Стерн писал:
   «Травля бедных остроумцев велась, очевидно, такими густыми и торжественными голосами и при содействии больших париков, важных физиономий и других орудий обмана стала такой всеобщей, что ввела и философа в обман. – Локк стяжал себе славу очисткой мира от мусорной кучи ходячих ошибочных мнений, – но это заблуждение не принадлежало к их числу; таким образом, вместо того, чтобы хладнокровно, как подобает истинному философу, исследовать положение вещей, перед тем как о нем философствовать, – он, напротив, принял его на веру, присоединился к улюлюканью и вопил так же неистово, как и остальные».
   И в «Тристраме Шенди», где Йорик имеет значение второстепенного героя, и в «Сентиментальном путешествии», где Йорик является явно самим Стерном, Стерн при помощи своего остроумия видел противоречия там, где для Локка уже была гармония.
   Остроумие Стерна обнаруживало в вещах такие противоречия, которые не могли быть разрешены в его время, они как бы подтачивали время.
   Стерн на уровне своего времени, когда он рассказывает сентиментальную историю про сына бедного офицера Лефевра, – эта история занимает страничек пятнадцать и рассказана совершенно прямолинейно, – но когда Стерн бежит от смерти в путешествие по Франции или когда Стерн рассказывает историю отношений господина Шенди с его супругой, остроумие выходит за пределы рассудительности Локка.
   В пуританской Англии, в стране подчеркнутой стыдливости, Стерн все время говорит о недозволенном и нескромном.
   Все замаскировано шуткой и сентиментальностью.
   Нарушения нравственности подробно описаны, но не совершаются.
   Стерн скромен в описаниях «Сентиментального путешествия» не больше, чем «Жития святых» были скромны в описаниях искушения святого Антония.
   К Йорику в гостиницу пришла облагодетельствованная им девушка. Случайно мужчина и женщина садятся на кровать. Девушка чинит жабо Йорика.
   «Я предвкушал, как это приукрасит славу дня, и когда, управляясь иглою, девушка снова и снова в полном молчании проводила пальцами у моей шеи, я чувствовал колыхание лавров, которые фантазия сплела над моей головой.
   При ходьбе у нее расстегнулся ремешок и пряжка на туфельке должна была вот-вот упасть… «Смотрите», – сказала fille de chambre, поднимая ногу, – и мне, по совести, ничего не оставалось, как укрепить ей, в свою очередь, пряжку; и вот, когда я вдел ремешок, – и поднял затем другую ногу в туфельке, чтобы проверить, оба ли ремешка в порядке, это вышло так неожиданно, что прелестная fille de chambre потеряла равновесие, – и тогда —».
   Следующая глава называется «Победа». Она начинается так: «Да, – и тогда – вы, чьи холодные, как глина, головы и тепловатые сердца способны увещевать или маскировать ваши страсти, скажите мне, какой тут грех, если овладеют они человеком?»
   Но падение Йорика не состоялось: «…я поднял прелестную fille de chambre за руки и вывел ее из комнаты: она стояла около меня, пока я запирал дверь и прятал ключ в карман, – и тогда, – когда победа была вполне решена; – не ранее того, я прижал свои губы к ее щеке и, взяв ее снова за руку, благополучно проводил ее до выхода из гостиницы».
   В этом случае сентиментальный путешественник оказался нравственно устойчивым, но Стерн про себя говорил, что у него много парусов и мало балласта.
   «Свежий ветер воодушевления» заставлял его все время наваливаться на чужой такелаж так, как наваливаются друг на друга суда в бурю.
   Стерн и сам хотел крушить и, вероятно, сознательно ставил руль так, чтобы попасть в чужую воду и обить противника или мнимого союзника с пути.
   В серьезном и строгом, притворяющемся скромным, уже установившемся мире Стерн назвал строгость «пройдохой».

О скромности

   Рядом с описанием унылого дома Шенди в книге Стерна намечается линия рассказа о какой-то Дженни. Дженни появляется в романе с точным обозначением времени и характера действия. Дженни – просто женщина.
   «Не далее как неделю тому назад, считая от нынешнего дня, когда я пишу эту книгу в назидание свету, – то есть 9 марта 1759 года, – – моя милая, милая Дженни, заметив, что я немножко нахмурился, когда она торговала шелк по двадцати пяти шиллингов ярд, – извинилась перед лавочником, что доставила ему столько беспокойства; и сейчас же пошла и купила себе грубой материи в ярд шириной по десяти пенсов ярд».
   Кто она – Стерн не говорит.
   «Я согласен, что нежное обращение моя милая, милая Дженни, — наряду с некоторыми другими разбросанными там и здесь штрихами супружеской умудренности, вполне естественно могут сбить с толку самого беспристрастного судью на свете и склонить его к такому решению».
   Дженни и Тристрам не всегда дружны.
   «Это и есть истинная причина, почему моя милая Дженни и я, так же как и все люди кругом нас, вечно ссоримся из-за пустяков. – Она смотрит на свою наружность – я смотрю на ее внутренние качества. – Можно ли в таком случае достигнуть согласия относительно ее достоинств?»
   Как будто разногласия очень благоразумны. Но лирика и ирония опровергают и здесь буржуазное благоразумие.
   « – О Тристрам! Тристрам! – воскликнула Дженни.
   – О Дженни! Дженни! – отвечаю я, перейдя таким образом к главе двенадцатой».
   Много нескромного сказано о Дженни.
   Кто такая Дженни, мы не знаем, и, говоря с нею, Стерн заслоняется Тристрамом, про которого мы ничего не знаем, кроме того, что рождение этого мальчика было трудно.
   Про Дженни и про автора мы все же знаем больше, чем про другие любовные истории.
   « – – Пожалуйста, милая Дженни, расскажи за меня, как я себя вел во время одного несчастья, самого угнетающего, какое могло случиться со мной – мужчиной, – гордящимся, как и подобает, своей мужской силой. – —
   – Этого довольно, – сказала ты, подходя ко мне вплотную, когда я стоял со своими подвязками в руке, размышляя о том, чего не произошло».
   Эротика писателя ущербна.
   Дело не в нескромности Стерна. Не только житейские и любовные неудачи горьки. Горько счастье, если к нему отнестись с эгоистическим вниманием.
   Пушкин сказал: «Стерн говорит, что живейшее из наших наслаждений кончится содроганием почти болезненным. Несносный наблюдатель! знал бы про себя; многие того не заметили б»[26].
   Место, упоминаемое Пушкиным, находится в «Сентиментальном путешествии», в главе «Паспорт. Версаль».
   Но слова Стерна были не только нескромностью: в них было горькое познание.
   Пушкин ввел его в сцепление своих стихов, повторив само понятие – содрогание:
 
Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем,
Восторгом чувственным, безумством, исступленьем,
Стенаньем, криками вакханки молодой,
Когда, виясь в моих объятиях амией,
Порывом пылких ласк и язвою лобзаний,
Она торопит миг последних содроганий…
 
   Стерновское остроумие обратилось в познание подлинной действительности.
   Я не хочу сказать, что будто бы Пушкин находится под «влиянием» Стерна. Стерн был умным наблюдателем, который заострил нескромное наблюдение.
   Для Пушкина нескромность как таковая была не нужна: он показал истинную драму противоречия жизни.
   Наследник шутов, герой Стерна Йорик не строг и не скромен, его презирал за это такой холодный циник, как А. Дружинин.
   Но нескромность Стерна не была формой-самоцелью.
   Нескромность Стерна исторична, и не будем к ней относиться как к легкомыслию. Стерн боролся со строгостью, с пуританством Англии.
   Йорик говорил, что «…самая сущность строгости есть задняя мысль и, следовательно, обман; – это старая уловка, при помощи которой люди стремятся создать впечатление, будто у них больше ума и знания, чем есть на самом деле; несмотря на все свои претензии, – она все же не лучше, а зачастую хуже того определения, которое давно уже дал ей один французский остроумец, – а именно: строгость – это уловка, изобретенная для тела, чтобы скрыть изъяны ума; это определение строгости, – говорил весьма опрометчиво Йорик, – заслуживает начертания золотыми буквами».
   Этим местом Стерна дважды интересовался К. Маркс. Первый раз – в «Заметках о новейшей прусской цензурной инструкции».
   «Заметки» были написаны в 1842 году, напечатаны через год. В инструкции говорилось, между прочим, что цензура не должна препятствовать серьезному и скромному исследованию истины. На это Маркс возразил словами Гёте, что «только нищий скромен». Дальше он продолжал: «Если, далее, серьезность не должна подходить под определение Тристрама Шенди, по которому она есть притворство тела, прикрывающее недостатки души, если она должна означать серьезность в отношении к предмету, — тогда теряет смысл все предписание. Ибо к смешному я отношусь серьезно, когда представляю его в смешном виде; оставаться же скромным по отношению к нескромности – это и есть самая серьезная нескромность духа»[27].
   В 1869 году Маркс в письме к Энгельсу сообщает, что нашел, о каком французе говорит Йорик у Стерна: оказалось, что это Ларошфуко, который написал: «Серьезность есть таинство тела, изобретенное с целью скрыть недостатки духа».
   Маркс на стороне Стерна, он был за свободу художественной формы, когда писал: «Серьезно и скромно! Какие неустойчивые, относительные понятия! Где кончается серьезность, где начинается шутка? Где кончается скромность, где начинается нескромность? Мы поставлены в зависимость от темперамента цензора. Было бы так же неправильно предписывать темперамент цензору, как стиль писателю. Если вы хотите быть последовательными в вашей эстетической критике, то запретите также слишком серьезно и слишком скромно исследовать истину, ибо чрезмерная серьезность – это самое комичное, а чрезмерная скромность – это самая горькая ирония»[28].
   Ученик Шекспира, Стерн не был скромен.
   В нескромности Стерна есть отрицательные стороны, которые, между прочим, можно проследить, сравнивая стерновские эротические места с пушкинскими.
   У Стерна, как и у Дидро, есть черты любования эротикой, и не всегда эротикой здоровой. Кое-что восходит к галантным картинкам. Эротика Дидро иногда связана с подсматриванием.
   Поэтому мы можем сказать, что от Стерна и хорошее и плохое в литературе, то есть он не всегда выражал лучшее своего времени.

О позах и жестах

   Для того чтобы изобразить или описать, недостаточно увидеть, нужно еще выработать способ видения.
   Из многих поз человеческого тела художественные навыки греческого искусства выбрали небольшое количество поз, изображающих обычно простейшие ситуации – спокойную позу, реже – переход от одной позы к другой.
   Для того чтобы понять трудность подхода к изображению, пойдем в музеи близкого к нам времени.
   В Третьяковской галерее направо от картины «Явление Христа народу» висят эскизы Иванова.
   На одном несколько голов статуй, как бы сводом их является набросок головы Христа. Голова эта так и не стала центром картины.
   Посмотрим наброски Федотова: нарисована голова Фавна, на той же странице изображена голова, нам знакомая по картине Федотова «Утро чиновника, получившего орден».
   На статуе у Фавна волосы слиты в мраморные завитки, несколько напоминающие овчину. Эта подробность для художника оказалась одной из черт, показывающей сущность натуры.
   Мраморные завитки на бытовой картине обратились в папильотки, в которые завернуты волосы чиновника.
   Фавн – низшее божество, спутник Диониса, как бы статист оргии. Фавн и чиновник, пробуждающийся после пьяной пирушки, отдаленно похожи, но здесь художник, для того чтобы выразить свое частное, конкретное, идет от общего, от «классики», и это общее обогащает отдельными, но существенными штрихами частного. В результате «фавн» стоит в халате, на груди его орден, кругом бедная, неприбранная комната, кухарка показывает разорванный сапог.
   Классики вводят в картину характерное, но «общее» оставалось в центре внимания.
   П. Федотов впоследствии изменил свой способ создания картин.
   Для того чтобы еще ближе подойти к теме, возьмем повесть Гоголя «Портрет». Художник-бедняк Чартков в силу случайности стал портретистом. К нему приходит светская дама с дочерью. Художник находит очаровательным желтый тон лица молодой, утомленной балами девушки. Он начинает рисовать, но заказчицы говорят ему, что у натуры прекрасный цвет лица.
   Художник простодушно просит: «…в одном только месте тронуть немножко желтенькой краской», – ему не разрешают.
   Недовольные заказчицы уходят. Художник берет старый безжизненный набросок – головку Психеи: «Это было личико, ловко написанное, но совершенно идеальное, холодное, состоящее из одних общих черт, не принявшее живого тела».
   От нечего делать художник начинает переносить на лицо Психеи те черты и оттенки, которые он подметил на лице аристократической посетительницы: «Уловленные им черты, оттенки и тоны здесь ложились в том очищенном виде, в каком являются они тогда, когда художник, наглядевшись на природу, уже отдаляется от нее и производит ей равное создание».
   Лицо молодой девушки начинает проступать из лица Психеи. Чартков пишет несколько дней. Являются посетительницы и восхищены: они принимают Психею, в которую внесены некоторые черты натуры, за портрет.
   Художнику приходится несколько приблизить свое создание к оригиналу и продать его за портрет.
   Художник-классик исходил из идеала, из того, каким должен быть человек, и в этого человека вообще вносил черты частного.
   Художник-реалист исходит из конкретного и старается в портрете, например, довести конкретное до общего.
   В классическом искусстве существовал герой вообще, обогащаемый несколькими чертами конкретности. Вот что писал Буало:
 
Герой, в ком мелко все, лишь для романа годен.
Пусть будет он у вас отважен, благороден,
Но все ж без слабостей он никому не мил;
Нам дорог вспыльчивый, стремительный Ахилл;
Он плачет от обид – нелишняя подробность,
Чтоб мы поверили в его правдоподобность…
 
   Слеза Ахиллеса – это черта, внесенная в образ героя вообще, как внесена была желтизна на лицо Психеи. Она оказалась нужной для придания правдоподобия.
   Классицизм не был ошибкой вкуса или заблуждением времени, это способ создания произведений искусства. Брались определенные героические образы, мифологические темы, религиозные ситуации, которые в большей или меньшей степени приближались к действительности.
   Герои романа были реальнее героев поэм, но и движения этих героев ограничены были жестким отбором нескольких смысловых жестов.
   Даже у Сервантеса разнообразие движений не велико, если только он не идет на резкое изменение тона поведения – например, на описание тех натуралистических последствий страха Санчо Пансы, которые в результате оскорбили обоняние Дон Кихота.
   Стерн подробно описывал телесное состояние героев. Попытаюсь объяснить, для чего он это делал, чтобы не получалось впечатление, что я просто любуюсь стерновскими странностями.
   В «Сентиментальном путешествии» есть глава «Перевод» – одна из многих глав, отмеченных подзаголовком «Париж». События главы «Перевод» следующие. Йорик входит в ложу и видит в ней пожилого французского офицера, который читает, надев очки, книжку, вероятно либретто оперы. «Как только я подсел, он снял очки и, вложив их в шагреневый футляр, засунул вместе с книжищей в карман. Я привстал и поклонился».
   Дальше идет «перевод» движения офицера: офицер показал своим движением, что он собирается разговаривать с иностранцем. Поклон Йорика обозначает, что он понял жест офицера и ему благодарен.
   Стерн пишет: «Ничто так не способствует развитию общительности, как овладение этой скорописью и искусством простым словом передавать различные взгляды и жесты со всеми особенностями и модуляциями. Сам я в силу давнишнего навыка делаю это настолько механически, что когда я гуляю по лондонским улицам, я всю дорогу иду и перевожу: и мне не раз случалось, постояв немного в кругу, где не сказали и трех слов, вынести с собою двадцать различных диалогов, которые я мог бы честно записать, и потом я присягнул бы в их подлинности».
   Здесь «перевод» обозначает психологизирование позы.
   Стерн анализирует позу и через нее читает конкретное душевное состояние героя. Стерн конкретизирует позы героев, движения, свойственные определенному времени, обстановке и костюму.
   Несколько огрубляя изложение, скажем, что позы статуй связаны с античной культурой, позы так называемого классицизма представляют определенные, закрепленные знаки феодального общества, позы Стерна созданы писателем нового времени, человеком, живущим перед буржуазной революцией и интересующимся прежде всего самим собой и своими близкими в их новых, еще не предусмотренных прошлым душевных состояниях.
   Отец Тристрама Шенди получает известие, что у его сына – младенца при рождении раздавлен нос.
   Тема носа проходит через всю книгу и даже имеет свое сосредоточение в вводном куске, занимающем более пятидесяти страниц. Этот кусок основан на эротических намеках. Несколько позднее входит тема о значении имени для развития ребенка. Для ребенка долго выбирают имя, а в результате он случайно оказывается окрещен именем Тристрам.
   Эта тема тоже, может быть, была каким-то поводом для развертывания Гоголем истории о том, как Акакий Акакиевич получил свое странное имя, связанное, по словам голландского литературоведа Drissen'a, с мыслью о смирении[29].
   Тристрам – простецкое имя. Услышав его, старик Шенди падает на кровать.
   «Ладонь его правой руки, когда он упал на кровать, легла ему на лоб и, покрыв большую часть глаз, скользнула вместе с головой вниз (вслед за откинувшимся назад локтем), так что он уткнулся носом в одеяло; левая его рука бессильно свесилась с кровати и сгибами пальцев коснулась торчавшей из-под кровати ручки ночного горшка; – его правая нога (левую он подобрал к туловищу) наполовину вывалилась из кровати, край которой резал ему берцовую кость».
   Идет ряд парадоксальных отступлений. Более чем через полсотни страниц автор возвращается к герою: «Через несколько мгновений его левая рука, сгибы пальцев которой все это время опирались на ручку ночного горшка, пришла в чувство – он задвинул горшок поглубже под кровать, – поднял руку, сунул ее за пазуху – и издал звук гм!»
   И через три страницы: «Вот почему отец снова отстукал носком башмака по полу ту же самую жигу – задвинул ночной горшок еще глубже под кровать, – издал гм! — приподнялся на локте – и уже собрался было обратиться к дяде Тоби, – как, вспомнив безуспешность своей первой попытки в этой позе, – встал с кровати и во время третьего тура по комнате внезапно остановился перед дядей Тоби; уткнув три первых пальца правой руки в ладонь левой и немного наклонившись вперед, он обратился к дяде со следующими словами».
   Очень любопытна сцена, изображающая рассказ капрала о смерти молодого господина. Речь капрала проста, но сопровождается жестом, и этот жест подробнейшим образом анализируется по всем законам, уже не старой риторики, в область которой входил и анализ способа произношения, и анализ ораторского жеста; здесь идет анализ с точки зрения мастерства новой прозы. Значение жеста, позы у Стерна в том отступлении, которое вы сейчас прочтете, было выражено лучше всего.
   Экстравагантность способа изображения, подчеркнутость затрудненности формы пройдет, но перевод языка жеста на язык психологии станет чертой будущего романа, все более и более углубляющейся.
   Точно так же шутливость стерновских отступлений, затейливость маний его героев пройдет, но анализ нелогичности человеческого поведения останется как подступ к новому знанию.
   Жест Трима Стерн противопоставил метафорам мифологии и иносказаниям старого классика Шенди, оплакивающего сына по законам старой риторики. Стерн требует: «А теперь, так как для меня совершенно ясно, что сохранение нашего государственного и церковного строя, – а может быть, и сохранение всего мира, – или, что то же, распределение в нем и равновесие собственности и власти – могут в будущем очень много зависеть от правильного понимания этой черты капралова красноречия, – я требую от вас внимания, – ваши милости и ваши преподобия могут потом вознаградить себя за это, проспав на здоровье десять страниц сряду, взятых в любой другой части моего произведения».
   Слово предоставляется представителю нового красноречия: « – – – Сейчас мы здесь, – продолжал капрал… – и вот нас – (тут он выронил из рук шляпу) – не стало! в один миг!» «Шляпа упала так, словно в тулье у нее помещался тяжелый ком глины. – – Нельзя было лучше выразить чувство смертности, прообразом и предтечей которой была эта шляпа, – рука Трима как будто исчезла из-под нее, – она упала, безжизненная, – глаза капрала остановились на ней, как на трупе, – и Сузанна разлилась в три ручья».
 
   «А теперь… – Есть тысяча и десять тысяч разных способов (ибо материя и движение бесконечны), какими можно уронить на пол шляпу без всякого результата. – – Если бы Трим ее бросил, иди швырнул, или кинул, или пустил кубарем, или метнул, или дал ей выскользнуть или упасть в любом возможном направлении под небом, – или если бы в лучшем направлении, какое можно было ей дать, – он ее выронил, как гусь – как щенок – как осел, – или, роняя ее и даже уже выронив, он смотрел бы дураком – простофилей – остолопом, – все бы сорвалось, шляпа не произвела бы никакого впечатления на сердце.
   …Вы, поворачивающие и оборачивающие людские страсти при помощи этого могучего ворота (красноречия. – В. Ш.) — и, по окончании своей работы, ведущие людей, куда вам вздумается.
   – Вы, наконец, гонящие – – и отчего же нет, – а также и вы, гонимые, как индюки на рынок, хворостиной с пунцовой тряпкой, – поразмыслите – поразмыслите, молю вас, над Тримовой шляпой».

Слуга вытесняет хозяина

   Это новое гражданское красноречие третьего сословия, оно находит сродства выражения не в классических образцах, а в явлениях обыденной жизни: здесь перевод понятий на язык новой идеологии уже совершен, и перевод жеста заново обосновывается.
   На втором плане, но уже явственно у Стерна как герой появляется простой человек с его сложной психологией.
   Рядом с дядей Тоби подробно и сочувственно развернут капрал Трим, в красноречии которого нет пародийного. Черты увядания и бессилия не распространяются на Трима, эротика которого проста и задорна: она разрушает игрушечные мосты, ведущие к игрушечным крепостям дяди Тоби, потому что на этих мостах как-то разлюбезничался Трим с Бригиттой. В иллюстрациях к роману Стерна, сделанных Хогартом, молодой, крепко стоящий на стройных ногах капрал обращен спиной к зрителю – читает он трем уродам.
   В «Сентиментальном путешествии» чрезвычайно важен эпизод с безумной крестьянкой Марией: в нем литература продвинулась к новым граням реальности.
   Стерн, конечно, не одинок. Французские энциклопедисты были его собеседниками.
   Дидро в своем романе «Жак-фаталист» шел за Стерном.
   Дидро построил свой роман «Жак-фаталист» в виде диалога слуги и хозяина. Роман написан в 1773 году, но напечатан только в 1792 году, сперва в немецком переводе.
   Роман сделан как Катехизис: хозяин спрашивает, слуга отвечает, но отвечает неожиданно, говорит не то, что принято было выслушивать при прежних отношениях. Жак впереди своего хозяина. Он не только фаталист, но и верит в будущее.
   Пересмотр смысла жизни в романе Дидро ведется весело.
   Снимаются старые религиозные ограничения, прямое наслаждение жизнью объявляется достигнутым, приближается смелым анализом.
   Жак умнее своего хозяина, он видит непосредственнее.
   Слуга вытесняет хозяина. У Бомарше он будет не только рассуждать, но и действовать, противопоставляя себя хозяину.
   Одновременно в романе все время опровергаются старые сюжетные ходы развертывания: узнавания, совпадения.
   Правдивость выдвинута как новый принцип стилистики: «Видите, читатель, как я предупредителен? От меня одного зависело стегнуть лошадей, тащивших задрапированную черным колымагу, у ближайшего жилища собрать Жака, его хозяина, стражников откупного ведомства и верховых объездной команды вместе с прочей процессией, прервать историю капитана и изводить вас сколько захочется; но для этого пришлось бы солгать, а я не признаю лжи, разве только когда она полезна или вынуждена».