Страница:
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- Следующая »
- Последняя >>
Виктор Шкловский
Эйзенштейн
Рождение героя повествования
Конец прошлого столетия.
Позабудем шум, замедлим мелькание транспорта, вспомним, как выглядят лошади, когда их много.
Если вечер, то затемним окна: пусть они светятся или нижним углом, или слабой полосой между портьерами.
Небо не имеет красноватого оттенка, звезды всегда есть.
Газовые фонари свет дают – сиреневый.
На центральных улицах жужжат сквозь зубы сближающиеся угли дуговых фонарей; свет вокруг них синевато-желтый.
Керосиновые фонари на недалеких окраинах бодро доживают свой век – похожие на очень редкие бусы.
Настанет утро, к утру свет керосиновых фонарей похож на расплывчатые пятна конской мочи среди снега.
Из труб домов идет поспешный дым.
Чаплину нет еще одиннадцати лет. Эдисон уже взял патент на кинетоскоп. Слово еще не созрело.
Жизнь медленна: паноптикум на Невском проспекте показывает одну и ту же фигуру предсмертно дышащей Клеопатры уже три года.
Такую медленность засвидетельствовал Блок даже в начале нашего – теперешнего века.
Количество вещей и событий тогда было иное, чем сейчас. В школах показывают туманные картины; они отбрасываются на экран в Петербурге, Москве, Риге желтыми, нарядно блестящими медью винтов и лаком дерева фонарями.
Помню раскрашенные от руки картинки к «Вию» Гоголя: горит свеча, чтец-мальчик то выкрикивает, то бормочет отрывки из повести; на белом экране группами сменяются туманные цветные пятна с размытым контуром.
Уже, по слухам, существовало кино, и оно не могло оторваться от рисунка. Еще подходила эпоха Мельеса.
Эпохи стали коротковаты. На бульваре Капуцинов в подвале Люмьер дал вечером 28 декабря 1895 года платный вечер кино.
Показывалось, как из ворот фабрики Люмьера выходят рабочие.
Можно было бы сострить, что кино начинало свою платную эру, втягивая в свои аппараты, как пыль, людей, создавая новые конусы жизни, разрезанные ножом экрана.
Жизнь получила новое отражение и новый разрез.
Кино заставило двигаться фотографию; та существовала давно; изображения, созданные Дагерром, похожи на маленькие позолоченные клише нашего времени, только мы клише те не рассматриваем – мы рассматриваем оттиск.
Но существовали пока всюду толстые альбомы с фотографиями, а в квартирах – на стенах в деревянных, в багетных, плюшевых, шелковых рамках и в паспарту жили дагерротипы и фотографии. В рамках существовали предки хозяев квартир, соседи, дети. Они держали друг друга за руки, или стояли за столом, или опирались на спинки кресел, стараясь выглядеть свободными. Но специальные железные скобки крепко держали их за шиворот.
Движение кино и бег автомобилей были близки.
Время было еще безмолвно. Покойников везли на кладбище под балдахином или по крайней мере в украшенной багетом повозке.
Перед траурной колесницей шел человек в длинном сюртуке и цилиндре – шел, разбрасывая зеленые лапки елей.
Этот покойник мог быть тем больным, перед домом которого по мостовой разбрасывали солому, чтобы колеса не так стучали.
Была тишина. Было совсем другое время.
Забегу на два года вперед: мальчиком я узнал из иллюстрированного журнала, что в Париже на Всемирной выставке (в 1900 году) показывали живую фотографию: пленка загорелась, был большой пожар. Позднее из «Приключения Арсена Люпена – вора-джентльмена» я узнал подробности.
Легенда говорила, что Арсен Люпен спасал людей из огня, спас почти всех и всех обокрал. Кража действительно произошла.
Книги о сыщиках продавались на углах; они висели за газетчиком на стене, рядом с газетчиком стоял человек в красной шапке, звали его посыльный.
Было совсем тихо; телефоны еще не звонили.
Темно и тихо происхождение того искусства, которое прославлено было героем нашего времени Сергеем Михайловичем Эйзенштейном.
Сергей Михайлович родился в Риге в 1898 году, 10 января (по старому стилю).
Крещен он был 2 (15) февраля в Кафедральном соборе торжественно. Погружал в купель, охватив лицо мальчика рукой так, что оказывались зажатыми уши и нос, опытный священник Плисс, впоследствии протоиерей, который на выпускном экзамене из реального училища хотел потопить Сергея Эйзенштейна, разозлившись на него за «многознание».
На священнике и на дьяконе были новые ризы, так как обряд производился для людей состоятельных.
В серебряную купель налили теплую воду, крестная мать, купчиха первой гильдии Ираида Матвеевна Конецкая, стояла рядом в шелковом платье, держа в руках нарядные простыни. Дочка ее – Юлия Ивановна, жена городского инженера Михаила Осиповича Эйзенштейна, стояла растроганная, в нарядном платье. Была она красива и, как и все тогда, в корсете, стройна. Отца – Михаила Осиповича – при крещении не было, потому что, по древнему обычаю, отец при крещении не присутствовал.
Небо над Ригой синело.
На чистых улицах лежал снег такой ослепительный, что хочется сказать, что они были сине-снежного цвета.
На Даугаве лежал лед, на берегу реки возвышался замок с каменными ядрами в старых боках и кирка со шпилем невероятной высоты.
Младенца везли на санях; пара лошадей влекла сани, на лошадях была наброшена синяя сетка, для того чтобы они не бросали комья снега из-под ног.
Я там не был, но такие торжественные выезды видел.
Стоял старый город Рига, охваченный новыми домами, третий по величине порт Российской империи. На лесных складах по берегам реки уже готовились к весне. Ждали нетерпеливо тысячу пароходов из-за границы; скажем точнее: ждали, что придет более тысячи кораблей с пестрыми флагами. Русских пароходов среди них будет одна десятая часть.
Итак, 10 января 1898 года.
Столетие кончается. Герой книги еще не действует.
Но напомним, что было в мире, что предстояло узнать, увидеть и сделать Сереже.
За два года до этого великий изобретатель Эдисон в Америке взял патент на «проецирующий кинетоскоп».
В Париже базарный фокусник Мельес заинтересовался «живой фотографией» и задумал ввести ее в номера своего маленького варьете. Кино для него – новый фокус для маленького зала.
Для Эдисона кино было новым аттракционом, очередной небольшой сенсацией. Ее нужно было беречь, как лакированную обувь, пускай носится подольше; поэтому не надо отбрасывать изображение на экран, как это делается в волшебном фонаре. Пускай подойдут к ящику, опустят в ящик деньги, аппарат начнет работать, а человек – смотреть. Потом придет другой – опять опустит деньги…
Великое изобретение родилось, как копилка.
Жизнь все изменяет, будущее стоит у купели со своими простынками, и фокусник не знает, что он станет первым классиком кино. Мальчик Чаплин в Лондоне мечтает стать актером варьете, но не только не знает, но и мечтать не может, что для него есть площади и города в будущем, что он станет кем-то вроде клоуна, но таким, которого увидят все люди мира, будут смеяться и огорчаться за судьбу маленького человека, который чуть-чуть несчастнее зрителей.
Позабудем шум, замедлим мелькание транспорта, вспомним, как выглядят лошади, когда их много.
Если вечер, то затемним окна: пусть они светятся или нижним углом, или слабой полосой между портьерами.
Небо не имеет красноватого оттенка, звезды всегда есть.
Газовые фонари свет дают – сиреневый.
На центральных улицах жужжат сквозь зубы сближающиеся угли дуговых фонарей; свет вокруг них синевато-желтый.
Керосиновые фонари на недалеких окраинах бодро доживают свой век – похожие на очень редкие бусы.
Настанет утро, к утру свет керосиновых фонарей похож на расплывчатые пятна конской мочи среди снега.
Из труб домов идет поспешный дым.
Чаплину нет еще одиннадцати лет. Эдисон уже взял патент на кинетоскоп. Слово еще не созрело.
Жизнь медленна: паноптикум на Невском проспекте показывает одну и ту же фигуру предсмертно дышащей Клеопатры уже три года.
Такую медленность засвидетельствовал Блок даже в начале нашего – теперешнего века.
Количество вещей и событий тогда было иное, чем сейчас. В школах показывают туманные картины; они отбрасываются на экран в Петербурге, Москве, Риге желтыми, нарядно блестящими медью винтов и лаком дерева фонарями.
Помню раскрашенные от руки картинки к «Вию» Гоголя: горит свеча, чтец-мальчик то выкрикивает, то бормочет отрывки из повести; на белом экране группами сменяются туманные цветные пятна с размытым контуром.
Уже, по слухам, существовало кино, и оно не могло оторваться от рисунка. Еще подходила эпоха Мельеса.
Эпохи стали коротковаты. На бульваре Капуцинов в подвале Люмьер дал вечером 28 декабря 1895 года платный вечер кино.
Показывалось, как из ворот фабрики Люмьера выходят рабочие.
Можно было бы сострить, что кино начинало свою платную эру, втягивая в свои аппараты, как пыль, людей, создавая новые конусы жизни, разрезанные ножом экрана.
Жизнь получила новое отражение и новый разрез.
Кино заставило двигаться фотографию; та существовала давно; изображения, созданные Дагерром, похожи на маленькие позолоченные клише нашего времени, только мы клише те не рассматриваем – мы рассматриваем оттиск.
Но существовали пока всюду толстые альбомы с фотографиями, а в квартирах – на стенах в деревянных, в багетных, плюшевых, шелковых рамках и в паспарту жили дагерротипы и фотографии. В рамках существовали предки хозяев квартир, соседи, дети. Они держали друг друга за руки, или стояли за столом, или опирались на спинки кресел, стараясь выглядеть свободными. Но специальные железные скобки крепко держали их за шиворот.
Движение кино и бег автомобилей были близки.
Время было еще безмолвно. Покойников везли на кладбище под балдахином или по крайней мере в украшенной багетом повозке.
Перед траурной колесницей шел человек в длинном сюртуке и цилиндре – шел, разбрасывая зеленые лапки елей.
Этот покойник мог быть тем больным, перед домом которого по мостовой разбрасывали солому, чтобы колеса не так стучали.
Была тишина. Было совсем другое время.
Забегу на два года вперед: мальчиком я узнал из иллюстрированного журнала, что в Париже на Всемирной выставке (в 1900 году) показывали живую фотографию: пленка загорелась, был большой пожар. Позднее из «Приключения Арсена Люпена – вора-джентльмена» я узнал подробности.
Легенда говорила, что Арсен Люпен спасал людей из огня, спас почти всех и всех обокрал. Кража действительно произошла.
Книги о сыщиках продавались на углах; они висели за газетчиком на стене, рядом с газетчиком стоял человек в красной шапке, звали его посыльный.
Было совсем тихо; телефоны еще не звонили.
Темно и тихо происхождение того искусства, которое прославлено было героем нашего времени Сергеем Михайловичем Эйзенштейном.
Сергей Михайлович родился в Риге в 1898 году, 10 января (по старому стилю).
Крещен он был 2 (15) февраля в Кафедральном соборе торжественно. Погружал в купель, охватив лицо мальчика рукой так, что оказывались зажатыми уши и нос, опытный священник Плисс, впоследствии протоиерей, который на выпускном экзамене из реального училища хотел потопить Сергея Эйзенштейна, разозлившись на него за «многознание».
На священнике и на дьяконе были новые ризы, так как обряд производился для людей состоятельных.
В серебряную купель налили теплую воду, крестная мать, купчиха первой гильдии Ираида Матвеевна Конецкая, стояла рядом в шелковом платье, держа в руках нарядные простыни. Дочка ее – Юлия Ивановна, жена городского инженера Михаила Осиповича Эйзенштейна, стояла растроганная, в нарядном платье. Была она красива и, как и все тогда, в корсете, стройна. Отца – Михаила Осиповича – при крещении не было, потому что, по древнему обычаю, отец при крещении не присутствовал.
Небо над Ригой синело.
На чистых улицах лежал снег такой ослепительный, что хочется сказать, что они были сине-снежного цвета.
На Даугаве лежал лед, на берегу реки возвышался замок с каменными ядрами в старых боках и кирка со шпилем невероятной высоты.
Младенца везли на санях; пара лошадей влекла сани, на лошадях была наброшена синяя сетка, для того чтобы они не бросали комья снега из-под ног.
Я там не был, но такие торжественные выезды видел.
Стоял старый город Рига, охваченный новыми домами, третий по величине порт Российской империи. На лесных складах по берегам реки уже готовились к весне. Ждали нетерпеливо тысячу пароходов из-за границы; скажем точнее: ждали, что придет более тысячи кораблей с пестрыми флагами. Русских пароходов среди них будет одна десятая часть.
Итак, 10 января 1898 года.
Столетие кончается. Герой книги еще не действует.
Но напомним, что было в мире, что предстояло узнать, увидеть и сделать Сереже.
За два года до этого великий изобретатель Эдисон в Америке взял патент на «проецирующий кинетоскоп».
В Париже базарный фокусник Мельес заинтересовался «живой фотографией» и задумал ввести ее в номера своего маленького варьете. Кино для него – новый фокус для маленького зала.
Для Эдисона кино было новым аттракционом, очередной небольшой сенсацией. Ее нужно было беречь, как лакированную обувь, пускай носится подольше; поэтому не надо отбрасывать изображение на экран, как это делается в волшебном фонаре. Пускай подойдут к ящику, опустят в ящик деньги, аппарат начнет работать, а человек – смотреть. Потом придет другой – опять опустит деньги…
Великое изобретение родилось, как копилка.
Жизнь все изменяет, будущее стоит у купели со своими простынками, и фокусник не знает, что он станет первым классиком кино. Мальчик Чаплин в Лондоне мечтает стать актером варьете, но не только не знает, но и мечтать не может, что для него есть площади и города в будущем, что он станет кем-то вроде клоуна, но таким, которого увидят все люди мира, будут смеяться и огорчаться за судьбу маленького человека, который чуть-чуть несчастнее зрителей.
Дед, отец, мать и бабка
Иван Иванович Конецкий родом был из Тихвина.
Город Тихвин стоит при речке Тихвинке; было в нем тогда два монастыря, 1120 домов, из них 47 каменных, все тихо, если не праздник. С пристани города Тихвина отправлялось в год по 150 судов, не считая транзитных.
Строительство барж в Тихвине началось, говорят, еще при Петре Первом.
Парусные одномачтовые барки, плавающие взад и вперед по Мариинской системе с негромоздкими, но ценными товарами, назывались «тихвинками»; под парусом потихоньку доходили они по Волге до Астрахани.
Иван Конецкий, по рассказам, пришел в Питер пешком. Вероятнее, приехал он на попутной крепкой тихвинке, вступил в подряды. Значит, приехал не без денег. Женился на купеческой дочке из богатого дома и создал немалое дело – «Невское баржное пароходство».
Пошла в ход машина.
По Мариинской системе тащили тяжелые баржи его буксирные пароходы.
По короткой Неве с углем с Гутуевского острова к стенам заводов и фабрик на левом и правом берегах Невы шли баржи. Другие баржи спускались по ступеням шлюзов Мариинской системы.
Дым буксирного парохода тенью пересекал монастыри и маленькие города и добирался до Астрахани.
Так вся работа – вверх-вниз, иногда пароходы того же товарищества тянули к Риге тяжелые баржи. Грузы потом уходили на больших пароходах под чужими флагами в чужие порты.
Буксиры шли обратно. Баржи обычно оставались внизу; шли на слом как строительный материал.
Умер Иван Иванович, дело его приняла жена, и дело при ней процвело. Похоронила купчиха мужа в Александро-Невской лавре, постоянно посещала его могилу, жила она недалеко, на Старо-Невском проспекте. Парадное со двора, лестница мраморная, но узкая, на лестнице камин. Квартира обычная, темноватая, мебель кругом обита розовой материей, на окнах портьеры на розовой подкладке.
Дочку выдали из этой квартиры за красавца инженера Михаила Осиповича Эйзенштейна. В приданое дали деньги, рояль и мебель; себе купили другую обстановку.
Дочка, мать Сергея Михайловича – Юлия Ивановна, была в молодости тиха и стройна, потом стала говорливей.
Сергей Михайлович всегда относился к матери с опасливой сыновьей привязанностью.
Дачу прославленного сына она занимала целиком, сын жил на чердаке, изобретательно, уютно и красиво перестроив его.
Надворный советник Михаил Осипович Эйзенштейн служил в Риге городским архитектором: строил на широких улицах дома в стиле модерн – окна домов изогнуты, украшены по-новому, новомодные женщины протягивали вперед руки с золотыми обручами; об этих пустотелых украшениях сын писал с презрением.
Дома были крепкими – они и сейчас еще стоят. Украшения пропотели от дождей и давно сняты.
Архитектор Эйзенштейн строил дома тщательно; закручивал усы на немецкий манер; любил оперетту; носил только черные лакированные туфли. В специальном шкафу, похожем на крольчатник, стояло их сорок восемь пар: совсем новые, остроносые, тупоносые; новые, но с царапиной, новые без царапины; особенно легкие, приспособленные для бала, новые для верховой езды – все черные и все лаковые.
Жена принесла хорошее приданое. Дом получился зажиточный. Принимали в этом доме самых крупных людей из русского чиновничества Риги.
Михаил Осипович знал европейские языки, был передовым архитектором, человеком пунктуальным. В доме порядок: курьер, обращенный в лакея, кухарка, горничная, бонна.
Порядок полный и молчаливый.
В Риге того времени смели шуметь только пароходы во время навигации.
Отец сидит в кабинете; подписывает бумаги; проверяет чертежи; мешать ему не надо.
Станет он действительным статским советником, умрет в Берлине и будет похоронен на русском кладбище.
Михаил Осипович имел неплохую библиотеку, были там и книги по истории. Думал архитектор, что жизнь построена навечно и для него и для его детей.
Родится сын; тут опять повезло: родился именно сын.
Пойдет сын в реальное училище: в гимназии латынь трудна, а в институте она бесполезна. Кончит реальное, поедет в Петербург, поступит в Институт гражданских инженеров, что кончил отец, жить будет у бабушки: это дешевле; кончит хорошо; поступит на военную службу вольноопределяющимся; пойдет на казенную службу, будет получать жалованье, да еще иметь частные договора на постройки.
Дома станет подписывать бумаги и проверять чертежи.
Женится, у него пойдут дети.
Сергей Михайлович писал про себя так:
«Я не курю.
Папенька никогда не курил.
Я ориентировался всегда на папеньку.
С пеленок рос для того, чтобы стать инженером и архитектором.
До известного возраста равнялся на папеньку во всем»[1].
Это подчинение и вызвало протест. Эйзенштейн в главе «Мальчик из Риги» («Мальчик-пай») описывал детство свое как время печали.
«Однако откуда такая ущемленность?
Ведь ни бедности, ни лишений, ни ужасов борьбы за существование я в детстве никогда не знал» (т. 1, стр. 221).
…Пока все идет по-папиному, только жена слишком красива. Но это пройдет, останется жена из богатого дома; сын получит наследство; его буксирные пароходы потащат на его баржах уголь по Неве мимо Зимнего дворца, мимо гранитных набережных к мощеным откосам фабричных районов.
Фрахт невысокий, но загрузка постоянная.
Все это неколебимо, как Россия; неколебим Петербург.
Но пароходы Ивана Ивановича везут не только каменный уголь, который приходил как балласт на иностранных пароходах.
Пароходы везут революцию – уголь для машин.
Растут окраины Петербурга, умножаются люди, которые идут на заводы.
Когда они бастуют, улицы темнеют от пиджаков мужчин-рабочих, белеют от платков работниц.
Сергей станет режиссером в кино, хотя кино пока еще почти не существует.
Сергей снимет штурм Зимнего дворца, хотя дворец пока стоит непоколебимо.
Этого не представляет архитектор Эйзенштейн.
Пока хозяева зданий города непоколебимы, как подписи на бумагах.
Они непоколебимы, как подписи самых старших начальников.
Михаил Осипович не мечтает: он ясно, планомерно представляет, как идет буксир, принадлежащий Обществу буксирных пароходов Конецких и К° по Неве.
Везет уголь с Гутуевского острова по Неве, мимо дворцов, мимо крепости, мимо клиники Вилье.
Слева тюрьма «Кресты» и заводы Выборгской стороны, справа восьмигранная красная водокачка, за ней Таврический дворец, чуть дальше Смольный, еще дальше Александро-Невская лавра и в ней за оградой могила крепкого купца-плотника Ивана Ивановича Конецкого: основателя пароходного товарищества.
Петербург весь город особенный: в центре дома, построенные заграничными архитекторами, которые здесь осуществляли свои, на их родине непредставимые мечты.
Тут строили Трезини, Деламот, Растрелли, Росси, Монферан.
Здесь строил русский зодчий Захаров. Он создал Адмиралтейство – гимн кораблестроению: этому зданию нет равного в мире. Фасад в полверсты длиной, тяжелые ворота посредине, надвратная башня, шпиль, на шпиле золотой кораблик плывет на запад.
Адмиралтейство протягивает к Неве каменные руки.
Внутри Адмиралтейства мастерские с обширными полами для черчения корабельных деталей в натуральную величину. Для этого шло дерево со всей страны; разное дерево: дуб, лиственница, тисс, сосна; дерево – прямое и от природы кривое.
Теперь дерево идет за границу, за ним приходят пароходы с пестрыми флагами; привозят мануфактуру, машины и уголь для балласта, увозят хлеб, лен, дерево.
Империя врастает в новый мир индустрии. Это очень хорошо: будут строиться новые дома в новом стиле.
На Неве Зимний дворец и дома богачей.
Все это владеет верфями у морских ворот города и заводами, тянущимися в сторону Шлиссельбурга. Это город старой монархии и новой промышленности. Архитектурно он пестр, улицы разно задуманы, по-разному шумят, иногда шумят слишком громко. Много в этом городе рабочего народа.
Бабушка в Питере живет в это время с мыслями о том же, но по-иному. Утром она пошла в Таврический сад, там прохладно – пруды, над прудами старые дубы. От садовой прохлады пришла домой бабушка Ираида, попила чай с постным сахаром. Пост бывает часто. Пошла на Лиговку – хорошо, что недалеко, села в конку.
Ряд конок тянет маленький старомодный желто-красный паровичок. В ворота дома Фредерикса ныряет он; выходит ближней дорогой на Старо-Невский, наполняет дымом неширокий проспект.
Влачатся коночки мимо Калашниковской хлебной биржи к полукруглой площади, обставленной домами, построенными еще при императрице Анне Иоанновне.
Дорога стоит четыре копейки, времени берет немного, извозчика нанимать не надо. Перейдешь площадь, войдешь в ворота, тут деревянным мостом через канаву над речкой – посмотришь, как берега речки заросли бедными, но приличными могилами, отдохнешь на лавочке, пойдешь в церковь. Церковь обширна. В притворе прямо в каменный пол вделана каменная доска, на ней надпись простая и гордая: «Здесь лежит Суворов».
Ираида Конецкая покупает свечку из желтого воска, ставит ее перед серебряной рамкой святому Александру Невскому – это здешний, петербургский святой, здесь он сражался со шведами. Благолепно в огромном свято-троицком соборе: длина 35 сажен, в ширину 20. Это огромная верфь благочестия. Иконостас из итальянского мрамора, иконы работы Ван Дейка, за левым клиросом «Воскресение» Рубенса. Рака с балдахином, как над самой богатой купеческой кроватью, и вся серебряная.
Ираида Конецкая, быть может, считает, что Александр Невский покровитель ее буксирного пароходства: князь был умен, много путешествовал и умер в дороге, в городке над Волгой.
Идет, торопится из храма бабушка. Вот она на кладбище: кругом памятники мхом заросли.
Могила Ивана Ивановича прибранная, чистая, плита на ней блестит, дорожка вокруг посыпана желтым песочком.
Плачет немножко старушка.
Выходит на Неву. Здесь поворачивает Нева: бежит быстро.
По Неве навстречу волне идет грудастый буксир, тянет уголь к заводам.
Хорошо на Неве.
Внук приедет на каникулы, пойдет бабушка с ним на могилу деда, потом внук кончит реальное училище и будет жить у бабушки, учиться на инженера.
Умерла бабушка на паперти храма, молясь на надвратную икону. Смерть произошла от кровоизлияния в мозг.
Город Тихвин стоит при речке Тихвинке; было в нем тогда два монастыря, 1120 домов, из них 47 каменных, все тихо, если не праздник. С пристани города Тихвина отправлялось в год по 150 судов, не считая транзитных.
Строительство барж в Тихвине началось, говорят, еще при Петре Первом.
Парусные одномачтовые барки, плавающие взад и вперед по Мариинской системе с негромоздкими, но ценными товарами, назывались «тихвинками»; под парусом потихоньку доходили они по Волге до Астрахани.
Иван Конецкий, по рассказам, пришел в Питер пешком. Вероятнее, приехал он на попутной крепкой тихвинке, вступил в подряды. Значит, приехал не без денег. Женился на купеческой дочке из богатого дома и создал немалое дело – «Невское баржное пароходство».
Пошла в ход машина.
По Мариинской системе тащили тяжелые баржи его буксирные пароходы.
По короткой Неве с углем с Гутуевского острова к стенам заводов и фабрик на левом и правом берегах Невы шли баржи. Другие баржи спускались по ступеням шлюзов Мариинской системы.
Дым буксирного парохода тенью пересекал монастыри и маленькие города и добирался до Астрахани.
Так вся работа – вверх-вниз, иногда пароходы того же товарищества тянули к Риге тяжелые баржи. Грузы потом уходили на больших пароходах под чужими флагами в чужие порты.
Буксиры шли обратно. Баржи обычно оставались внизу; шли на слом как строительный материал.
Умер Иван Иванович, дело его приняла жена, и дело при ней процвело. Похоронила купчиха мужа в Александро-Невской лавре, постоянно посещала его могилу, жила она недалеко, на Старо-Невском проспекте. Парадное со двора, лестница мраморная, но узкая, на лестнице камин. Квартира обычная, темноватая, мебель кругом обита розовой материей, на окнах портьеры на розовой подкладке.
Дочку выдали из этой квартиры за красавца инженера Михаила Осиповича Эйзенштейна. В приданое дали деньги, рояль и мебель; себе купили другую обстановку.
Дочка, мать Сергея Михайловича – Юлия Ивановна, была в молодости тиха и стройна, потом стала говорливей.
Сергей Михайлович всегда относился к матери с опасливой сыновьей привязанностью.
Дачу прославленного сына она занимала целиком, сын жил на чердаке, изобретательно, уютно и красиво перестроив его.
Надворный советник Михаил Осипович Эйзенштейн служил в Риге городским архитектором: строил на широких улицах дома в стиле модерн – окна домов изогнуты, украшены по-новому, новомодные женщины протягивали вперед руки с золотыми обручами; об этих пустотелых украшениях сын писал с презрением.
Дома были крепкими – они и сейчас еще стоят. Украшения пропотели от дождей и давно сняты.
Архитектор Эйзенштейн строил дома тщательно; закручивал усы на немецкий манер; любил оперетту; носил только черные лакированные туфли. В специальном шкафу, похожем на крольчатник, стояло их сорок восемь пар: совсем новые, остроносые, тупоносые; новые, но с царапиной, новые без царапины; особенно легкие, приспособленные для бала, новые для верховой езды – все черные и все лаковые.
Жена принесла хорошее приданое. Дом получился зажиточный. Принимали в этом доме самых крупных людей из русского чиновничества Риги.
Михаил Осипович знал европейские языки, был передовым архитектором, человеком пунктуальным. В доме порядок: курьер, обращенный в лакея, кухарка, горничная, бонна.
Порядок полный и молчаливый.
В Риге того времени смели шуметь только пароходы во время навигации.
Отец сидит в кабинете; подписывает бумаги; проверяет чертежи; мешать ему не надо.
Станет он действительным статским советником, умрет в Берлине и будет похоронен на русском кладбище.
Михаил Осипович имел неплохую библиотеку, были там и книги по истории. Думал архитектор, что жизнь построена навечно и для него и для его детей.
Родится сын; тут опять повезло: родился именно сын.
Пойдет сын в реальное училище: в гимназии латынь трудна, а в институте она бесполезна. Кончит реальное, поедет в Петербург, поступит в Институт гражданских инженеров, что кончил отец, жить будет у бабушки: это дешевле; кончит хорошо; поступит на военную службу вольноопределяющимся; пойдет на казенную службу, будет получать жалованье, да еще иметь частные договора на постройки.
Дома станет подписывать бумаги и проверять чертежи.
Женится, у него пойдут дети.
Сергей Михайлович писал про себя так:
«Я не курю.
Папенька никогда не курил.
Я ориентировался всегда на папеньку.
С пеленок рос для того, чтобы стать инженером и архитектором.
До известного возраста равнялся на папеньку во всем»[1].
Это подчинение и вызвало протест. Эйзенштейн в главе «Мальчик из Риги» («Мальчик-пай») описывал детство свое как время печали.
«Однако откуда такая ущемленность?
Ведь ни бедности, ни лишений, ни ужасов борьбы за существование я в детстве никогда не знал» (т. 1, стр. 221).
…Пока все идет по-папиному, только жена слишком красива. Но это пройдет, останется жена из богатого дома; сын получит наследство; его буксирные пароходы потащат на его баржах уголь по Неве мимо Зимнего дворца, мимо гранитных набережных к мощеным откосам фабричных районов.
Фрахт невысокий, но загрузка постоянная.
Все это неколебимо, как Россия; неколебим Петербург.
Но пароходы Ивана Ивановича везут не только каменный уголь, который приходил как балласт на иностранных пароходах.
Пароходы везут революцию – уголь для машин.
Растут окраины Петербурга, умножаются люди, которые идут на заводы.
Когда они бастуют, улицы темнеют от пиджаков мужчин-рабочих, белеют от платков работниц.
Сергей станет режиссером в кино, хотя кино пока еще почти не существует.
Сергей снимет штурм Зимнего дворца, хотя дворец пока стоит непоколебимо.
Этого не представляет архитектор Эйзенштейн.
Пока хозяева зданий города непоколебимы, как подписи на бумагах.
Они непоколебимы, как подписи самых старших начальников.
Михаил Осипович не мечтает: он ясно, планомерно представляет, как идет буксир, принадлежащий Обществу буксирных пароходов Конецких и К° по Неве.
Везет уголь с Гутуевского острова по Неве, мимо дворцов, мимо крепости, мимо клиники Вилье.
Слева тюрьма «Кресты» и заводы Выборгской стороны, справа восьмигранная красная водокачка, за ней Таврический дворец, чуть дальше Смольный, еще дальше Александро-Невская лавра и в ней за оградой могила крепкого купца-плотника Ивана Ивановича Конецкого: основателя пароходного товарищества.
Петербург весь город особенный: в центре дома, построенные заграничными архитекторами, которые здесь осуществляли свои, на их родине непредставимые мечты.
Тут строили Трезини, Деламот, Растрелли, Росси, Монферан.
Здесь строил русский зодчий Захаров. Он создал Адмиралтейство – гимн кораблестроению: этому зданию нет равного в мире. Фасад в полверсты длиной, тяжелые ворота посредине, надвратная башня, шпиль, на шпиле золотой кораблик плывет на запад.
Адмиралтейство протягивает к Неве каменные руки.
Внутри Адмиралтейства мастерские с обширными полами для черчения корабельных деталей в натуральную величину. Для этого шло дерево со всей страны; разное дерево: дуб, лиственница, тисс, сосна; дерево – прямое и от природы кривое.
Теперь дерево идет за границу, за ним приходят пароходы с пестрыми флагами; привозят мануфактуру, машины и уголь для балласта, увозят хлеб, лен, дерево.
Империя врастает в новый мир индустрии. Это очень хорошо: будут строиться новые дома в новом стиле.
На Неве Зимний дворец и дома богачей.
Все это владеет верфями у морских ворот города и заводами, тянущимися в сторону Шлиссельбурга. Это город старой монархии и новой промышленности. Архитектурно он пестр, улицы разно задуманы, по-разному шумят, иногда шумят слишком громко. Много в этом городе рабочего народа.
Бабушка в Питере живет в это время с мыслями о том же, но по-иному. Утром она пошла в Таврический сад, там прохладно – пруды, над прудами старые дубы. От садовой прохлады пришла домой бабушка Ираида, попила чай с постным сахаром. Пост бывает часто. Пошла на Лиговку – хорошо, что недалеко, села в конку.
Ряд конок тянет маленький старомодный желто-красный паровичок. В ворота дома Фредерикса ныряет он; выходит ближней дорогой на Старо-Невский, наполняет дымом неширокий проспект.
Влачатся коночки мимо Калашниковской хлебной биржи к полукруглой площади, обставленной домами, построенными еще при императрице Анне Иоанновне.
Дорога стоит четыре копейки, времени берет немного, извозчика нанимать не надо. Перейдешь площадь, войдешь в ворота, тут деревянным мостом через канаву над речкой – посмотришь, как берега речки заросли бедными, но приличными могилами, отдохнешь на лавочке, пойдешь в церковь. Церковь обширна. В притворе прямо в каменный пол вделана каменная доска, на ней надпись простая и гордая: «Здесь лежит Суворов».
Ираида Конецкая покупает свечку из желтого воска, ставит ее перед серебряной рамкой святому Александру Невскому – это здешний, петербургский святой, здесь он сражался со шведами. Благолепно в огромном свято-троицком соборе: длина 35 сажен, в ширину 20. Это огромная верфь благочестия. Иконостас из итальянского мрамора, иконы работы Ван Дейка, за левым клиросом «Воскресение» Рубенса. Рака с балдахином, как над самой богатой купеческой кроватью, и вся серебряная.
Ираида Конецкая, быть может, считает, что Александр Невский покровитель ее буксирного пароходства: князь был умен, много путешествовал и умер в дороге, в городке над Волгой.
Идет, торопится из храма бабушка. Вот она на кладбище: кругом памятники мхом заросли.
Могила Ивана Ивановича прибранная, чистая, плита на ней блестит, дорожка вокруг посыпана желтым песочком.
Плачет немножко старушка.
Выходит на Неву. Здесь поворачивает Нева: бежит быстро.
По Неве навстречу волне идет грудастый буксир, тянет уголь к заводам.
Хорошо на Неве.
Внук приедет на каникулы, пойдет бабушка с ним на могилу деда, потом внук кончит реальное училище и будет жить у бабушки, учиться на инженера.
Умерла бабушка на паперти храма, молясь на надвратную икону. Смерть произошла от кровоизлияния в мозг.
Утро в Риге
Ночью мама ссорилась с папой. Они ссорятся и говорят что-то свое, непонятное – значит, они друг другу не совсем свои. Мама на что-то жалуется, папа в чем-то ее упрекает. Они ссорятся долго. Как будто идет какой-то затянувшийся обед и вовремя не успели подать блюдо с кухни.
Ссора идет с перерывами – так, как будто этот обед никогда не кончится. Мама кончает ссору криками. Крик неприличен и необыкновенен.
Мама выбегает в переднюю: на ней серая юбка и очень красивая кофточка – красная с зелеными клетками. Она хочет броситься в пролет лестницы. Папа ее хватает. Папа сильный, он ее подымает на руки.
Сережа надел туфли и убежал к гувернантке Марии Элкснэ; лег рядом с ней, она покрыла его ухо подушкой, мальчик будет спать до утра.
Рано утром он услышал гром брошенных на пол дров.
Жизнь продолжается.
Надо вставать. Дом спит как будто по-обычному. Дворник поднялся по черной лестнице, вошел на кухню, горбясь под крутой вязанкой дров, немного присел, отпустил веревку, и дрова посыпались на пол. Сережа и в полусне принимает звук, подтверждающий обычный ход вещей.
Надо идти в реальное училище. Сережа тихо идет к себе в детскую. Новая форма: черные брюки, черная курточка с яркими медными пуговками, лакированный пояс с желтой пряжкой, на которой буквы «РРУ», аккуратно лежат на стуле, еще пахнут магазином.
Гувернантка Мария спит, кухарка, и горничная, и курьер тоже спят, притворяясь, что они ничего не слышали ночью.
Столовая оклеена коричневыми обоями и обставлена большими коричневыми буфетами с приклеенной к дверкам дубовой резьбой. Резьба изображала фрукты в вазах и дичь, повешенную за ноги. Все из дуба, все как будто на век.
Буфеты высокие, они как будто хотят вырасти в дома.
На мраморных столиках два никелированных самовара стерегут буфеты.
В середине комнаты большой овальный стол. На нем с утра чистая скатерть с ярко выделанными при глажке складками полотна. Под скатертью постелено солдатское сукно, чтобы, ставя тарелки на стол, не стучали. Лакея у Эйзенштейна не было; ему, как крупному чиновнику, полагается курьер, и он его повернул, как тогда говорили, на лакея, вроде денщика.
С потолка свешивается тяжелая керосиновая лампа на цепях.
На цепях висит и противовес в форме огромного яйца, в него насыпана дробь.
Лампу можно опускать ниже или подымать выше, но в лампе уже горит электрический свет. Электричество еще в новинку, ему с трудом не удивляются.
За большим столом на высоком стуле, с высокой резной спинкой и жестким кожаным сиденьем сидит маленький мальчик.
Перед ним стакан чаю с серебряной ложечкой, от чая идет пар; на отдельной тарелочке лежит булочка, на маленькой тарелочке кусочек очень хорошего сливочного масла, еще на отдельной тарелочке немного сыру, а на тарелке побольше две толстые горячие сосиски с желтоватым картофельным пюре.
Все это обыкновенно, как долгая жизнь, хотя реалисту всего девять лет. Люди встали до него и все приготовили, а сами спрятались.
Стоят вечные шкафы, и на столе стоит завтрак, обычный как Рига.
Все накрыто не на вещах, взятых из сервиза.
Сервиз стоит на нижних полках буфета: он завода Кузнецова – это мамино приданое, она привезла его из города Санкт-Петербурга. Его целиком вынимают и ставят на столы раза четыре в год.
На верхних полках отдельно стоит блестящий хрусталь – белый и отдельно зеленый с белыми ножками. Хрусталя много, есть и хрусталь с серебром.
На кухне на полках в полном порядке стоит строй красновато-золотой меди. Ее чистили вчера кислым хлебом, этот запах еще чуть-чуть слышен в столовой.
Была такая страшная ночь, и мама хотела броситься с лестницы в пролет, но мир стоит огромный и неподвижный, как Домский собор.
Пробило восемь часов. Ранец набит книгами, стоит в передней. Идти недалеко.
Сейчас Сережа наденет пальто с медными пуговицами и ярко-желтыми петлицами.
Пальто длинное: даже в богатом доме пальто покупают на рост.
Надо выходить на холодную улицу. Уже погасли фонари.
Очень скучно. Сережа начинает вспоминать все приятное, пока надевает пальто. Продолжает вспоминать, идя по лестнице; на ней ковер и полотняная дорожка притянуты медными прутьями. Вспоминать можно будет еще на улице; в школе надо слушать.
Ссора идет с перерывами – так, как будто этот обед никогда не кончится. Мама кончает ссору криками. Крик неприличен и необыкновенен.
Мама выбегает в переднюю: на ней серая юбка и очень красивая кофточка – красная с зелеными клетками. Она хочет броситься в пролет лестницы. Папа ее хватает. Папа сильный, он ее подымает на руки.
Сережа надел туфли и убежал к гувернантке Марии Элкснэ; лег рядом с ней, она покрыла его ухо подушкой, мальчик будет спать до утра.
Рано утром он услышал гром брошенных на пол дров.
Жизнь продолжается.
Надо вставать. Дом спит как будто по-обычному. Дворник поднялся по черной лестнице, вошел на кухню, горбясь под крутой вязанкой дров, немного присел, отпустил веревку, и дрова посыпались на пол. Сережа и в полусне принимает звук, подтверждающий обычный ход вещей.
Надо идти в реальное училище. Сережа тихо идет к себе в детскую. Новая форма: черные брюки, черная курточка с яркими медными пуговками, лакированный пояс с желтой пряжкой, на которой буквы «РРУ», аккуратно лежат на стуле, еще пахнут магазином.
Гувернантка Мария спит, кухарка, и горничная, и курьер тоже спят, притворяясь, что они ничего не слышали ночью.
Столовая оклеена коричневыми обоями и обставлена большими коричневыми буфетами с приклеенной к дверкам дубовой резьбой. Резьба изображала фрукты в вазах и дичь, повешенную за ноги. Все из дуба, все как будто на век.
Буфеты высокие, они как будто хотят вырасти в дома.
На мраморных столиках два никелированных самовара стерегут буфеты.
В середине комнаты большой овальный стол. На нем с утра чистая скатерть с ярко выделанными при глажке складками полотна. Под скатертью постелено солдатское сукно, чтобы, ставя тарелки на стол, не стучали. Лакея у Эйзенштейна не было; ему, как крупному чиновнику, полагается курьер, и он его повернул, как тогда говорили, на лакея, вроде денщика.
С потолка свешивается тяжелая керосиновая лампа на цепях.
На цепях висит и противовес в форме огромного яйца, в него насыпана дробь.
Лампу можно опускать ниже или подымать выше, но в лампе уже горит электрический свет. Электричество еще в новинку, ему с трудом не удивляются.
За большим столом на высоком стуле, с высокой резной спинкой и жестким кожаным сиденьем сидит маленький мальчик.
Перед ним стакан чаю с серебряной ложечкой, от чая идет пар; на отдельной тарелочке лежит булочка, на маленькой тарелочке кусочек очень хорошего сливочного масла, еще на отдельной тарелочке немного сыру, а на тарелке побольше две толстые горячие сосиски с желтоватым картофельным пюре.
Все это обыкновенно, как долгая жизнь, хотя реалисту всего девять лет. Люди встали до него и все приготовили, а сами спрятались.
Стоят вечные шкафы, и на столе стоит завтрак, обычный как Рига.
Все накрыто не на вещах, взятых из сервиза.
Сервиз стоит на нижних полках буфета: он завода Кузнецова – это мамино приданое, она привезла его из города Санкт-Петербурга. Его целиком вынимают и ставят на столы раза четыре в год.
На верхних полках отдельно стоит блестящий хрусталь – белый и отдельно зеленый с белыми ножками. Хрусталя много, есть и хрусталь с серебром.
На кухне на полках в полном порядке стоит строй красновато-золотой меди. Ее чистили вчера кислым хлебом, этот запах еще чуть-чуть слышен в столовой.
Была такая страшная ночь, и мама хотела броситься с лестницы в пролет, но мир стоит огромный и неподвижный, как Домский собор.
Пробило восемь часов. Ранец набит книгами, стоит в передней. Идти недалеко.
Сейчас Сережа наденет пальто с медными пуговицами и ярко-желтыми петлицами.
Пальто длинное: даже в богатом доме пальто покупают на рост.
Надо выходить на холодную улицу. Уже погасли фонари.
Очень скучно. Сережа начинает вспоминать все приятное, пока надевает пальто. Продолжает вспоминать, идя по лестнице; на ней ковер и полотняная дорожка притянуты медными прутьями. Вспоминать можно будет еще на улице; в школе надо слушать.
Воспоминания Сережи
Он прожил почти десять лет, много видел. Недавно его возили в Париж, потому что в Риге и вокруг Риги была революция: бунтовали рабочие и крестьяне латыши, они надеялись на помощь Петербурга и Москвы. Стреляли. Стреляли по всей России.
Об этом в доме шептали, об этом писала из Петербурга бабушка. Словом, папе и маме стало интереснее поехать в Париж.
Хорошо было в Париже. Там на улицах тепло, и мама там не ссорилась с папой: времени не было; ходили порознь, каждый смотрел и покупал по-своему.
В Париже мальчик в Люксембургском саду видел играющих в серсо девочек. Они бегали с палками. У палок были рукоятки, как у шпаг, изображенных на рисунках в книге о трех мушкетерах. Девочки ловили палками легкие кольца серсо и потом бросали далеко. Девочки очень чистенькие. На руках у них были коричневые нарукавники, потому что вещи в Париже, так же как и в Риге, старательно берегут.
Папа, когда пишет, тоже надевает нарукавники.
Вещи нужно беречь. Стол нельзя царапать, и на полированном столе нельзя писать на бумаге, не подложив что-нибудь, иначе появится след от карандаша на полированном дереве. Это в Риге, там революция. Надо было уехать. Много было войск в городе. Теперь это все далеко.
В Париже, на берегу неширокой реки, голубой, ласково называемой Сеной, стоит железная башня. Ее поставил Эйфель для Всемирной выставки. Она на четырех ногах. Тело башни похоже на железнодорожный мост, а внутри – подъемник.
Когда поднимаешься на нем, Париж как будто ширеет, дома разбегаются. Синяя подпись Сены внизу. Внизу – старые церкви, дворцы, маленькие дома, улицы – по улицам бегут лошадки. Видны зеленые квадраты садов. А подъемник все подымается, подымается. Очень интересно.
В Париже у солдат красные штаны; улицы вообще пестрые. Очень много экипажей.
Но летний Париж не удивил рижанина, мальчика Сережу, многолюдством. Поразили его громадные подушки в отеле и могила Наполеона, окруженная могилами маршалов. Это сделано торжественно и напоминало сервировку пышного стола.
Девочки в коленкоровых нарукавниках играли в серсо в саду Тюильри. Напротив сада тянулась бесконечная колоннада улицы Риволи. Небольшая золоченая Орлеанская дева легко и скромно сидела в разрыве колоннад на золоченой лошади. Все не страшно, аккуратно, в то же время свободно.
Посмотрели собор Парижской богоматери, удивились на цветные стекла, на руки контрфорсов, которые заботливо поддерживали высокие стены вечным усилием.
Мальчику сказали, что это Нотр-Дам.
Смотреть надо всегда с названием. Он уже знал химеры Нотр-Дам, но не успел их посмотреть. Папа торопился в отель. Подавали кофе девушки в белых платьях, в белых наколках.
Сережа хотел мороженого, но у него был расстроен желудок и ему дали глинтвейн. С тех пор он глинтвейн не любит. Он не любил и детство. Он не любил большие комнаты, белые жилеты, цепочки на жилетах. Не любил пышные обеды и белую салфетку, навязанную на шею. Вспомнился ему музей восковых фигур в Париже. Там тихо, все наполнено разными событиями.
Все интересно, но слишком тихо.
Все объяснял усталый человек – гид.
Львы терзали христиан в Колизее. Наполеон принимал королей во дворце, сверкая мундиром и звездами.
Сережа и в кино побывал в Париже.
Кино было молодо, ленты его коротки, отрывисты. Хвалили картины Жоржа Мельеса. Одна, вся раскрашенная от руки, пестрая, фантастическая. Там было подводное царство; люди жили под водой. В другой люди летели на Луну. Видно было, что они подрисованные. Была картина о «Проделках дьявола».
Об этом в доме шептали, об этом писала из Петербурга бабушка. Словом, папе и маме стало интереснее поехать в Париж.
Хорошо было в Париже. Там на улицах тепло, и мама там не ссорилась с папой: времени не было; ходили порознь, каждый смотрел и покупал по-своему.
В Париже мальчик в Люксембургском саду видел играющих в серсо девочек. Они бегали с палками. У палок были рукоятки, как у шпаг, изображенных на рисунках в книге о трех мушкетерах. Девочки ловили палками легкие кольца серсо и потом бросали далеко. Девочки очень чистенькие. На руках у них были коричневые нарукавники, потому что вещи в Париже, так же как и в Риге, старательно берегут.
Папа, когда пишет, тоже надевает нарукавники.
Вещи нужно беречь. Стол нельзя царапать, и на полированном столе нельзя писать на бумаге, не подложив что-нибудь, иначе появится след от карандаша на полированном дереве. Это в Риге, там революция. Надо было уехать. Много было войск в городе. Теперь это все далеко.
В Париже, на берегу неширокой реки, голубой, ласково называемой Сеной, стоит железная башня. Ее поставил Эйфель для Всемирной выставки. Она на четырех ногах. Тело башни похоже на железнодорожный мост, а внутри – подъемник.
Когда поднимаешься на нем, Париж как будто ширеет, дома разбегаются. Синяя подпись Сены внизу. Внизу – старые церкви, дворцы, маленькие дома, улицы – по улицам бегут лошадки. Видны зеленые квадраты садов. А подъемник все подымается, подымается. Очень интересно.
В Париже у солдат красные штаны; улицы вообще пестрые. Очень много экипажей.
Но летний Париж не удивил рижанина, мальчика Сережу, многолюдством. Поразили его громадные подушки в отеле и могила Наполеона, окруженная могилами маршалов. Это сделано торжественно и напоминало сервировку пышного стола.
Девочки в коленкоровых нарукавниках играли в серсо в саду Тюильри. Напротив сада тянулась бесконечная колоннада улицы Риволи. Небольшая золоченая Орлеанская дева легко и скромно сидела в разрыве колоннад на золоченой лошади. Все не страшно, аккуратно, в то же время свободно.
Посмотрели собор Парижской богоматери, удивились на цветные стекла, на руки контрфорсов, которые заботливо поддерживали высокие стены вечным усилием.
Мальчику сказали, что это Нотр-Дам.
Смотреть надо всегда с названием. Он уже знал химеры Нотр-Дам, но не успел их посмотреть. Папа торопился в отель. Подавали кофе девушки в белых платьях, в белых наколках.
Сережа хотел мороженого, но у него был расстроен желудок и ему дали глинтвейн. С тех пор он глинтвейн не любит. Он не любил и детство. Он не любил большие комнаты, белые жилеты, цепочки на жилетах. Не любил пышные обеды и белую салфетку, навязанную на шею. Вспомнился ему музей восковых фигур в Париже. Там тихо, все наполнено разными событиями.
Все интересно, но слишком тихо.
Все объяснял усталый человек – гид.
Львы терзали христиан в Колизее. Наполеон принимал королей во дворце, сверкая мундиром и звездами.
Сережа и в кино побывал в Париже.
Кино было молодо, ленты его коротки, отрывисты. Хвалили картины Жоржа Мельеса. Одна, вся раскрашенная от руки, пестрая, фантастическая. Там было подводное царство; люди жили под водой. В другой люди летели на Луну. Видно было, что они подрисованные. Была картина о «Проделках дьявола».