Страница:
В зиму корову завели, пока одну на два дома. Стоит у Кольцовых в хлеву. Стельная, вот-вот, по всем приметам, должна отелиться. Даст Бог, принесёт телёнка. Бычок – хорошо, вол будущий. И тёлочка тоже ко двору будет. Тогда и Грини обзаведутся коровёнкой. А не то по весне или к следующей зиме купят. Вон в Слободе на ярмарке выбирай, лишь бы деньги были!
Управились быстро, накормили, напоили скотину, затопили на ночь печку, вьюшку чуть-чуть прикрыли, чтобы тепло зазря не вылетало в трубу, решили сходить до Кольцовых: слишком уж новости горячие. Как бы в них не заплутать, не сбиться с пути праведного, не потеряться. Одна голова хорошо, а сообща и батьку бить легче, не то, что думку думать-решать. Да и спешка здесь как никогда помехой будет. Не торопясь, спокойно рассудить надо, чтобы не наломать дров. Это мы можем, с кондачка, с наскока любое дело делать, любой вопрос решать. Только потом за голову хватаемся, каемся, ан поздно! Вспять повернуть-то не получится. Так и живём, задним умом крепчаем.
Данила с Марфой садились ужинать, как к ним нагрянули гости.
– Вовремя пришли, сродственники. Давайте к столу, – хозяин вышел навстречу, поздоровался с Ефимом, шутливо поручкался с Глашей.
Марфа тут же увела сестру в переднюю хату, пристала с расспросами.
– Ну, как у тебя, Глашка? Не понесла ещё, не забрюхатела?
– Да отцепись от меня, смола. Неделю назад спрашивала, а тут опять, – засмущалась, зарделась младшая. – А я откуда знаю? Вроде нет.
– Пора, пора, сестрица. Чего ж тянуть? Лучше быть молодой бабушкой, чем старой матерью. Может, вы не хотите дитёнков? Так и скажи, и я спрашивать не стану.
– Ага, не хотите. Фимка каждый раз, как от меня в постели отклеится, так сразу руку на живот, и спрашивает: «Вот теперь точно?!». Мне уже не знать, куда глаза девать от ваших расспросов, – обиженно ответила сестре, опустив голову, и готова было вот-вот расплакаться. – Не получается, сестричка, и говорить, не знаю что. Знаю только, чувствую, что вся причина во мне. От этого ещё горше становится. Вроде всё правильно делаем, а по-другому-то и не умеем. Да и как по-другому? Как и все люди, так и мы с Ефимушкой, а не получается. Ой, Господи, за грехи наши наказание мне. Чует моя душа, что грех на мне висит. Не знаю какой, но висит, давит к земле. От стыда не могу глаза поднять, на людей смело посмотреть. Вон тебе завидую, твоему счастью, что ты понесла, родить должна, а это разве не грех с моей стороны – завидовать?
– Да какие грехи твои? Не гневи Бога, Глафира! – обняв сестру за плечи, Марфа прижалась к ней толстым животом, и от этого ещё больше стала видна их разительная несхожесть.
Это в очередной раз почувствовала младшая сестра и уже не сдержала себя, разрыдалась на Марфиным плече.
– Говоришь, греха нету? – говорила сквозь рыдания. – А мамка с папкой, они что, померли по-христиански? Зачем утопли? Их похоронить даже не разрешили как всех – на кладбище, где лежат православные. Вот за их грехи, за родителей наших, теперь я и расплачиваюсь.
– Успокойся, Глашенька, – Марфа поглаживала рукой дрожащую спину сестры, и сама расплакалась вслед младшей. – Разве ж дети отвечают за родителей? А сколько мы горя перетерпели, слёз вылили, неужто Господь не простил нас?
Глафира отстранилась от сестры, вытерла вдруг сухо заблестевшие глаза, заговорила злым, гневным голосом.
– Кто тянул за язык твоего Данилу в церкви, когда мы с Фимкой венчались, а? Скажешь, это тоже не грехи, и не наши? Кто его просил прерывать обряд? Это же святое! А он? Мы же с тобой знаем, все знают, что как обвенчаешься, так и жить будешь. Не так ли? Что скажешь, сестрица родная? Я не права? Вот за это тоже Бог наказал меня. Так что, не лезь ко мне с расспросами, не трави мою и так израненную душу!
– Глашенька, сестричка моя родная! – Марфа побледнела вдруг, ухватилась за грудь. – Как, как ты могла такое подумать? Как язык твой такие слова смог сказать? Побойся Бога! Не со зла это Данилка, поверь, как на духу клянусь, не со зла! Это же от недомыслия, от ухарства своего, от удали необузданной. Да от дурости, вот что я тебе скажу, от дурости. От темноты нашей деревенской, а ты… Хочешь, на колени встану, только прости его, за-ради Христа, прости его, глупого!
Марфа не выдержала, стала опускаться на пол. Глафира кинулась к ней, подхватила, подвела к кровати, усадила. Сама упала перед ней на колени, принялась успокаивать.
– Нет, Марфушка, это ты прости меня, глупую, – только сейчас Глаша поняла, что так грубить, так разговаривать с сестрой нельзя. Тем более, она в таком положении, для неё вредно всякое волнение и тревоги. – Ты не бери близко к сердцу, милая моя. Не обращай на меня внимания, тебе вон рожать. Побереги малыша, а я уж, как Бог даст, – говорила, а сама ласково гладила сестру по животу, уронив голову ей на колени. – Да разве ж я не понимаю, что во мне причина, во мне. Это ж мне так хочется себя обелить.
Ты не бери в голову, сестричка моя милая, – и снова рыдала, припав к сестре в колени.
Из задней хаты сквозь неплотно закрытую дверь долетали мужские голоса, потрескивали дрова в печке, да исходило живое, умиротворяющее тепло от неё. Сёстры молча сидели на кровати, прижавшись друг к дружке, успокоившись, чувствовали как никогда тесную родственную связь между собой, что переплела, укутала их любовью и жалостью.
Марфу всё же угнетало ощущение некой вины перед сестрой. Казалось, будь вот сейчас беременна Глаша, и большего счастья не надо. И тогда, если есть где-нибудь рай на земле, то он точно был бы вот здесь, за печкой, в этой тёплой, уютной избе.
Вот и получается, что её, Марфино, и счастье-то за счастье не будет считаться, пока сестрица Глашенька не станет мамою, не почувствует в себе зарождение нового человечка. А так хотелось, так грезилось, чтобы всё у всех наладилось, вошло в свою, Богом данную колею, катилось, как у людей, а то и лучше. А оно вот как. А может, всё ещё образуется? Чего ж раньше времени панихиду петь, хоть и крохотное, но всё же счастье от себя отваживать? И жизнь меняется, и мы меняемся. Может, не след Бога гневить, а воспринимать всё таким, какое оно есть? Живы, здоровы, с голоду не пухнем, над головой крыша есть – чего ещё надо?
И Данилу после венчания как подменили: куда девался тот разбитной пустомеля. Стал таким серьёзным, и даже как будто стеснительным, и домовитым. Если раньше можно было услышать от него ласковое слово, шутку, то теперь Марфа замечает, как тайком муж глянет на неё влюблёнными глазами, кинет ласковый взгляд и тут же отвернётся. А сказать – не может или не хочет. Почему так – кто его знает? Но она уже привыкает к его немногословию, ей приятно то внимание без слов со стороны Данилы. И как хозяин он хорош. Это ж какое счастье иметь такого мужа! Господи, только бы не сглазить!
А мужчины в это время были заняты не менее важными и значимыми для их семей проблемами: как жить дальше? что делать? как быть? какому Богу молиться?
– Может, и нет ничего страшного в этих комитетах? – Данила курил, присев у печки. – Помнишь, на фронте комитетчики обещали землю крестьянам? Заводы и фабрики тоже грозились раздать работным людям? Не так страшен чёрт, а, Фимка?
– Всё так, Данила Никитич, всё так, только чтоб они не мешали нам на этой земле работать, вот что важно. Нам больше землицы пока и не надо, справиться бы с той, что есть. Прежняя власть особо не тревожила, мы уже привыкли друг к дружке: она – к нам, мы – к ней. А тут другое: вдруг к власти придут такие как Кондрат-примак или Никита Семенихин? Кричать они умеют, языки подвешены, что трепло, а как хозяева они – пшик, а не хозяева.
Ты же знаешь, что ни тот, ни другой на земле перекреститься не могут, а, вишь, уже бегают по деревне, мужиков баламутят, в командиры метят. Так что не верю я, что комитеты в рай приведут нас.
– Я такую думку имею, Ефим Егорыч, – Данила удобней уселся, облокотился на колени. – Моя хата с краю. Вот моя думка. А они пускай хоть вешаются, хоть давят друг дружку, мне едино. При царе наши родители как жили? Ты нас, царь-батюшка, не замай, а мы тебя и сто годочков трогать не будем. До царя далеко, до Бога высоко, так жили наши мамки с папками, так жили наши деды с бабками, так и мы проживём. Это, конечно, кто хочет так жить. Ты прав: у Никиты Семенихина в огороде только лебеда добре росла, зато поговорить, языком почесать, что та баба беспутная. И все у него виноваты, что не так он живёт, как хотелось бы. А сам палец о палец не ударит. Тут робить надо, ломить так, чтобы хребет трещал, толк только тогда будет. А Кондрат на шее у Агрипины Солодовой сидит, и ножки свесил, лодырь, – Данила сплюнул в печурку, вытер губы. – Таких мужиков в деревне немного, но они есть. И если они смогут взбаламутить народ, то грош цена той власти и такому народу. Вот мой сказ.
– Значит, ты в стороне хочешь остаться? – Ефим раскачивался на скамейке, думал: «Может, и прав Данилка: ну их, все власти! Жить самим по себе, слава Богу, сила ещё есть. Что толку языком чесать? При любой власти работу никто не отменит, это же ясно как божий день. Всё упирается в то, кто над кем начальником встанет? Ну-у! Тогда ему с Данилой не гулять в той компании, не пить с ней бражку. Они в командиры не метят, им бы работать на своей землице, чтобы никто не мешал, рожать детей да просто жить спокойно. Что ещё надо?! Зачем себе на голову очередную заботу, очередную болячку? Делите власть без нас, деритесь за неё, а мы сами по себе. Вот только бы эта власть не лезла к нему, Ефиму Гриню, в душу, не вставляла палки в колёса, не мешала чувствовать себя человеком, хозяином на землице своей. А уж он, Ефим-то, как-нибудь справится со своим наделом, со своей работой. И за помощью не пойдёт, но и в свои дела никого постороннего не пустит: сам, всё сам».
– А на сход сходить надо будет, послухать, что люди скажут. Пойдёшь? Говорят, что из уезду кто-то приедет, там тоже не всё в порядке с властями.
– А как же, сходим, послушаем. А сейчас по всей стране непорядок, неразбериха. А чем Вишенки лучше иль хуже других? В Слободе, Борках, Руни такая же круговерть. Вчера ходил на речку, проверить надо было полынью, так с мужиками встретился там. Постояли, новостями поделились. Говорят, и в округе такая же круговерть и непонятка с властями. Так что, не мы одни. Но Бог даст, и с очередными правителями сладим.
– И я пойду. Однако, Данилка, слухаем, что народ будет говорить, а сами уже решили, так? Ввязываться в эту круговерть нам не с руки. Мы – сами по себе. Жили до этого, проживём и ещё. Только нас не тревожь.
– Всё так, не пропадём, даст Бог. Это с чего к тебе дед Прокоп ходил?
– Так, в гости. Ты, это, забеги к нему, забери пуда три овса. У нас вроде хватает нашему волу, а твоему будет как раз. Вспашем потом деду, сильно просил.
– Добре, схожу. Я тогда себе овса оставлю на семена малёхо.
А метели вдруг разом прекратились. За ними отступили и морозы, всё чаще и чаще стало проглядывать солнышко, грело по-весеннему. И уже в середине марта побежали ручьи к реке. Перед нею собирались в большие потоки и на подходе к Деснянке ревели, заглушая собою округу. И уже падали с высокого берега не хуже водопадов, привлекая деревенскую детвору своею мощью, необузданной силой.
Снег стал рыхлым, сырым, тяжёлым. Крыши прогнулись, с трудом удерживая на себе эту тяжесть, того и гляди, обрушатся.
Вишенки притихли, притаились перед весной 1918 года.
Глава 5
Управились быстро, накормили, напоили скотину, затопили на ночь печку, вьюшку чуть-чуть прикрыли, чтобы тепло зазря не вылетало в трубу, решили сходить до Кольцовых: слишком уж новости горячие. Как бы в них не заплутать, не сбиться с пути праведного, не потеряться. Одна голова хорошо, а сообща и батьку бить легче, не то, что думку думать-решать. Да и спешка здесь как никогда помехой будет. Не торопясь, спокойно рассудить надо, чтобы не наломать дров. Это мы можем, с кондачка, с наскока любое дело делать, любой вопрос решать. Только потом за голову хватаемся, каемся, ан поздно! Вспять повернуть-то не получится. Так и живём, задним умом крепчаем.
Данила с Марфой садились ужинать, как к ним нагрянули гости.
– Вовремя пришли, сродственники. Давайте к столу, – хозяин вышел навстречу, поздоровался с Ефимом, шутливо поручкался с Глашей.
Марфа тут же увела сестру в переднюю хату, пристала с расспросами.
– Ну, как у тебя, Глашка? Не понесла ещё, не забрюхатела?
– Да отцепись от меня, смола. Неделю назад спрашивала, а тут опять, – засмущалась, зарделась младшая. – А я откуда знаю? Вроде нет.
– Пора, пора, сестрица. Чего ж тянуть? Лучше быть молодой бабушкой, чем старой матерью. Может, вы не хотите дитёнков? Так и скажи, и я спрашивать не стану.
– Ага, не хотите. Фимка каждый раз, как от меня в постели отклеится, так сразу руку на живот, и спрашивает: «Вот теперь точно?!». Мне уже не знать, куда глаза девать от ваших расспросов, – обиженно ответила сестре, опустив голову, и готова было вот-вот расплакаться. – Не получается, сестричка, и говорить, не знаю что. Знаю только, чувствую, что вся причина во мне. От этого ещё горше становится. Вроде всё правильно делаем, а по-другому-то и не умеем. Да и как по-другому? Как и все люди, так и мы с Ефимушкой, а не получается. Ой, Господи, за грехи наши наказание мне. Чует моя душа, что грех на мне висит. Не знаю какой, но висит, давит к земле. От стыда не могу глаза поднять, на людей смело посмотреть. Вон тебе завидую, твоему счастью, что ты понесла, родить должна, а это разве не грех с моей стороны – завидовать?
– Да какие грехи твои? Не гневи Бога, Глафира! – обняв сестру за плечи, Марфа прижалась к ней толстым животом, и от этого ещё больше стала видна их разительная несхожесть.
Это в очередной раз почувствовала младшая сестра и уже не сдержала себя, разрыдалась на Марфиным плече.
– Говоришь, греха нету? – говорила сквозь рыдания. – А мамка с папкой, они что, померли по-христиански? Зачем утопли? Их похоронить даже не разрешили как всех – на кладбище, где лежат православные. Вот за их грехи, за родителей наших, теперь я и расплачиваюсь.
– Успокойся, Глашенька, – Марфа поглаживала рукой дрожащую спину сестры, и сама расплакалась вслед младшей. – Разве ж дети отвечают за родителей? А сколько мы горя перетерпели, слёз вылили, неужто Господь не простил нас?
Глафира отстранилась от сестры, вытерла вдруг сухо заблестевшие глаза, заговорила злым, гневным голосом.
– Кто тянул за язык твоего Данилу в церкви, когда мы с Фимкой венчались, а? Скажешь, это тоже не грехи, и не наши? Кто его просил прерывать обряд? Это же святое! А он? Мы же с тобой знаем, все знают, что как обвенчаешься, так и жить будешь. Не так ли? Что скажешь, сестрица родная? Я не права? Вот за это тоже Бог наказал меня. Так что, не лезь ко мне с расспросами, не трави мою и так израненную душу!
– Глашенька, сестричка моя родная! – Марфа побледнела вдруг, ухватилась за грудь. – Как, как ты могла такое подумать? Как язык твой такие слова смог сказать? Побойся Бога! Не со зла это Данилка, поверь, как на духу клянусь, не со зла! Это же от недомыслия, от ухарства своего, от удали необузданной. Да от дурости, вот что я тебе скажу, от дурости. От темноты нашей деревенской, а ты… Хочешь, на колени встану, только прости его, за-ради Христа, прости его, глупого!
Марфа не выдержала, стала опускаться на пол. Глафира кинулась к ней, подхватила, подвела к кровати, усадила. Сама упала перед ней на колени, принялась успокаивать.
– Нет, Марфушка, это ты прости меня, глупую, – только сейчас Глаша поняла, что так грубить, так разговаривать с сестрой нельзя. Тем более, она в таком положении, для неё вредно всякое волнение и тревоги. – Ты не бери близко к сердцу, милая моя. Не обращай на меня внимания, тебе вон рожать. Побереги малыша, а я уж, как Бог даст, – говорила, а сама ласково гладила сестру по животу, уронив голову ей на колени. – Да разве ж я не понимаю, что во мне причина, во мне. Это ж мне так хочется себя обелить.
Ты не бери в голову, сестричка моя милая, – и снова рыдала, припав к сестре в колени.
Из задней хаты сквозь неплотно закрытую дверь долетали мужские голоса, потрескивали дрова в печке, да исходило живое, умиротворяющее тепло от неё. Сёстры молча сидели на кровати, прижавшись друг к дружке, успокоившись, чувствовали как никогда тесную родственную связь между собой, что переплела, укутала их любовью и жалостью.
Марфу всё же угнетало ощущение некой вины перед сестрой. Казалось, будь вот сейчас беременна Глаша, и большего счастья не надо. И тогда, если есть где-нибудь рай на земле, то он точно был бы вот здесь, за печкой, в этой тёплой, уютной избе.
Вот и получается, что её, Марфино, и счастье-то за счастье не будет считаться, пока сестрица Глашенька не станет мамою, не почувствует в себе зарождение нового человечка. А так хотелось, так грезилось, чтобы всё у всех наладилось, вошло в свою, Богом данную колею, катилось, как у людей, а то и лучше. А оно вот как. А может, всё ещё образуется? Чего ж раньше времени панихиду петь, хоть и крохотное, но всё же счастье от себя отваживать? И жизнь меняется, и мы меняемся. Может, не след Бога гневить, а воспринимать всё таким, какое оно есть? Живы, здоровы, с голоду не пухнем, над головой крыша есть – чего ещё надо?
И Данилу после венчания как подменили: куда девался тот разбитной пустомеля. Стал таким серьёзным, и даже как будто стеснительным, и домовитым. Если раньше можно было услышать от него ласковое слово, шутку, то теперь Марфа замечает, как тайком муж глянет на неё влюблёнными глазами, кинет ласковый взгляд и тут же отвернётся. А сказать – не может или не хочет. Почему так – кто его знает? Но она уже привыкает к его немногословию, ей приятно то внимание без слов со стороны Данилы. И как хозяин он хорош. Это ж какое счастье иметь такого мужа! Господи, только бы не сглазить!
А мужчины в это время были заняты не менее важными и значимыми для их семей проблемами: как жить дальше? что делать? как быть? какому Богу молиться?
– Может, и нет ничего страшного в этих комитетах? – Данила курил, присев у печки. – Помнишь, на фронте комитетчики обещали землю крестьянам? Заводы и фабрики тоже грозились раздать работным людям? Не так страшен чёрт, а, Фимка?
– Всё так, Данила Никитич, всё так, только чтоб они не мешали нам на этой земле работать, вот что важно. Нам больше землицы пока и не надо, справиться бы с той, что есть. Прежняя власть особо не тревожила, мы уже привыкли друг к дружке: она – к нам, мы – к ней. А тут другое: вдруг к власти придут такие как Кондрат-примак или Никита Семенихин? Кричать они умеют, языки подвешены, что трепло, а как хозяева они – пшик, а не хозяева.
Ты же знаешь, что ни тот, ни другой на земле перекреститься не могут, а, вишь, уже бегают по деревне, мужиков баламутят, в командиры метят. Так что не верю я, что комитеты в рай приведут нас.
– Я такую думку имею, Ефим Егорыч, – Данила удобней уселся, облокотился на колени. – Моя хата с краю. Вот моя думка. А они пускай хоть вешаются, хоть давят друг дружку, мне едино. При царе наши родители как жили? Ты нас, царь-батюшка, не замай, а мы тебя и сто годочков трогать не будем. До царя далеко, до Бога высоко, так жили наши мамки с папками, так жили наши деды с бабками, так и мы проживём. Это, конечно, кто хочет так жить. Ты прав: у Никиты Семенихина в огороде только лебеда добре росла, зато поговорить, языком почесать, что та баба беспутная. И все у него виноваты, что не так он живёт, как хотелось бы. А сам палец о палец не ударит. Тут робить надо, ломить так, чтобы хребет трещал, толк только тогда будет. А Кондрат на шее у Агрипины Солодовой сидит, и ножки свесил, лодырь, – Данила сплюнул в печурку, вытер губы. – Таких мужиков в деревне немного, но они есть. И если они смогут взбаламутить народ, то грош цена той власти и такому народу. Вот мой сказ.
– Значит, ты в стороне хочешь остаться? – Ефим раскачивался на скамейке, думал: «Может, и прав Данилка: ну их, все власти! Жить самим по себе, слава Богу, сила ещё есть. Что толку языком чесать? При любой власти работу никто не отменит, это же ясно как божий день. Всё упирается в то, кто над кем начальником встанет? Ну-у! Тогда ему с Данилой не гулять в той компании, не пить с ней бражку. Они в командиры не метят, им бы работать на своей землице, чтобы никто не мешал, рожать детей да просто жить спокойно. Что ещё надо?! Зачем себе на голову очередную заботу, очередную болячку? Делите власть без нас, деритесь за неё, а мы сами по себе. Вот только бы эта власть не лезла к нему, Ефиму Гриню, в душу, не вставляла палки в колёса, не мешала чувствовать себя человеком, хозяином на землице своей. А уж он, Ефим-то, как-нибудь справится со своим наделом, со своей работой. И за помощью не пойдёт, но и в свои дела никого постороннего не пустит: сам, всё сам».
– А на сход сходить надо будет, послухать, что люди скажут. Пойдёшь? Говорят, что из уезду кто-то приедет, там тоже не всё в порядке с властями.
– А как же, сходим, послушаем. А сейчас по всей стране непорядок, неразбериха. А чем Вишенки лучше иль хуже других? В Слободе, Борках, Руни такая же круговерть. Вчера ходил на речку, проверить надо было полынью, так с мужиками встретился там. Постояли, новостями поделились. Говорят, и в округе такая же круговерть и непонятка с властями. Так что, не мы одни. Но Бог даст, и с очередными правителями сладим.
– И я пойду. Однако, Данилка, слухаем, что народ будет говорить, а сами уже решили, так? Ввязываться в эту круговерть нам не с руки. Мы – сами по себе. Жили до этого, проживём и ещё. Только нас не тревожь.
– Всё так, не пропадём, даст Бог. Это с чего к тебе дед Прокоп ходил?
– Так, в гости. Ты, это, забеги к нему, забери пуда три овса. У нас вроде хватает нашему волу, а твоему будет как раз. Вспашем потом деду, сильно просил.
– Добре, схожу. Я тогда себе овса оставлю на семена малёхо.
А метели вдруг разом прекратились. За ними отступили и морозы, всё чаще и чаще стало проглядывать солнышко, грело по-весеннему. И уже в середине марта побежали ручьи к реке. Перед нею собирались в большие потоки и на подходе к Деснянке ревели, заглушая собою округу. И уже падали с высокого берега не хуже водопадов, привлекая деревенскую детвору своею мощью, необузданной силой.
Снег стал рыхлым, сырым, тяжёлым. Крыши прогнулись, с трудом удерживая на себе эту тяжесть, того и гляди, обрушатся.
Вишенки притихли, притаились перед весной 1918 года.
Глава 5
Сразу после Пасхи Данила с Ефимом работали в амбаре, готовили зерно к посевной, жёны пошли в поле к бурту с семенной картошкой, решили загодя перебрать, откинуть гнилую, порченую, если есть. Надо было дать картошке полежать маленько под солнцем, в тепле, назубиться росткам. Тогда и всходы будут дружней, и на лучший урожай можно рассчитывать. Да под солнцем любая болячка на картофельном теле ярче проступит, видно будет, сажать её или нет.
Мужчины заканчивали рассыпать по мешкам пшеницу, как услышали чавканье копыт по грязи и лошадиное фырканье.
– Кого нелегкая принесла? – Ефим бросил совок, подался к дверям.
Данила пошёл следом, достал кисет, принялся крутить самокрутку.
Конём правил Щербич Макар Егорович. Вот он подъехал к берёзке, спешился, привязал коня к дереву, направился к мужикам. Аккуратно подстриженная бородка, такие же аккуратные усы и городская причёска на непокрытой голове, штаны, заправленные в хромовые сапоги, никак не выдавали в нём жителя соседней деревни Борки. Городской мужик, и всё тут!
– Доброго здоровья, Ефим Егорович, и тебе, Данила Никитич, – мужчина степенно поздоровался за руку с каждым, приветливая мягкая улыбка озарила его чуть продолговатое обветренное лицо.
– И тебе не хворать, Макар Егорович, – Ефим смахнул рукавом невидимую пыль на досках, что сложены у стены амбара, пригласил гостя. – Проходи, садись, отдохни.
– Спасибо, братцы, насиделся, пока ехал. Мне бы ноги размять, постою. Спасибо.
– Ну, как хочешь, – Данила присел на краешек, махнул рукой Ефиму. – Садись, нам отдохнуть не помешает.
Солнце стояло к обеду, пригревало, от земли поднимался сырой, болотный, с гнильцой дух. Скворцы в саду учинили перекличку, да воробьи дрались за оброненное зерно у амбара. Клейкие молодые ярко-зелёные листочки березы трепетно шевелились под тихим весенним ветерком.
– Хорошо! – гость оглянулся вокруг, развёл руками. – Хорошо, когда земля очнулась ото сна, распускается всё, прямо жить хочется!
– Это ты правду сказал, Макар Егорович, – поддержал Ефим. – Кажется, и зиму-то терплю только потому, что за ней вот такая красота грядет.
Данила переводил недоумённый взгляд с одного на другого, хмыкнул.
– Вот уж не думал, что весна лучше зимы, а лето – осени. Для меня – один хрен, спину приходится гнуть в любую пору года. Ты за этим к нам приехал, Макар Егорович, природой полюбоваться? Иль в Борках природа не такая? Может, весна ещё не наступила и вы живёте по другому календарю? Наверное, отец Василий его вам намолил? Если так, то нам не жалко: дыши, любуйся!
– Эх, Данила, Данила Никитич! – покачал головой Щербич. – Тяжко тебе жить на белом свете. И неуютно.
– С чего это ты вдруг так решил? – усмехнулся Кольцов, с любопытством уставился на гостя в ожидании ответа. – Иль я из другого теста? Пальцем делан?
Макар Егорович ещё с мгновение покрутил головой, в очередной раз окинув взглядом окрест, присел на корточки, прижался спиной к стенке амбара.
– Деланы мы все на один манер, да только получаемся разными, вот что я тебе скажу.
– Твоя правда, Макар Егорыч, разные мы, – сразу согласился Данила, заговорил серьёзно, но с вызовом. – Вон, на Фимку погляди или на себя. Живёте, как будто земли ногами не касаетесь, витаете где-то в облаках. Вроде как в уборную не ходите, не жрёте, как все люди. Что божьи птички. Оглянитесь, земля навозом воняет, вокруг грязь невысохшая, непролазная, ногу еле вытаскиваешь. Какая ж это к чёрту красота? И работа на каждый день, без святок, без гульбищ, тяжкая, с треском в хребтине, а вы красота-а-а! Э-э-э, да что говорить!
Затянувшись, Кольцов с силой выпустил дым, зло сплюнул себе под ноги, растёр плевок носком лаптя.
– Вот, если бы пузо чесать, лёжа на печи, или в тарантасах мягких да уютных с девками кататься, не думая о хлебе насущном, вот это красота! Тогда и поговорить о красивом можно, порассуждать об умных вещах. А то в навозе по самое горло, почти захлёбываются им, вон, уже из носа прёт струёй, из-за работы тяжкой голову от земли поднять некогда, а туда же, красота-а-а, тьфу твою мать! Есть что говорить, да нечего слушать, прости Господи! С луны свалились, ей Богу, с луны. Оглянитесь, принюхайтесь, разуйте глаза – какая ж это красота? Где она? Ау-у! Красота-а! Дерьмом воняет, а у них нос соплями забит, не унюхают. Всё им кажется, всё им чудится, что цветочки пахнут.
Ефим со Щербичем молча переглянулись, опустив голову, молчали. В наступившей тишине слышно было, как где-то на деревне заголосила вдруг баба, залаяли собаки, и спустя мгновение снова всё стихло, успокоилось. Только скворцы продолжали певчую перекличку, да никак не могли разделить добычу воробьи.
– А ты, Данила Никитич, удавиться не пробовал? – нарушил молчание гость. – Чем так жить, чем такими глазами на жизнь глядеть, лучше удавиться и не мучиться. Не думал об этом, Данила Никитич?
– Только после тебя, Макар Егорыч, – тут же ответил, не полез в карман за словом Кольцов. – На твоих поминках спляшу, и сразу следом за тобой.
– Ага, всё ж таки гулянки, развлечения ты в своей жизни допускаешь, раз на моих поминках плясать собрался? – гость с интересом уставился в Данилу. – Значит, не так уж и тяжела жизнь, если есть место и время погулять?
– Что ты этим хочешь сказать, торгашеская твоя душа? – тон хотя и остался покровительственным, но строгости и злости немного поубавилось. – Думаешь, земли панские да винокурню скупил, так ты уже богом местным стал, сейчас учить нас станешь?
– Да-а, тебя научишь, – примирительно заметил Макар Егорович, достал расчёску, принялся причёсывать и без того аккуратно лежащие волосы. – Я тебя уже остерегаться начинаю, не то чтобы учить.
– А и правда, Данилка, – вмешался в разговор Ефим. – Что-то в последнее время я тебя не узнаю: изменился ты, огрубел, что ли? Если смотреть на жизнь так, как ты, то и до петли недалеко.
– Вы что, сговорились меня учить? – опять занервничал Данила, подскочил с досок. – Исусики, ей Богу, Исусики! Да я сам кого хочешь научу, не то что…
– Ну-ну, успокойся, – Ефим хлопнул ладошкой, приглашая Данилу сесть рядом. – Давай послушаем, чего это такие уважаемые в округе люди к нам пожаловали.
Кольцов вернулся на место, гость подошёл ближе, присел на корточки, снова мягкая, приветливая улыбка заиграла на его загорелом, обветренном, морщинистом лице.
И Данила, и Ефим понимали, что не праздное любопытство привело сюда местного богача, землевладельца и собственника винокурни. Слишком разные они, чтобы вот так, запанибратски сидеть и трепать языком. Но Кольцов понимал и другое: каким бы ни был собеседник богатым или грамотным, унизить себя, дать себя затоптать в грязь он тоже не мог и не хотел. Этому противилась его противоречивая натура, он знал себе цену и если не гордился собой, то уж точно не считал себя последним человеком в Вишенках.
Гринь, в отличие от соседа, друга, а теперь и родственника, не обладал той напористостью, обострённым чувством самолюбия, как Данила, но тоже простаком не был. Да, он умел работать и работал не покладая рук. Но он ещё и умел заметить, как распускаются листочки, уловить тонкий, пьянящий аромат цветущих вишен. Да и просто мог остановиться, смотреть с замиранием сердца за закатом или чарующим восходом. Именно в этом находил для себя успокоение, отдых от повседневной крестьянской тягомотины. Потому-то и поддержал гостя, когда тот вслух залюбовался природой, сумев в такое простенькое слово «хорошо-о-о» вложить огромный для Ефима смысл. Они почувствовали друг в друге родственные души, это их и сблизило против Данилы.
И Щербич родился и вырос в соседней деревне Борки, достиг сегодняшнего положения, будучи приказчиком у богатого и состоятельного купца Востротина, разбирался в людях. Ценил в них в первую очередь рабочую, трудовую жилку. Уважал тех, кто не роптал, не жалился на судьбу, а горбатился, как ломовая лошадь, шёл к своему благополучию через тяжкий труд, не искал обходных путей, не лукавил. И работа, тяжкий труд не убили в них умения ценить саму жизнь, радоваться минутному, мгновенному счастью, что не так и часто выпадает на долю крестьянина. Такие люди надёжные, на них можно положиться, доверить сложное ответственное дело. А ему сейчас как никогда нужны надёжные, преданные в первую очередь работе помощники. Он не искал у своих работников любви к себе, как к личности. Нет! Ему было совершенно безразлично, как и кто о нём подумает и что скажет в его адрес. Важно, чтобы этот человек делал порученное ему дело добросовестно, с полной самоотдачей. Именно такими Макар Егорович считал Данилу и Ефима. Потому-то и простил, не заметил того резкого, панибратского отношения к себе Данилы. Бог с ним!
Вот не поленился в такую слякоть сесть верхом на лошадь, приехать из Борков сюда, в Вишенки. Дело требовало. Ещё с осени он обмолвился с Ефимом насчёт работы на винокурне, но конкретного, делового разговора не было. А сейчас время поджимает, тянуть больше нельзя. Тем более, есть большие задумки, а без хороших помощников не осилишь, как не пыжься.
На сына Степана, ровесника Ефима и Данилы, надежд никаких. Только и норовит выпить да выпятить грудь по пьяни. Мол, вот мы какие, Щербичи! Бога за бороду ухватили и волтузим! Тьфу! Пустельга, хвастаться нечем. Сколько уже раз кнутом по горбу ему хаживал, от монопольки изгонял, а толку никакого. Сколько позора перетерпел из-за него, окаянного. Однако сын, никуда не денешься, будешь терпеть, холера его бери.
Женить бы, что ли? Уже и невесту подобрал для сына, и красавица, и умница. Дочь белошвейки со Слободы, хорошая будет невестка. Может, остепенится, за ум возьмётся сынок родной около жёнки молодой? Помощником, наконец, станет? А пока надо надеяться на чужих людей.
– Не обижайся, Данила Никитич, – после некоторого молчания начал гость. – Только моя думка такая: умей радоваться жизни. Если сумеешь серёд трудов тяжких, неблагодарных заметить и услышать, как поёт пичужка, как пахнет цветок полевой, какого цвета васильки во ржи, то ты не просто работный человек, но ты ещё и умный! Да-да! И умный! Ты же без красоты в одной работе чисто гробишь себя, загоняешь в могилу, превращаешься в обычную рабочую скотину. А ты оглянись, и душе твоей станет легче. Вол, он тоже пашет и на траву отвлекается, когда жрать хочет. А мы же люди, отличаться должны от животины и видеть в траве не только материал для сена, но и замечать зелень и сочность травки, уловить глазом красоту цветочков, да и синь небесную, восходы-закаты солнечные. Вот так-то. Люди мы, Данила Никитич, лю-ди-и!
– Ладно, Макар Егорыч, – засмущался вдруг Данила, сказал примирительно, пошёл на попятную. – Не пропащий я, ты же знаешь. Вон иногда встану, на Марфу свою зенки впялю, и так это мне приятно!
– Во! Я ж говорю! Значит, не ошибся я в тебе, Данила Никитич. Ну и слава Богу. А теперь к делу.
Говорили долго. Правда, говорил один Щербич, делился потаенной мечтой, планами, а Ефим с Данилой только изредка поддакивали да вставляли словцо.
Решил Макар Егорович на купленных панских землях насадить огромные сады. Яблоневые, грушевые, разных сортов. Винокурню надо надёжно снабжать сырьём, одним давальческим не обойдёшься. Это ещё не промышленное производство, а, скорее, кустарщина. Так и работал пан Буглак. А тут надо работать на перспективу, и чтоб она, эта перспектива, была прибыльной. По-другому и не стоило связываться с винокуренкой. А там и расшириться можно. Со своим винишком нужно выйти на рынки других волостей, губерний. А это уже размах, и доход не чета теперешнему. Если нет перспективы, нет планов, тогда о чём говорить?
Но для осуществления этих самых планов Макару Егоровичу нужны надёжные помощники, соратники, если хотите. На сына надёжи нет, вы, мол, Ефим Егорыч и Данила Никитич, знаете моего единственного оболтуса. Других детей Бог не дал, жена умерла при родах первенца. А жениться на другой не смог, так сильно любил её, покойницу. При этих словах мужчина зашмыгал носом, отвернулся, смахнул невидимую слезу. Но быстро взял себя в руки, продолжил.
Конечно, можно было за огромные деньги привлечь специалистов, готовых уже специалистов со стороны. Но в этом случае не денег жалко, нет. Тут совершенно другое. Тот работник будет отрабатывать своё от сих до сих, и не более того. Баста. Точка. Надеяться, что он проявит инициативу, вложит душу свою в его, Щербича, дело, не приходится. Не за тем этот специалист пришёл сюда, да и за его душу деньги не плачены.
Ему, Макару Егоровичу, нужны люди, вкладывающие собственную душу в работу. А кто так сможет сделать вот здесь, в Борках да Вишенках? Правильно, только тот, кто родился и вырос здесь, на местной землице, на местной красоте, кто дышал вот этим, нашим воздухом. Кто себя не мыслит без своей деревеньки, кто любит её, кто предан ей. Вот тот человек и будет стараться и не за-ради денег, вложит душу свою в дело. А дело, сделанное с душой, – это уже успех, господа хорошие.
– Перебрал в уме всю округу и остановился на вас, парни, – продолжил Макар Егорович. – Был на прошлом сходе сельском, где выбирались новые власти. Наблюдал за вами, слухал, что говорили. Понравилась ваша позиция, не скрою, понравилась. Вы ни на кого не надеетесь, а только на себя, родимых. И я, Щербич, тоже такой думки: сам, только сам!
– Сватаю я тебя, Ефим Егорович, на должность главного на винокурне. Ты процессы знаешь, технологии тебе ведомы, так что и карты тебе в руки. Но! – Макар Егорович поднял вверх палец, внимательно посмотрел Гриню в глаза. – Не обижайся, то, что ты знаешь, для большого дела мало. Да, мало! Может быть, пану Буглаку и хватало, а мне, Щербичу Макару Егоровичу, мало. Поэтому я уже договорился в губернии, а там винно-водочный заводик не нам чета! С заграничным оборудованием, всё сверкает и блещет. И на выходе ого-го! Поедешь, Ефим Егорович на учёбу в губернию, пару месяцев на этом заводе с грамотными и умными людьми пообщаешься, вникнешь в суть производства, поучишься, опыта наберёшься, и с Богом! Я уже и денежку неплохую заплатил за твою учёбу.
– Макар Егорыч, а как же земля? Посевная? Семья? Не могу я, не обессудь, – Ефим подскочил, забегал, замахал руками. – Я уж на земле останусь, Макар Егорович, извиняй. Получается, без меня меня женили, меня дома не было.
Мужчины заканчивали рассыпать по мешкам пшеницу, как услышали чавканье копыт по грязи и лошадиное фырканье.
– Кого нелегкая принесла? – Ефим бросил совок, подался к дверям.
Данила пошёл следом, достал кисет, принялся крутить самокрутку.
Конём правил Щербич Макар Егорович. Вот он подъехал к берёзке, спешился, привязал коня к дереву, направился к мужикам. Аккуратно подстриженная бородка, такие же аккуратные усы и городская причёска на непокрытой голове, штаны, заправленные в хромовые сапоги, никак не выдавали в нём жителя соседней деревни Борки. Городской мужик, и всё тут!
– Доброго здоровья, Ефим Егорович, и тебе, Данила Никитич, – мужчина степенно поздоровался за руку с каждым, приветливая мягкая улыбка озарила его чуть продолговатое обветренное лицо.
– И тебе не хворать, Макар Егорович, – Ефим смахнул рукавом невидимую пыль на досках, что сложены у стены амбара, пригласил гостя. – Проходи, садись, отдохни.
– Спасибо, братцы, насиделся, пока ехал. Мне бы ноги размять, постою. Спасибо.
– Ну, как хочешь, – Данила присел на краешек, махнул рукой Ефиму. – Садись, нам отдохнуть не помешает.
Солнце стояло к обеду, пригревало, от земли поднимался сырой, болотный, с гнильцой дух. Скворцы в саду учинили перекличку, да воробьи дрались за оброненное зерно у амбара. Клейкие молодые ярко-зелёные листочки березы трепетно шевелились под тихим весенним ветерком.
– Хорошо! – гость оглянулся вокруг, развёл руками. – Хорошо, когда земля очнулась ото сна, распускается всё, прямо жить хочется!
– Это ты правду сказал, Макар Егорович, – поддержал Ефим. – Кажется, и зиму-то терплю только потому, что за ней вот такая красота грядет.
Данила переводил недоумённый взгляд с одного на другого, хмыкнул.
– Вот уж не думал, что весна лучше зимы, а лето – осени. Для меня – один хрен, спину приходится гнуть в любую пору года. Ты за этим к нам приехал, Макар Егорович, природой полюбоваться? Иль в Борках природа не такая? Может, весна ещё не наступила и вы живёте по другому календарю? Наверное, отец Василий его вам намолил? Если так, то нам не жалко: дыши, любуйся!
– Эх, Данила, Данила Никитич! – покачал головой Щербич. – Тяжко тебе жить на белом свете. И неуютно.
– С чего это ты вдруг так решил? – усмехнулся Кольцов, с любопытством уставился на гостя в ожидании ответа. – Иль я из другого теста? Пальцем делан?
Макар Егорович ещё с мгновение покрутил головой, в очередной раз окинув взглядом окрест, присел на корточки, прижался спиной к стенке амбара.
– Деланы мы все на один манер, да только получаемся разными, вот что я тебе скажу.
– Твоя правда, Макар Егорыч, разные мы, – сразу согласился Данила, заговорил серьёзно, но с вызовом. – Вон, на Фимку погляди или на себя. Живёте, как будто земли ногами не касаетесь, витаете где-то в облаках. Вроде как в уборную не ходите, не жрёте, как все люди. Что божьи птички. Оглянитесь, земля навозом воняет, вокруг грязь невысохшая, непролазная, ногу еле вытаскиваешь. Какая ж это к чёрту красота? И работа на каждый день, без святок, без гульбищ, тяжкая, с треском в хребтине, а вы красота-а-а! Э-э-э, да что говорить!
Затянувшись, Кольцов с силой выпустил дым, зло сплюнул себе под ноги, растёр плевок носком лаптя.
– Вот, если бы пузо чесать, лёжа на печи, или в тарантасах мягких да уютных с девками кататься, не думая о хлебе насущном, вот это красота! Тогда и поговорить о красивом можно, порассуждать об умных вещах. А то в навозе по самое горло, почти захлёбываются им, вон, уже из носа прёт струёй, из-за работы тяжкой голову от земли поднять некогда, а туда же, красота-а-а, тьфу твою мать! Есть что говорить, да нечего слушать, прости Господи! С луны свалились, ей Богу, с луны. Оглянитесь, принюхайтесь, разуйте глаза – какая ж это красота? Где она? Ау-у! Красота-а! Дерьмом воняет, а у них нос соплями забит, не унюхают. Всё им кажется, всё им чудится, что цветочки пахнут.
Ефим со Щербичем молча переглянулись, опустив голову, молчали. В наступившей тишине слышно было, как где-то на деревне заголосила вдруг баба, залаяли собаки, и спустя мгновение снова всё стихло, успокоилось. Только скворцы продолжали певчую перекличку, да никак не могли разделить добычу воробьи.
– А ты, Данила Никитич, удавиться не пробовал? – нарушил молчание гость. – Чем так жить, чем такими глазами на жизнь глядеть, лучше удавиться и не мучиться. Не думал об этом, Данила Никитич?
– Только после тебя, Макар Егорыч, – тут же ответил, не полез в карман за словом Кольцов. – На твоих поминках спляшу, и сразу следом за тобой.
– Ага, всё ж таки гулянки, развлечения ты в своей жизни допускаешь, раз на моих поминках плясать собрался? – гость с интересом уставился в Данилу. – Значит, не так уж и тяжела жизнь, если есть место и время погулять?
– Что ты этим хочешь сказать, торгашеская твоя душа? – тон хотя и остался покровительственным, но строгости и злости немного поубавилось. – Думаешь, земли панские да винокурню скупил, так ты уже богом местным стал, сейчас учить нас станешь?
– Да-а, тебя научишь, – примирительно заметил Макар Егорович, достал расчёску, принялся причёсывать и без того аккуратно лежащие волосы. – Я тебя уже остерегаться начинаю, не то чтобы учить.
– А и правда, Данилка, – вмешался в разговор Ефим. – Что-то в последнее время я тебя не узнаю: изменился ты, огрубел, что ли? Если смотреть на жизнь так, как ты, то и до петли недалеко.
– Вы что, сговорились меня учить? – опять занервничал Данила, подскочил с досок. – Исусики, ей Богу, Исусики! Да я сам кого хочешь научу, не то что…
– Ну-ну, успокойся, – Ефим хлопнул ладошкой, приглашая Данилу сесть рядом. – Давай послушаем, чего это такие уважаемые в округе люди к нам пожаловали.
Кольцов вернулся на место, гость подошёл ближе, присел на корточки, снова мягкая, приветливая улыбка заиграла на его загорелом, обветренном, морщинистом лице.
И Данила, и Ефим понимали, что не праздное любопытство привело сюда местного богача, землевладельца и собственника винокурни. Слишком разные они, чтобы вот так, запанибратски сидеть и трепать языком. Но Кольцов понимал и другое: каким бы ни был собеседник богатым или грамотным, унизить себя, дать себя затоптать в грязь он тоже не мог и не хотел. Этому противилась его противоречивая натура, он знал себе цену и если не гордился собой, то уж точно не считал себя последним человеком в Вишенках.
Гринь, в отличие от соседа, друга, а теперь и родственника, не обладал той напористостью, обострённым чувством самолюбия, как Данила, но тоже простаком не был. Да, он умел работать и работал не покладая рук. Но он ещё и умел заметить, как распускаются листочки, уловить тонкий, пьянящий аромат цветущих вишен. Да и просто мог остановиться, смотреть с замиранием сердца за закатом или чарующим восходом. Именно в этом находил для себя успокоение, отдых от повседневной крестьянской тягомотины. Потому-то и поддержал гостя, когда тот вслух залюбовался природой, сумев в такое простенькое слово «хорошо-о-о» вложить огромный для Ефима смысл. Они почувствовали друг в друге родственные души, это их и сблизило против Данилы.
И Щербич родился и вырос в соседней деревне Борки, достиг сегодняшнего положения, будучи приказчиком у богатого и состоятельного купца Востротина, разбирался в людях. Ценил в них в первую очередь рабочую, трудовую жилку. Уважал тех, кто не роптал, не жалился на судьбу, а горбатился, как ломовая лошадь, шёл к своему благополучию через тяжкий труд, не искал обходных путей, не лукавил. И работа, тяжкий труд не убили в них умения ценить саму жизнь, радоваться минутному, мгновенному счастью, что не так и часто выпадает на долю крестьянина. Такие люди надёжные, на них можно положиться, доверить сложное ответственное дело. А ему сейчас как никогда нужны надёжные, преданные в первую очередь работе помощники. Он не искал у своих работников любви к себе, как к личности. Нет! Ему было совершенно безразлично, как и кто о нём подумает и что скажет в его адрес. Важно, чтобы этот человек делал порученное ему дело добросовестно, с полной самоотдачей. Именно такими Макар Егорович считал Данилу и Ефима. Потому-то и простил, не заметил того резкого, панибратского отношения к себе Данилы. Бог с ним!
Вот не поленился в такую слякоть сесть верхом на лошадь, приехать из Борков сюда, в Вишенки. Дело требовало. Ещё с осени он обмолвился с Ефимом насчёт работы на винокурне, но конкретного, делового разговора не было. А сейчас время поджимает, тянуть больше нельзя. Тем более, есть большие задумки, а без хороших помощников не осилишь, как не пыжься.
На сына Степана, ровесника Ефима и Данилы, надежд никаких. Только и норовит выпить да выпятить грудь по пьяни. Мол, вот мы какие, Щербичи! Бога за бороду ухватили и волтузим! Тьфу! Пустельга, хвастаться нечем. Сколько уже раз кнутом по горбу ему хаживал, от монопольки изгонял, а толку никакого. Сколько позора перетерпел из-за него, окаянного. Однако сын, никуда не денешься, будешь терпеть, холера его бери.
Женить бы, что ли? Уже и невесту подобрал для сына, и красавица, и умница. Дочь белошвейки со Слободы, хорошая будет невестка. Может, остепенится, за ум возьмётся сынок родной около жёнки молодой? Помощником, наконец, станет? А пока надо надеяться на чужих людей.
– Не обижайся, Данила Никитич, – после некоторого молчания начал гость. – Только моя думка такая: умей радоваться жизни. Если сумеешь серёд трудов тяжких, неблагодарных заметить и услышать, как поёт пичужка, как пахнет цветок полевой, какого цвета васильки во ржи, то ты не просто работный человек, но ты ещё и умный! Да-да! И умный! Ты же без красоты в одной работе чисто гробишь себя, загоняешь в могилу, превращаешься в обычную рабочую скотину. А ты оглянись, и душе твоей станет легче. Вол, он тоже пашет и на траву отвлекается, когда жрать хочет. А мы же люди, отличаться должны от животины и видеть в траве не только материал для сена, но и замечать зелень и сочность травки, уловить глазом красоту цветочков, да и синь небесную, восходы-закаты солнечные. Вот так-то. Люди мы, Данила Никитич, лю-ди-и!
– Ладно, Макар Егорыч, – засмущался вдруг Данила, сказал примирительно, пошёл на попятную. – Не пропащий я, ты же знаешь. Вон иногда встану, на Марфу свою зенки впялю, и так это мне приятно!
– Во! Я ж говорю! Значит, не ошибся я в тебе, Данила Никитич. Ну и слава Богу. А теперь к делу.
Говорили долго. Правда, говорил один Щербич, делился потаенной мечтой, планами, а Ефим с Данилой только изредка поддакивали да вставляли словцо.
Решил Макар Егорович на купленных панских землях насадить огромные сады. Яблоневые, грушевые, разных сортов. Винокурню надо надёжно снабжать сырьём, одним давальческим не обойдёшься. Это ещё не промышленное производство, а, скорее, кустарщина. Так и работал пан Буглак. А тут надо работать на перспективу, и чтоб она, эта перспектива, была прибыльной. По-другому и не стоило связываться с винокуренкой. А там и расшириться можно. Со своим винишком нужно выйти на рынки других волостей, губерний. А это уже размах, и доход не чета теперешнему. Если нет перспективы, нет планов, тогда о чём говорить?
Но для осуществления этих самых планов Макару Егоровичу нужны надёжные помощники, соратники, если хотите. На сына надёжи нет, вы, мол, Ефим Егорыч и Данила Никитич, знаете моего единственного оболтуса. Других детей Бог не дал, жена умерла при родах первенца. А жениться на другой не смог, так сильно любил её, покойницу. При этих словах мужчина зашмыгал носом, отвернулся, смахнул невидимую слезу. Но быстро взял себя в руки, продолжил.
Конечно, можно было за огромные деньги привлечь специалистов, готовых уже специалистов со стороны. Но в этом случае не денег жалко, нет. Тут совершенно другое. Тот работник будет отрабатывать своё от сих до сих, и не более того. Баста. Точка. Надеяться, что он проявит инициативу, вложит душу свою в его, Щербича, дело, не приходится. Не за тем этот специалист пришёл сюда, да и за его душу деньги не плачены.
Ему, Макару Егоровичу, нужны люди, вкладывающие собственную душу в работу. А кто так сможет сделать вот здесь, в Борках да Вишенках? Правильно, только тот, кто родился и вырос здесь, на местной землице, на местной красоте, кто дышал вот этим, нашим воздухом. Кто себя не мыслит без своей деревеньки, кто любит её, кто предан ей. Вот тот человек и будет стараться и не за-ради денег, вложит душу свою в дело. А дело, сделанное с душой, – это уже успех, господа хорошие.
– Перебрал в уме всю округу и остановился на вас, парни, – продолжил Макар Егорович. – Был на прошлом сходе сельском, где выбирались новые власти. Наблюдал за вами, слухал, что говорили. Понравилась ваша позиция, не скрою, понравилась. Вы ни на кого не надеетесь, а только на себя, родимых. И я, Щербич, тоже такой думки: сам, только сам!
– Сватаю я тебя, Ефим Егорович, на должность главного на винокурне. Ты процессы знаешь, технологии тебе ведомы, так что и карты тебе в руки. Но! – Макар Егорович поднял вверх палец, внимательно посмотрел Гриню в глаза. – Не обижайся, то, что ты знаешь, для большого дела мало. Да, мало! Может быть, пану Буглаку и хватало, а мне, Щербичу Макару Егоровичу, мало. Поэтому я уже договорился в губернии, а там винно-водочный заводик не нам чета! С заграничным оборудованием, всё сверкает и блещет. И на выходе ого-го! Поедешь, Ефим Егорович на учёбу в губернию, пару месяцев на этом заводе с грамотными и умными людьми пообщаешься, вникнешь в суть производства, поучишься, опыта наберёшься, и с Богом! Я уже и денежку неплохую заплатил за твою учёбу.
– Макар Егорыч, а как же земля? Посевная? Семья? Не могу я, не обессудь, – Ефим подскочил, забегал, замахал руками. – Я уж на земле останусь, Макар Егорович, извиняй. Получается, без меня меня женили, меня дома не было.