Страница:
— Очень хорошая комната! — обиженно произнесла Юрукова. — Последние месяцы она жила там одна.
Что поделаешь, придется испить горькую чашу до дна, раз уж я вступил на этот путь. Я должен был знать, как она жила. Только потом я понял, какую грубую ошибку совершил, насколько был не подготовлен к этому. Но ошибку совершил не только я, Юрукова тоже сделала неправильный ход: словно бог или дьявол, распоряжалась она людскими душами.
Сначала — ничего особенного. Длинный чистый коридор, ряд белых больничных дверей. Без ручек. Наконец мы остановились перед одной из них, ничем не отличавшейся от всех прочих. Доктор Юрукова пошарила в кармане белого халата, достала ключ, как мне показалось, сильно истертый. Привычным движением сунув его в замочную скважину, открыла дверь.
— Входите!
Я вошел с тяжелым чувством. Сейчас ни за что на свете я не мог бы сказать, как выглядела эта комната. По всей видимости, обычная больничная палата с двумя аккуратно застланными койками. С решетками на окнах. Но тогда я ничего не замечал. Стриженая девушка с оттопыренными ушами прошла мимо меня, держа что-то невидимое в ладонях, поднятых к самому подбородку.
— Что с тобой, Бетти? — ласково спросила доктор Юрукова. — Разве ты не видишь, что она грязная?
Девушка неохотно вылила невидимое из ладоней, ничего не выражающим взглядом посмотрела на Юрукову и бесшумно отошла. Глаза ее на какое-то мгновение показались мне совершенно прозрачными.
— Уйдемте! — закричал я.
Доктор Юрукова, по-видимому, поняла, что совершила оплошность. Она заперла за собой дверь, и мы молча двинулись по пустынному коридору. Садясь в машину, я почувствовал, как тошнота неудержимо подступает к горлу. Меня охватило страстное желание оказаться среди людей, что-нибудь выпить, развеяться. Почти машинально я остановил машину у клуба. Я понемногу приходил в себя, но меня все еще мутило.
Сделав над собой усилие, я немного поел. А вино вернуло меня в нормальное состояние. Нет, пожалуй, лучшего лекарства от душевных смут, чем бокал-другой хорошего вина. Потом я отправился к друзьям играть в карты. У меня было такое чувство, словно мне удалось избежать страшной беды, и непременно хотелось развлечься. Опомнился я часам к одиннадцати. Поспешно отдал деньги и ушел, несмотря на протесты партнеров. Войдя в квартиру, я застал Доротею в коридоре, она смотрела на меня так, точно перед ней появился призрак.
— Почему ты в коридоре?
— Я услышала лифт! — смутилась она. — Как он тронулся с первого этажа.
Этого только не хватало, чтобы она ждала меня в коридоре, бледная, с выражением напряженного ожидания на лице, как когда-то моя жена, пока не поняла, что меня не переделаешь.
— Ты знаешь, который сейчас час? — спросил я сурово.
— Половина двенадцатого.
— Вот видишь! А тебе надо ложиться спать в одиннадцать.
— Я так боялась…
— Это меня не интересует. Ты что, хочешь, чтобы я ради тебя изменил своим привычкам? Я не сделал этого даже ради жены!
— Нет, что ты! — воскликнула она. — Вот увидишь, я привыкну!
— Хватит, иди спать! — приказал я.
Вообще я действовал в точном соответствии с наставлениями доктора Юруковой. И, должно быть, не мог иначе, уж слишком я был расстроен посещением больницы и проигрышем в карты. Наскоро поужинал тем, что нашлось в холодильнике. Я уже привык питаться всухомятку, словно ворон падалью. Запив съеденное двумя бокалами белого вина, я окончательно успокоился. Проходя через холл, я посмотрел, легла ли Доротея. Она уже лежала в постели, закрывшись одеялом до самого носа, а глаза ее лучились каким-то внутренним светом.
— Антоний, — окликнула она меня.
Я остановился.
— Антоний, я слышу музыку!
— Ты мне уже говорила! — сказал я с досадой.
— Нет, это совсем не то… Раньше я ее читала… А теперь я ее слышу внутри себя. Как она звучит по-настоящему… Словно оркестр играет.
— А может, ты слышишь что-нибудь другое? — сдержанно спросил я.
— Нет, именно то, что переписываю. Словно у меня в голове маленький транзистор.
Она глядела на меня своими прозрачными глазами, полными радостного возбуждения.
— А когда ты не смотришь в ноты, музыка смолкает?
— Да, конечно. Сразу же.
— Интересно! — процедил я.
А про себя подумал: черт возьми, неужели ты не можешь быть такой же, как все девушки?
— Честное слово! — воскликнула она. — Ты не представляешь, как это интересно. Хоть бы и завтра было так же.
— Хоть бы не было, — рассердился я. — Лучше я куплю тебе два транзистора, чем у тебя будет звенеть в голове.
И быстро вышел, чтобы не видеть, как угасает радостный блеск ее глаз.
Дней десять она жила как во сне. Возвращалась, как всегда, с работы прямо домой и тотчас же хватала первые попавшиеся под руку ноты. У меня была большая библиотека — все великие композиторы, которых я люблю и ценю. Она устраивалась поудобней на диване, на котором спала, поджав под себя ноги, и ее девичьи колени сияли над зеленым одеялом, как две маленькие вечерние луны. Лицо ее непрерывно менялось, точно она дирижировала тем произведением, которое читала по нотам. Наблюдать за ней было забавно, но я не смеялся, зная, насколько это серьезно. По ее лицу я мог безошибочно угадать, какую из частей концерта, какой пассаж она слышит. Для меня уже не было сомнения, что она слышит все, что читает по нотам. И так как я знал большинство этих произведений, а некоторыми когда-то дирижировал, то я иногда следил за ней по часам. Нет, ошибки быть не могло, каждое произведение звучало ровно столько, сколько ему положено было звучать.
Я не сказал бы, что этот странный дар Доротеи меня как-то особенно удивил или поразил — от нее можно было всего ожидать. Скорее, меня охватило какое-то беспокойство. Я помнил предупреждение доктора Юруковой. Любое увлечение, любое перевозбуждение грозили поколебать ее душевное равновесие. Но не в этом было дело. Есть, очевидно, свойство, глубоко заложенное в человеческой природе. Подобно всякому нормальному человеку, я инстинктивно воспринимал как ненормальное все то, на что сам не был способен, или то, что другие делали не так, как я. Теперь я прекрасно понимаю: это свойство — лишь проявление невежественности и посредственности. Но что поделаешь, так уж устроен человек. Так устроена и курица, которая испуганно квохчет, с берега предостерегая высиженных ею желтых утят, уносимых счастливым течением реки.
И я не просто обеспокоился, а испугался. Я готов был вырвать у нее из рук эти проклятые ноты и швырнуть их в окно. Но все же я не делал этого — нельзя растоптать то, что выше тебя. Я или враждебно молчал, тайно терзаясь, или старался отвлечь ее разговорами на всякие другие темы, иногда довольно удачно. Но как только она оставалась одна — тут же снова утыкалась в ноты.
— Что тебе больше всего понравилось, — спросил я у нее однажды, — из того, с чем ты до сих пор познакомилась?
— «Лебединое озеро», — не задумываясь, ответила она.
Я не удивился, даже обрадовался. Это был хороший повод.
— Чудесно! — сказал я. — Хочешь, пойдем с тобой в театр? По-моему, на этой неделе есть спектакль.
— Как спектакль?
— Очень просто, ведь «Лебединое озеро» — балет. Увидишь — поймешь.
— Хорошо, — согласилась она.
Но в ее голосе мне послышалась какая-то неуверенность, даже сожаление. Я прекрасно понимал, что, в сущности, ее пугало. На это я и рассчитывал. Купил два дорогих билета в ложу и потащил ее на представление, предвкушая свою победу. Она облокотилась на барьер, не глядя в зал. По правде говоря, и в зале никому до нее не было дела. Она была очень взволнованна, я чувствовал, что она вся погружена в себя, словно старается что-то припомнить.
— На, почитай программу! — сказал я.
— Потом, — отмахнулась она.
Пожалуй, она впервые отказалась выполнить мою просьбу — до сих пор она безропотно повиновалась мне. Когда прозвучали первые звуки, я заметил, как напряглось ее лицо, как вся она притихла и вжалась в кресло. Но постепенно лицо ее смягчилось, чуть заметная улыбка заиграла на нем. Мой эксперимент явно не удался. В антракте, ведя ее в буфет, я спросил с притворной небрежностью:
— Ну что, есть разница?
— Нет, — ответила она. — Почти никакой…
— А что лучше?
— Конечно, в театре. Но все-таки это не одно и то же. То, что я одна слушаю, словно происходит во мне. Как будто я сама играю.
Как хорошо мне было знакомо это невыразимое чувство внутреннего ликования, хотя я испытывал его, увы, не слишком часто. А у нее, наверное, душа до краев была переполнена ликованием. Когда я вел ее в театр, я рассчитывал, что звучание оркестра откроет ей истинную красоту музыки и она разочаруется в той бледной копии, которая рождалась ее воображением. В антракте, когда я угощал ее скверным тепловатым лимонадом, один из моих приятелей, полный идиот, подскочил к нам.
— Ты еще не женился? — с ходу поинтересовался он.
— Представь себе, нет, — ответил я.
К моему удивлению, Доротея окинула его таким презрительным взглядом, что он устыдился своей наглости и поспешил ретироваться к своей жене, которая сгорала от любопытства, какую же она услышит новость. После спектакля мы пошли ужинать в ресторан. Только тут Доротея снисходительно заметила:
— Неплохая сказка. Немножко наивная.
Чего-чего, а таких заявлений я от нее не ожидал.
— Почему же наивная?
— Не знаю, хорошо ли это — из лебедя превратиться в человека. Да еще в принцессу. И сидеть в скучном дворце.
Она говорила серьезно, и в голосе ее звучала неподдельная искренность.
— А наряди? — пошутил я. — А принц?
— Да, но лебеди летают! — простодушно сказала она.
Я насторожился. На незначительные рецидивы, советовала доктор Юрукова, не следовало обращать внимания. Не надо было наводить ее на мысль. Учтем. Я притворился, что не расслышал. Мы с удовольствием поужинали, но вернулись домой молчаливые и отчужденные.
Лето наступило такое внезапное и жаркое, что таял асфальт на улице. Теперь на террасу можно было выходить только вечером, после захода солнца, когда из Владайского ущелья начинало тянуть прохладным ветерком. Я просто видел, как он мчится по окружной дороге, как где-то возле Бояны сворачивает вниз к городу. Он подлетал к нам, все еще молодой и самоуверенный, и, ударившись об острые углы зданий, спешил дальше. Но вскоре сникал, смешиваясь с бензиновыми парами города.
Несмотря на жаркое летнее солнце, Доротея оставалась такой же бледной. И я повез ее на Искырское водохранилище, не столько для того, чтобы прогуляться, сколько — чтобы она немного побыла на солнце. Поехали мы вроде бы на рыбалку. Я, правда, не рыболов, и разрешения у меня нет. Но дача генерала Крыстева была расположена в заповедной зоне, инспектора рыбнадзора туда не заглядывали. Самого генерала на даче не было, да он и не был нам нужен. Все необходимое мы захватили с собой. Я собрал длинное бамбуковое удилище, и мы отправились в бухту. Было прекрасное летнее утро, озеро перед нами отливало серебром. Солнце еще не успело разорвать тонкую пелену испарений, и мы ступали по колено в траве в каком-то туманном, сказочном мире. Скоро ноги у нас стали мокрыми от утренней росы, точно мы перешли вброд ручей. Но Доротея этого не замечала и смотрела вокруг как зачарованная.
— Как хорошо-то, боже мой! — произнесла она наконец.
В голосе ее слышалось несказанное удивление. Вполне возможно, что она впервые соприкасалась с природой. Может, впервые ступала по росе. Этого я никогда так и не узнал. Но местность и вправду была на редкость красивая. Рыбаки прозвали ее Золотым рогом не только за обилие рыбы. В этом месте озеро походило на фьорд, врезавшийся в молодой сосновый лес. Берега не было. Вода после буйных весенних ливней поднялась и залила луг и молодые посадки. Сейчас над гладкой ее поверхностью торчали остроконечные макушки сосенок, зеленые шапки затопленных прибрежных ив. И все пестрело желтыми и синими цветами, такого множества цветов Доротее, вероятно, не приходилось видеть никогда в жизни. Я привязал к удилищу двухметровую леску, прикрепил крючок. В это время года почти на любую наживку хорошо клюет белая озерная рыбка с розовыми плавниками.
— Что ты собираешься делать? — удивилась Доротея.
— Наловлю рыбы.
— Не надо. Я не ем рыбу, я никогда ее не ела.
— А я ем!.. Она очень вкусная…
— А мне что делать?
— Делай что хочешь. Возьми в машине одеяло, постели вон там на опушке. Отдыхай, читай, загорай.
Столько возможностей сразу. И все такие приятные. Она, успокоенная, повернулась ко мне спиной и ушла к машине. В тот день рыба клевала как остервенелая. Ее некому пугать на этих берегах, и она, по-видимому, не подозревала об опасности. У меня даже не было времени собирать рыбешек, я бросал их через плечо прямо на землю. Они стукались о берег, я слышал, как они судорожно бьются в траве. Некоторым из них удавалось добраться до воды, и я видел, как они, оживая, стремительно ныряли на дно. Пусть себе живут, ведь я им не враг, я просто забавляюсь.
— Антоний, — послышался голос Доротеи.
А я как раз подумал: куда это она подевалась? Голос ее звучал ясно, но словно бы издалека. Я обернулся — на берегу не было ни души.
— Антоний! — опять позвала она.
Я с тревогой взглянул на озеро. Туман рассеялся — синее и гладкое, оно сверкало передо мной. Только присмотревшись, я заметил ее русую голову почти у противоположного берега.
— Ты, что, с ума сошла? — крикнул я сердито.
Вряд ли я мог сказать что-нибудь более бестактное. Но она приняла это абсолютно спокойно, я видел, как она улыбалась, повернув ко мне белое пятно своего лица.
— Возвращайся назад, — добавил я уже не так сурово.
Я знал, что она услышит меня, даже если я прошепчу. Как всегда покорно, она повернула назад, все еще смеясь — вероятно, над моим испугом. Это опять рассердило меня. А если бы вдруг появился генерал? В заповедной зоне купаться строго запрещено. Но ей-то откуда это знать? Я сам, конечно, виноват, надо было ее предупредить. Доротея приближалась к берегу, уже не улыбаясь — видно, почувствовала, что я сержусь. Плыла она легко и свободно и в то же время неуклюже, как головастик, у которого только что отвалился хвост. Подплыв к берегу, ступила на дно и выпрямилась во весь рост. Она была совершенно голая, но словно не сознавала этого. Да и впрямь, наверно, не сознавала: взгляд ее был спокоен и чист, в нем не было ни тени смущения, ни капли женской игривости. Похоже, что она не испытывала чувства стыда, как дети или античные наяды. И пошла ко мне, стряхивая рукой светлые капли с плеч. Она была такая, какой я и ожидал ее увидеть: прозрачно-белая, голубоватая, с узкими бедрами и маленькой грудью.
— Я не знала, что здесь нельзя купаться! — смущенно сказала она. — Откуда мне знать, я здесь в первый раз.
— Ничего… А я и не думал, что ты умеешь плавать.
— Плавать?.. Я вошла в воду и поплыла. Первый раз в жизни, честное слово, Антоний.
Я недоверчиво посмотрел на нее, хотя знал, что она никогда не лжет. Но все-таки…
— И ты не училась?
— Нет, — ответила она, останавливаясь в нескольких шагах от меня. — Зачем учиться тому, что естественно?
— Может, ты и права, — ответил я. — Ты так свободно плыла… как головастик. Верно говорят, что человек произошел от земноводных… В частности, от лягушек.
— Человек произошел от птиц! — возразила она.
— А тогда почему же ты плыла, как головастик? Кто тебя научил? Это скрытый в нас инстинкт.
— Не знаю… Может, ты произошел от лягушки, Антоний. А я — от птиц. Я в этом уверена.
— Хорошо, — сказал я. — Иди оденься. И вообще, неужели ты меня не стыдишься?
— Тебя — нет! — ответила она, собирая в пучок мокрые волосы.
Не так уж лестно для мужчины, если его не стыдятся.
— Отчего же?
— Ты — Антоний!
— Антоний, — кисло улыбнулся я. — Дядя Антоний?
Еще один промах — я забыл об этой страничке ее прошлого.
Она опять не обратила внимания на мои слова, будто я ничего особенного не сказал.
— Ты Антоний Смешной, — сказала она. — Ты что, умеешь жарить рыбу?
— А ты что, не умеешь?
— Умею, но не хочу… Ни ощипывать цыплят, ни варить их…
Надоела ты мне со своими птицами, — сказал я, раздосадованный. — Ладно, иди одевайся!
Она повернулась и пошла, осторожно и неловко ступая оттого, что трава колола ее нежные ступни. Я собрал всех рыбешек, которые еще подавали признаки жизни, и бросил в озеро. Одни тотчас же нырнули в глубину, другие плавали брюшком кверху на отмели. Я знал, что большинство из них все-таки оживет и еще будет плавать. Долго стоял и смотрел, как они уходят под воду: то брюшком вверх, то бочком, открыв рот. Одна рыбка так и осталась лежать на траве. Она шевельнула разок желтым хвостом и застыла, неподвижная, безжизненная. Меня охватило тягостное предчувствие, что когда-нибудь придется ответить за это злодеяние.
Доротея постелила два одеяла в редкой тени деревьев и лежала на спине, следя за своими птицами, которые порхали в ясной синеве неба. Это были ласточки с острыми черными крылышками, с продолговатыми шейками, они, вероятно, не ловили насекомых, а упивались прозрачным воздухом. Лег и я на клетчатое одеяло, своей яркой, огненной расцветкой сейчас раздражавшее меня. Доротея жевала травинку, лицо ее становилось все задумчивее.
— Хочешь, я тебе кое-что расскажу? — спросила она наконец.
— О чем, Доротея?
— Как умер мой отец!
— Не сейчас, — сказал я, сердце у меня сжалось. — Потом.
— Потом у меня не хватит духу, — сказала она.
Я понимал, что ей нельзя мешать. Она должна была освободиться от этого.
— Ладно, только не волнуйся!
— Я никому до сих пор не рассказывала, — продолжала Доротея. — Даже Юруковой. Но она знает об этом.
С того места, где мы лежали, мне было видно бледно-зеленое поле овса. И где-то вдали кусочек озера, синего и твердого, как стекло.
— Хорошо, я тебя слушаю, — сказал я.
— Знаешь, Антоний, мой отец был чиновник. Он сам говорил, что он чиновник. Теперь никто не употребляет этого слова, сейчас все говорят «служащий». Почему — служащий? По-моему, глупо и обидно. Это слово не подходит человеку. У нас была собака Барон. Мы кричали ей: «Эй, Барон, служи!» И Барон вставал на задние лапы. Передние лапки он поджимал, живот у него был бледный, прямо прозрачный, с маленькими розовыми сосочками. Мне так смешно было смотреть на бедного Барона, а глаза у него были такие жалобные, как будто он вот-вот заплачет. Собаки ужасно не любят служить. И люди не любят, и собаки, а о птицах и говорить нечего. Ты был когда-нибудь в зоопарке? Видел орлов в клетке? Нет никого на свете мрачнее орла за решеткой. Разве орел может быть «служащим»? Конечно, нет.
Мой отец был худой как скелет. В молодости он не был таким тощим, но год за годом все худел и худел. Пока от него не остались только кожа да кости. Знаешь почему? Потому что мама по ночам, когда он спал, пила из него кровь. Вставляла ему сзади под самым затылком трубочку и высасывала ее. Не пугайся, Антоний, я это говорю не потому, что сумасшедшая, это я так думала, когда была маленькая. Доктор Юрукова говорит, что у меня слишком сильно развито воображение. И отсюда все мои несчастья, потому что я не могу, как она говорит, отличать видений от действительности. У меня вправду были видения, но с тех пор, как она стала мне давать лекарства, я просто отупела. И сейчас живу как во сне. Папа тоже жил как во сне. Он никогда не улыбался, говорил тихо, нос у него всегда был влажный, как у Барона. И, как Барон, он служил, кто бы и что бы ему ни приказал. И до того он был жалкий, Антоний, до того покорные были у него глаза. Даже в самую сильную жару он хлюпал носом и сморкался в мятый-перемятый платок. И хотя он был очень грустный и молчаливый, но нисколько не был похож на орла. Скорее на тощую унылую ворону, которая зимой сунет клюв под крыло и сидит. Я видела, как он плакал. Тогда я не знала, что мама завела себе любовника, какого-то пожарника. Когда папа умер, они поженились. Пожарник был такой здоровый, что когда он зимой раздевался и оставался в одной майке, то от него валил пар, как от лошади. Я никогда не слышала, чтобы папа с мамой ругались из-за него, хотя он приходил к нам в гости и то и дело брал под козырек, очень ему нравилось отдавать честь и тереть сапогом о сапог, пока не завоняет ваксой. Он был ужасный обжора. Один раз, когда мы с ним остались вдвоем на кухне, он стал поднимать крышки с кастрюль и есть изо всех подряд. Потом засмеялся и ущипнул меня там. Мне было так стыдно, что я целый день проплакала, но маме не посмела сказать. Незадолго до того, как папа умер, он стал приходить к нам чаще. Тогда папа уходил из дому и, наверно, бродил по пустынным улицам и плакал. Доктор Юрукова сказала, что у меня плохая наследственность, что я похожа на отца и потому такая тощая и такая чувствительная.
Когда мы в то утро пошли с ним покупать мне пальто, он был очень расстроенный. Я делала вид, что ничего не замечаю, но чувствовала, как он время от времени поднимает руку, чтобы смахнуть слезы. Пальто у него не было, зимой он ходил в плаще с подстежкой из козьего меха. Никогда в жизни, Антоний, не видела я такого истрепанного плаща, как у него, он стал такой белесый и грязный, как халат у продавца. Но в этот день было не очень холодно, только ужасно скользко. Это ведь было в декабре, за два дня до Нового года. Накануне даже шел дождь, потом подул холодный ветер, и дождь прекратился. Капли так и застыли, мы давили эти пузыри подметками, и они лопались, как человеческие глаза. Было страшно ступать по человеческим глазам, но мы все шли и шли, а папа иногда так сильно сжимал мне руку, что я вскрикивала от боли. Так мы дошли до центра, там прохожие, слава богу, все уже растоптали, и мы могли идти совершенно спокойно.
Папа купил мне синее пальтишко с белым воротником из искусственного меха. У меня никогда до этого не было такого красивого пальто. Продавщица хотела завернуть, но я его тут же надела, а завернули старое. Даже отец повеселел, когда увидел, как оно мне идет. Мы вышли из магазина и заторопились домой. Он опять крепко взял меня за руку и прямо нос задрал от гордости, что идет по улице рядом с дочерью, нарядной как кукла. Ты, наверное, догадываешься, Антоний, что нос у меня отцовский, из-за него в школе меня прозвали Диди, Малайский Медведь. Я не сердилась. Не знаю, видел ли ты на картинках малайского медвежонка, они такие смешные, носишки у них похожи на хоботы, только черные-черные и блестящие.
Так вот, мы с папой шли по тротуару, и он крепко держал меня за руку. На улицах было полно народу, все что-то тащили: кто елку, кто детские игрушки. А мы никогда не покупали елки, меня водили на елку в то учреждение, где работал отец. Но что это за елка, которой и полюбоваться не успеешь, как является пьяный Дед Мороз с приклеенным носом и дарит тебе деревянного коня. А зачем мне деревянный конь? Я его сразу же меняла на книжку — кто не захочет поменять книжку на коня? Но тогда я не думала ни о какой елке, даже не попросила у папы купить какую-нибудь книгу, хотя мне так хотелось. Тогда я была рада и этому проклятому пальто, из-за которого приключились все беды моей жизни.
Плохо было то, что пока мы шли, папа опять приуныл. Сначала я почувствовала, что рука его обмякла и стала влажной. Потом он совсем отпустил мою руку. Это его и погубило. Я не видела его глаз, но чувствовала, что он опять смотрит перед собой невидящим взглядом. Я и раньше замечала, что он ходит по улицам, ничего не видя, как слепой. Мы прошли через городской сад и зашагали по улице Ивана Вазова. На углу улицы Раковского мы собрались переходить, но папа остановился перед сугробом у тротуара. Поколебался немного, но все же перепрыгнул через него. Обо мне он совсем позабыл. И сделал-то всего один шаг на мостовой, нерешительно так — вспоминал, видно, не оставил ли он чего позади себя. А я стояла со свертком в руке.
И в этот самый миг на него налетела машина. Хоть сто жизней проживу, Антоний, а эта картина все будет стоять у меня перед глазами, будто это случилось вчера. Она мне так врезалась в память, что ничем ее не сотрешь. Когда я потом бывала сильно больна, этот кошмар преследовал меня, даже если наступало просветление. Я все еще не могу отделаться от него, никак не могу, иначе не стала бы я об этом рассказывать и расстраивать тебя. Я сейчас отчетливо вижу эту машину, зеленую, нарядную, со сверкающими фарами. Она мчалась с дикой скоростью. И подбросила отца так, что он, раскинув руки, упал на капот, а машина пронеслась еще несколько метров и остановилась как вкопанная. Папа по инерции полетел вперед. Мне показалось, что он летит целую вечность — время словно остановилось. Руки и ноги у него были раскинуты, голова свешивалась вниз, я ясно видела белую плешь на темени. Потом он грохнулся о тротуар, голова его раскололась, как яйцо. Я не упала в обморок, не отвела взгляд, застыла, оцепенев от ужаса, и смотрела, смотрела.
Отовсюду набежали люди. Из машины вылез убийца. Это был совсем еще молодой парень, но лицо у него было все в морщинах, как у старухи. Кто-то пытался поднять отца, но большинство сгрудилось вокруг парня. Один схватил его за ворот, другой кулаком ударил по шее. Они словно озверели. Парень дергался, как тряпичная кукла. Потом он бросился на грязный асфальт, рвал на себе волосы и выл, но я чувствовала, что он притворяется. Люди брезгливо отворачивались, многие мрачно проходили мимо. За все это время я не шелохнулась.
Отца положили в одну из проезжавших машин. Я видела его разбитую голову, знала, что он мертв. Но никто не замечал меня, никто не догадывался, что я была вместе с ним. Милиционер увел парня, толпа постепенно разошлась. Только там, где упал отец, краснело небольшое пятно. Наконец и я сдвинулась с места. Перешла как во сне страшную улицу и поплелась домой. Но как ни была я потрясена и убита горем, я ни на миг не забывала, что на мне новое пальто. Брела как мертвец в новом пальто, шаг за шагом, еле передвигая ноги.
Что поделаешь, придется испить горькую чашу до дна, раз уж я вступил на этот путь. Я должен был знать, как она жила. Только потом я понял, какую грубую ошибку совершил, насколько был не подготовлен к этому. Но ошибку совершил не только я, Юрукова тоже сделала неправильный ход: словно бог или дьявол, распоряжалась она людскими душами.
Сначала — ничего особенного. Длинный чистый коридор, ряд белых больничных дверей. Без ручек. Наконец мы остановились перед одной из них, ничем не отличавшейся от всех прочих. Доктор Юрукова пошарила в кармане белого халата, достала ключ, как мне показалось, сильно истертый. Привычным движением сунув его в замочную скважину, открыла дверь.
— Входите!
Я вошел с тяжелым чувством. Сейчас ни за что на свете я не мог бы сказать, как выглядела эта комната. По всей видимости, обычная больничная палата с двумя аккуратно застланными койками. С решетками на окнах. Но тогда я ничего не замечал. Стриженая девушка с оттопыренными ушами прошла мимо меня, держа что-то невидимое в ладонях, поднятых к самому подбородку.
— Что с тобой, Бетти? — ласково спросила доктор Юрукова. — Разве ты не видишь, что она грязная?
Девушка неохотно вылила невидимое из ладоней, ничего не выражающим взглядом посмотрела на Юрукову и бесшумно отошла. Глаза ее на какое-то мгновение показались мне совершенно прозрачными.
— Уйдемте! — закричал я.
Доктор Юрукова, по-видимому, поняла, что совершила оплошность. Она заперла за собой дверь, и мы молча двинулись по пустынному коридору. Садясь в машину, я почувствовал, как тошнота неудержимо подступает к горлу. Меня охватило страстное желание оказаться среди людей, что-нибудь выпить, развеяться. Почти машинально я остановил машину у клуба. Я понемногу приходил в себя, но меня все еще мутило.
Сделав над собой усилие, я немного поел. А вино вернуло меня в нормальное состояние. Нет, пожалуй, лучшего лекарства от душевных смут, чем бокал-другой хорошего вина. Потом я отправился к друзьям играть в карты. У меня было такое чувство, словно мне удалось избежать страшной беды, и непременно хотелось развлечься. Опомнился я часам к одиннадцати. Поспешно отдал деньги и ушел, несмотря на протесты партнеров. Войдя в квартиру, я застал Доротею в коридоре, она смотрела на меня так, точно перед ней появился призрак.
— Почему ты в коридоре?
— Я услышала лифт! — смутилась она. — Как он тронулся с первого этажа.
Этого только не хватало, чтобы она ждала меня в коридоре, бледная, с выражением напряженного ожидания на лице, как когда-то моя жена, пока не поняла, что меня не переделаешь.
— Ты знаешь, который сейчас час? — спросил я сурово.
— Половина двенадцатого.
— Вот видишь! А тебе надо ложиться спать в одиннадцать.
— Я так боялась…
— Это меня не интересует. Ты что, хочешь, чтобы я ради тебя изменил своим привычкам? Я не сделал этого даже ради жены!
— Нет, что ты! — воскликнула она. — Вот увидишь, я привыкну!
— Хватит, иди спать! — приказал я.
Вообще я действовал в точном соответствии с наставлениями доктора Юруковой. И, должно быть, не мог иначе, уж слишком я был расстроен посещением больницы и проигрышем в карты. Наскоро поужинал тем, что нашлось в холодильнике. Я уже привык питаться всухомятку, словно ворон падалью. Запив съеденное двумя бокалами белого вина, я окончательно успокоился. Проходя через холл, я посмотрел, легла ли Доротея. Она уже лежала в постели, закрывшись одеялом до самого носа, а глаза ее лучились каким-то внутренним светом.
— Антоний, — окликнула она меня.
Я остановился.
— Антоний, я слышу музыку!
— Ты мне уже говорила! — сказал я с досадой.
— Нет, это совсем не то… Раньше я ее читала… А теперь я ее слышу внутри себя. Как она звучит по-настоящему… Словно оркестр играет.
— А может, ты слышишь что-нибудь другое? — сдержанно спросил я.
— Нет, именно то, что переписываю. Словно у меня в голове маленький транзистор.
Она глядела на меня своими прозрачными глазами, полными радостного возбуждения.
— А когда ты не смотришь в ноты, музыка смолкает?
— Да, конечно. Сразу же.
— Интересно! — процедил я.
А про себя подумал: черт возьми, неужели ты не можешь быть такой же, как все девушки?
— Честное слово! — воскликнула она. — Ты не представляешь, как это интересно. Хоть бы и завтра было так же.
— Хоть бы не было, — рассердился я. — Лучше я куплю тебе два транзистора, чем у тебя будет звенеть в голове.
И быстро вышел, чтобы не видеть, как угасает радостный блеск ее глаз.
Дней десять она жила как во сне. Возвращалась, как всегда, с работы прямо домой и тотчас же хватала первые попавшиеся под руку ноты. У меня была большая библиотека — все великие композиторы, которых я люблю и ценю. Она устраивалась поудобней на диване, на котором спала, поджав под себя ноги, и ее девичьи колени сияли над зеленым одеялом, как две маленькие вечерние луны. Лицо ее непрерывно менялось, точно она дирижировала тем произведением, которое читала по нотам. Наблюдать за ней было забавно, но я не смеялся, зная, насколько это серьезно. По ее лицу я мог безошибочно угадать, какую из частей концерта, какой пассаж она слышит. Для меня уже не было сомнения, что она слышит все, что читает по нотам. И так как я знал большинство этих произведений, а некоторыми когда-то дирижировал, то я иногда следил за ней по часам. Нет, ошибки быть не могло, каждое произведение звучало ровно столько, сколько ему положено было звучать.
Я не сказал бы, что этот странный дар Доротеи меня как-то особенно удивил или поразил — от нее можно было всего ожидать. Скорее, меня охватило какое-то беспокойство. Я помнил предупреждение доктора Юруковой. Любое увлечение, любое перевозбуждение грозили поколебать ее душевное равновесие. Но не в этом было дело. Есть, очевидно, свойство, глубоко заложенное в человеческой природе. Подобно всякому нормальному человеку, я инстинктивно воспринимал как ненормальное все то, на что сам не был способен, или то, что другие делали не так, как я. Теперь я прекрасно понимаю: это свойство — лишь проявление невежественности и посредственности. Но что поделаешь, так уж устроен человек. Так устроена и курица, которая испуганно квохчет, с берега предостерегая высиженных ею желтых утят, уносимых счастливым течением реки.
И я не просто обеспокоился, а испугался. Я готов был вырвать у нее из рук эти проклятые ноты и швырнуть их в окно. Но все же я не делал этого — нельзя растоптать то, что выше тебя. Я или враждебно молчал, тайно терзаясь, или старался отвлечь ее разговорами на всякие другие темы, иногда довольно удачно. Но как только она оставалась одна — тут же снова утыкалась в ноты.
— Что тебе больше всего понравилось, — спросил я у нее однажды, — из того, с чем ты до сих пор познакомилась?
— «Лебединое озеро», — не задумываясь, ответила она.
Я не удивился, даже обрадовался. Это был хороший повод.
— Чудесно! — сказал я. — Хочешь, пойдем с тобой в театр? По-моему, на этой неделе есть спектакль.
— Как спектакль?
— Очень просто, ведь «Лебединое озеро» — балет. Увидишь — поймешь.
— Хорошо, — согласилась она.
Но в ее голосе мне послышалась какая-то неуверенность, даже сожаление. Я прекрасно понимал, что, в сущности, ее пугало. На это я и рассчитывал. Купил два дорогих билета в ложу и потащил ее на представление, предвкушая свою победу. Она облокотилась на барьер, не глядя в зал. По правде говоря, и в зале никому до нее не было дела. Она была очень взволнованна, я чувствовал, что она вся погружена в себя, словно старается что-то припомнить.
— На, почитай программу! — сказал я.
— Потом, — отмахнулась она.
Пожалуй, она впервые отказалась выполнить мою просьбу — до сих пор она безропотно повиновалась мне. Когда прозвучали первые звуки, я заметил, как напряглось ее лицо, как вся она притихла и вжалась в кресло. Но постепенно лицо ее смягчилось, чуть заметная улыбка заиграла на нем. Мой эксперимент явно не удался. В антракте, ведя ее в буфет, я спросил с притворной небрежностью:
— Ну что, есть разница?
— Нет, — ответила она. — Почти никакой…
— А что лучше?
— Конечно, в театре. Но все-таки это не одно и то же. То, что я одна слушаю, словно происходит во мне. Как будто я сама играю.
Как хорошо мне было знакомо это невыразимое чувство внутреннего ликования, хотя я испытывал его, увы, не слишком часто. А у нее, наверное, душа до краев была переполнена ликованием. Когда я вел ее в театр, я рассчитывал, что звучание оркестра откроет ей истинную красоту музыки и она разочаруется в той бледной копии, которая рождалась ее воображением. В антракте, когда я угощал ее скверным тепловатым лимонадом, один из моих приятелей, полный идиот, подскочил к нам.
— Ты еще не женился? — с ходу поинтересовался он.
— Представь себе, нет, — ответил я.
К моему удивлению, Доротея окинула его таким презрительным взглядом, что он устыдился своей наглости и поспешил ретироваться к своей жене, которая сгорала от любопытства, какую же она услышит новость. После спектакля мы пошли ужинать в ресторан. Только тут Доротея снисходительно заметила:
— Неплохая сказка. Немножко наивная.
Чего-чего, а таких заявлений я от нее не ожидал.
— Почему же наивная?
— Не знаю, хорошо ли это — из лебедя превратиться в человека. Да еще в принцессу. И сидеть в скучном дворце.
Она говорила серьезно, и в голосе ее звучала неподдельная искренность.
— А наряди? — пошутил я. — А принц?
— Да, но лебеди летают! — простодушно сказала она.
Я насторожился. На незначительные рецидивы, советовала доктор Юрукова, не следовало обращать внимания. Не надо было наводить ее на мысль. Учтем. Я притворился, что не расслышал. Мы с удовольствием поужинали, но вернулись домой молчаливые и отчужденные.
Лето наступило такое внезапное и жаркое, что таял асфальт на улице. Теперь на террасу можно было выходить только вечером, после захода солнца, когда из Владайского ущелья начинало тянуть прохладным ветерком. Я просто видел, как он мчится по окружной дороге, как где-то возле Бояны сворачивает вниз к городу. Он подлетал к нам, все еще молодой и самоуверенный, и, ударившись об острые углы зданий, спешил дальше. Но вскоре сникал, смешиваясь с бензиновыми парами города.
Несмотря на жаркое летнее солнце, Доротея оставалась такой же бледной. И я повез ее на Искырское водохранилище, не столько для того, чтобы прогуляться, сколько — чтобы она немного побыла на солнце. Поехали мы вроде бы на рыбалку. Я, правда, не рыболов, и разрешения у меня нет. Но дача генерала Крыстева была расположена в заповедной зоне, инспектора рыбнадзора туда не заглядывали. Самого генерала на даче не было, да он и не был нам нужен. Все необходимое мы захватили с собой. Я собрал длинное бамбуковое удилище, и мы отправились в бухту. Было прекрасное летнее утро, озеро перед нами отливало серебром. Солнце еще не успело разорвать тонкую пелену испарений, и мы ступали по колено в траве в каком-то туманном, сказочном мире. Скоро ноги у нас стали мокрыми от утренней росы, точно мы перешли вброд ручей. Но Доротея этого не замечала и смотрела вокруг как зачарованная.
— Как хорошо-то, боже мой! — произнесла она наконец.
В голосе ее слышалось несказанное удивление. Вполне возможно, что она впервые соприкасалась с природой. Может, впервые ступала по росе. Этого я никогда так и не узнал. Но местность и вправду была на редкость красивая. Рыбаки прозвали ее Золотым рогом не только за обилие рыбы. В этом месте озеро походило на фьорд, врезавшийся в молодой сосновый лес. Берега не было. Вода после буйных весенних ливней поднялась и залила луг и молодые посадки. Сейчас над гладкой ее поверхностью торчали остроконечные макушки сосенок, зеленые шапки затопленных прибрежных ив. И все пестрело желтыми и синими цветами, такого множества цветов Доротее, вероятно, не приходилось видеть никогда в жизни. Я привязал к удилищу двухметровую леску, прикрепил крючок. В это время года почти на любую наживку хорошо клюет белая озерная рыбка с розовыми плавниками.
— Что ты собираешься делать? — удивилась Доротея.
— Наловлю рыбы.
— Не надо. Я не ем рыбу, я никогда ее не ела.
— А я ем!.. Она очень вкусная…
— А мне что делать?
— Делай что хочешь. Возьми в машине одеяло, постели вон там на опушке. Отдыхай, читай, загорай.
Столько возможностей сразу. И все такие приятные. Она, успокоенная, повернулась ко мне спиной и ушла к машине. В тот день рыба клевала как остервенелая. Ее некому пугать на этих берегах, и она, по-видимому, не подозревала об опасности. У меня даже не было времени собирать рыбешек, я бросал их через плечо прямо на землю. Они стукались о берег, я слышал, как они судорожно бьются в траве. Некоторым из них удавалось добраться до воды, и я видел, как они, оживая, стремительно ныряли на дно. Пусть себе живут, ведь я им не враг, я просто забавляюсь.
— Антоний, — послышался голос Доротеи.
А я как раз подумал: куда это она подевалась? Голос ее звучал ясно, но словно бы издалека. Я обернулся — на берегу не было ни души.
— Антоний! — опять позвала она.
Я с тревогой взглянул на озеро. Туман рассеялся — синее и гладкое, оно сверкало передо мной. Только присмотревшись, я заметил ее русую голову почти у противоположного берега.
— Ты, что, с ума сошла? — крикнул я сердито.
Вряд ли я мог сказать что-нибудь более бестактное. Но она приняла это абсолютно спокойно, я видел, как она улыбалась, повернув ко мне белое пятно своего лица.
— Возвращайся назад, — добавил я уже не так сурово.
Я знал, что она услышит меня, даже если я прошепчу. Как всегда покорно, она повернула назад, все еще смеясь — вероятно, над моим испугом. Это опять рассердило меня. А если бы вдруг появился генерал? В заповедной зоне купаться строго запрещено. Но ей-то откуда это знать? Я сам, конечно, виноват, надо было ее предупредить. Доротея приближалась к берегу, уже не улыбаясь — видно, почувствовала, что я сержусь. Плыла она легко и свободно и в то же время неуклюже, как головастик, у которого только что отвалился хвост. Подплыв к берегу, ступила на дно и выпрямилась во весь рост. Она была совершенно голая, но словно не сознавала этого. Да и впрямь, наверно, не сознавала: взгляд ее был спокоен и чист, в нем не было ни тени смущения, ни капли женской игривости. Похоже, что она не испытывала чувства стыда, как дети или античные наяды. И пошла ко мне, стряхивая рукой светлые капли с плеч. Она была такая, какой я и ожидал ее увидеть: прозрачно-белая, голубоватая, с узкими бедрами и маленькой грудью.
— Я не знала, что здесь нельзя купаться! — смущенно сказала она. — Откуда мне знать, я здесь в первый раз.
— Ничего… А я и не думал, что ты умеешь плавать.
— Плавать?.. Я вошла в воду и поплыла. Первый раз в жизни, честное слово, Антоний.
Я недоверчиво посмотрел на нее, хотя знал, что она никогда не лжет. Но все-таки…
— И ты не училась?
— Нет, — ответила она, останавливаясь в нескольких шагах от меня. — Зачем учиться тому, что естественно?
— Может, ты и права, — ответил я. — Ты так свободно плыла… как головастик. Верно говорят, что человек произошел от земноводных… В частности, от лягушек.
— Человек произошел от птиц! — возразила она.
— А тогда почему же ты плыла, как головастик? Кто тебя научил? Это скрытый в нас инстинкт.
— Не знаю… Может, ты произошел от лягушки, Антоний. А я — от птиц. Я в этом уверена.
— Хорошо, — сказал я. — Иди оденься. И вообще, неужели ты меня не стыдишься?
— Тебя — нет! — ответила она, собирая в пучок мокрые волосы.
Не так уж лестно для мужчины, если его не стыдятся.
— Отчего же?
— Ты — Антоний!
— Антоний, — кисло улыбнулся я. — Дядя Антоний?
Еще один промах — я забыл об этой страничке ее прошлого.
Она опять не обратила внимания на мои слова, будто я ничего особенного не сказал.
— Ты Антоний Смешной, — сказала она. — Ты что, умеешь жарить рыбу?
— А ты что, не умеешь?
— Умею, но не хочу… Ни ощипывать цыплят, ни варить их…
Надоела ты мне со своими птицами, — сказал я, раздосадованный. — Ладно, иди одевайся!
Она повернулась и пошла, осторожно и неловко ступая оттого, что трава колола ее нежные ступни. Я собрал всех рыбешек, которые еще подавали признаки жизни, и бросил в озеро. Одни тотчас же нырнули в глубину, другие плавали брюшком кверху на отмели. Я знал, что большинство из них все-таки оживет и еще будет плавать. Долго стоял и смотрел, как они уходят под воду: то брюшком вверх, то бочком, открыв рот. Одна рыбка так и осталась лежать на траве. Она шевельнула разок желтым хвостом и застыла, неподвижная, безжизненная. Меня охватило тягостное предчувствие, что когда-нибудь придется ответить за это злодеяние.
Доротея постелила два одеяла в редкой тени деревьев и лежала на спине, следя за своими птицами, которые порхали в ясной синеве неба. Это были ласточки с острыми черными крылышками, с продолговатыми шейками, они, вероятно, не ловили насекомых, а упивались прозрачным воздухом. Лег и я на клетчатое одеяло, своей яркой, огненной расцветкой сейчас раздражавшее меня. Доротея жевала травинку, лицо ее становилось все задумчивее.
— Хочешь, я тебе кое-что расскажу? — спросила она наконец.
— О чем, Доротея?
— Как умер мой отец!
— Не сейчас, — сказал я, сердце у меня сжалось. — Потом.
— Потом у меня не хватит духу, — сказала она.
Я понимал, что ей нельзя мешать. Она должна была освободиться от этого.
— Ладно, только не волнуйся!
— Я никому до сих пор не рассказывала, — продолжала Доротея. — Даже Юруковой. Но она знает об этом.
С того места, где мы лежали, мне было видно бледно-зеленое поле овса. И где-то вдали кусочек озера, синего и твердого, как стекло.
— Хорошо, я тебя слушаю, — сказал я.
— Знаешь, Антоний, мой отец был чиновник. Он сам говорил, что он чиновник. Теперь никто не употребляет этого слова, сейчас все говорят «служащий». Почему — служащий? По-моему, глупо и обидно. Это слово не подходит человеку. У нас была собака Барон. Мы кричали ей: «Эй, Барон, служи!» И Барон вставал на задние лапы. Передние лапки он поджимал, живот у него был бледный, прямо прозрачный, с маленькими розовыми сосочками. Мне так смешно было смотреть на бедного Барона, а глаза у него были такие жалобные, как будто он вот-вот заплачет. Собаки ужасно не любят служить. И люди не любят, и собаки, а о птицах и говорить нечего. Ты был когда-нибудь в зоопарке? Видел орлов в клетке? Нет никого на свете мрачнее орла за решеткой. Разве орел может быть «служащим»? Конечно, нет.
Мой отец был худой как скелет. В молодости он не был таким тощим, но год за годом все худел и худел. Пока от него не остались только кожа да кости. Знаешь почему? Потому что мама по ночам, когда он спал, пила из него кровь. Вставляла ему сзади под самым затылком трубочку и высасывала ее. Не пугайся, Антоний, я это говорю не потому, что сумасшедшая, это я так думала, когда была маленькая. Доктор Юрукова говорит, что у меня слишком сильно развито воображение. И отсюда все мои несчастья, потому что я не могу, как она говорит, отличать видений от действительности. У меня вправду были видения, но с тех пор, как она стала мне давать лекарства, я просто отупела. И сейчас живу как во сне. Папа тоже жил как во сне. Он никогда не улыбался, говорил тихо, нос у него всегда был влажный, как у Барона. И, как Барон, он служил, кто бы и что бы ему ни приказал. И до того он был жалкий, Антоний, до того покорные были у него глаза. Даже в самую сильную жару он хлюпал носом и сморкался в мятый-перемятый платок. И хотя он был очень грустный и молчаливый, но нисколько не был похож на орла. Скорее на тощую унылую ворону, которая зимой сунет клюв под крыло и сидит. Я видела, как он плакал. Тогда я не знала, что мама завела себе любовника, какого-то пожарника. Когда папа умер, они поженились. Пожарник был такой здоровый, что когда он зимой раздевался и оставался в одной майке, то от него валил пар, как от лошади. Я никогда не слышала, чтобы папа с мамой ругались из-за него, хотя он приходил к нам в гости и то и дело брал под козырек, очень ему нравилось отдавать честь и тереть сапогом о сапог, пока не завоняет ваксой. Он был ужасный обжора. Один раз, когда мы с ним остались вдвоем на кухне, он стал поднимать крышки с кастрюль и есть изо всех подряд. Потом засмеялся и ущипнул меня там. Мне было так стыдно, что я целый день проплакала, но маме не посмела сказать. Незадолго до того, как папа умер, он стал приходить к нам чаще. Тогда папа уходил из дому и, наверно, бродил по пустынным улицам и плакал. Доктор Юрукова сказала, что у меня плохая наследственность, что я похожа на отца и потому такая тощая и такая чувствительная.
Когда мы в то утро пошли с ним покупать мне пальто, он был очень расстроенный. Я делала вид, что ничего не замечаю, но чувствовала, как он время от времени поднимает руку, чтобы смахнуть слезы. Пальто у него не было, зимой он ходил в плаще с подстежкой из козьего меха. Никогда в жизни, Антоний, не видела я такого истрепанного плаща, как у него, он стал такой белесый и грязный, как халат у продавца. Но в этот день было не очень холодно, только ужасно скользко. Это ведь было в декабре, за два дня до Нового года. Накануне даже шел дождь, потом подул холодный ветер, и дождь прекратился. Капли так и застыли, мы давили эти пузыри подметками, и они лопались, как человеческие глаза. Было страшно ступать по человеческим глазам, но мы все шли и шли, а папа иногда так сильно сжимал мне руку, что я вскрикивала от боли. Так мы дошли до центра, там прохожие, слава богу, все уже растоптали, и мы могли идти совершенно спокойно.
Папа купил мне синее пальтишко с белым воротником из искусственного меха. У меня никогда до этого не было такого красивого пальто. Продавщица хотела завернуть, но я его тут же надела, а завернули старое. Даже отец повеселел, когда увидел, как оно мне идет. Мы вышли из магазина и заторопились домой. Он опять крепко взял меня за руку и прямо нос задрал от гордости, что идет по улице рядом с дочерью, нарядной как кукла. Ты, наверное, догадываешься, Антоний, что нос у меня отцовский, из-за него в школе меня прозвали Диди, Малайский Медведь. Я не сердилась. Не знаю, видел ли ты на картинках малайского медвежонка, они такие смешные, носишки у них похожи на хоботы, только черные-черные и блестящие.
Так вот, мы с папой шли по тротуару, и он крепко держал меня за руку. На улицах было полно народу, все что-то тащили: кто елку, кто детские игрушки. А мы никогда не покупали елки, меня водили на елку в то учреждение, где работал отец. Но что это за елка, которой и полюбоваться не успеешь, как является пьяный Дед Мороз с приклеенным носом и дарит тебе деревянного коня. А зачем мне деревянный конь? Я его сразу же меняла на книжку — кто не захочет поменять книжку на коня? Но тогда я не думала ни о какой елке, даже не попросила у папы купить какую-нибудь книгу, хотя мне так хотелось. Тогда я была рада и этому проклятому пальто, из-за которого приключились все беды моей жизни.
Плохо было то, что пока мы шли, папа опять приуныл. Сначала я почувствовала, что рука его обмякла и стала влажной. Потом он совсем отпустил мою руку. Это его и погубило. Я не видела его глаз, но чувствовала, что он опять смотрит перед собой невидящим взглядом. Я и раньше замечала, что он ходит по улицам, ничего не видя, как слепой. Мы прошли через городской сад и зашагали по улице Ивана Вазова. На углу улицы Раковского мы собрались переходить, но папа остановился перед сугробом у тротуара. Поколебался немного, но все же перепрыгнул через него. Обо мне он совсем позабыл. И сделал-то всего один шаг на мостовой, нерешительно так — вспоминал, видно, не оставил ли он чего позади себя. А я стояла со свертком в руке.
И в этот самый миг на него налетела машина. Хоть сто жизней проживу, Антоний, а эта картина все будет стоять у меня перед глазами, будто это случилось вчера. Она мне так врезалась в память, что ничем ее не сотрешь. Когда я потом бывала сильно больна, этот кошмар преследовал меня, даже если наступало просветление. Я все еще не могу отделаться от него, никак не могу, иначе не стала бы я об этом рассказывать и расстраивать тебя. Я сейчас отчетливо вижу эту машину, зеленую, нарядную, со сверкающими фарами. Она мчалась с дикой скоростью. И подбросила отца так, что он, раскинув руки, упал на капот, а машина пронеслась еще несколько метров и остановилась как вкопанная. Папа по инерции полетел вперед. Мне показалось, что он летит целую вечность — время словно остановилось. Руки и ноги у него были раскинуты, голова свешивалась вниз, я ясно видела белую плешь на темени. Потом он грохнулся о тротуар, голова его раскололась, как яйцо. Я не упала в обморок, не отвела взгляд, застыла, оцепенев от ужаса, и смотрела, смотрела.
Отовсюду набежали люди. Из машины вылез убийца. Это был совсем еще молодой парень, но лицо у него было все в морщинах, как у старухи. Кто-то пытался поднять отца, но большинство сгрудилось вокруг парня. Один схватил его за ворот, другой кулаком ударил по шее. Они словно озверели. Парень дергался, как тряпичная кукла. Потом он бросился на грязный асфальт, рвал на себе волосы и выл, но я чувствовала, что он притворяется. Люди брезгливо отворачивались, многие мрачно проходили мимо. За все это время я не шелохнулась.
Отца положили в одну из проезжавших машин. Я видела его разбитую голову, знала, что он мертв. Но никто не замечал меня, никто не догадывался, что я была вместе с ним. Милиционер увел парня, толпа постепенно разошлась. Только там, где упал отец, краснело небольшое пятно. Наконец и я сдвинулась с места. Перешла как во сне страшную улицу и поплелась домой. Но как ни была я потрясена и убита горем, я ни на миг не забывала, что на мне новое пальто. Брела как мертвец в новом пальто, шаг за шагом, еле передвигая ноги.