Отец ему рассказывал вот такую историю. В двадцатые годы из тверской губернии прибыли два брата, Василий и Степан. Василий - это дед Елисея. Василий взял себе в жены Клавдию и родил Ивана, который, стало быть, родил Елисея. Всю жизнь Василий проработал проводником на Курской железной дороге. До самого смертного часа Елисей запомнил шумные появления деда в доме: баулы, ящики с фруктами, горчащий запах дыма от древесного угля. С дедом прибывали огромные яблоки, сливы - все роскошество сказочного юга, вершиной которого были маленькие желтые дыни, нежные, сладчайшие, с умопомрачительным ароматом. Музыкой звучали названия: Батум, Цхалтуба, Сочи, Хоста...
   Другой брат Степан стал чекистом, практически порвал с родственниками, вести о нем доходили редко, отстраненные, похожие на байки из жизни далекой страны. Степан женился и родил двух сыновей, Георгия и Илью. Потом он развелся и женился на молодой, которая родила ему дочку Евгению. Молодая жена оказалась с крепкими каблучками, и Степан сник под ними. Продвинувшись на службе, Степан добыл семье хорошую квартиру, дачу по Савеловской дороге, вырастил дочку, которая характером пошла в мать. В середине пятидесятых Степана турнули из органов, поговаривали, что легко отделался. Но в объятиях семьи запил втихую. Как ни следили за ним жена и дочь, как ни истребляли початые и полные бутылки - каждый день Степан ходил пьяный, а к останется каждая мелочь: зеленый ежик сосновой ветки торчащей из сугроба, обнаружили лет через пять после смерти Степана. Развалился гнилой пенек, и открылась маленькая ниша под корой, а в нише стояла ополовиненная бутылка водки.
   Дети его, Георгий и Илья, краем коснулись и Елисея. Помнил он, как дедушка, который не забывал своих племянников, под всеобщее оживление раз-два в год складывал в свой дорожный чемоданчик гостинцы из привезенных с юга фруктов, из прикупленных сладостей, исчезал, провожаемый всеми. А когда возвращался, в доме начинались долгие разговоры взрослых, с расспросами, удивлениями, сожалениями - весь мелкий сор времени, как тина со дна омута, поднимался и долго насыщал их тесную квартирку. Георгий работал шофером, Илья учился играть на аккордеоне. Говорили, что у Ильи удивительно длинные и тонкие музыкальные пальцы.
   Всего один раз они появились в их доме. Шумные, уверенные, гораздо старше Елисея. Приехали они на служебной машине, на которой работал Георгий. Сначала Георгий катал Елисея и его приятелей по окрестным кривым переулкам. Голова Елисея кружилась от счастья, от вкусного запаха кожаных сидений, разогретого металла, машинного масла. Потом Илья играл на аккордеоне. Он сидел на стуле посреди комнаты, широко расставив ноги. Под его руками покорно дышал мехами аккордеон, пальцы уверенно двигались, извлекая то бойкий перелив знакомой до слез песни, которую под шиканья начинал тихо подпевать дед, то протяжные, гортанные звуки неведомой поднебесной мелодии, от которой душа переполнялась сладкой тревогой, ожиданием недоступного счастья.
   На поминках деда Василия небольшая сухонькая старушка сказала, что Георгий умер от рака легких за год до смерти деда. Ему об этом решили не говорить, чтобы не огорчать - дед помнил племянников, хотя связь между ними с годами практически прервалась.
   Лет пять назад позвонил Илья. Он сказал, что видел картину Елисея на выставке и позвонил, потому что они, вроде бы, родственники. Фамилия, по крайней мере, одна. Спросил о перспективах и скептически хмыкал, когда Елисей говорил о засилье чиновников от искусства, о траве, которая силится пробить асфальт.
   Снова длилась тишина, которая закончилась звонком. Старческим подвизгивающим голосом женщина представилась членом правления жилкооператива. Она сказала, что Илья умер от какого-то нарыва в горле, что в его квартире живет пьющая посторонняя женщина, что Илья за месяц до смерти сказал ей о своей смертельной болезни и передал телефон Елисея, и она просит его найти бывшую жену Ильи, у которой есть права на кооперативную квартиру.
   Елисей нашел через справочную телефон бывшей жены Ильи, и разговор состоялся. Правда, был он довольно короткий. Назвалась она Еленой Федоровной, узнав, что стала наследницей кооперативной квартиры, ничуть не оживилась, а с горечью посетовала, что жить, конечно, трудно, хотя и дети подросли... А в конце разговора заметила, что все, связанное с мужем и его семьей, приносит несчастье и лучше от этой квартиры отказаться.
   Разговор их закончился, а эта фраза не отпускала Елисея. Причем не оставляла его уверенность, что смысл фразы связан только с дедом Степаном. Только он порождал в душе темное и жуткое оцепенение, которое коснулось Елисея еще в детстве и было сродни несчастью. Было ему, наверное, лет пять или семь. Помнил он насыщенную сумерками маленькую квартиру, непривычную тишину безлюдья, потому что, кроме его и отца, никого не было. Отец на кухне за маленьким столиком мастерил затейливую шкатулочку, а Елисей мешал ему, трогая кусочки фанеры, теребя вопросами. Потом над дверью задребезжал звонок. Отец пошел открывать, и Елисей ринулся за ним. Дверь распахнулась. В желтом пятне тусклой лампочки Елисей увидел страшное стариковское лицо под козырьком неопрятной кепки, по бокам торчали редкие космы волос, пухлые щеки болезненно обвисли, висели толстый нос и вялые губы, распухшие брови, тяжело висели веки. Из всего этого месива выпирали дикие белые пятна глаз.
   - Ваня, здравствуй, - щеки деда поползли в стороны, обнажая гнилые зубы. - Узнаешь дядю? Степан Осипович.
   Елисей от испуга вцепился в руку отца.
   - Лися, это дедушка Степан, - сказал отец.
   В его голосе прозвучала радость, и Елисей немного успокоился. Но, пока Степан Осипович раздевался в прихожей, он все равно не выпускал руки отца. Страшный дед сунул ему в руку большую шоколадку. Они прошли в комнату, оттуда слышались их глухие голоса, а Елисей ел шоколад. Потом он почувствовал в голове сначала тяжесть, которая лишила его сил, и он перестал бродить по квартире, зашел в соседнюю комнату и упал на кровать. За стеной бубнили голоса, все в голове плыло и мешалось. Ему стало казаться, что голова пухнет, тяжелеет и становится большой, вот-вот лопнет. Наверное, он плакал. В памяти остались мелькание лиц, яркий свет, белый халат врача, голоса. В этой каше плавало распухшее страшное лицо деда Степана. Потом все смешалось, потускнело и исчезло.
   Первым в черноту омута проник свет, за ним пришло тепло. Оно нежно окружило Елисея и влекло в согретое солнцем пространство, ему стало радостно и легко, он сам стремился вынырнуть из тьмы. Елисей открыл глаза и увидел веселое лицо отца. Он тянул Елисея к себе из кровати. Его сила и радость охватили Елисея, он засмеялся и прижался к щеке отца, ощутил колкую щетину. Отец сказал, что Елисей болел, несколько дней была высокая температура, но сейчас все прошло. Елисей смеялся, радуясь, что больше никогда его голова не будет так ужасно и больно распухать, не будут страшно греметь в голове чужие голоса, что никогда больше не упадет он в страшную тьму, из которой подняли его руки отца.
   Однажды Елисей в который раз вспомнил детскую болезнь, но теперь сказал отцу и про деда Степана, про пухнущую голову, карусель из голосов, видений.
   Было это в будний день на даче. Они с отцом сидели на террасе. Отец с год как вышел на пенсию и навещал их с Ларисой. Она ушла в магазин и, наверное, стояла в длиннющей очереди деревенских бабок.
   - Это был гадский разговор, - не сразу ответил отец. Его лицо потускнело и осунулось. - Первое, что он сказал, мол, давно хотел увидеть именно меня, потому что я ничего не знаю. Так и сказал. Я тогда струхнул даже немного, подумал, не рехнулся ли дядя. Пил он тогда по страшному, это я знал. В тот раз тоже был под градусом. Твой отец хитрый, сказал. Голова у него еще так тряслась... как будто за левое ухо его кто дергал. Хитрый, говорит. В чэка не пошел, сказался робким. А я его проводником устроил. Мы все - криком закричал - могли. Я опять подумал, не рехнулся ли. Побелел, глаза остекленели. Все твердил, ты ничего не знаешь. Так вот знай, прямо прошипел. Они житья мне не дают - и смотрит на меня. Я спрашиваю: кто? Эти, говорит, мои убиенные. Они моей смерти хотят. До того, говорит, довели меня, я бы их гадов, снова порешил бы, попадись в руки. Ненавижу. Они за меня зацепились и не отпускают. Думают, так на мне и будут висеть - жить хотят. Да спрашивают, зачем я их поубивал. Говорю, приказ мне такой был. А они все равно не отпускают. Им объясняю: смиритесь, подлецы. Говорю, не понимаете что ли, государство поперло на вас. Лучше складывайте ручки - и камнем на дно. Быстрее отмучаетесь. А будете кочевряжиться, так и ваши жены, и дети, и все-все за вами кувырком полетят. А я что, говорю, если не я, так другой кто на моем месте будет. Вон сколько по кабинетам нашего брата напихано. Государственные мы люди. Да и среди вас наш брат попадается - должны понимать. А им хоть бы что. Цепляются.
   Отец замолчал, глядя на склоненные к террасе кусты, на мельтешащие под ветром листья березы.
   - Хорошо тут у вас, - наконец сказал он и улыбнулся. - Потом дед вообще чуть не бредил. Спрашивал, не могу ли я ему помочь. Говорю ему, конечно, если смогу. А он мне: да это все просто, очень просто. Объясни ты им. Руки прижал к груди, оловянными глазами на меня уставился. Объясни ты им. Пусть тут побудут, ты им скажи. Несколько минут бубнил, за руки хватал. Я пообещал наконец. Он обрадовался, заторопился, сказал, пора ему. Дверь за ним закрыл. Сразу не отошел, слышу на лестнице его голос. Прислушался: он бубнит. Вы, говорит, ребятки, здесь оставайтесь, вам здесь объяснят все, а сам радостно так смеется. Пошел по лестнице и все говорит, оставайтесь.
   - Остались? - спросил Елисей.
   - Не заметил, - отец улыбнулся.
   Отец помолчал, лицо его стало грустным, заметнее проступила на подбородке седая щетина.
   - Пацаном думал, - проговорил он задумчиво, - что смерти не может быть. А после таких историй думаешь, что жизнь невозможна. Наверное, дед Степан в этом был уверен... Да, он мне еще тогда сказал, что откупался своими жертвами от смерти. А умер ужасно. На даче куры у него были. Вечером исчез из дома. Когда хватились, он оказывается всех кур руками передушил, всех перетаскал, через забор побросал. Последнюю, наверное, сил уже не хватило, возле забора валялась. Сам он на заборе повис - скулой за острие металлического прута зацепился, так стоя и повис мертвый.
   Отец вздохнул и сказал:
   - Такая жизнь не может продолжаться. Это бред. Но какая-то должна. Сегодня ехал в электричке, за окном весело так. Солнце яркое, поляны одуванчиков. Так здорово, - отец смущенно посмотрел на Елисея. - Нет, ты, наверное, не поймешь меня?
   Он дотронулся до локтя сына, засмеялся.
   - Почему не пойму? - воскликнул Елисей. - Может, даже лучше тебя понимаю.
   - Вряд ли, - с сомнением заметил отец.
   - Ошибаешься, - загорячился Елисей...
   Тот далекий день так ясно возник в ночной тьме со всей весенней зеленью, с солнцем, с глухой жаркой тенью в гуще листвы, что Елисея даже обожгло радостью и тоской по безвозвратно ушедшим родным, канувшим во тьму теплоте и близости. Ему даже показалось, что снова, как в детстве, теплые руки отца увлекают его из ночной мглы к жаркому солнечному свету...
   Конечно, тогда он не понимал отца. Но сейчас мог бы обнять его, прижаться к его небритой щеке и сказать: я понимаю, я понял все...
   В тот день отец еще добавил, что хорошо было, если бы нашелся такой человек, который в детстве объяснил бы ему, глупому мальчишке, что жизнь бесконечна, если строишь ее вверх, в бесконечность.
   - Знаешь, как мастера кирпичи кладут? - спросил с улыбкой отец. - По веревочке, чтобы ровно было. В человеке должен такой лучик светить. Ты копошись, живи, бегай, трудись. Да нет-нет, а оглянись на лучик, посмотри, куда он светит, не сбился ли с его направления...
   За окном тянулась бесконечная ночь. По пустынной улице проползла машина, ее красные огоньки проплыли по черной полосе дороги и скрылись за поворотом.
   Елисей вспомнил слова Ильи Ефимовича о том, что он давно написал парижский рассказ и ему не менее семи-восьми лет. Почему же, подумал Елисей, ни звука о смысле рассказа, о главном, о вечной душе? Он же носил по редакциям, показывал друзьям?
   На часах была половина первого, и все-таки Елисей подошел к телефону и набрал номер. Оказалось, что Илья Ефимович еще не спит. Он объяснил, что часто засиживается до глубокой ночи, любит тишину спящего города.
   - Вы не показывали кому-нибудь свой рассказ? - спросил Елисей.
   - Конечно, - засмеялся Илья Ефимович. - При социализме дружкам, а как переломало все, и в редакции носил.
   - А где же эффект? - удивился Елисей. - Почему полная тишина.
   - Был, был эффект, - захихикал Илья Ефимович. - При Андропове, когда по дружкам носил, пригласили в кагэбэ и открытым текстом объяснили, если я этот рассказ не засуну себе в задницу, то они меня так засунут, что уже никто не найдет. - Илья Ефимович ехидно засмеялся. - А в эпоху гласности приперлись ко мне два кореша-гэбэшника и предложили под их крышей создать секту. Обещали рассказ напечатать, в прессе раскрутить. Мне только надо будет щеки надувать и нимб над головой драить почаще, а рулить они будут. Вот так. А в апостолы, знаете, кого мне прочили? Валерку... подонка этого. А когда я их послал, пообещали в канализацию пристроить, если болтать буду. Такие дела.
   - А друзья ваши что?
   - Что друзья... один сказал: идея хорошая, но из штанов выпрыгивать не стоит - зима у нас суровая, задницу отморозишь. Другой сказал, что всплакнул, когда читал. Да и что, голубчик мой, может произойти? - спросил Илья Ефимович. - Вы вот прочитали - и славненько, живите, детишек кормите, с женой ругайтесь. Но не до рукоприкладства. - Илья Ефимович хихикнул. - А теперь и баиньки пора, звоните, дружок.
   ***
   Дневная духота уже ослабла, пестрая чешуя городских построек стала насыщаться вечерними тенями, в воздухе над долиной тучами носились стрижи, будоража готовящийся к вечерней трапезе город.
   В условленном месте их встретили. Радостные приветствия развеяли утомление, спутники Иошуа оживились, наперебой заговорили и невольно ускорили шаг и обогнали его. Он грустно улыбался, но не стал окликать их и в дом вошел последним.
   Стол был накрыт, кто-то уже спустился к столу, только во главе стола маячило в напряжении несколько фигур. При появлении Иошуа, они оглянулись, смутились, и в это мгновение растерянности Иуда быстро занял место слева от торца стола. Еще миг замешательства, потом расступились, давая дорогу Иоанну к правой стороне. Все затихли, но Иошуа продолжал стоять, задумчиво глядя на присмиревших друзей.
   - Вы оставили мне место первого, - проговорил тихим голосом Иошуа. А первый не тот, кто спешит принимать почести, а тот кто служит всем.
   Иошуа взял сосуд с водой, тряпку и стал не торопясь, по очереди омывать утомленные дальней дорогой ноги спутников. Он брал пригоршнею воду, смывал пыль, смачивал огрубевшую кожу на ступнях, а потом отирал влагу тряпкой. Все смущенно молчали, только Петр посторонился, поджимая ноги.
   - Не терзай мне душу, - с болью сказал он.
   Иошуа замер, вглядываясь ему в глаза, потом проговорил:
   - Ты убиваешь меня. Я то полагал, что с каждой каплей воды из моих рук, с каждым словом моим, душа твоя наполняется мной.
   Лицо Петра размякло, он улыбнулся, на глазах его появились слезы. Он вытянул ноги, освобождая их:
   - Не только ноги, и руки, и голову.
   Иошуа брызнул водой ему в лицо, и все облегченно рассмеялись. Скованность рассеялась, комната наполнилась говором, ожила, все придвинулись к столу.
   За ужином оживление постепенно сникло, а Иошуа сидел и никак не мог проглотить первый кусок. Снова вернулась тоска, которая охватила его сегодня днем в городе, когда на минуту отвел его в сторону посланник Никодима. Он торопливо передал предупреждение хозяина о том, что на совещании у первосвященника решено ночью арестовать Иошуа, что шпионы рыщут по городу, чтобы узнать, где ночует Иошуа, и говорили с кем-то из учеников. Больше он ничего не сказал, кивнул головой и исчез в толпе. Иошуа замер от охватившего душу ужаса, хотя давно предвидел такой исход и был готов к нему.
   Днем шум оживленной толпы, жадные взгляды людей, вопросы быстро заглушили страх, отвлекли, а сейчас за столом снова тоска сдавила грудь, сжимая холодом сердце. К горлу подступила тошнота, он прикрыл глаза, и перед взором возникла взбешенная толпа, обезумевшая от крови и злобы. Снова подкатили оцепенение и холод смерти, как в детстве, когда он оказался в толпе на месте казни. Перед ним билось в агонии окровавленное тело, жалкое и слабое, и ему казалось, что его пронзает боль этого несчастного и все вокруг должны были вопить от жуткой боли. Маленький Иошуа закричал, мать подхватила его и под смех соседей потащила прочь, а когда визг толпы затих, прижала к себе, стараясь своим теплом отогреть его, избавить от боли, которая мучила его.
   - Я люблю тебя, - звала она его, - люблю, маленький мой, я с тобой. И ты любишь меня.
   Иошуа видел близко ее глаза, полные до краев болью, его болью. Он испугался за нее, закричал: "Мама!" - и прижался к ее лицу, чувствуя, как уходит страх и боль...
   - Дети мои, - проговорил хрипло Иошуа, оглядывая всех, - помните, любите друг друга... - Он помолчал и добавил: - Слух может подвести, глаза не все видят. Но если любите, то узнаете друг друга, найдете среди тьмы, как меня нашли.
   - Ты назвал нас детьми? - с улыбкой спросил Иуда. - Но среди нас есть и с сединой в волосах.
   - Как я - сын того, кто полюбил меня вечной любовью, так и вы - дети, которых моя любовь должна привести к радости.
   - Как же нам доказать тебе любовь нашу? - спросил Иуда настороженно. - Может, как та неразумная женщина, которая вылила тебе на ноги дорогое масло?
   - Она любила и потому не спрашивала, как быть. Потому имя ее уже нетленно.
   - Научи и нас, - тихо попросил Иуда, видя, как все притихли, ловя их слова.
   - Муж и жена любят друг друга, видя в детях продолжение себя в вечности, мать любит свое негодное дитя, надеясь любовью своей искупить его грехи, пророк несет слово истины мучителям своим, возлюбив постигшее его откровение... Только на одно не способна любовь - на предательство.
   Иуда задумался и опустил глаза.
   - Если погибну я, - с болью сказал Иошуа, - то убьет меня предательство, а воскресну я от любви.
   Веки Иуды дрогнули, но он не посмотрел на Иошуа.
   Страшная догадка ознобом окатила Иошуа, и он тут же торопливо сказал:
   - И предаст меня один из вас!
   Он окинул всех взглядом и уловил, как побледнели щеки Иуды и напряглись губы. Минуту висела тишина, потом долетел тихий ропот, послышалось:
   - Кто же?.. Могу ли я? Или я?
   - Не я ли? - тихо произнес Иуда и голос его дрогнул.
   - Ты сказал, - ответил Иошуа.
   Глаза Иуды широко раскрылись, он вздрогнул, и лицо его исказилось страхом и ненавистью. Он быстро наклонил голову.
   Иошуа почувствовал прикосновение к руке, оглянулся и увидел близко лицо Иоанна.
   - Ты терзаешь нас, - проговорил он с дрожью. - Кто же из нас? Не я ли?
   - Кому подам хлеба, - ответил Иошуа.
   Он отломил кусок, обмакнул в блюдо и вложил в руку Иуде. Пальцы того судорожно сжались, но он не посмел поднять глаза, поднес кусок ко рту и откусил.
   - Иди же... что задумал, делай скорей, - проговорил тихо Иошуа.
   Иуда медленно поднялся, не глядя ни на кого, и выбежал. Иошуа опустил голову и замер, казалось, все в нем умерло. Он ощущал ночь, поглотившую город, тьму, которая укрыла и злодейство, и добродетель - и только слабые лучи звезд тянутся к земле с немой надеждой... Бежать, укрыться, забыть этот злой, обезумевший мир? Вернуться в необъятный простор и сияние горы Фавор, где соединяется чистый блеск небес, голубая дымка моря и нежно-зеленый бархат земли. Дышать невидимой смесью дыхания тысяч цветов, слышать трепет крыльев стрекоз, в молчании угадывать никому неведомую радость вечности и совершенства, стремиться туда, где льется бесконечный поток счастья - и бояться сделать последний шаг. Цепляться за жалкое тепло слабого тела. Знать, что в грязных рубищах, в зловонии тонут слабые и беспомощные люди, упиваются своим гноем, топчут друг друга в слепом безумии. И предают, предают, и падают, падают в зловонную яму без надежды, в ужасе!
   Иошуа поднял голову, оглядел возлежащих у стола. "Бросить их?" Он увидел близко лицо Петра, тот говорил что-то тихо...
   - Он лучше, чем мы думаем, - наконец дошли слова Петра. Петр смутился и добавил: - Мне кажется, мы хуже о нем думаем, чем он есть. Скуповат, конечно, но вынужденно... Иуда носит деньги, а служить им нелегко.
   - Значит, ты уверен - он не предаст? - спросил Иошуа.
   - Ни за что, - взволнованно сказал Петр.
   - Ни по расчету, ни по недомыслию?
   - Никогда.
   - Человек слаб, - проговорил глухо Иошуа. - Он боится боли, боится осуждения, ограничен в мыслях, ошибается... - он всматривался в лицо Петра, - тороплив в клятвах.
   - Не может он, - Петр смутился от прямого взгляда.
   - Переменчив, - добавил Иошуа. - Ты! - выпалил он. - Не истает ночь предашь меня!
   Петр отшатнулся, лицо его задрожало, он немо хватал воздух открытым ртом. На глазах его блестели слезы.
   - Убиваешь меня, - прохрипел он.
   Иошуа притянул его голову к груди, чувствуя, как сердце сдавила жалость и боль:
   - Прости меня... верю тебе, знаю, знаю, не способен ты, сердце твое потрясено любовью ко мне... А если суждено будет споткнуться, то искупишь, смоешь грязь с колен. А душа чиста будет. - Иошуа почувствовал радость и невыносимую скорбь. - Я сделаю этот шаг. - Он огляделся. - Дети мои! - воскликнул он, все еще прижимая к груди голову Петра. - Заповедаю вам, любите друг друга! Ваша любовь воскресит меня. По ней найду я вас и узнаю, буду радоваться вместе с вами, горевать. Ваше счастье будет со мной. А я вечно пребуду с вами.
   ***
   В середине марта весна взяла свое. С юга принесло влажный теплый воздух. Солнце нестерпимо засияло в разрывах белоснежных туч. Снег стал оседать, темнее от воды и копоти машин.
   В полдень Елисей брел от дома в сторону своей службы, где предстояло задать детям урок рисования весны, мартовского снега, яркого солнца, голубого неба. На полпути воздух сгустился и наполнился белоснежной мутью, из которой хлопьями повалил снег. Звуки города приглохли, и все пространство вокруг заполнилось сияющей метелью, и, казалось, это солнечный свет яростно крутился, свивался вихрями. Елисей остановился у обочины дороги, наслаждаясь снежным головокружением.
   Он вертел головой, стараясь впитать глазами солнечную карусель, насытиться светом после долгой холодной и сумрачной зимы.
   Тут он заметил вдали два до боли знакомых силуэта. Две женщины в легких пальто и ботиках, пожилая женщина в темном платке, девушка с открытой головой. На ее распущенные волосы падал снег, а она со смехом пыталась прикрыть голову сумочкой. Елисей всматривался, пытаясь узнать их, но они свернули за угол дома. Тут же его осенило, что пожилая женщина похожа на его маму, и пальто точно такое, узкие плечи, подчеркнуто прямая спина. "Как может быть? - мелькнула мысль. - А что за девушка?" Он тоже хорошо знал ее.
   Он сделал шаг, чтобы догнать их, но остановился, с грустью укоряя себя в ошибке и поспешности. Но радость не исчезала, Елисей стоял, подставив лицо несущемуся навстречу снегу и улыбался. Не раз так бывало, когда он, захваченный посторонними делами, приходил домой, мельком здоровался, садился за стол, отодвигая книги, что-то торопился делать. А потом спохватывался, ловил себя на том, что помнит краем глаза замеченный поворот головы матери, ее оживленное лицо, и тут же понимал, что она сейчас сидит за стеной, думает о нем, непременно хорошее, и чувствует его добрые мысли. И не надо слов, только молча пройти рядом, молча быть...
   Елисей заторопился, шлепая ботинками по раскисшему снегу, почти добежал до угла дома... Но за ним тянулась пустая улица, ровные ряды окон, хаос голых ветвей деревьев. Его стала терзать мысль, что это могла быть она, но надо было сразу догнать, увидеть, убедиться. В чем?.. В том, что ошибся? Или в том, что в снежной круговерти, в вихрях света нашла, узнала его тоска и любовь и возродила ее, маму, а рядом с ней, может, Галина-Юля или другая... Елисей повернулся и побрел дальше, загребая ботинками снег.
   В этот момент, разбрызгивая снежную жижу, возле него затормозила машина. Он увидел тестообразное лицо Есипова, на переднем кресле сидела бледная Настя. Есипов что-то сказал, и из машины вышли шофер и Настя. Она молча кивнула ему и отступила в сторону, Есипов помахал рукой, приглашая Елисея.
   Он оглянулся в сторону Насти, но она отвела глаза. Ее мрачное лицо не предвещало легкого разговора. Елисей забрался на переднее сидение. Перед глазами крутилась снежная метель. Настя и шофер отошли шагов на десять и отвернулись. Сзади слышалось тяжелое задавленное дыхание. Елисей глянул в зеркальце и увидел обморочно бледное лицо, покрытое каплями пота. Ему показалось, что Есипов не может сказать ни слова.
   Он ждал, наблюдая, как снег валит на капот, на лобовое стекло, как щетки раздвигают мокрую кашу в стороны, тут же чистое стекло покрывается кисеей новых снежинок, и снова взмах щеток, водяные струйки, вспышка света в чистом стекле.
   Ему послышалось сзади невнятное бормотание, потом разобрал вязкие звуки.
   - Помоги мне, - проступили слова, затем хрип усилился. - Ты должен... - уловил Елисей.
   Елисею стало душно и невыносимо мерзко, он не знал, что сказать.
   Хрип понемногу стал затихать, глаза Есипова закрылись тяжелыми темно-серыми веками. Елисей решил, что Валерка отключился. Но тут он заговорил отчетливо с нескрываемой злобой.