- Я этому не придавал значения. Просто ощущение было, что, вот, есть некое пространство, облако как бы, которое охватывает всех близких: родители, ну, близких - и с ними ничего не случится, они как бы вечно существуют. Появится близкий мне человек и войдет в это облако. У меня такое ощущение и сейчас осталось. Вот знаю, что с тобой ничего не случится. Веришь?
- Конечно.
- Если и есть что-то вечное - это любовь.
Поезд катил в морозной дымке, солнце тускло подсвечивало ледяные узоры на окнах.
Вышли они в прозрачный чистый воздух в городишке Чехове Заглянули в забегаловку на станционной площади, и ели булочки с горячим кофе. Потом сели в первый попавшийся автобус, и скоро поплыли мимо бесконечные равнины снега, завязшие в снегу рощицы. На конечной станции долго ждали обратного рейса в абсолютной тишине, которую не нарушали ни порывы морозного ветра, ни легкий скрип снега под ногами. Казалось, вся земля объята молчанием, и это молчание повсюду и всегда было. И куда бы они не уехали, оно останется неизменным и всегда будет сопровождать их.
- Ты говорила, - вспомнил Елисей, - что настоящая любовь - всегда несчастна. Почему?
Надя задумалась, она с грустью смотрела на выбеленное холодом небо, из которого медленно падали редкие снежинки.
- Она или пройдет, или они умрут.
- И любовь тоже?
- Нет она останется... она останется там, где они живут.
В обратном автобусе почти никого не было. Та же пышная кондукторша в грубом черном полушубке поминутно клевала носом, и ее розовые круглые щеки все время зарывались в косматую грубую шерсть воротника. От сладкой чистоты воздуха у Елисея кружилась голова, и он знал , что навсегда в памяти
изрубленная гусеницами трактора снежная дорога, пылающие щеки кондукторши и шепот Нади.
Затемно они очутились на площади Курского вокзала. Узкие улочки после рабочего дня быстро пустели. Часто они останавливались, и он ловил губами ее нежные губы, трогал прохладные щеки, чувствовал мимолетные взмахи ресниц. Он сказал, что отведет ее домой.
- Ой, - воскликнула она, - хотела тебя попросить об этом. Боюсь без тебя идти. Не знаю, так тревожно.
- Все будет хорошо.
- У меня отличные родители, но... - она замялась, - предчувствие, не поймут они. - Она прошла несколько шагов молча, потом остановилась. - У них как-то все рассчитывается вперед. Может, так и надо? Планы на год, на пятилетку, - Надя усмехнулась. - У них же каждое событие надо подготовить, с кем- то договориться, уладить. Мама как-то рассказала планы на меня. - Надя с тревогой посмотрела на него. - Тебя там нет. Я должна поступить в хороший институт, выучиться, хорошее место работы, муж, дети. Все есть. Говорит, так и должно быть. По-моему, главного нет - любви. - Она снова замолчала. - Спросила ее, она посмеялась, сказала, что все будет.
- У нас есть, - сказал Елисей и прижал ее руку к щеке.
- Я знаю, раньше даже не верилось.
У ее подъезда Елисей заметил черную "Волгу". Сразу вспомнил утро, школу. Но тут машина развернулась и, хрустя льдом, уехала. Они вошли в подъезд. Он не успел нажать кнопку лифта, Надя обняла его за шею, прижалась щекой к его губам и зашептала:
- Ты мой самый любимый, всегда о тебе думала и ждала. Я на тебя очень надеюсь.
Она нажала кнопку лифта. Елисею показалось, что она не решалась идти домой, да и ему самому неприятно было чувствовать, что ноги плохо слушались. Они вышли на ее этаже, дверь лифта с грохотом замкнулась, и почти тут же открылась дверь одной из квартир. В освещенном проеме стояла невысокая молодая женщина с беспокойством и тревогой на лице.
- Привет, мам! - воскликнула возбужденно Надя. - Познакомься, это Елисей.
- Что же ты не позвонила? Тебя все ищут. - Тут она взглянула на Елисея. - Очень приятно, проходите. Меня зовут Элеонора Семеновна. - Лицо ее так и осталось встревоженным. Ты, Надя, совсем о нас не думаешь.
- Я не могла позвонить.
Вышел ее отец. Надя опять представила Елисея, но особой радости на его лице заметно не было. Через минуту Елисей остался в комнате с ее отцом. С кухни едва слышно доносились голоса Нади и ее матери.
- М-да, - промычал Игорь Алексеевич, невысокий, черноволосый, с гладким без всяких эмоций лицом. - Похоже, я почти в курсе событий... - Он опять помолчал, мастерски продлевая неприятную паузу. - Надю сегодня пригласили в цэка комсомола, она сбежала, судя по всему, с вами.
- Да.
- Разве можно делать так? - понизив голос, внушительно проговорил Игорь Алексеевич. - Никакого права вы не имеете ею распоряжаться. Это хулиганство, безрассудство, наконец, преступно!
- По какой же статье? - с иронией заметил Елисей.
- Это далеко не смешно. Это преступление перед ее будущим. Много я таких смешливых молодых людей видел. И где они сейчас? По грязным пивнушкам, в лучшем случае, на задворках, в помойке, - свирепо прошипел он. - А людьми стали те, кто думал о будущем, боролся за него, трудился. Для меня всю жизнь закон - это поручение руководства, пожелание даже.
- Что ж, вы и свою дочь отдадите этому похотливому сукиному коту? вспылил Елисей, вспомнив сочные, заботливо отмассированные щеки комсомольского шефа.
Игорь Алексеевич ошарашено запнулся и впился в него глазами, Елисей чувствовал, как в нем закипает возмущение, но лицо Игоря Алексеевича так и не изменило своей холодности, может, лишь глаза сильно потемнели.
- Я вижу, я знаю, с вами надо говорить откровенно, - выдавил он. Это жизнь, из которой ни слова не выкинешь. У каждого начальника болтается между ног. Это надо учитывать... Чем лучше, если с вами будет спать? - Его голос глухо зарокотал. - Все равно, что в грязь лечь!.. Он, кажется, не мог уже говорить, только с ненавистью смотрел на Елисея.
- С вами не поспоришь. Вы, видно, большой спец по грязевым ваннам.
- Про вас я все знаю, - он снова успокоился, - вас вышибли из комсомола, вышибут из института, вы на шаг от тюряги, поверьте мне.
Елисей услышал всхлип, повернулся и увидел в сумраке коридора Надю. Она застыла неподвижно, закрыв лицо руками.
Игорь Алексеевич сорвался с места, подошел к дочери и попытался обнять ее.
- Лучше сейчас понять все, - сказал он.
- Как мерзко, - проговорила Надя, закрывшись руками, - мерзко. Я ухожу с тобой, - повернулась она к Елисею.
Игорь Алексеевич взвился и заслонил собой дверь:
- Никуда ты не пойдешь!
Из кухни вышла мать Нади и, видя переполох, противно и жалобно заскулила.
- Надя, тебе надо остаться, - сказал Елисей, - все будет хорошо, поверь мне.
Надя открыла лицо, из ее глаз текли слезы.
- Тебе я верю, - выдавила она, - я буду ждать.
Она повернулась и, не глядя ни на кого, скрылась за дверью комнаты. В гробовом молчании Елисей надел пальто и ушел.
На улице он окунулся в холодный воздух и тишину. Когда прошел метров двадцать, во двор влетела черная "Волга". Перед ним машина резко тормознула. Из нее вышел вчерашний комсомольский деятель, с места водителя вылез крепкий детина и облокотился на машину.
- Отлично, успел я, - пухлое лицо Сергея Марковича замерло перед Елисеем и засияло тихой улыбкой. - Ты, парень, оставь Надежду Игоревну. Ты ей не подходишь. Отец у нее дипломат, у нее самой перспективы блестящие. А у тебя неприятностей меньше будет. Лови момент. Для тебя, я как золотая рыбка. Все улажу. Люблю хорошие советы давать. - Он посмотрел на Елисея по-приятельски добро и безмятежно, уверенный в его согласии.
- Спасибо за совет, но не нуждаюсь, - ответил Елисей и обошел его.
- Жалко, - сочувственно произнес он вслед. - Видишь, Петро, глупый, молодой.
Услышав свое имя, детина отклеился от машины и загородил Елисею дорогу. Когда они сблизились, Петро молча сделал шаг вперед и без размаха коротко ударил ему в лицо. Елисей опрокинулся и упал головой на металлическую трубу ограды. Тусклый свет городской ночи померк...
***
Елисей открыл глаза и увидел высокий потолок, какие бывают только в старых домах. Потолок от времени потемнел в углах. Диван заскрипел, и Елисей поднялся. На кухне что-то мурлыкал Илья Ефимович, видимо, услышав, скрип, он заглянул в комнату.
- А проснулись, - проговорил он весело, - время уж, время.
- Вы знаете, - с грустью проговорил Елисей, - сейчас мне приснилось, что я умер. Как вы думаете, от чего?.. От любви.
- О, вам повезло.
- Но странно... Вам когда-нибудь снилась собственная смерть? Нет, это невозможное. Не может сниться собственная смерть.
- На все воля Господа, - заметил бодро Илья Ефимович. - Чайник уже бурлит. Давайте почаевничаем... А насчет снов, наверное, готов согласиться: не обычное ваше сновидение. С другой стороны, вчера мы вдоволь, я бы сказал даже, окунулись в царство смерти. Может, впечатления?
- Пожалуй, - Елисей задумался. - Как-то прикинул, посчитал... двое знакомых хороших померло, один совсем молодой. Пошарил еще: тот умер, этот спился, там болезнь неизлечимая. Родители. Что-то много смертей вокруг?
- Смертей много не бывает, - назидательно проговорил Миколюта. - Ничуть не больше рождений. Жизнь есть разница между рождениями и смертями. Во! Надо бы в первом классе такой закон заучивать вместе с азбукой. А то, пока молодой, все думаешь: явился сюда, чтобы конфетки лопать, смеяться, обниматься, наслаждаться - а всего-то имя тебе - уменьшаемое вечно. Будет ли в остатке что?
Миколюта ушел на кухню, что-то говорил оттуда, а Елисей погрузился в тающие ощущения сна, ему хотелось, пока не исчезли волшебные тени, что-то запомнить, сохранить.
Когда уселись за стол, Елисей сказал:
- Меня постигла печальная участь, но радость, легкость остались. Удивительно... Иногда на дочку смотрю, такая жалость бывает берет. Ведь знаю, с какой дрянью придется столкнуться за жизнь. Это же за что ни возьмись, какие страшные усилия нужны, сколько препятствий, себя преодолеть надо! Посмотришь на ее тельце тоненькое, кудряшки - куда ей совладать со всем этим. Жалко до боли. Потом подумаешь, так ведь и радость самая большая, когда преодолеешь как раз эту дрянь и тяжесть. Вопреки невозможному - добьешься. Может, чем глубже страдание, тем выше радость?
Илья Ефимович хохотнул:
- Готов согласиться. Вот, чай хлебаем, казалось бы, пустяк. В детстве пацаном и не заметил бы. Как было? Выхлебаешь второпях да во двор. А сейчас вспомнишь ужас, кровь военную - так сразу будто в раю чаем услаждаешься. - Он усмехнулся, прихлебывая из чашки, и все смотрел на Елисея с оценивающей усмешкой. - А самое поразительное, настоящее понимание радости только на фронте было. Конечно, чаще всего там от усталости, грязи, недосыпа - как животное тупое. Лишь бы уткнуться , забыться, ноги разуть. А помню, как проснулся в каком-то сарае: тьма, вонь, храп со стенаниями. А у меня мысль: вот, война кончится, и такая будет радость, такое счастье, ну, сердце не выдержит, на всю жизнь хватит, на всех. Только бы дожить, увидеть... - Илья Ефимович глотнул чаю. - После фронта ни разу такого не чувствовал. Еще иногда думаю, страдать-то, страдали, да кому от этого легче стало. Целое поколение выбито, вытоптано... А что дало?.. Если рассудить: два паука сцепились, один одолел - и опять в своей паутине добычу жрал... Мы как раз и были той добычей: букашки, мушки, от боли и страха подзуживали. Только очень тихо... Ах, как хочется оправдания подыскать, смысл. Вряд ли его можно найти... Мне понравился один герой у Фердинанда. Вчера прочитал маленький отрывочек. Там одного уголовника дружки убили. Он из домушников. Однажды милиция накрыла их на выходе. Он успел залезть в мусорный контейнер и в дерьме часа два просидел, пока милиция вокруг шарила. Это его так поразило, что-то на грани помешательства. Вдруг представил, что сам он ничуть не лучше осклизлого трупного червя, глиста, так же паразитирует на людях. Как закон природы: есть здоровое тело, есть на нем паразиты, точут, скребут. А единственное спасение - окунуться внутрь себя, узреть чудо жизни в себе. В общем, дружки его не поняли и зарезали в каком-то подвале. С плюрализмом плохо у них было. А умер не сразу, всякие видения его посещали... Занятно получилось.
- Что же с рукописями делать теперь? - спросил Елисей, вспомнив рассказ, который читал ночью.
- Пусть живут, пока мы рядом копошимся. Посмотрим, на что нас хватит. Может, и мы догадаемся, почему мальчик Фердинанд осенью сорок первого вернулся с полдороги в могилу.
- Загадочно, - Елисей старался не выдать иронии, говорил с серьезным видом. - Молодой парень, жизнь огромная ждет, все волнует, чего только не нафантазируешь... С другой стороны, знаете, - он улыбнулся, - этот библейский скепсис: все, что было, то будет... Ну что его ждало: надоевшая школа, первая сигаретка, друзья-пацаны, девчонки-подружки, выпивки в подворотне. Как он любил шутить: от "Красной зари" до "Красного знамени". У них в округе такие заводы. По этому пути многие его дружки спившиеся прошли с конечной остановкой на погосте.
- Он-то как раз от такого маршрута уклонился, - заметил Илья Ефимович и встрепенулся. - Господи! Да одна графомания наша чего стоит: мечтания, терзания, отчаянье. А хоть одна удачная строка - все окупят! Знаете, как начинается рассказ про домушника? В память врезалось. "Если бы не одно помойное обстоятельство, Федор никогда бы не стал человеком..." Так вот. Уверен, не было еще такого на свете. Вот и ваш библейский скепсис.
- Не мой.
- Ну, нашего ветхозаветного собрата по графомании.
- Илья Ефимович подлил Елисею чая, а тот, все еще занятый разговором, хлебнул полный глоток. Кипяток опалил гортань. Как рыба, открытым ртом он тянул воздух, закрыл глаза, поглощенный кипящей энергией замкнутой в груди. Когда волна огня спала, Елисей открыл глаза и остолбенел в изумлении. Перед ним сидел Фердинанд, иронически смотрел сквозь него и говорил, наверное, Илье Ефимовичу, который очень внимательно слушал.
- Бьюсь об заклад, именно ты, Илья, проводишь меня до лифта крематория. И не отречешься от меня: будут здесь, - он махнул рукой в угол, стоять мои пыльные рукописи - моя плащаница. Выпить бы по такому случаю.
- Ну, это еще бабушка на двое сказала: кто из нас первей.
- Ха-ха, - ухмыльнулся снисходительно Фердинанд, - и будет это чудесными августовскими днями. Люблю это время...
Елисей глаз не закрывал, не моргал, только легкое головокружение: комната как бы дрогнула, завалилась куда-то - и тут же твердь успокоилась и окаменела.
Фердинанда не было и в помине, напротив сидел Илья Ефимович, задумчиво хрумкая печенье, глаза его рассеяно потускнели.
- Фердинанд здесь был? - вырвалось у Елисея.
- Бывал, редко, правда, - Илья Ефимович оживился.
Суть вопроса, конечно, не дошла до него.
- А он не говорил вам, что вы его будете хоронить?
- А что, вам тоже говорил? - заинтересовался он. - Да, было такое. Запомнил. Думал, чепуха, так за рюмкой болтовня. Удивительно, он был прав. - Илья Ефимович оглянулся на окно. - Август, погода чудесная. Лифт крематория. - Он удивленно хохотнул. - И рукописи его. Назвал их "плащаницей". Любопытная метафора.
- И мне тоже сказал.
- Ну вот, как это объяснить? - воскликнул Илья Ефимович. - Его уже не расспросишь. У вас так бывало?
Елисей неопределенно качнул головой. Миколюта задумчиво заговорил о тайнах, которыми полна жизнь.
Скоро Елисей откланялся и, прихватив небольшую рукопись, очутился на лестнице, он смог добрести только до окна. Понимал, если сейчас же не разобраться во всем, то виденное поблекнет, затянется недоверием, и скудоумие жизни потихоньку убедит, что все почудилось - ничего не было.
Елисей приблизил лицо к замызганному мутному стеклу, в нос ударил запах пыли, сухости, от переносицы к затылку пронеслась рассыпающаяся искрами волна... Земля мгновенно приблизилась, он словно окунал в ее песок руки, но по-детски маленькие, слабые. Всего лишь секунду с недоумением он взирал на оцарапанные пальцы с обгрызенными ногтями, а потом накатила спокойная и ласковая волна уверенности, что через минуту, как обычно, из дверей выйдет мама, подхватит его ладошку, и они отправятся домой. Она будет нести тяжелую сумку, в которой лежат нехитрые детсадовские сладости в виде ватрушки с запекшейся корочкой рассыпчатого творога, кусочком запеканки и банки с янтарным компотом, в котором полно изюма, разваренного, переполненного сладостной мякотью.
Закатное майское солнце горело на острой щетинке молодой пахучей травы, жаркими бликами ложилось на крашеные доски детсадовской песочницы, на гнутые трубы детской качалки. Лися в спешке отгребал совком песок, чтобы успеть до прихода матери соорудить тайнички из только что собранных разноцветных стекляшек. Взял первый осколок, поднял его на свет, вглядываясь в темно-красную плоть стекла, в причудливую грань неровного излома. Кроваво-коричневая пелена сдвигалась, поглощая кусты с россыпью нежных листочков, глушила белизну оконных рам, треснувшую штукатурку стены здания. Безмолвно в красном облаке открылась дверь, вышла мама с испуганным лицом, за ней выкатился детсадовский завхоз с жирным злым лицом. Мама шагнула к Лисе, но жилистая рука завхоза вцепилась в рукав пальто. Коричневая материя напряглась складками, потом блеснул солнечный красный зайчик. Завхоз взвизгнул бабьим голосом и схватился за руку, которой только что удерживал маму.
- Еще пожалеешь, - его голос заклокотал и прервался, как будто иссяк воздух, - кровь...
Да, по его руке ползла, увеличиваясь, черная полоса.
- У-у, су-ка, - провыл завхоз. - Я Нинке каждую неделю и масло даю и сахар... - он сжимал рукой порез. - Тебе буду давать. - Он пьяно шатнулся и повалился спиной на дверь. - Пошли со мной, не пожалеешь.
Мама схватила Лисю за руку, красное стеклышко выпорхнуло из пальцев, отдавая всему вокруг яркое разноцветье. Оцепенение схлынуло, и Лися залился ревом, уловив наконец волну ужаса, беспомощности и отчаянья. Мама тащила его и, наверное, безотчетно сдавливала до боли детские пальцы. Он затих и молча терпел боль, понимая, что надо терпеть, надо бежать, надо поспевать за стремительным шагом мамы, и только вместе с ней они смогут избавиться от холодного ужаса, который остался позади.
Мелькали встречные прохожие, промчалась "Победа", показался забор, за которым скрывался родном двор. Мама остановилась, она наклонилась, вглядываясь в его глаза.
- Ты извини, - прошептала она, - я нечаянно, - она погладила его ладонь. Ее глаза затуманились слезами. Она заговорила торопливо, словно заговаривая боль: - Скоро лето, а осенью пойдешь в школу, будешь учиться, пятерки получать, двойки. Но я тебя не буду наказывать, ты всему выучишься, все будешь знать... - она помолчала, потом повторила с сомнением: - Все... а из детского сада я уйду, - она выпрямилась, и они уже без спешки пошли вперед...
Мутное стекло разделило их. Пыль лезла в нос. Елисей медленно сошел по лестнице. Перед ним был тесный, сдавленный стенами домов дворик: окна чуть не валились на асфальт, тут же - клочок травы, песочница, скамейка, за ней куст сирени, падающий вытянутыми побегами к окнам противоположной стены. Со стороны асфальтовой ленты улицы заползла солнечная полоса. Самого солнца видно не было.
Он сел на скамейку. Его мутило непонятными ощущениями. Вспомнил появление жены, не желавшей его участия в похоронах Фердинанда... и сейчас. Он видел, что это обман. В его силах было направить взгляд назад и не торопясь бесстрастно взглянуть вперед... Он поднял голову: над ним в причудливом многоугольнике карнизов крыш томилась родниковая синева неба. Упоительный озноб вспыхнул в позвоночнике, пронзил золотым потоком спину, окутал затылок, невидимым потоком устремился в небесную глубину, в которой растворилась солнечная позолота...
Полевая дорога, темная от ночного тумана, в пятнах коровьих лепешек, потянулась на пригорок, и с каждым шагом становилось тяжелее. Пожалел, что надел сапоги. Не хватало воздуха, льдистые глотки охватывали гортань и не могли наполнить подвешенное в пустоте сердце. Хотелось лечь в серую от инея пожухлую траву, зарыться лицом, руками в ее осенний холод.
Он остановился. Позднее октябрьское солнце все никак не могло пробиться через пелену тумана, лишь вершина пригорка начинала наливаться теплотой. Туда шагала молодая женщина. Он видел копну темно-русых волос, бьющиеся края распахнутой куртки, корзинку на изогнутой руке. За пригорком начнется лес, в котором сейчас полно грибов. Скоро солнце прогонит ночную сырость, заструится порывами легкий ветер, захрустят под ногами ломкие листья...
Его корзина стукнулась о глинистую твердь дороги. Он сделал шаг, другой, подальше от тусклой глины, и постарался удобнее лечь в траву. Сердца не было, затылок холодила трава. К нему склонилось испуганное лицо молодой женщины. Она трогала его руки. Он думал о том, что смерть не может присниться, такое может быть только наяву. Потом появилось ощущение, что все замерло. Не могло подняться солнце, не двигался воздух, застыло лицо женщины. Что же еще?..
Ничего больше не было. Вместо осенней белизны инея на траве - тесный дворик, яркие блики солнца на обшарпанных каменных стенах. По асфальту шаркала старушка с замызганной сумкой в скрюченных пальцах.
Елисей побрел к остановке троллейбуса. Спина все еще холодела от колкой тверди пригорка.
Троллейбус появился, едва он вышел к остановке. Он плюхнулся на свободное сидение, на разогретую солнцем обшивку. Пересекли площадь и покатились в низ, к зоопарку. Здесь еще осталась горячка последних дней. Люди бесцельно бродили по тесным тротуарам, глазели на стены, покрытые воспаленными призывами и восторгами. Троллейбус затормозил у остановки около ограды зоопарка, тут же гранитная плита, на которой сообщалось, что Ленин выступал с речью в зоопарке. На противоположной стороне он увидел Андрея, двоюродного брата жены. Последние годы Андрей не пропускал ни одно сборище, демонстрацию. И сейчас, как обычно, его завитая шевелюра была словно отброшена сильным ветром назад, а лицо сияло восторженным вниманием к собеседникам. Наверняка, обсуждали недавние происшествия. Вот он заговорил, рьяно разбрасывая руки. При волнении он начинал заикаться. А на всяких родственных пирушках отличался тем, что бесстрашно напивался, а потом в туалете болезненно выташнивал только что съеденную пищу. Изредка возвращался к столу, окидывал всех мученическим взглядом и просил извинения.
Почему он или кто-то другой может надеяться на то, что их присутствие здесь, как-то повлияет на жизнь, что-то исправит, изменит? Скорее, это лишь слабая рябь на толще воды. Пройдет и стихнет, а океаническая масса воды будет тяжело перекатывать водяные валы, талдыча глухо свое, малопонятное и неутешительное.
Елисей достал из сумки стопку рукописи Фердинанда, которую вручил ему Илья Ефимович, и открыл наугад.
"Ты наконец набрел на эти строки, - прочитал он. - Не торопись. Я расскажу тебе все..."
***
Я жил всего три дня. Первый день - в октябре сорок первого. Утром отец растолкал меня. Спотыкаясь, в полусне я выбрался за ним во двор. Едва светало, ночной мороз намертво сжал листья и стебли растений, и они застыли неподвижно, сжавшись, словно в испуге от холода смерти. Отец молча ждал, пока я отошел оправиться. Мне даже стало неловко, настолько вызывающе и кощунственно в омертвелой тишине гремела по жестяным от мороза листьям горячая дымящаяся струя. За последние дни я ко многому привык, но сейчас мне каждое движение моего тела, его тепло, сила, казались оскорбительными в этом царстве потустороннего холода и оцепенения.
Через минуту я повернулся к отцу. Он курил, потом молча замял окурок и бросил. Мы оба смотрели, как в окурке ярко тлела последняя искорка и тянулся прозрачный стебелек дыма. Дрогнув, огонек навечно исчез, дым беззвучно отлетел и рассеялся. Меня всего пронзило сознание того, что я последний раз вижу отца, что по сути он уже мертв... И он знает, и думает об этом сейчас. Я поднял глаза на него. О, как мучительно больно смотреть!..
- Да , сынок, - сказал он тихо. - Считай, мы все, - он кивнул на неказистую избенку, - по ту сторону... Тебе надо ехать. Маме передашь все, Коле расскажи. Не забывай...
Он обхватил меня и сжал руками, холодный, жесткий. Шумно задышал в щеку, будто стараясь вдохнуть мою плоть. Его руки еще тяжелее напряглись, как бы силясь втиснуть в меня большое неуклюжее тело. И его тепло проникло в меня, будоражущей волной окатило грудь, обожгло лицо.
Отец засмеялся мне в щеку, царапнул щетиной за ухом - и разом отпрянул.
- Ни о чем не жалей. - Он стиснул пальцами мои плечи. - Пока есть сила в руках, она... - он запнулся, - ничего с нами не сделает.
Через полчаса полуторка резво тряслась по подмерзшей за ночь грязи в сторону Волоколамска. Когда солнце поднялось, сгоняя в глубокие овраги мертвый туман, растапливая белую изморозь с оживающих растений, левее, с северо-запада слабо донеслись глухие раскаты орудийной канонады, после короткой паузы снова долетело злобное ворчание, будто огромный зверь с окровавленной пастью угрожающе рыкал перед прыжком.
Двумя днями раньше, поздно вечером, на одном из привалов я слышал нечто похожее. Отошел в сторону, в темноту, чтобы отдохнуть от многолюдья, бестолковой суеты. Сразу пропал в осенней тьме. Оттуда наблюдал, как у крыльца горели слабые огоньки папирос, блеклый отсвет в оконце избы. Почти на ощупь я брел по мягкой земле все дальше, пока не почуял, что приблизился к черному обрыву. Лица коснулись холодные голые прутья. Я остановился, не решаясь шагнуть дальше. И тут из холодной тьмы долетело тихое урчание, усилилось, наполняясь злобой и ненавистью, и превратилось в звериный рык, от которого все внутри сжалось от страха. Инстинктивно я отпрянул и стал отходить к избам. Потом сообразил, что, может, волк, рыскавший у деревни, предостерег меня от приближения.
- Конечно.
- Если и есть что-то вечное - это любовь.
Поезд катил в морозной дымке, солнце тускло подсвечивало ледяные узоры на окнах.
Вышли они в прозрачный чистый воздух в городишке Чехове Заглянули в забегаловку на станционной площади, и ели булочки с горячим кофе. Потом сели в первый попавшийся автобус, и скоро поплыли мимо бесконечные равнины снега, завязшие в снегу рощицы. На конечной станции долго ждали обратного рейса в абсолютной тишине, которую не нарушали ни порывы морозного ветра, ни легкий скрип снега под ногами. Казалось, вся земля объята молчанием, и это молчание повсюду и всегда было. И куда бы они не уехали, оно останется неизменным и всегда будет сопровождать их.
- Ты говорила, - вспомнил Елисей, - что настоящая любовь - всегда несчастна. Почему?
Надя задумалась, она с грустью смотрела на выбеленное холодом небо, из которого медленно падали редкие снежинки.
- Она или пройдет, или они умрут.
- И любовь тоже?
- Нет она останется... она останется там, где они живут.
В обратном автобусе почти никого не было. Та же пышная кондукторша в грубом черном полушубке поминутно клевала носом, и ее розовые круглые щеки все время зарывались в косматую грубую шерсть воротника. От сладкой чистоты воздуха у Елисея кружилась голова, и он знал , что навсегда в памяти
изрубленная гусеницами трактора снежная дорога, пылающие щеки кондукторши и шепот Нади.
Затемно они очутились на площади Курского вокзала. Узкие улочки после рабочего дня быстро пустели. Часто они останавливались, и он ловил губами ее нежные губы, трогал прохладные щеки, чувствовал мимолетные взмахи ресниц. Он сказал, что отведет ее домой.
- Ой, - воскликнула она, - хотела тебя попросить об этом. Боюсь без тебя идти. Не знаю, так тревожно.
- Все будет хорошо.
- У меня отличные родители, но... - она замялась, - предчувствие, не поймут они. - Она прошла несколько шагов молча, потом остановилась. - У них как-то все рассчитывается вперед. Может, так и надо? Планы на год, на пятилетку, - Надя усмехнулась. - У них же каждое событие надо подготовить, с кем- то договориться, уладить. Мама как-то рассказала планы на меня. - Надя с тревогой посмотрела на него. - Тебя там нет. Я должна поступить в хороший институт, выучиться, хорошее место работы, муж, дети. Все есть. Говорит, так и должно быть. По-моему, главного нет - любви. - Она снова замолчала. - Спросила ее, она посмеялась, сказала, что все будет.
- У нас есть, - сказал Елисей и прижал ее руку к щеке.
- Я знаю, раньше даже не верилось.
У ее подъезда Елисей заметил черную "Волгу". Сразу вспомнил утро, школу. Но тут машина развернулась и, хрустя льдом, уехала. Они вошли в подъезд. Он не успел нажать кнопку лифта, Надя обняла его за шею, прижалась щекой к его губам и зашептала:
- Ты мой самый любимый, всегда о тебе думала и ждала. Я на тебя очень надеюсь.
Она нажала кнопку лифта. Елисею показалось, что она не решалась идти домой, да и ему самому неприятно было чувствовать, что ноги плохо слушались. Они вышли на ее этаже, дверь лифта с грохотом замкнулась, и почти тут же открылась дверь одной из квартир. В освещенном проеме стояла невысокая молодая женщина с беспокойством и тревогой на лице.
- Привет, мам! - воскликнула возбужденно Надя. - Познакомься, это Елисей.
- Что же ты не позвонила? Тебя все ищут. - Тут она взглянула на Елисея. - Очень приятно, проходите. Меня зовут Элеонора Семеновна. - Лицо ее так и осталось встревоженным. Ты, Надя, совсем о нас не думаешь.
- Я не могла позвонить.
Вышел ее отец. Надя опять представила Елисея, но особой радости на его лице заметно не было. Через минуту Елисей остался в комнате с ее отцом. С кухни едва слышно доносились голоса Нади и ее матери.
- М-да, - промычал Игорь Алексеевич, невысокий, черноволосый, с гладким без всяких эмоций лицом. - Похоже, я почти в курсе событий... - Он опять помолчал, мастерски продлевая неприятную паузу. - Надю сегодня пригласили в цэка комсомола, она сбежала, судя по всему, с вами.
- Да.
- Разве можно делать так? - понизив голос, внушительно проговорил Игорь Алексеевич. - Никакого права вы не имеете ею распоряжаться. Это хулиганство, безрассудство, наконец, преступно!
- По какой же статье? - с иронией заметил Елисей.
- Это далеко не смешно. Это преступление перед ее будущим. Много я таких смешливых молодых людей видел. И где они сейчас? По грязным пивнушкам, в лучшем случае, на задворках, в помойке, - свирепо прошипел он. - А людьми стали те, кто думал о будущем, боролся за него, трудился. Для меня всю жизнь закон - это поручение руководства, пожелание даже.
- Что ж, вы и свою дочь отдадите этому похотливому сукиному коту? вспылил Елисей, вспомнив сочные, заботливо отмассированные щеки комсомольского шефа.
Игорь Алексеевич ошарашено запнулся и впился в него глазами, Елисей чувствовал, как в нем закипает возмущение, но лицо Игоря Алексеевича так и не изменило своей холодности, может, лишь глаза сильно потемнели.
- Я вижу, я знаю, с вами надо говорить откровенно, - выдавил он. Это жизнь, из которой ни слова не выкинешь. У каждого начальника болтается между ног. Это надо учитывать... Чем лучше, если с вами будет спать? - Его голос глухо зарокотал. - Все равно, что в грязь лечь!.. Он, кажется, не мог уже говорить, только с ненавистью смотрел на Елисея.
- С вами не поспоришь. Вы, видно, большой спец по грязевым ваннам.
- Про вас я все знаю, - он снова успокоился, - вас вышибли из комсомола, вышибут из института, вы на шаг от тюряги, поверьте мне.
Елисей услышал всхлип, повернулся и увидел в сумраке коридора Надю. Она застыла неподвижно, закрыв лицо руками.
Игорь Алексеевич сорвался с места, подошел к дочери и попытался обнять ее.
- Лучше сейчас понять все, - сказал он.
- Как мерзко, - проговорила Надя, закрывшись руками, - мерзко. Я ухожу с тобой, - повернулась она к Елисею.
Игорь Алексеевич взвился и заслонил собой дверь:
- Никуда ты не пойдешь!
Из кухни вышла мать Нади и, видя переполох, противно и жалобно заскулила.
- Надя, тебе надо остаться, - сказал Елисей, - все будет хорошо, поверь мне.
Надя открыла лицо, из ее глаз текли слезы.
- Тебе я верю, - выдавила она, - я буду ждать.
Она повернулась и, не глядя ни на кого, скрылась за дверью комнаты. В гробовом молчании Елисей надел пальто и ушел.
На улице он окунулся в холодный воздух и тишину. Когда прошел метров двадцать, во двор влетела черная "Волга". Перед ним машина резко тормознула. Из нее вышел вчерашний комсомольский деятель, с места водителя вылез крепкий детина и облокотился на машину.
- Отлично, успел я, - пухлое лицо Сергея Марковича замерло перед Елисеем и засияло тихой улыбкой. - Ты, парень, оставь Надежду Игоревну. Ты ей не подходишь. Отец у нее дипломат, у нее самой перспективы блестящие. А у тебя неприятностей меньше будет. Лови момент. Для тебя, я как золотая рыбка. Все улажу. Люблю хорошие советы давать. - Он посмотрел на Елисея по-приятельски добро и безмятежно, уверенный в его согласии.
- Спасибо за совет, но не нуждаюсь, - ответил Елисей и обошел его.
- Жалко, - сочувственно произнес он вслед. - Видишь, Петро, глупый, молодой.
Услышав свое имя, детина отклеился от машины и загородил Елисею дорогу. Когда они сблизились, Петро молча сделал шаг вперед и без размаха коротко ударил ему в лицо. Елисей опрокинулся и упал головой на металлическую трубу ограды. Тусклый свет городской ночи померк...
***
Елисей открыл глаза и увидел высокий потолок, какие бывают только в старых домах. Потолок от времени потемнел в углах. Диван заскрипел, и Елисей поднялся. На кухне что-то мурлыкал Илья Ефимович, видимо, услышав, скрип, он заглянул в комнату.
- А проснулись, - проговорил он весело, - время уж, время.
- Вы знаете, - с грустью проговорил Елисей, - сейчас мне приснилось, что я умер. Как вы думаете, от чего?.. От любви.
- О, вам повезло.
- Но странно... Вам когда-нибудь снилась собственная смерть? Нет, это невозможное. Не может сниться собственная смерть.
- На все воля Господа, - заметил бодро Илья Ефимович. - Чайник уже бурлит. Давайте почаевничаем... А насчет снов, наверное, готов согласиться: не обычное ваше сновидение. С другой стороны, вчера мы вдоволь, я бы сказал даже, окунулись в царство смерти. Может, впечатления?
- Пожалуй, - Елисей задумался. - Как-то прикинул, посчитал... двое знакомых хороших померло, один совсем молодой. Пошарил еще: тот умер, этот спился, там болезнь неизлечимая. Родители. Что-то много смертей вокруг?
- Смертей много не бывает, - назидательно проговорил Миколюта. - Ничуть не больше рождений. Жизнь есть разница между рождениями и смертями. Во! Надо бы в первом классе такой закон заучивать вместе с азбукой. А то, пока молодой, все думаешь: явился сюда, чтобы конфетки лопать, смеяться, обниматься, наслаждаться - а всего-то имя тебе - уменьшаемое вечно. Будет ли в остатке что?
Миколюта ушел на кухню, что-то говорил оттуда, а Елисей погрузился в тающие ощущения сна, ему хотелось, пока не исчезли волшебные тени, что-то запомнить, сохранить.
Когда уселись за стол, Елисей сказал:
- Меня постигла печальная участь, но радость, легкость остались. Удивительно... Иногда на дочку смотрю, такая жалость бывает берет. Ведь знаю, с какой дрянью придется столкнуться за жизнь. Это же за что ни возьмись, какие страшные усилия нужны, сколько препятствий, себя преодолеть надо! Посмотришь на ее тельце тоненькое, кудряшки - куда ей совладать со всем этим. Жалко до боли. Потом подумаешь, так ведь и радость самая большая, когда преодолеешь как раз эту дрянь и тяжесть. Вопреки невозможному - добьешься. Может, чем глубже страдание, тем выше радость?
Илья Ефимович хохотнул:
- Готов согласиться. Вот, чай хлебаем, казалось бы, пустяк. В детстве пацаном и не заметил бы. Как было? Выхлебаешь второпях да во двор. А сейчас вспомнишь ужас, кровь военную - так сразу будто в раю чаем услаждаешься. - Он усмехнулся, прихлебывая из чашки, и все смотрел на Елисея с оценивающей усмешкой. - А самое поразительное, настоящее понимание радости только на фронте было. Конечно, чаще всего там от усталости, грязи, недосыпа - как животное тупое. Лишь бы уткнуться , забыться, ноги разуть. А помню, как проснулся в каком-то сарае: тьма, вонь, храп со стенаниями. А у меня мысль: вот, война кончится, и такая будет радость, такое счастье, ну, сердце не выдержит, на всю жизнь хватит, на всех. Только бы дожить, увидеть... - Илья Ефимович глотнул чаю. - После фронта ни разу такого не чувствовал. Еще иногда думаю, страдать-то, страдали, да кому от этого легче стало. Целое поколение выбито, вытоптано... А что дало?.. Если рассудить: два паука сцепились, один одолел - и опять в своей паутине добычу жрал... Мы как раз и были той добычей: букашки, мушки, от боли и страха подзуживали. Только очень тихо... Ах, как хочется оправдания подыскать, смысл. Вряд ли его можно найти... Мне понравился один герой у Фердинанда. Вчера прочитал маленький отрывочек. Там одного уголовника дружки убили. Он из домушников. Однажды милиция накрыла их на выходе. Он успел залезть в мусорный контейнер и в дерьме часа два просидел, пока милиция вокруг шарила. Это его так поразило, что-то на грани помешательства. Вдруг представил, что сам он ничуть не лучше осклизлого трупного червя, глиста, так же паразитирует на людях. Как закон природы: есть здоровое тело, есть на нем паразиты, точут, скребут. А единственное спасение - окунуться внутрь себя, узреть чудо жизни в себе. В общем, дружки его не поняли и зарезали в каком-то подвале. С плюрализмом плохо у них было. А умер не сразу, всякие видения его посещали... Занятно получилось.
- Что же с рукописями делать теперь? - спросил Елисей, вспомнив рассказ, который читал ночью.
- Пусть живут, пока мы рядом копошимся. Посмотрим, на что нас хватит. Может, и мы догадаемся, почему мальчик Фердинанд осенью сорок первого вернулся с полдороги в могилу.
- Загадочно, - Елисей старался не выдать иронии, говорил с серьезным видом. - Молодой парень, жизнь огромная ждет, все волнует, чего только не нафантазируешь... С другой стороны, знаете, - он улыбнулся, - этот библейский скепсис: все, что было, то будет... Ну что его ждало: надоевшая школа, первая сигаретка, друзья-пацаны, девчонки-подружки, выпивки в подворотне. Как он любил шутить: от "Красной зари" до "Красного знамени". У них в округе такие заводы. По этому пути многие его дружки спившиеся прошли с конечной остановкой на погосте.
- Он-то как раз от такого маршрута уклонился, - заметил Илья Ефимович и встрепенулся. - Господи! Да одна графомания наша чего стоит: мечтания, терзания, отчаянье. А хоть одна удачная строка - все окупят! Знаете, как начинается рассказ про домушника? В память врезалось. "Если бы не одно помойное обстоятельство, Федор никогда бы не стал человеком..." Так вот. Уверен, не было еще такого на свете. Вот и ваш библейский скепсис.
- Не мой.
- Ну, нашего ветхозаветного собрата по графомании.
- Илья Ефимович подлил Елисею чая, а тот, все еще занятый разговором, хлебнул полный глоток. Кипяток опалил гортань. Как рыба, открытым ртом он тянул воздух, закрыл глаза, поглощенный кипящей энергией замкнутой в груди. Когда волна огня спала, Елисей открыл глаза и остолбенел в изумлении. Перед ним сидел Фердинанд, иронически смотрел сквозь него и говорил, наверное, Илье Ефимовичу, который очень внимательно слушал.
- Бьюсь об заклад, именно ты, Илья, проводишь меня до лифта крематория. И не отречешься от меня: будут здесь, - он махнул рукой в угол, стоять мои пыльные рукописи - моя плащаница. Выпить бы по такому случаю.
- Ну, это еще бабушка на двое сказала: кто из нас первей.
- Ха-ха, - ухмыльнулся снисходительно Фердинанд, - и будет это чудесными августовскими днями. Люблю это время...
Елисей глаз не закрывал, не моргал, только легкое головокружение: комната как бы дрогнула, завалилась куда-то - и тут же твердь успокоилась и окаменела.
Фердинанда не было и в помине, напротив сидел Илья Ефимович, задумчиво хрумкая печенье, глаза его рассеяно потускнели.
- Фердинанд здесь был? - вырвалось у Елисея.
- Бывал, редко, правда, - Илья Ефимович оживился.
Суть вопроса, конечно, не дошла до него.
- А он не говорил вам, что вы его будете хоронить?
- А что, вам тоже говорил? - заинтересовался он. - Да, было такое. Запомнил. Думал, чепуха, так за рюмкой болтовня. Удивительно, он был прав. - Илья Ефимович оглянулся на окно. - Август, погода чудесная. Лифт крематория. - Он удивленно хохотнул. - И рукописи его. Назвал их "плащаницей". Любопытная метафора.
- И мне тоже сказал.
- Ну вот, как это объяснить? - воскликнул Илья Ефимович. - Его уже не расспросишь. У вас так бывало?
Елисей неопределенно качнул головой. Миколюта задумчиво заговорил о тайнах, которыми полна жизнь.
Скоро Елисей откланялся и, прихватив небольшую рукопись, очутился на лестнице, он смог добрести только до окна. Понимал, если сейчас же не разобраться во всем, то виденное поблекнет, затянется недоверием, и скудоумие жизни потихоньку убедит, что все почудилось - ничего не было.
Елисей приблизил лицо к замызганному мутному стеклу, в нос ударил запах пыли, сухости, от переносицы к затылку пронеслась рассыпающаяся искрами волна... Земля мгновенно приблизилась, он словно окунал в ее песок руки, но по-детски маленькие, слабые. Всего лишь секунду с недоумением он взирал на оцарапанные пальцы с обгрызенными ногтями, а потом накатила спокойная и ласковая волна уверенности, что через минуту, как обычно, из дверей выйдет мама, подхватит его ладошку, и они отправятся домой. Она будет нести тяжелую сумку, в которой лежат нехитрые детсадовские сладости в виде ватрушки с запекшейся корочкой рассыпчатого творога, кусочком запеканки и банки с янтарным компотом, в котором полно изюма, разваренного, переполненного сладостной мякотью.
Закатное майское солнце горело на острой щетинке молодой пахучей травы, жаркими бликами ложилось на крашеные доски детсадовской песочницы, на гнутые трубы детской качалки. Лися в спешке отгребал совком песок, чтобы успеть до прихода матери соорудить тайнички из только что собранных разноцветных стекляшек. Взял первый осколок, поднял его на свет, вглядываясь в темно-красную плоть стекла, в причудливую грань неровного излома. Кроваво-коричневая пелена сдвигалась, поглощая кусты с россыпью нежных листочков, глушила белизну оконных рам, треснувшую штукатурку стены здания. Безмолвно в красном облаке открылась дверь, вышла мама с испуганным лицом, за ней выкатился детсадовский завхоз с жирным злым лицом. Мама шагнула к Лисе, но жилистая рука завхоза вцепилась в рукав пальто. Коричневая материя напряглась складками, потом блеснул солнечный красный зайчик. Завхоз взвизгнул бабьим голосом и схватился за руку, которой только что удерживал маму.
- Еще пожалеешь, - его голос заклокотал и прервался, как будто иссяк воздух, - кровь...
Да, по его руке ползла, увеличиваясь, черная полоса.
- У-у, су-ка, - провыл завхоз. - Я Нинке каждую неделю и масло даю и сахар... - он сжимал рукой порез. - Тебе буду давать. - Он пьяно шатнулся и повалился спиной на дверь. - Пошли со мной, не пожалеешь.
Мама схватила Лисю за руку, красное стеклышко выпорхнуло из пальцев, отдавая всему вокруг яркое разноцветье. Оцепенение схлынуло, и Лися залился ревом, уловив наконец волну ужаса, беспомощности и отчаянья. Мама тащила его и, наверное, безотчетно сдавливала до боли детские пальцы. Он затих и молча терпел боль, понимая, что надо терпеть, надо бежать, надо поспевать за стремительным шагом мамы, и только вместе с ней они смогут избавиться от холодного ужаса, который остался позади.
Мелькали встречные прохожие, промчалась "Победа", показался забор, за которым скрывался родном двор. Мама остановилась, она наклонилась, вглядываясь в его глаза.
- Ты извини, - прошептала она, - я нечаянно, - она погладила его ладонь. Ее глаза затуманились слезами. Она заговорила торопливо, словно заговаривая боль: - Скоро лето, а осенью пойдешь в школу, будешь учиться, пятерки получать, двойки. Но я тебя не буду наказывать, ты всему выучишься, все будешь знать... - она помолчала, потом повторила с сомнением: - Все... а из детского сада я уйду, - она выпрямилась, и они уже без спешки пошли вперед...
Мутное стекло разделило их. Пыль лезла в нос. Елисей медленно сошел по лестнице. Перед ним был тесный, сдавленный стенами домов дворик: окна чуть не валились на асфальт, тут же - клочок травы, песочница, скамейка, за ней куст сирени, падающий вытянутыми побегами к окнам противоположной стены. Со стороны асфальтовой ленты улицы заползла солнечная полоса. Самого солнца видно не было.
Он сел на скамейку. Его мутило непонятными ощущениями. Вспомнил появление жены, не желавшей его участия в похоронах Фердинанда... и сейчас. Он видел, что это обман. В его силах было направить взгляд назад и не торопясь бесстрастно взглянуть вперед... Он поднял голову: над ним в причудливом многоугольнике карнизов крыш томилась родниковая синева неба. Упоительный озноб вспыхнул в позвоночнике, пронзил золотым потоком спину, окутал затылок, невидимым потоком устремился в небесную глубину, в которой растворилась солнечная позолота...
Полевая дорога, темная от ночного тумана, в пятнах коровьих лепешек, потянулась на пригорок, и с каждым шагом становилось тяжелее. Пожалел, что надел сапоги. Не хватало воздуха, льдистые глотки охватывали гортань и не могли наполнить подвешенное в пустоте сердце. Хотелось лечь в серую от инея пожухлую траву, зарыться лицом, руками в ее осенний холод.
Он остановился. Позднее октябрьское солнце все никак не могло пробиться через пелену тумана, лишь вершина пригорка начинала наливаться теплотой. Туда шагала молодая женщина. Он видел копну темно-русых волос, бьющиеся края распахнутой куртки, корзинку на изогнутой руке. За пригорком начнется лес, в котором сейчас полно грибов. Скоро солнце прогонит ночную сырость, заструится порывами легкий ветер, захрустят под ногами ломкие листья...
Его корзина стукнулась о глинистую твердь дороги. Он сделал шаг, другой, подальше от тусклой глины, и постарался удобнее лечь в траву. Сердца не было, затылок холодила трава. К нему склонилось испуганное лицо молодой женщины. Она трогала его руки. Он думал о том, что смерть не может присниться, такое может быть только наяву. Потом появилось ощущение, что все замерло. Не могло подняться солнце, не двигался воздух, застыло лицо женщины. Что же еще?..
Ничего больше не было. Вместо осенней белизны инея на траве - тесный дворик, яркие блики солнца на обшарпанных каменных стенах. По асфальту шаркала старушка с замызганной сумкой в скрюченных пальцах.
Елисей побрел к остановке троллейбуса. Спина все еще холодела от колкой тверди пригорка.
Троллейбус появился, едва он вышел к остановке. Он плюхнулся на свободное сидение, на разогретую солнцем обшивку. Пересекли площадь и покатились в низ, к зоопарку. Здесь еще осталась горячка последних дней. Люди бесцельно бродили по тесным тротуарам, глазели на стены, покрытые воспаленными призывами и восторгами. Троллейбус затормозил у остановки около ограды зоопарка, тут же гранитная плита, на которой сообщалось, что Ленин выступал с речью в зоопарке. На противоположной стороне он увидел Андрея, двоюродного брата жены. Последние годы Андрей не пропускал ни одно сборище, демонстрацию. И сейчас, как обычно, его завитая шевелюра была словно отброшена сильным ветром назад, а лицо сияло восторженным вниманием к собеседникам. Наверняка, обсуждали недавние происшествия. Вот он заговорил, рьяно разбрасывая руки. При волнении он начинал заикаться. А на всяких родственных пирушках отличался тем, что бесстрашно напивался, а потом в туалете болезненно выташнивал только что съеденную пищу. Изредка возвращался к столу, окидывал всех мученическим взглядом и просил извинения.
Почему он или кто-то другой может надеяться на то, что их присутствие здесь, как-то повлияет на жизнь, что-то исправит, изменит? Скорее, это лишь слабая рябь на толще воды. Пройдет и стихнет, а океаническая масса воды будет тяжело перекатывать водяные валы, талдыча глухо свое, малопонятное и неутешительное.
Елисей достал из сумки стопку рукописи Фердинанда, которую вручил ему Илья Ефимович, и открыл наугад.
"Ты наконец набрел на эти строки, - прочитал он. - Не торопись. Я расскажу тебе все..."
***
Я жил всего три дня. Первый день - в октябре сорок первого. Утром отец растолкал меня. Спотыкаясь, в полусне я выбрался за ним во двор. Едва светало, ночной мороз намертво сжал листья и стебли растений, и они застыли неподвижно, сжавшись, словно в испуге от холода смерти. Отец молча ждал, пока я отошел оправиться. Мне даже стало неловко, настолько вызывающе и кощунственно в омертвелой тишине гремела по жестяным от мороза листьям горячая дымящаяся струя. За последние дни я ко многому привык, но сейчас мне каждое движение моего тела, его тепло, сила, казались оскорбительными в этом царстве потустороннего холода и оцепенения.
Через минуту я повернулся к отцу. Он курил, потом молча замял окурок и бросил. Мы оба смотрели, как в окурке ярко тлела последняя искорка и тянулся прозрачный стебелек дыма. Дрогнув, огонек навечно исчез, дым беззвучно отлетел и рассеялся. Меня всего пронзило сознание того, что я последний раз вижу отца, что по сути он уже мертв... И он знает, и думает об этом сейчас. Я поднял глаза на него. О, как мучительно больно смотреть!..
- Да , сынок, - сказал он тихо. - Считай, мы все, - он кивнул на неказистую избенку, - по ту сторону... Тебе надо ехать. Маме передашь все, Коле расскажи. Не забывай...
Он обхватил меня и сжал руками, холодный, жесткий. Шумно задышал в щеку, будто стараясь вдохнуть мою плоть. Его руки еще тяжелее напряглись, как бы силясь втиснуть в меня большое неуклюжее тело. И его тепло проникло в меня, будоражущей волной окатило грудь, обожгло лицо.
Отец засмеялся мне в щеку, царапнул щетиной за ухом - и разом отпрянул.
- Ни о чем не жалей. - Он стиснул пальцами мои плечи. - Пока есть сила в руках, она... - он запнулся, - ничего с нами не сделает.
Через полчаса полуторка резво тряслась по подмерзшей за ночь грязи в сторону Волоколамска. Когда солнце поднялось, сгоняя в глубокие овраги мертвый туман, растапливая белую изморозь с оживающих растений, левее, с северо-запада слабо донеслись глухие раскаты орудийной канонады, после короткой паузы снова долетело злобное ворчание, будто огромный зверь с окровавленной пастью угрожающе рыкал перед прыжком.
Двумя днями раньше, поздно вечером, на одном из привалов я слышал нечто похожее. Отошел в сторону, в темноту, чтобы отдохнуть от многолюдья, бестолковой суеты. Сразу пропал в осенней тьме. Оттуда наблюдал, как у крыльца горели слабые огоньки папирос, блеклый отсвет в оконце избы. Почти на ощупь я брел по мягкой земле все дальше, пока не почуял, что приблизился к черному обрыву. Лица коснулись холодные голые прутья. Я остановился, не решаясь шагнуть дальше. И тут из холодной тьмы долетело тихое урчание, усилилось, наполняясь злобой и ненавистью, и превратилось в звериный рык, от которого все внутри сжалось от страха. Инстинктивно я отпрянул и стал отходить к избам. Потом сообразил, что, может, волк, рыскавший у деревни, предостерег меня от приближения.