ленинградский тип. Вот он, выбитый репрессиями тридцатых, заморенный голодом блокады, сгинувший в ссылках, растворяемый жидкой кровью заполонивших город варягов, вот он, – думал Платон, глядя на незнакомок, – а мы типажи искали, с ног сбились…»
   Ему вдруг стало стыдно за слово «типаж», пусть даже упомянутое мысленно, уж больно оно не вязалось со стоящими перед ним женщинами, было если не принижающим их, то уж слишком простым, неподходящим, как не подойдут ватник и кирзовые сапоги к изящной шляпке с вуалеткой и ажурным перчаткам до локтей.
   Дама что-то говорила, продолжая при этом пристально всматриваться в лицо Платона. Она бросала внимательные взгляды на его форму, трогала пуговицы на шинели.
   – А вот это, – коснулась она рубиновой пластмассы петлицы, – если я не ошибаюсь, соответствует званию капитана, так?
   Платон слегка поклонился.
   – Так точно, мой персонаж – капитан НКВД.
   Ему захотелось курить, он полез в карман и выронил заткнутые туда варежки. Варежки упали на пол. Они были особого военного покроя, сшитые специально для съемок: кроме большого пальца, на них был еще и указательный – для нажатия на курок во время стрельбы. На одной из рукавиц кончик указательного пальца зиял дырой – видимо, строчка ушла в сторону, – и из дырки торчал белый мех. Анна Сергеевна слабо ахнула, медленно нагнулась и подняла дырявую варежку.
   – Не может быть, этого не может быть, не может… – шептала она.
   Девушка подняла вторую перчатку и подала ее старухе, с интересом поглядывая то на нее, то на перчатку, то на Платона. А Платона приковал к месту взгляд Анны Сергеевны. Та, зажав в одной руке варежки, а вторую положив Платону на грудь, то пронизывала его взглядом так, словно хотела проникнуть в его сердце, мысли, душу, то снова на рукавицу и все повторяла:
   – …нет, нет, так не бывает, это невозможно… но ведь она говорила именно о ней… о нем… нет, нет… Нет.
   Она встряхнула седой головой, на породистом лице вновь появилось спокойствие. Старуха, последний раз взглянув на варежки, вложила их в руку Платона.
   – Простите меня, молодой человек, простите сумасшедшую, выжившую из ума старуху, простите.
   Платон замотал головой, пытаясь найти слова для ответа. Старуха запрещающе и просяще подняла узкую ладонь с невероятно длинными пальцами.
   – Пойдемте, милая, у нас, наверное, уже все вовсе остыло.
   Дама оперлась на руку девушки, сделала пару шагов и остановилась. Обернулась. Чуть помедлила, как бы решаясь, говорить, не говорить.
   – Как ваше имя, не изволите мне сказать? – Платон был готов отдать голову на отсечение, что она испугалась собственных слов.
   – Платон, – сказал он. И добавил: – Платон Сергеевич.
   Старуха медленно подняла руку к лицу, коснулась лба кончиками пальцев. Взгляд изменился, затуманился. Он как будто пересосредоточился, перестал фиксировать ближний план, стены, коридор, Платона, ушел сквозь них на что-то далекое, нездешнее и несоизмеримо более важное.
   – Дося, Досенька… – произнесла она грудным голосом.
   Две женщины дошли до конца коридора, девушка подняла кастрюльку, бросила короткий взгляд на стоящего в недоумении Платона, и они исчезли за поворотом. Платон развернулся, вышел на лестницу. Он чувствовал какую-то тревогу, какое-то внутреннее беспокойство, появившееся в результате этой странной встречи. «Странная встреча со странными женщинами в странном доме, напоминающем заколдованный замок, из которого найти выход непросто… Кстати, о выходе».
   Выругав себя за то, что не спросил об этом у женщин, он наудачу пошел вниз, задержался, прежде чем толкнуть дверь, ведущую вовне, выдохнул и мягко надавил на старую щелястую филенку. Дверь легко открылась. Платон перешагнул через порог и очутился на знакомой улице. Первое, что он увидел, была его машина, припаркованная у тротуара всего в десятке метрах. Он вдохнул полной грудью, достал ключи и нажал кнопку на коробочке сигнализации. Машина отозвалась, мелодично чирикнув центральным замком. Платон запустил двигатель, посмотрел на часы. И не поверил глазам. Получалось, что он ушел со съемочной площадки двадцать минут назад. «Не может быть, я блуждал не менее полутора часов, потом эта встреча…» Но часы на приборной доске показывали то же, что и наручные.
   Салон прогрелся, Платон стянул с себя шинель и бросил на заднее сиденье. «Да, – подумал он, – скоро совсем башкой поедешь, если будешь скакать с площадки на площадку не спавши, без выходных. Все, домой, душ, поспать, только в магазин заскочить…» Платон включил поворотник и, глядя в зеркало заднего вида, начал выворачивать руль. И замер на полувдохе. «Дося, Досенька», – сказала она… Досей родные и знакомые звали Доротею Казимировну, бабушку Платона, а Досенькой ее называли только несколько самых близких подруг…