Перед папертью Негрудин вытер о траву свои потрепанные босоножки, преодолел несколько ступенек и, как всегда, обратил внимание на бронзовую доску, на которой рельефно выступали буквы и слова, сообщавшие всем желающим: «Сей храм Божий воздвигнут радением и любовью к ближнему раба Божия Осевкина Семена Ивановича, преисполненного истинной веры во всемогущество Господа нашего, Иисуса Христа, и освещен митрополитом Илларионом в 2008 году от рождества Христова». Не обратить внимания на эту доску не было никакой возможности, потому что прикреплена она сбоку от входа, всегда начищена до блеска, так и притягивает взгляд любого, кто приближается к двери. И всякий раз Терентию Емельяновичу хочется сделать что-нибудь такое… плюнуть на эту доску или еще что, но он воздерживается, торопливо крестится на лепную и раскрашенную икону над дверью, изображающую лик Христа-Спасителя. При этом не может отделаться от ощущения, что крестится не на икону, а на сияющую бронзовую доску с фамилией человека, ненавидимого всем Угорском, и оттого с тяжелым сердцем переступает порог храма.
   Купив свечку у стоящей при входе старушки и отметив с досадой, что свечки подорожали на целый рубль, Негрудин зажигает ее от других свечей и проходит поближе к алтарю, вокруг которого в ожидании начала службы уже плотно сгрудились кофты и косынки.
   Вот просеменил мимо и скрылся за дверью притвора маленький седенький дьячок в черной рясе. Его до самого притвора сопровождал невысокий, но плотный молодец в монашеском уборе, с косым шрамом на щеке. Молодец смиренно подпер крутым плечом одну из колонн и замер, кося по сторонам.
   Наконец умолкли колокола, из-за алтарья появился священник, настоятель церкви, отец Иосиф, человек сравнительно молодой, с окладистой завитой бородой и длинными, тоже явно завитыми, волосами, покоящимися на его плечах. На груди его сверкает большой крест – говорят, из чистого золота – с разноцветными каменьями. Взойдя на амвон и благословив паству, он начал проповедь густым баритоном, тщательно выговаривая каждое слово:
   – Нынче величаем равноапостольскую Ольгу, великую княгиню Российскую, во святом крещении Елену. – Помолчал немного и продолжил нараспев: – Величаем тя, святая равноапостольская княгиня Ольга, яко зарю утреннюю в земли нашей возсиявшую и свет веры православныя народу своему предвозвестившую, претерпевшую гонения и нечестия от язычников, представшую пред Господом нашим в сиянии света любви и благочестия, тако и все мы, яко рабы его, должны претерпевать мучения и тем заслужить царствие небесное и вечную жизнь в садах райских, вкушая плоды сладкие…
   Терентий Афанасьевич не вникал в смысл произносимых попом слов. Да и чего в них вникать, если они повторяются изо дня в день, разве что упоминаются другие святые, которые жили века тому назад и тогда же прославились воздержанием и усердными молитвами. Вот и эта Ольга… Кто она такая? Великая княгиня? С какой стати он должен молиться за нее? Это, скорее всего, одна из дочерей царя Николая Второго, убитого в Свердловске. Там и другие дочери были, и никто из них, конечно, не виноват, что их отец оказался таким никудышным царем, профукавшим свое царство, но борьба за власть не разбирает хороших и плохих. И во всех странах случалось не раз, что королям и королевам рубили головы, а их отпрысков гноили в узилищах. Вот и нынешняя власть взошла на престол не святыми молитвами, и на ее совести ни одна загубленная жизнь и никакого за это с нее спроса. Даже наоборот: памятники ставят, по телеку прославляют. Опять же получается, что он, Терентий Емельянович Негрудин, не человек, не хозяин самому себе, а раб божий. Это с какого такого бодуна? Хотя, если рассудить, то ничего-то он раньше не мог, и теперь то же самое, а весь зависит от людей же, обладающих властью: и какую пенсию ему положат, и льготы, и сколько сдерут за воду, электричество или газ, и когда сделают ремонт в его квартире, и прочее, и прочее, – это с одной стороны; а с другой зависит черт знает от кого, кто устанавливает цены на хлеб и все остальное, потребное человеку. Ну а эти-то, Осевкин и прочие, от бога как зависят? О чем его молят? И молят ли о чем, зная, что тот же Негрудин целиком и полностью зависит именно от них? Моли не моли бога, чтобы повлиял на них, не докличешься.
   Так что для Негрудина эти проповеди все равно что обязательные политзанятия в минувшие времена, проводившиеся раз в неделю с разъяснениями новых и новейших решений партии и правительства, с уверениями, что все идет так, как предсказывали классики марксизма-ленинизма, а существующие трудности существуют по причине происков мирового империализма и его пособников. От частого повторения одного и того же слова эти теряли смысл, нагоняя сон, тем более что верхи жили – и продолжают жить, отринув все старые принципы, – совсем не так, как низы, то есть, можно сказать, при коммунизме, а все остальные непонятно в каком времени и состоянии. То же самое и почти о том же самом и в церкви, с той лишь разницей, что коммунизм обещают не в этой жизни, а после смерти. А кто знает, что там и как? Пусть покажут хотя бы одного, кто там побывал и вернулся. Нет таких и не может быть.
   Однако поп талдычит, похоже, не о том же самом. То есть сперва было о том же, а потом…
   И Негрудин стал вникать в слова проповеди.
   – …В то же время некоторые несознательные граждане, отринув Бога из своей души и впустив в нее диавола, нарушают установленный трудами радетелей наших порядок, пишут непотребные слова на заборах и строениях, хулящие уважаемых в нашем городе людей. Сии люди не ведают, что гнев божий падет не только на их головы, но и на людей невинных, чтящих всем сердцем своим Господа нашего Иисуса Христа, пострадавшего за нас с вами и принявшего от врагов своих мученическую смерть на кресте. Они своими богопротивными помыслами и деяниями распространяют хулу на наших благодетелей, поднявших из разорения наш город, вдохнувших в него животворный дух, украсивших его церковью Святого Креста, пекущихся денно и нощно о ближних своих братьях и сестрах, о чадах их и домочадцах. Я обращаюсь к вам, любящим и чтящим Господа нашего Иисуса Христа и Пресвятую деву Марию: образумьте чад своих неразумных! Наставьте их на путь истины! Введите их в храм божий, как вводили чад своих неразумных под его чертоги ваши предки, на чем стояла и крепла спокон веку святая Русь. Да благословит вас Всевышний! Аминь.
   – Аминь, – подхватили молящиеся и потянулись к руке настоятеля и к золотому кресту на его груди. А вместе с ними и жена Терентия Емельяновича. Уж кто-кто, а он-то знал, о чем она молила бога: исключительно о детях и внуках, чтобы не хворали, чтобы в доме была полная чаша. О том, чтобы дети ее поверили в бога, она давно не помышляет, уверенная, что сама за них отмолит положенное.
   Негрудин целовать руку попу никак не мог себя заставить. Понятно – крест. Но руку… С чего бы это вдруг? Он и женщинам-то никогда руки не целовал, а чтобы этому прилизанному, завитому мужику – и под страхом смерти не заставишь. Вон и большое начальство тоже не целует – по телеку показывали. А почему? То ли в бога верят не до конца, как сам Негрудин, то ли вообще не верят. И Терентий Афанасьевич, тихонько развернувшись, по за колоннами, по за колоннами – и к выходу. Ему хотелось побыть одному и разобраться в том, что творилось в его душе после такой проповеди. Ясно было, что поп с Осевкиным и за Осевкина, что для него важнее его деньги, чем страдания и муки обыкновенных людей. А где же христианское человеколюбие? Где же «Скорее верблюд пройдет сквозь игольное ушко, чем богатый попадет в рай»? Получалось, что надпись во втором корпусе действительно была, хотя и непонятно, о чем именно. И что же делать в таком случае бывшему коммунисту, бывшему лейтенанту Негрудину?
 
   Встретив по дороге домой Дениску Кочнева и узнав от него про гаражи, Терентий Емельянович направился к Гнилому оврагу, расположенному на окраине Угорска, где и были эти самые гаражи. Он шел не по дороге, а дворами, потом тропинкой через лесок: так было ближе. Издавна местные мальчишки выбрали железобетонные стены гаражей для своих художеств. Иные надписи и рисунки отличались выдумкой и даже некоторым изяществом. Но большинство были просто мазней. А то и похабщиной. Раньше один из домов в центре городка именовался Домом пионеров, а в нем имелись всякие секции. В том числе и такие, где ребятишки рисовали и лепили. Дом этот еще в девяностых заняли под ресторан и магазин, нынче, поговаривают, там бордель завели и казино, а ходят туда исключительно те, кто правит этим городом. При этом нового взамен они ничего не создали, вот и упражняется ребятня на стенах и заборах. Известное дело: сломать легко, а построить надобны и ум, и умение, и желание. Но ничего подобного, куда ни погляди, не наблюдается в нынешнее бестолковое время.
   Имелся свой гараж и у Терентия Емельяновича, но «Запорожец», который ему дали и как ветерану Великой войны, и как ударнику комтруда еще аж при советской власти, разбил его сын Петька, другой они так и не приобрели, зато было где хранить всякие соленья-варенья. Теперь в гараже хозяйничал двадцатишестилетний внук, работавший в Москве и копивший деньги на московскую же квартиру.
   Гравийная дорога, постоянно разбиваемая и подновляемая гравием же, на которую вышел Негрудин, сделала крутой поворот, расширилась и как бы втекла в межгаражное пространство, наполненное невнятным зудением небольшой толпы, сгрудившейся почти что в самом его центре. В это пространство и вступил Терентий Емельянович, поневоле ускоряя шаги, будто боялся, что все самое интересное может произойти без его участия. Однако на собрание гаражного кооператива эта толпа не походила, тем более что чуть сбоку от нее он разглядел двух этих… полицейских, которые, конечно, могли быть членами кооператива, но тогда бы они вели себя совсем по-другому, во всяком случае не в качестве равнодушных наблюдателей.
   Один из блюстериков или блюстов, – придумают же чертенята! – как называет полицейских правнук Петруша, произведя это слово от «блюстетель порядка», а именно младший сержант Юдинов, едва закончивший девять классов по причине двоек и прогулов, увидев Негрудина, замахал на него руками.
   – Чего, Емельяныч, тебе тута надо? Иди домой! Неча тута делать!
   – Так я тебя, Степка, и спросил, есть мне чего тут делать или нет, – проворчал Терентий Емельянович, подойдя вплотную к небольшой кучке людей, издалека показавшейся ему толпой. Затем поинтересовался, ни к кому не обращаясь в особенности, будто ни о чем не знал и не догадывался: – Украли что?
   – Да вон, – сказал, отступив в сторону и как бы открывая видимость, живущий в соседнем доме слесарь-сантехник с того же ФУ-комбината.
   Две женщины в серых комбинезонах, макая валики в ведра с краской, забеливали черные надписи, идущие по гаражам: «Осевок-паскуда! Отдай рабочим заработанные ими деньги! Иначе будет хуже!»
   Однако белая краска черные надписи почти не брала.
   – Жидковата краска-то, – заметил кто-то не без злорадства. – Тут раз пять-шесть красить придется, чтобы не было видно.
   А еще кто-то, весело и озорно:
   – Вы, бабоньки, все подряд красьте! А то что же получается? Грязь и ничего больше!
   – А нам на все подряд краски не выдали, – ответила одна из бабонек. – Сами докрасите.
   По лицам всех присутствующих, даже полицейских, можно было догадаться, что они очень довольны и надписями и результатами покраски.

Глава 6

   Гаражи вытянулись в две линии вдоль глубокого оврага, прозванного Гнилым, что вполне соответствовало действительности. По его дну протекал ленивый ручей, заваленный старыми покрышками, ржавым железом, в котором можно было узнать двери от машин, капоты и даже целые кузова, а также банками, бутылками и прочим мусором; сюда же кидали дохлых собак и кошек. Там, где ручей в половодье отвоевал себе пространство пошире, над ним среди зарослей крапивы и осоки в дремотной задумчивости склонялись старые ивы. Овраг со своим содержимым и серые гаражи являли собой удручающее целое, не отделимые друг от друга, как не отделим человек от своей эпохи, с ее достоинствами и недостатками, с ее мерзостями и взлетами высоких чувств и поступков. И будто в укор всему этому, а более всего – человеку, на другой стороне оврага высились могучие дубы, широко раскинув в стороны корявые ветви, и гроздья светло-зеленых желудей ярко светились в лучах закатного солнца на фоне темно-зеленой листвы.
   На одном из дубов таились четверо мальчишек лет четырнадцати-пятнадцати. Они сквозь густую листву наблюдали за тем, что происходит между гаражами. Им хорошо видны две женщины в испачканных краской серых комбинезонах, и как они, замазывая надписи, катают валики на длинных ручках по стенам и металлическим дверям, время от времени окуная их в ведра с краской. Видна и часть толпы, и сизые дымки от сигарет, поднимающиеся над нею, и два милиционера… то есть полицейских, стоящих наособицу, то ли следящих за порядком, то ли охраняющих женщин-маляров. Глядя на все это, мальчишки, отцы которых, а у некоторых и матери, работают на ФУКе, время от времени переглядывались с довольным видом, все более осознавая, что они не зря проделали свою работу, если начальство так засуетилось, что прислало сюда малярш и даже стражей порядка, чтобы как можно меньше народу смогло прочитать надписи, выполненные ими на гаражах. Эти надписи вполне отвечали их формирующемуся под влиянием жизненных обстоятельств сознанию, они удовлетворяли мальчишеское понимание окружающего мира, а в этот мир входили не только школа, дворы и улицы города, но и места работы их отцов и матерей. Тем более что дома почти все разговоры вертелись вокруг этой работы, зарплаты, которую не платят им какой уж месяц подряд, инфляции, растущей дороговизны, а хозяина ФУКа Осевкина поминали не иначе как в сопровождении крепких словечек и проклятий.
   – Эх, – вздохнул один из мальчишек, худенький, белобрысый, давно не стриженый, с тонким девичьим лицом, длинными густыми ресницами и большими голубыми глазами, которые смотрели на мир с таким изумлением, точно мальчишка только что появился на свет. На нем были обрезанные до размеров шорт потрепанные джинсы, темная, выгоревшая на солнце футболка, украшенная черепом и костями, кое-где с облупившейся краской, и старые кроссовки. – Надо было и на стене рынка написать то же самое, – добавил он. И пояснил: – А то не все прочитают.
   – Ага, напиши попробуй – враз застукают, – возразил ему другой, с чеканными чертами лица и дерзкими черными глазами, – похоже, главный заводила в этой мальчишеской компании. Он, как, впрочем, и все остальные, тоже был одет в потрепанные джинсы, правда, не обрезанные, в футболку и кроссовки. – Из окон полицмейки как раз вся стена видна, – пояснил он. – И камеры наблюдения там есть – сам видел.
   – А если за углом? Угол-то не виден.
   – А тогда какой толк от этого? Угол-то на болото выходит.
   – Зато его видно из окон «Ручейка». Если написать во всю стену, то очень хорошо будет видно, – не сдавался белобрысый.
   – Ты, Пашка, не выдумывай, чего не след. В «Ручейке» одни буржуи живут. Позвонят охране рынка или в полицмейку – тебя тут же и сцапают.
   – А что, пацаны, если написать на перроне? А? – вступил в разговор третий мальчишка, несколько рыхловатый и одетый поновее других. – Прямо на стенках этих… как его?.. ну, где лавочки. Люди едут на поезде, читают, в голове мысли возникают. Может, из Москвы какой-нибудь журналист поедет мимо, увидит, вернется и напишет в газете. Нет, правда, Серый! – все более воодушевлялся мальчишка. – Может, даже президент узнает и заставит Осевкина заплатить сразу за все месяцы.
   – Щас, разбежался, – презрительно хмыкнул мальчишка с дерзкими глазами, которого назвали Серым. – Ты, Петька, сперва бы подумал своей головой, а потом говорил. Во-первых, там всегда народ, а ночью фонари светят. Во-вторых, на фиг президенту лезть в дела какого-то Угорска. Отец говорил, что в Москве на эти дела смотрят сквозь пальцы. Рынок – вот что это такое. А на наш рынок пойдешь, так там тебе или дерьмо всучат, или сдачу дадут неправильно. В-третьих… – Серый прихлопнул комара, подумал и решил, что хватит «во-первых» и «во-вторых». И никто его не переспросил, что осталось недосказанным «в-третьих».
   А недосказанным было то, что Серому (Сережке Сорокину) отец, Артем Александрович, строго-настрого запретил всякую самодеятельность, согласившись, и то после долгого приставания сына, лишь на гаражи.
   Впрочем, сама идея угрожающей надписи принадлежала Сережке же, и по этому поводу они долго спорили с отцом из-за каждого слова, в результате чего и сложилась известная теперь всему городу надпись. Она же точь-в-точь повторилась и на комбинате, исключительно из тех соображений, что Осевкин наверняка воспримет ее как проявление деятельности некой организации, перетрусит и расплатится со своими рабочими.
   Однако Артем Александрович, бывший спецназовец, далеко не сразу поддался на уговоры сына. Одно дело воевать в Чечне, где видно, кто друг, а кто враг, и командиры думают за тебя, и совсем другое дело выступать за свои права в своем же городе, когда не знаешь, на кого можешь положиться, а кого лучше обойти стороной. Особенно опасно, когда не видно и не слышно тех, кто действует из-под тишка. Не успеешь рта раскрыть, как тебя не станет, или куда-нибудь увезут, что одно и то же. Сколько уже такого было, а никого не поймали, не арестовали и, разумеется, не осудили. А главное, ты не имеешь права легально создать нечто такое, что может противостоять нелегально организованной бандитской шайке Осевкина. Тем более что местной власти до фонаря, платит Осевкин зарплату своим работникам, или нет. Для нее важно, что он платит налоги в городскую казну. И еще, если верить слухам, что-то сверх налога в конвертах местным чиновникам. Но и это еще надо доказать. А кто будет доказывать? Если в самой Москве убивают журналистов и не могут поймать убийц, то что же говорить о каком-то задрипанном Угорске.
   – И долго вы будете терпеть такое к себе отношение? – спрашивал у отца Сережка, не опуская своих черных материнских глаз под его взглядом, но всегда в отсутствие матери, работающей главным бухгалтером желищно-коммунального хозяйства города.
   Вот ведь штука – раньше не спрашивал, а тут вдруг откуда что взялось. То ли начитался книг каких непутевых, то ли набрался чего подобного в Интернете. Или подбил кто из взрослых. Уследи попробуй-ка за ними. Вот и семнадцатилетняя Надюшка туда же, будто сговорились:
   – Получается, папа, что мы только на мамину зарплату и живем., – корила она отца. – У нее, между прочим, сапоги совсем из моды вышли, а она ведь женщина, к ней люди ходят, она с начальниками общается, с самим мэром. Люди подумают, что раз она так обута и одета, значит работать совсем не умеет. Во-от.
   – Да, папа, – поддерживала старшую двенадцатилетняя Любаша, с укором глядя на отца большими серыми – отцовскими – глазами.
   – Купим что-нибудь, – отбивался от своих детей Артем Александрович, а по сердцу кошки так и когтили, так и скребли. И потому что домой уже полгода не приносит ни копейки, и потому что жена два года назад вдруг неожиданно полезла в гору, из рядового бухгалтера превратившись в главного, и получает теперь втрое больше своего мужа. Отчего жена вдруг сделала столь стремительный рывок, Артем Александрович старался не думать и, тем более, эту тему с женой не обсуждать. Да и она о своей работе говорила редко и неохотно. Ну, задержится иногда на работе, ну, там, сабантуйчик устроят на работе или на природе, но не так уж и часто, а в основном с работы приходит вовремя, от своих семейных обязанностей не отлынивает, то есть в семье все идет не хуже, чем у других.
   Но о чем Артем Александрович и подумать не мог, так что собственные дети начнут укорять его, будто он бездельник и тунеядец. Потому и согласился, что стыдно стало за свое долготерпение и бездеятельность. Решил: ладно, так и быть, попробуем, а там будет видно. И троих из своей бригады подбил на то, чтобы то же самое написать на стене Второго корпуса. Авось не дознаются.
   Но раньше, чем окончательно придти к такому решению, Сорокин встретился со своим бывшим командиром, проживающим на соседней улице, с которым воевал в Чечне. Тот решение одобрил, и каждый шаг в этом направлении они, склонившись над столом, расписали буквально по минутам, и так, чтобы ничто не указывало на кого-то конкретно: ни отпечатки пальцев, ни время написания, ни следы на чем бы то ни было.
   – А что, ребя, если сфотографировать наши надписи и опубликовать в Интернете? Вот было бы здорово! Уж тогда бы точно Осевкин раскошелился! – вступил в разговор молчавший до сих пор четвертый мальчишка, самый, пожалуй, юный из всех.
   – Классная идея! – отозвался Серый. – Вот ты, Костян, возьми и сфотографируй. У тебя ведь есть цифровик?
   – Сфотографировать-то что! А вот в Интернет – тут же засекут, – возразил тот, кого назвали Костяном. – Разве что поехать в Москву и там пойти в интернет-кафе и выложить на президентский сайт. Может, не найдут.
   Никто не мог сказать, найдут или нет, а потому на дубе на какое-то время утихли все разговоры.
   – Эх, ребя! – после продолжительного молчания произнес Пашка. – Вот была бы снайперская винтовка. Засел на повороте к озеру Долгому, Осевкин поехал – бац! – и кранты!
   – Размечтался, – презрительно фыркнул Серый. – У него машина бронированная, – пояснил он. – Разве что бронебойным. Или из гранатомета.
   – Ага! Где ты его возьмешь, гранатомет-то этот?
   – А снайперку где?
   – То-то и оно, что негде. Тем более без денег. Снайперка небось на машину потянет. А то и больше.
   – А помните, – вступил в мечтательный разговор Костян. – Помните, как мы на раскопках у деревни Николаевки нашли в окопе противотанковое ружье? И патроны. Четырнадцать миллиметров! Во! Такой даже танк пробивал, а уж Осевкинский «джип» – нечего делать. Дядя Леша говорил, что у этого патрона специальный сердечник из вольфрама и кобальта внутри. Что угодно пробьет.
   Заспорили, из чего когда-то делали сердечник для бронебойных патронов. Но вяло, и спор успокоился сам собою, потому что никак не был связан с действительностью. А действительность все еще копошилась вокруг их надписей. Народ подходил, подъезжал, уходил и отъезжал, разнося весть о неслыханной в городе дерзости против сильных мира сего, наполняя душу мальчишек ликующей гордостью.
   – А вот, ребя, есть идея, – снова нарушил тишину неугомонный Костян. – Вот, предположим, издал наш мэр какой-нибудь указ, а ты, скажем, не согласен. Или сам президент. И что делать? Идти на улицу? Тут тебя опон быстро раздраконит. А если вывесить флаг? Скажем, не согласен – вывешиваешь красный или черный, согласен – зеленый, начхать на все – желтый. Как в светофоре. Тогда и ходить никуда не надо. Вывесил – все видят, кто за что. Здорово? А? Весь город в флагах!
   – Сам придумал или слыхал от кого? – спросил Серый.
   – Ну-у, не то чтобы слыхал, а так – батя говорил. Но не о флагах, а так… про всякое. Вот я и подумал.
   – А откуда они узнают, чего ради вывесили эти флаги? – допытывался Серый, которому идея показалась интересной.
   – Я ж и говорю: закон. Или указ. А можно и просто так. Ведь нигде же не сказано, что вывешивать флаги нельзя. Поначалу, конечно, будут путаться, а потом, когда привыкнут, тогда все путем, – вновь воодушевился Костян. – Вроде референдума. И эти самые… как их? Вот черт – забыл, как называется! Ну там… опросы всякие! На хрена они тогда нужны? А то развелось всяких институтов общественного мнения – плюнуть некуда. Раз как-то снял трубку, а там тетка и говорит: здрасти, говорит, я из института общественного мнения. Скажите, говорит, пожалуйста, какие программы смотрят сейчас в вашей семье? Я и говорю: все сразу. Так, говорит, не бывает. Вот кто у вас, спрашивает, сейчас из взрослых смотрит телевизор? Нашла дурака! Так я ей и сказал, что дома я один и никто не смотрит. Еще узнают, придут, стукнут по башке и все вынесут. Взял и положил трубку. А тут и звонить не надо. Тут глянул – весь город в красных флагах… Или в зеленых – и все ясно, – убежденно закончил он.
   – Мне ясно одно, – заговорил Серый с усмешкой на узких губах, – что у тебя от твоих фантазий скоро голова лопнет. Или волосы вылезут, как у нашего мэра.
   Все весело рассмеялись, и Костян заливистее других. И тут же, едва отсмеявшись, предложил совсем другое:
   – А давайте завтра с утречка закатимся на рыбалку! Сейчас окунь хорошо на червя берет у старой плотины.
   – Не-е, завтра не могу, – качнул головой Серый. – Батя велел картушку окучивать. Да и колорады собирать надо. А то зима придет, жрать нечего будет.
   – Мне то же самое, – вздохнул Петька.
   Решили, что рыбалка подождет.
   Между тем у гаражей почти никого не осталось. Вот и тетки-малярши сложили свои валики в ведра и, сопровождаемые блюстителями порядка, потопали восвояси. Лишь изредка какая-нибудь машина заворачивала к гаражам, слышался грохот железной двери, рокот мотора, затем снова грохот, и наступала тишина.
   – Еще немного подождем и пойдем, – тихо распорядился Серый. – Значит, так. Костян, ты – на шухере. Чуть что – свисти. Остальные подновляют надписи. Я начинаю слева, Петька – ты в середине, Пашка – справа. Шибко густо краску не кладите – и так видно будет. И чуть что – Пашка и Петька лезут на крышу первые, я – следом. И сразу же затаскиваем лестницы. Усекли?