Но жизнь состоит не из одних праздников. И поэтому традициями был пронизан каждый день нашей жизни – с минуты, когда мы вставали, и до часа, когда ложились спать. Мы приветствовали друг друга салютом, мы говорили «Есть!» в ответ на полученное приказание. Мы собирались по зову горна, никогда не опаздывали на свои собрания и никогда не говорили на этих собраниях больше одной минуты: за шестьдесят секунд можно высказать шестьдесят мыслей, говаривал Антон Семенович. Для нас не было наказания страшнее, чем отвечать за свой проступок перед товарищами. «Выйди на середину!» – говорил секретарь совета командиров, и провинившийся выходил, а со всех сторон на него были устремлены пытливые взгляды товарищей, и он должен был дать им отчет в своих поступках.
   Казалось бы, простая вещь: вот наступил день. Как он пойдет? С чего начнется? Чем кончится? Кто чем будет занят?
   Я мог заранее сам сказать это ребятам, растолковать, распорядиться. Но я хотел, чтобы они думали вместе со мной. Думали и придумывали. Чтобы этот день, весь его порядок, его содержание были не чем-то навязанным извне, но их собственным детищем, плодом их собственной мысли.
   Давно это было – больше двадцати лет назад приехал я в Березовую поляну. Многое произошло с тех пор. Были радость и горе, были горькие потери и счастливые встречи – всё вместили два десятилетия. Но, вспоминая тот далекий день, мартовский день тридцать третьего года, я отчетливо, как вчерашнее, вижу: маленькая комната – мой кабинет; небольшой письменный стол, диван напротив, и на нем пятеро ребят. У Жукова, командира первого отряда, некрасивое лицо: приплюснутый нос, большой рот. Зато карие глаза великолепны. Умные, чистые, они смотрят прямо и пристально, и всё отражается в них: улыбка, гнев, внезапно вспыхнувшая мысль. Живой, быстрый и острый ум освещает это лицо и делает его привлекательным наперекор некрасивым чертам.
   А вот хмурый, бледный Колышкин. У него в отряде царит неразбериха. Никто его не слушается, да он этого и не ждет. Бремя, взваленное на его плечи, тяготит его. Он лучше чем кто бы то ни было понимает: выбрали его как раз для того, чтобы он ни во что не вмешивался и никому не докучал.
   Рядом Королев щурит на лампу желтые лукавые глаза. Этот держит свой отряд в страхе божием. Когда он весел, у всех веселые лица. Когда он хмурится, все поникают. Он не говорит с ребятами, он только приказывает, а они ходят за ним по пятам и сломя голову кидаются выполнять каждое его поручение. Никто в третьем отряде не говорит: «Королев сказал», «Королев просил». «Король велел» – вот единственная формула.
   А Суржик? Не знаю, что такое Суржик, Не знаю, чего он хочет, что любит, что ему дорого. Тут как будто совсем не за что уцепиться, все тускло, безжизненно, равнодушно – и глаза, и лицо, и голос. Он точно медуза, этот Суржик, его не ухватишь.
   – Давайте поговорим, – сказал я, – как будем жить, как учиться и работать. Вы – командиры, вы – опора учителей и воспитателей. Нас, учителей, немного пока: Алексей Саввич, Екатерина Ивановна, Софья Михайловна и я. Нам трудно будет справиться без вас. Кое-что уже пошло на лад – в доме у нас чисто, а если кто придет, не стыдно и во двор впустить. Но как сделать, чтоб с каждым днем наша жизнь становилась лучше, интереснее, умнее?
   – Надо наладить школу, это самое важное. Согласны? – говорит Екатерина Ивановна, оглядывая ребят.
   Жуков и Королев кивают. Стеклов бормочет:
   – Ну да, согласны, без школы как же…
   – Так, – говорю я. – Стеклов, садись-ка вот сюда и записывай все, что решим.
   Стеклов перебирается к столу, и на его всегда спокойном лице испуг: как-то он справится? Шутка ли – всё записать!
   – В каком состоянии у нас парты, доски, учебные пособия? – спрашиваю я.
   – Парты наполовину поломаны, – подает голос Жуков. – Мы с Алексей Саввичем все осмотрели. Там требуется большой ремонт.
   – Стало быть, за это первым делом и возьмемся. Подготовим, что нужно для школы.
   – А клуб как же, Семен Афанасьевич? – говорит Королев. – Ведь скука: пустая комната, стены одни. Надо клуб оборудовать.
   – Осилим сразу, Алексей Саввич?
   – Что ж, рабочих рук много. Будет старание – справимся.
   Шаг за шагом мы добираемся до всего, до каждой мелочи.
   – А как будем за чистотой следить? – говорит Стеклов, отрываясь от своего протокола. – Дежурных выделять? Или это на санитарах?
   – Разве санитары справятся одни? Нет, тут надо каждый день человек десять, чтобы и в столовой и во дворе – всюду глядели, – говорит Королев.
   – А что я скажу, – вмешивается Жуков, – а если по отрядам? Один отряд в столовой, другой во дворе, третий…
   – Да это с тоски помрешь – всю жизнь канителиться в столовой! – протестует Король.
   – Зачем всю жизнь? Можно меняться, – возражает Жуков. – Дежурить – ну, хоть по месяцу, что ли, а потом меняться. Вот никому и не обидно.
   – А спальни? Там кто за чистотой будет следить?
   – Ну, тут уж каждый отряд за своей спальней. Без нянек.
   Разговор идет все быстрей, все горячее. Даже Суржик иной раз вставляет слово. Один Колышкин молчит. Стеклов низко пригнулся к столу, весь покраснел, прядь волос свисает ему на самые глаза. Он едва успевает записывать, да еще и самому сказать хочется.
   Работаем, обсуждаем, спорим.
   Иной раз, когда спор заходит в тупик, я говорю:
   – А вот у нас в коммуне Дзержинского было так…
   И тотчас кто-нибудь из ребят откликается:
   – А чего ж? И мы так сделаем!
   Сообща окончательно устанавливаем режим дня. В 7 утра – звонок на побудку. В 7.40 командир, дежурящий в этот день по дому, дежурный санитар и я начинаем обход. К этому времени всё должно быть готово: кровати застелены, спальни убраны, сами ребята одеты и умыты. Когда идет поверка, каждый должен стоять возле своей койки, а командир отряда отдает рапорт, все ли в порядке. После этого санитар должен все осмотреть.
   – Пускай и под подушкой поглядит и тумбочку откроет, – уточняет Стеклов.
   После зарядки – завтрак, потом – работа в мастерской. Вечером командиры отрядов должны отдать рапорты дежурному командиру, а он – мне: как прошел день, как выполнена работа, не случилось ли чего.
   Все это обсуждается дотошно, кропотливо, и я рад. Я знаю: заключенный в такие рамки день пойдет не спотыкаясь. У ребят не останется времени на бестолковое шатание по дому и двору, у каждого будут свои обязанности, и он станет их выполнять, потому что твердо известно: о нем помнят, его проверят.
   Ребята уходят взбудораженные. Каждый из них, даже Суржик, даже Колышкин, так и не проронивший за весь вечер ни слова, наверняка расскажет обо всем у себя в отряде. А завтра мы поговорим обо всем на общем собрании.

9. БУХАНКА

   Иногда я думал: не слишком ли много во мне самоуверенности? Почему все идет там гладко? Что я пропустил? Чего недоглядел? Или в самом деле мне такая удача? Но стоило так подумать – и тотчас на меня сваливалась какая-нибудь неожиданность.
   – Ну вот, Семен Афанасьевич, говорила я! – В лице и в голосе Антонины Григорьевны негодование. – Я с вечера приготовила на завтрак гречу, масло и хлеб. Пожалуйста: осталось три буханки хлеба и соль. Даже заварки нет.
   – Ну что ж, позавтракаем горячей водой и остатками хлеба.
   Три буханки мы режем на микроскопические. доли. Вот такой крошечный ломтик хлеба и кружка кипятку – это и есть весь завтрак.
   – Это что же? – восклицает Петька, с недоумением глядя на свою порцию.
   – А то, что весь завтрак свистнули, – невозмутимо объясняет Король.
   – Нам полагается… – ворчит Глебов. – Еще чего – голодать…
   – Все, что вам полагалось, украдено. А вам было сказано: второй выдачи не будет. – Говорю спокойно, но спокойствие дается мне нелегко,
   Я уже привык к мысли, что все покатилось по ровной дорожке, что главные ухабы позади, и разуверяться в этом, ох, как неприятно! До чего легко привыкаешь к удаче и до чего бесит всякая помеха!
   Через неделю Антонина Григорьевна обнаружила, что в кладовой не хватает пяти кило хлеба.
   – Так… а сколько на кухне?
   – Двадцать четыре кило.
   – Пять верните в кладовую.
   Ребятам даже кажется, что мне не любопытно, кто взял хлеб, что я и не пытаюсь найти виновника. Но я должен найти его! Должен во что бы то ни стало!
   Однако нашел его не я, а Алексей Саввич, и открылось все до неправдоподобия просто. Алексей Саввич пошел на чердак взглянуть, не завалялось ли там что-нибудь стоящее – доски, инструмент, пила может быть. Зашел, пошарил – и тут же наткнулся на буханку хлеба, завернутую в большой синий платок.
   – Не знаешь, чей платок? – спросил он первого из ребят, кто попался ему на пути.
   – Панина, – ничего не подозревая, ответил тот.
   Через две минуты Панин стоит передо мной.
   – Почему ты украл?
   – Есть хотел, – отвечает он равнодушно, не глядя на меня.
   – Есть?
   И тут мне вспоминается случай из давнего прошлого. Как-то в колонии имени Горького из кладовой пропала жареная курица. Выяснилось, что украл ее колонист Приходько. Он стоял перед строем понурый, виноватый. И на вопрос Антона Семеновича: «Зачем ты это сделал?» – ответил вот так же: «Есть хотел». И тогда Антон Семенович сказал: «Есть хотел? Ну что ж, ешь. Подайте ему курицу».
   Несчастный Приходько чуть сквозь землю не провалился. Вот так стоять и на глазах у всей колонии жевать курицу? Нет, невозможно!
   «Антон Семенович! Простите! Никогда, ну никогда не буду!»
   «Ешь. Хотел есть – вот и ешь».
   «Ох, это я так сказал! Не хочу я есть, просто сдуру взял…»
   Все это проносится в моей голове за одну секунду, и я говорю Панину:
   – Так ты есть хотел? Королев, дай-ка мне эту буханку. Держи, Панин, ешь.
   Кто-то позади меня ахает. Панин неторопливо отламывает угол от буханки и ест. Ест спокойно, равнодушно. Мы стоим молча вокруг, и я чувствую: сцена эта безобразна. В ней нет никакого смысла. Все, что было умно, смешно и ясно для каждого в случае с Приходько, здесь, сейчас, с Паниным, бессмысленно и уродливо. Почему? Такой же случай, такое же наказание, а всё не то.
   Постепенно ребята оживляются, кто-то смеется, кто-то предлагает:
   – А на спор: съест! Все до корочки съест!
   – Не съест!
   – Чтоб мне провалиться – съест! – восклицает Петька.
   Меня прошибает пот, я понимаю – надо сейчас же что-нибудь придумать, сейчас же прекратить это. А Панин тем временем покорно и равнодушно жует. Он не просит прощения. Не говорит: «Не буду». Он жует свою буханку и действительно сжует ее всю без остатка.
   – Разойдитесь, – говорю я ребятам. – Панин, иди за мной.
   Мы идем в кабинет, провожаемые десятками глаз. Может, без пользы это и не прошло и не каждый захочет оказаться в положении Панина, а все же не то получилось! Не то!
   Я до смерти рад, что никого из наших воспитателей не оказалось поблизости в эту минуту.
   – Положи буханку! – говорю Панину, затворив за собой дверь кабинета.
   Он послушно кладет обломанную с одного бока буханку на стол.
   – Отвечай, зачем украл?
   – Есть хотел, – отвечает он, но тут же безнадежно машет рукой.
   – Запомни, чтоб это было в последний раз. Иначе уйдешь отсюда.
   Он молчит. Пожалуй, на время он и перестанет. Поостережется. Но не более того.
   Долго еще после этого случая я ходил с таким ощущением, точно жабу проглотил. Вот что значит бездумно воспользоваться готовым приемом! Вот что значит не понять, что передо мной совсем другой человек, другая обстановка!
   Ведь у нас был превосходный коллектив. Слово этого коллектива было для нас законом, его осуждение заставляло по совести и без скидок разобраться, в чем ты неправ, его одобрение делало счастливым, помогало поверить в себя. А у меня здесь разве уже есть коллектив? Нет, конечно.
   Да, для Приходько та история стала уроком на всю жизнь. До него, как говорится, дошло. Его проняло. А Панин? Я даже не мог толком определить для себя, в чем же моя ошибка, но уже одно то, что Панина ничуть не проняло, что он так спокойно, так равнодушно подчинился моему приказанию, значило: я ошибся. Здесь надо было поступить как-то иначе. И тысячу раз прав был Антон Семенович, когда говорил, что наказание по-настоящему возможно только в очень хорошем, очень организованном и дружном коллективе.

10. «САДИТЕСЬ И ИГРАЙТЕ!»

   А в другой раз после дня веселой и хорошей работы без разрешения ушел в город Коршунов. Как тут было поступить? Не пустить его обратно я не мог. Проучить, как Глебова, тоже не мог: Коршунов был нервен и истеричен. Иногда он, правда, напускал на себя – ни с того ни с сего начинал плакать, кричать, что он никому не нужен и для всех лишний. И все-таки даже самый неопытный глаз увидел бы, что нервы у этого мальчишки действительно не в порядке. По ночам он спал беспокойно, вздрагивал, вскрикивал, бормотал, его постоянно мучили какие-то сложные сны, которые он потом многословно и путано пересказывал, изрядно всем надоедая. Он пугался любого пустяка: стоило кому-нибудь неожиданно крикнуть или громко засмеяться, как он передергивался, словно прошитый электрический током.
   И вот он вернулся из самовольной отлучки и стоял передо мною рядом с дежурным командиром Жуковым, готовый заплакав закричать, забиться в истерике.
   – И не пускайте! Не хотите – и не пускайте, очень нужно, подумаешь! – затянул он было на одной ноте.
   В самом начале я сказал ребятам очень точно: кто уйдет – обратно не пущу! Но не пустить сейчас Коршунова нельзя, это понятно и мне, и Алексею Саввичу, и Жукову. Не понимает этого, может быть, один Коршунов, мучимый сомнением: а вдруг я его сию минуту выставлю на улицу?
   – Я думаю, – говорит Алексей Саввич вопросительно глядя на меня, – пускай Коршунов идет спать. А весь отряд Колышкина оставим на месяц без отпуска – пускай научатся отвечать друг за друга.
   Так мы и сделали. Но назавтра же ко мне явился Репин:
   – Семен Афанасьевич, разрешите мне, пожалуйста, отлучиться в Ленинград.
   – Ты ведь знаешь, что ваш отряд на месяц лишен отпуска.
   – Это из-за Коршунова?
   – Да, из-за Коршунова.
   – Семен Афанасьевич, а я-то при чем?
   – А у нас теперь такое правило, Андрей: один за всех, все за одного.
   – Очень странно, – негромко говорит Андрей уходя.
   Да, Алексей Саввич предложил очень правильную меру, но я был бы куда спокойнее, будь Коршунов в отряде Жукова или, Стеклова. Там ребята отнеслись бы к такому наказанию разумнее. Посетовали бы, но Коршунова не изводили бы, не дергали. А у Колышкина? Не стали бы там вымещать на Коршунове свою досаду… Поэтому я не свожу с Коршунова глаз ни на работе, на в столовой. Да, разумное наказание. Но опять-таки – не рано ли мы его применили? В хорошем, дружном коллективе оно было бы верно, а сейчас?
   Однажды, в такой же дождливый, ненастный день, как тот, когда мы ломали забор, я застал на чердаке Петю Кизимова и Андрея Репина за картами. И тут я сказал слова, которые, конечно, еще никак не могли дойти до их сознания. Я сказал Петьке:
   – И не совестно тебе?
   От растерянности он даже не догадался встать – сидел несчастный, красный, как рак, и не отвечал. Репин – тот меня не удивил. Но Петя, мой первый знакомец в Березовой поляне, мой первый благожелатель и друг! Как случилось, что он предал меня, нарушил мой строжайший запрет?
   – Тебе, видно, уже надоели твои башмаки? Опять захотелось босиком попрыгать, так? Давай карты.
   Должно быть, обрадовавшись, что можно хоть как-то выйти из бездействия и молчаливого отчаяния, Петька вскочил и стал лихорадочно подбирать карты. На Андрея я не смотрел.
   В сущности, из этих двоих опасен был именно Репин. В этом я был совершенно уверен. И, однако, через несколько дней в короткий перерыв между работой в мастерской и обедом я снова застал за картами не Репина, а Петьку, на этот раз с Коробочкиным. Петька ни жив ни мертв оцепенел на месте, так и не стасовав карты.
   Я не стал ни о чем расспрашивать ребят и не позвал их за собой. Они сами, ни слова не говоря, встали и пошли следом. Я привел их в столовую:
   – Садитесь за стол и играйте! Нечего прятаться по чердакам. Если вам невмоготу, играйте.
   – Играть? – с запинкой переспросил Петька.
   – Ну да. Вот ваша колода – садитесь и играйте.
   Оба сидели неподвижно, с той лишь разницей, что лицо Коробочкина было спокойно и непроницаемо, как лицо Панина, когда он жевал злополучную буханку, а на лице Петьки было написано самое горькое отчаяние. Но что толку? Ведь и в прошлый раз он отчаивался, однако это не помешало ему снова взяться за карты.
   – Тасуй, Коробочкин, – сказал я.
   Коробочкин сдал карту.
   – Играйте!
   Коробочкин исподлобья мельком глянул на меня и кинул карту, но его партнер не шевельнулся.
   – Что же ты? Отвечай, – сказал я.
   Когда мы вошли, дежурные накрывали к обеду, гремели ложками и вилками. Сейчас жизнь в столовой остановилась, все смотрят на стол, за которым сидят Петька и Коробочкин. Вот уже заливается звонок, вбегают первые ребята. Они мгновенно соображают, что здесь происходит. Кое-кто придвигается поближе и смотрит, остальные рассаживаются по местам и наблюдают издали.
   Я отхожу, оглядываю столовую – все ли в порядке. Потом подсаживаюсь за стол к Глебову и Стекловым и принимаюсь за свой обед.
   В столовой непривычная тишина. Иногда прорвется приглушенный смех – и снова тихо. Так.
   Правильно ли я поступил? Я знаю все, что мне могут возразить по этому поводу: нельзя унижать человеческое достоинство. Это верно, нельзя. И, конечно, трудно и оскорбительно им было сидеть на глазах у всех с картами в руках и ощущать на себе взгляды ребят – сочувственные или насмешливые… Но ведь человеческое достоинство этих злополучных картежников будет унижено гораздо больше, если они вот так и будут играть и обирать друг друга… Эх, не с кем посоветоваться! Как это – не с кем? Нет рядом Антона Семеновича, но есть Алексей Саввич, есть Екатерина Ивановна и Софья Михайловна. Да, но где же мне было советоваться с ними? Ведь решение надо было принять тут же, не медля ни секунды…
   Кончаем обедать. Ребята выбегают из столовой, но то и дело кто-нибудь заглядывает – а как идет игра? Я задерживаюсь за своим столом. И вдруг слышу плач. Плачет Петька – в голос, взахлеб, как плачут совсем маленькие дети. Коробочкин по-прежнему спокоен и неподвижен, а Петька ревет неутешно, размазывая слезы по лицу. Что и говорить, жалко его.
   – Ну что, Петр? Не играется?
   – Я боль…ше не бу…ду! – насилу выговаривает Петька, захлебываясь слезами. – Вот честное слово!.. Не хочу я… возь…мите карты! – И он отбрасывает их, точно это змея или ехидна.
   – А запасная колода?
   – Это последняя! Чтоб мне провалиться… последняя… – всхлипывает Петька.
   Конец ли это? Ох, наверно, до конца далеко!
   Вечером ко мне в кабинет приходит маленький Павлуша Стеклов.
   – Что тебе? – спрашиваю.
   – Я просто так.
   – Ну, присаживайся.
   Он садится на диван и молчит. Молчу и я.
   – Семен Афанасьевич, – наконец решается он. – Дело-то какое… Ведь Петьку… Может, вы думаете – вот, не слушается… А его на подначку взяли. Ему говорит… там, один: «Что, говорит, испугался? Слабо тебе еще сыграть». Ну, Петька и говорит: «А вот и не слабо!»
   А, вот оно что.
   – Петя, где ты там? – говорю я. – Заходи, не стесняйся!
   Стеклов-младший застывает с открытым ртом. Он потрясен: как это я догадался, что он пришел не один? За дверью слышится какая-то возня, скрип половицы, шумный вздох – и на пороге появляется Петька.
   – Садись, Петя, – говорю. – Кто старое помянет, тому глаз вон. Что было, то прошло.
   В это время в дверь без стука врывается Король:
   – Семен Афанасьевич, вам телеграмма! От Алексей Саввича! То есть это он ее принял и говорит – неси скорее, вот я и…
   Я разрываю телеграфный бланк – и вижу три пары устремленных на меня вопрошающих глаз. Не знаю, что подумали ребята, но у них такой вид, словно эта телеграмма должна касаться непосредственно их, во всяком случае – детского дома.
   – Из Харькова выехала моя жена с ребятишками, – говорю я почти невольно. – Завтра она будет в Ленинграде.
   Забавно: у всех троих на лицах удовлетворение. А Король понимающе говорит:
   – Надо встречать. Вы меня возьмите с собой, я вам помогу.
   – Спасибо, – отвечаю я.

11. ВСТРЕЧАТЬ – ХОРОШО!

   Мы с Королём выезжаем очень рано, первым поездом. Дом я оставил на Алексея Саввича. Уезжал я, признаться, не без тревоги, но и Алексей Саввич и Екатерина Ивановна наперебой успокаивали меня:
   – Все будет хорошо, ничего без вас не случится, управимся.
   И вот мы сидим в полутемном вагоне. Напротив нас, в углу, – маленькая девочка в белом капоре. Она не мигая смотрит на лампочку. Иногда сонно прикрывает глаза – и снова пристально смотрит на огонек. Ей года три. Мои чуть постарше. Скорей бы увидеть их! Мне некогда было думать о них все эти дни. Мое время без остатка, до последней секунды, поглощал дом в Березовой поляне и мои новые ребята. Но сейчас я понимаю, до чего соскучился. Соскучились руки: хорошо бы подхватить малышей, потрепать по волосам, по круглым щекам, подбросить к самому потолку, услышать, как оба они визжат: тот, что летит кверху, – от восторженного испуга, тот, что подпрыгивает возле меня на полу, ожидая своей очереди лететь, – от счастливого нетерпения…
   Король сидит у окна и смотрит на проплывающие мимо деревья, еще смутные, неотчетливые. Потом в вагоне становится светлей, и вот уже дневной свет смешивается с электрическим, а потом и вовсе вытесняет его. Утро. Девочка напротив уснула, привалившись к матери. Я смотрю на нее, смотрю до тех пор, пока на месте ее светлой головки в белом капоре мне не начинает мерещиться другая – черноволосая, в красной шапочке.
   – Семен Афанасьевич, – слышу я голос Короля, – я вместо себя в отряде оставил Плетнева.
   Я встряхиваюсь, как от дремоты:
   – Не напрасно ли? Он был в самовольной отлучке.
   – Ничего, я думаю. Наука.
   – Наука-то наука, а станут ли ребята его слушать?
   – Его-то?
   Король больше ничего не добавляет. Но если я и сомневался, на месте ли будет Плетнев в качестве командира, то теперь, уверен: третий отряд попал из огня да в полымя.
   – Что, – говорю я, – как назначат в лесу воеводой лису, перьев будет много, а птиц нет?
   Мы оба смеемся.
   Но вот и Ленинград. Мчимся на Московский вокзал. По платформе уже шагает взволнованная ожиданием тетя Варя.
   Тетя Варя – подруга покойной Галиной матери. Галя семнадцати лет осталась сиротой, и у нее не было человека ближе, чем тетя Варя. Разница в возрасте не мешала их дружбе. Я знал, что тетю Варю огорчало раннее Галино замужество, а еще больше огорчало и смущало, что я – бывший беспризорник.
   Но в первый день приезда в Ленинград я зашел к тете Варе. Мы проговорили с ней допоздна. Она расспрашивала и о Гале, и о детишках наших, и о делах коммуны имени Дзержинского, и об Антоне Семеновиче.
   А наутро я ушел от нее с таким чувством, словно и для меня, как для Гали, это свой, с детства близкий человек.
   Сейчас тетя Варя коротко поздоровалась со мною, серьезно сказала Королю: «Будем знакомы», пожала ему руку и снова стала ходить взад-вперед, прямая и строгая. И только по глазам да по поджатым, чтоб не дрожали, губам было видно, как горячо ее нетерпение.
   Когда провожаешь, какой бы веселый путь, какая отрадная цель ни ждали уезжающих, всегда грустно. Но встречать – встречать хорошо! Вот сейчас загудит, запыхтит, надвигаясь, паровоз, поезд подкатит к платформе, и из вагона выйдет Галя с детьми. Я хочу представить их себе – и не могу. Все трое румяные, смуглые, черноволосые – всегда я видел их сразу, стоило закрыть глаза, а сейчас почему-то не выходит.
   – Едут! – говорит тетя Варя хрипловатым от волнения голосом.
   Все отчетливее стук колес, все ближе и ближе широкая грудь паровоза. Стоп! Обгоняя друг друга, мы бежим к пятому вагону. Оттуда уже выходит какой-то человек в кожаном пальто с двумя огромными чемоданами в руках. За ним стоит старушка с узлом, дальше высокий военный… в вагон не пройти.
   – А где же твой мальчик? – спрашивает вдруг тетя Варя.
   Короля нет. Вот не было печали! Но не мог же он сбежать! Нет, этого не может быть. Куда же он девался, черт возьми? И как быть? То ли дожидаться, пока выйдет Галя, то ли искать Короля.
   И тут я вижу: протискавшись между военным и старушкой, из вагона выходит Король с Костиком на руках. Нет смысла спрашивать его, как он туда попал. Сзади выглядывает улыбающаяся Галя.
   Еще минута – и все они рядом со мной. Галя и дети. Тетя Варя обнимает Галю – они так давно не виделись. Лена и Костик в ватных пальтишках, подпоясанных пестрыми кушаками, в валенках с калошами и красных шапочках – смешные, неуклюжие и неотличимые друг от друга: совсем одинаковые веселые черные глаза, щеки яблоками и крутые, выпуклые лбы. Мы все высокие, поэтому ребята кажутся еще меньше: они топчутся где-то внизу и, задрав головы, смотрят на нас.
   – Как ты их нашел? – спрашиваю Короля.
   – Так ведь вы на них как похожи! Я ж не слепой, – отвечает он снисходительно.
   Я не уточняю, кто на кого похож, потому что сразу приходится вступить в жаркий спор с тетей Варей: она и слышать не хочет о том, чтобы мы прямо с вокзала ехали в Березовую поляну. Она требует, чтобы мы все немедленно ехали к ней – там ждет яблочный пирог, клубничное варенье, чай…