Страница:
И оба глянули на Ножеватого.
А тот, уронив голову на руки, сложенные на столе, спал, постанывая и похрапывая.
Когда-то, еще в двадцатом, Шолохов, тогда пятнадцатилетний подросток, служил в чоновском отряде под командованием Гордея Ножеватого. Гонялись за мелкими бандами, осуществляли продразверстку. В двадцать первом оба попали под трибунал «за превышение полномочий». Жестокое было время, мальчишки взрослели быстро, а ума, знаний не прибавлялось, зато ожесточение не знало границ, и в каждом казаке чудился враг. Теперь Михаил, оглядываясь с высоты своего возраста и знаний о том времени, так бы не поступал. Но тогда сдерживать их безрассудство было некому, а взрослые даже поощряли жестокость и насилие.
– Ладно, потом. Пусть спит, – промолвил Шолохов после недолгого молчания. – А я пока пойду заседлаю Орлика. – И пояснил: – Смотаюсь в Лебяженский. Что-то там не то.
– Только, ради бога, поосторожней! – взмолилась Мария, прижимая руки к груди. – А лучше бы не ездил ты туда. Ну что ты там сможешь сделать? Один-то…
– Как это не ездить? Что ты, Маша! Да я сам себя уважать перестану.
– Револьвер-то хоть возьми: мало ли что.
– Зачем? Там же люди.
Еще издали Шолохов с Ножеватым услыхали надрывные женские вопли и детский безутешный рёв. Казалось, весь хутор стоном стонет по покойнику, или туда ворвалась степная орда, хватает девок и детишек, чтобы продать жиду-перекупщику, а уж тот погонит пленников в Багдат или в Персию на невольничьи рынки. Шолохов даже глаза прикрыл и представил на миг эту картину из далекого прошлого, о котором знал только по рассказам стариков да из истории Ключевского, и от этого представления мороз пробежал по коже, будто скакал он по морозу совершенно раздетым.
Бабьи вопли и детский рёв не умолкали, и когда они въехали на хуторскую улицу, вопли эти стали особенно невыносимы. Почти по всему хутору на улицах и в проулках там и сям горели костры, ледяной ветер рвал пламя, прижимал к земле, а возле костров, с подветренной стороны, шевелились темные фигуры, закутанные в тряпье, озаряемые неровным красноватым светом, будто справляющие некий языческий обряд.
Соскочив с коня, Михаил направился к первому же костру, с каждым шагом чувствуя, что ему не хватает дыхания. И не от дыма, стелившегося понизу, не от ледяного ветра, бьющего в лицо поземкой, а от ледяного ужаса, который объял его душу.
– Давно на улице? – спросил он у толстой бабы, прижимающей к себе малого ребенка.
– Третий день… сило-ов уж никаких нету-ууу! – завыла баба еще громче. – Не спамши, не емши, дети мерзну-ут… снег разгребем, костром землю нагреем, соломы накидаем, так и спи-им… А какой сон? Гос-споди-иии! В сарай не пущают, соседи тоже боятся пустить, а всё ямы проклятые-еее! Откудова у нас ямы-ыыы? Погреба есть, так все вычистили. Огурцы соленые – и те забра-али-иии. На одной мороженой картошке живе-ем! Да на поло-ове-еее! И за что нам такие муки-иии? Будь же они все прокляты-ы, что выдумали энтии колхозы и энтую вла-асть! – выла баба, раскачиваясь из стороны в сторону, а из кучи тряпья доносился тоненький писк, мало похожий на писк ребенка, а разве что котенка или щенка.
Шолохов вспрыгнул на Орлика, пустил его наметом к хуторскому правлению. Возле крыльца соскочил, взлетел по ступенькам, рванул дверь, шагнул вместе с морозным облаком в жарко натопленное помещение, где по лавкам сидело человек пять активистов. Не здороваясь, прошел к двери председателя хуторского совета, встал на пороге. Трое подняли на него лохматые головы, уставились вопросительно мутными глазами.
– Поч-чему такое? – выдохнул Шолохов, стеганув плетью по столу, за которым сидел знакомый ему казак Подшивалов, лет уже за пятьдесят, из бедняков, всю жизнь проработавший по найму да на отхожих промыслах.
Подшивалов с испугом глянул на Шолохова, то ли не узнавая его, то ли делая вид, что не узнает.
– А шо? А шо такое? Ничего такого мы и не делаем. Все по инструкции. Все, значица, для пользы дела.
– Для какого дела, мать вашу…? Для какой пользы морозите баб и детишек на улице? Для какого такого дела морите их голодом? Сам потом будешь пахать и сеять? Сам страну кормить станешь хлебом? Так с тебя работы, как с паршивой собаки шерсти…
Шолохов задохнулся, рванул застежки полушубка, бросил на стол папаху. Сел. Расстегнул ворот гимнастерки. Заговорил, сдерживая ярость:
– Овчинников с Шараповым ответят по всей строгости за этот произвол, за измывание над людьми. И вы вместе с ними. Думаете, вам это сойдет с рук? Не сойдет.
– Тю-у! – воскликнул оправившийся от испуга Подшивалов, и на его сморщенном хитроватом лице появилась наглая ухмылка человека, который вполне сознает свою безнаказанность. – Да ты, товарищ Шолохов, охолонь малость! А то дюже мы спужались тебя! Того и гляди, в штаны наложим! Ха-ха-ха! Прискакал! А кто ты такой по всей видимости? Секлетарь райкома? Председатель рика? Видали, казаки? – обратился он к сидящим вокруг стола активистам. И те тоже заржали, и только теперь Шолохов понял, что они пьяны, что уговаривать их бесполезно.
– Я имею право знать и расследовать, на каком основании вы измываетесь над людьми, – заговорил Шолохов, высекая каждое слово, точно искру из кремня, вперив глаза в бегающие глазки Подшивалова.
– А на том основании, товарищ, – вступил в разговор один из присутствующих, лет тридцати с небольшим, с тяжелым неломким взглядом черных глаз, – что эти бабы и детишки, как ты их величаешь, есть кулацкое семя, мужиков их мы отправили в Миллирово, а с них требуем открыть ямы. А они ни в какую. Так что прикажешь делать? Любоваться на них? А вот этого не хочешь? – и сунул под нос Шолохову черный кулак, из которого торчал толстый палец, укрытый, как степная черепаха панцирем, толстым ногтем с черной каймой.
– Ты-ы… – Шолохов вскочил на ноги. – Дулю мне под нос? – И рванул казака за ворот гимнастерки, придавливая его тело к столу.
Но тут вскочили остальные, и худо пришлось бы Михаилу, если бы в комнату не ворвался Ножеватый с разукрашенной рожей, загородив всю дверь своей широкой фигурой.
– А ну! – рявкнул он и выхватил из кармана револьвер. – Перес-ссстреляю всех, с-сучье племя!
Шолохов отпустил казака, сел. Произнес как можно спокойнее:
– Добром прошу: прекратите эти безобразия. Если и есть среди них кулаки, то их не так уж и много. А чтобы почти весь хутор ходил в ворах да кулаках, да выгонять на мороз безвинных баб и детишек… Я сегодня же дам телеграмму товарищу Сталину об этих беззакониях. И никому из вас это даром не пройдет.
Встал и вышел за дверь.
В ту минуту он верил, что даст телеграмму, что тут же из Москвы приедет комиссия и наведет порядок. Потому что такое измывание над людьми нельзя допускать даже и на минуту, а тут третий день… на лютом морозе… с детишками… У-ууу!
На улице кое-где еще горели остатки костров, но людей не было видно.
– Я сказал им, – пояснил Ножеватый, – чтобы шли по домам. Еще сказал, что если у кого имеются излишки, отдали бы добром… – Помолчал, задрав голову в звездное небо, раскинувшееся над головой из края в край, на тонкий серпик месяца, повисший над дальним кряжем, вздохнул. – Если б только у нас одних такое, а то по всему району. Везде не поспеешь да и не везде сойдет с рук: уж больно они за собой большую силу чуют, потому и казнят народ, как вздумается. В других местах, сказывают, и того хуже: и бьют, и в проруби топят… не до смерти, нет, а вынут, поспрошают, не скажет, где яма, опять в прорубь. А то баб насилуют скопом или вешают на ремнях за шею, сымают, дают очухаться, и опять… – Помолчал, спросил: – А что, Ляксандрыч, Сталину и впрямь отпишешь про эти безобразия?
– Отпишу, – ответил Шолохов твердым голосом, чтобы у Ножеватого не возникло ни малейшего сомнения в его решимости. Затем подошел к крыльцу, прямо с него вспрыгнул на своего Орлика, стегнул плетью – и белый конь, и белый же полушубок тут же исчезли в белой мгле, но долго еще Ножеватый слышал удаляющийся стрекот копыт по мерзлому снегу.
– Ну, дай тебе… как говорится, а мы тут как-нибудь переживем эту напасть, – пробормотал он.
Глава 7
Глава 8
Глава 9
А тот, уронив голову на руки, сложенные на столе, спал, постанывая и похрапывая.
Когда-то, еще в двадцатом, Шолохов, тогда пятнадцатилетний подросток, служил в чоновском отряде под командованием Гордея Ножеватого. Гонялись за мелкими бандами, осуществляли продразверстку. В двадцать первом оба попали под трибунал «за превышение полномочий». Жестокое было время, мальчишки взрослели быстро, а ума, знаний не прибавлялось, зато ожесточение не знало границ, и в каждом казаке чудился враг. Теперь Михаил, оглядываясь с высоты своего возраста и знаний о том времени, так бы не поступал. Но тогда сдерживать их безрассудство было некому, а взрослые даже поощряли жестокость и насилие.
– Ладно, потом. Пусть спит, – промолвил Шолохов после недолгого молчания. – А я пока пойду заседлаю Орлика. – И пояснил: – Смотаюсь в Лебяженский. Что-то там не то.
– Только, ради бога, поосторожней! – взмолилась Мария, прижимая руки к груди. – А лучше бы не ездил ты туда. Ну что ты там сможешь сделать? Один-то…
– Как это не ездить? Что ты, Маша! Да я сам себя уважать перестану.
– Револьвер-то хоть возьми: мало ли что.
– Зачем? Там же люди.
Еще издали Шолохов с Ножеватым услыхали надрывные женские вопли и детский безутешный рёв. Казалось, весь хутор стоном стонет по покойнику, или туда ворвалась степная орда, хватает девок и детишек, чтобы продать жиду-перекупщику, а уж тот погонит пленников в Багдат или в Персию на невольничьи рынки. Шолохов даже глаза прикрыл и представил на миг эту картину из далекого прошлого, о котором знал только по рассказам стариков да из истории Ключевского, и от этого представления мороз пробежал по коже, будто скакал он по морозу совершенно раздетым.
Бабьи вопли и детский рёв не умолкали, и когда они въехали на хуторскую улицу, вопли эти стали особенно невыносимы. Почти по всему хутору на улицах и в проулках там и сям горели костры, ледяной ветер рвал пламя, прижимал к земле, а возле костров, с подветренной стороны, шевелились темные фигуры, закутанные в тряпье, озаряемые неровным красноватым светом, будто справляющие некий языческий обряд.
Соскочив с коня, Михаил направился к первому же костру, с каждым шагом чувствуя, что ему не хватает дыхания. И не от дыма, стелившегося понизу, не от ледяного ветра, бьющего в лицо поземкой, а от ледяного ужаса, который объял его душу.
– Давно на улице? – спросил он у толстой бабы, прижимающей к себе малого ребенка.
– Третий день… сило-ов уж никаких нету-ууу! – завыла баба еще громче. – Не спамши, не емши, дети мерзну-ут… снег разгребем, костром землю нагреем, соломы накидаем, так и спи-им… А какой сон? Гос-споди-иии! В сарай не пущают, соседи тоже боятся пустить, а всё ямы проклятые-еее! Откудова у нас ямы-ыыы? Погреба есть, так все вычистили. Огурцы соленые – и те забра-али-иии. На одной мороженой картошке живе-ем! Да на поло-ове-еее! И за что нам такие муки-иии? Будь же они все прокляты-ы, что выдумали энтии колхозы и энтую вла-асть! – выла баба, раскачиваясь из стороны в сторону, а из кучи тряпья доносился тоненький писк, мало похожий на писк ребенка, а разве что котенка или щенка.
Шолохов вспрыгнул на Орлика, пустил его наметом к хуторскому правлению. Возле крыльца соскочил, взлетел по ступенькам, рванул дверь, шагнул вместе с морозным облаком в жарко натопленное помещение, где по лавкам сидело человек пять активистов. Не здороваясь, прошел к двери председателя хуторского совета, встал на пороге. Трое подняли на него лохматые головы, уставились вопросительно мутными глазами.
– Поч-чему такое? – выдохнул Шолохов, стеганув плетью по столу, за которым сидел знакомый ему казак Подшивалов, лет уже за пятьдесят, из бедняков, всю жизнь проработавший по найму да на отхожих промыслах.
Подшивалов с испугом глянул на Шолохова, то ли не узнавая его, то ли делая вид, что не узнает.
– А шо? А шо такое? Ничего такого мы и не делаем. Все по инструкции. Все, значица, для пользы дела.
– Для какого дела, мать вашу…? Для какой пользы морозите баб и детишек на улице? Для какого такого дела морите их голодом? Сам потом будешь пахать и сеять? Сам страну кормить станешь хлебом? Так с тебя работы, как с паршивой собаки шерсти…
Шолохов задохнулся, рванул застежки полушубка, бросил на стол папаху. Сел. Расстегнул ворот гимнастерки. Заговорил, сдерживая ярость:
– Овчинников с Шараповым ответят по всей строгости за этот произвол, за измывание над людьми. И вы вместе с ними. Думаете, вам это сойдет с рук? Не сойдет.
– Тю-у! – воскликнул оправившийся от испуга Подшивалов, и на его сморщенном хитроватом лице появилась наглая ухмылка человека, который вполне сознает свою безнаказанность. – Да ты, товарищ Шолохов, охолонь малость! А то дюже мы спужались тебя! Того и гляди, в штаны наложим! Ха-ха-ха! Прискакал! А кто ты такой по всей видимости? Секлетарь райкома? Председатель рика? Видали, казаки? – обратился он к сидящим вокруг стола активистам. И те тоже заржали, и только теперь Шолохов понял, что они пьяны, что уговаривать их бесполезно.
– Я имею право знать и расследовать, на каком основании вы измываетесь над людьми, – заговорил Шолохов, высекая каждое слово, точно искру из кремня, вперив глаза в бегающие глазки Подшивалова.
– А на том основании, товарищ, – вступил в разговор один из присутствующих, лет тридцати с небольшим, с тяжелым неломким взглядом черных глаз, – что эти бабы и детишки, как ты их величаешь, есть кулацкое семя, мужиков их мы отправили в Миллирово, а с них требуем открыть ямы. А они ни в какую. Так что прикажешь делать? Любоваться на них? А вот этого не хочешь? – и сунул под нос Шолохову черный кулак, из которого торчал толстый палец, укрытый, как степная черепаха панцирем, толстым ногтем с черной каймой.
– Ты-ы… – Шолохов вскочил на ноги. – Дулю мне под нос? – И рванул казака за ворот гимнастерки, придавливая его тело к столу.
Но тут вскочили остальные, и худо пришлось бы Михаилу, если бы в комнату не ворвался Ножеватый с разукрашенной рожей, загородив всю дверь своей широкой фигурой.
– А ну! – рявкнул он и выхватил из кармана револьвер. – Перес-ссстреляю всех, с-сучье племя!
Шолохов отпустил казака, сел. Произнес как можно спокойнее:
– Добром прошу: прекратите эти безобразия. Если и есть среди них кулаки, то их не так уж и много. А чтобы почти весь хутор ходил в ворах да кулаках, да выгонять на мороз безвинных баб и детишек… Я сегодня же дам телеграмму товарищу Сталину об этих беззакониях. И никому из вас это даром не пройдет.
Встал и вышел за дверь.
В ту минуту он верил, что даст телеграмму, что тут же из Москвы приедет комиссия и наведет порядок. Потому что такое измывание над людьми нельзя допускать даже и на минуту, а тут третий день… на лютом морозе… с детишками… У-ууу!
На улице кое-где еще горели остатки костров, но людей не было видно.
– Я сказал им, – пояснил Ножеватый, – чтобы шли по домам. Еще сказал, что если у кого имеются излишки, отдали бы добром… – Помолчал, задрав голову в звездное небо, раскинувшееся над головой из края в край, на тонкий серпик месяца, повисший над дальним кряжем, вздохнул. – Если б только у нас одних такое, а то по всему району. Везде не поспеешь да и не везде сойдет с рук: уж больно они за собой большую силу чуют, потому и казнят народ, как вздумается. В других местах, сказывают, и того хуже: и бьют, и в проруби топят… не до смерти, нет, а вынут, поспрошают, не скажет, где яма, опять в прорубь. А то баб насилуют скопом или вешают на ремнях за шею, сымают, дают очухаться, и опять… – Помолчал, спросил: – А что, Ляксандрыч, Сталину и впрямь отпишешь про эти безобразия?
– Отпишу, – ответил Шолохов твердым голосом, чтобы у Ножеватого не возникло ни малейшего сомнения в его решимости. Затем подошел к крыльцу, прямо с него вспрыгнул на своего Орлика, стегнул плетью – и белый конь, и белый же полушубок тут же исчезли в белой мгле, но долго еще Ножеватый слышал удаляющийся стрекот копыт по мерзлому снегу.
– Ну, дай тебе… как говорится, а мы тут как-нибудь переживем эту напасть, – пробормотал он.
Глава 7
«Дорогой товарищ Сталин», – начал Шолохов с чистого листа. И задумался. Затем зачеркнул слово «дорогой», сократил слово «товарищ» до одной буквы «т» с точкой, решив, что и так сойдет. В конце концов, если исходить из устава партии, они со Сталиным ровня, то есть товарищи по партии. А должности – это уже потом. Хотя и понимал, что не будь у Сталина его должности, и писать бы ему не стоило. Но понимать – одно, а чувствовать – совсем другое. Однако дальше этого усеченного обращения к вождю дело не пошло. То ли потому, что впечатления были еще настолько свежи и так будоражили душу, что из нее рвался один лишь протяжный вопль, то ли не было уверенности, что надо обращаться именно к Сталину, то ли сдерживала обида, что не принял Сталин его в этот приезд в Москву, не посчитал нужным.
Да и какой толк от прошлых с ним встреч? Можно сказать, никакого – одно разочарование да и только. И что толкало его, Шолохова, к Сталину? Обычная для России надежда на «царя-батюшку». Ну, написал он Сталину в прошлом году два коротких письма, ну, принял тот его в Кремле – и что? Да ничего! Как шло дело наперекосяк, так и продолжает идти.
А ведь это была уже вторая встреча со Сталиным. Первая состоялась еще в 31-м, в декабре, и продолжалась всего пятнадцать минут. Помнится, тогда в дверях он, Шолохов, столкнулся с выходящим из сталинского кабинета главным редактором «Правды» Мехлисом, о котором много слышал всякого, и поразился этому вроде бы знакомому по портретам лицу: оно было надменным и тупым. А говорили, что у него лицо фанатика – ничуть не бывало. Потом… потом комната охраны, за ней довольно большой кабинет, отделанный деревом, стол вдалеке, а возле него Сталин.
Шолохов шел к нему по красной ковровой дорожке, а Сталин, что-то отложив, – ему навстречу. Встретились почти посредине, руки соединились в пожатии, рыжеватые глаза из-под кустистых бровей, узкий лоб, рыжеватые же усы и виски, сероватое лицо в оспинах, маленький рост… – все это Шолохов схватил взглядом, а сердце так стучало, что казалось – вот-вот остановится. И в голове ни единой мыслишки.
– Так вот вы какой, товарищ Шолохов, – произнес Сталин будто бы с удивлением, а глаза… глаза, точно два ствола, заряженных волчьей картечью. – Не удивительно, что ваши коллеги по перу так, мягко говоря, изумились, прочитав первые книги «Тихого Дона», – продолжил он раздумчиво, точно говорил сам с собой. – Но так, собственно, и должно быть: талант себя с особенной силой проявляет в молодости. Взять хотя бы Лермонтова… Или я не прав? – И повел к столу.
– Не знаю, товарищ Сталин: как-то не задумывался об этом, – честно признался Михаил.
И вспомнил, зачем он сюда пришел.
И дальше, торопясь, боясь показаться многословным и отнять слишком много времени у такого занятого человека, заговорил о том, что так хозяйствовать, товарищ Сталин, нельзя, так единоличника в колхоз не заманишь, а самого колхозника работать в полную силу не заставишь.
А Сталин ему: новое, мол, всегда пробивает себе дорогу со скрипом, старое сопротивляется, люди учатся на своих ошибках, безошибочных рецептов на все случаи жизни нет и не может быть…
А он ему, Сталину, свое: все это, мол, так, но это взгляд сверху, издалека, когда не на твоих глазах голодает ребенок, тем более что можно и нужно по-другому…
А Сталин продолжал учительствовать своим размеренным тихим голосом, но все о том же: не власть виновата, а обстоятельства, сопротивление кулаков, дикость и невежество крестьян, отсутствие опыта у руководителей. Все это надо пережить, стиснув зубы, без нытья и паники…
Через несколько минут зашел Ворошилов, еще чуть позже, Орджоникидзе, молча сели, глубокомысленно уставились на Шолохова, как на некое чудо, хотя он знаком с обоими.
А еще в памяти осталось ощущение стены, которая неколебимо стояла между ним, Шолоховым, и Сталиным, и всеми другими, кто присутствовал в его кабинете, стены невидимой, но реально существующей, которую не прошибить ни криком, ни камнем. И долго потом, вспоминая эту встречу, Михаил не мог понять, сам ли воздвиг эту стену, почувствовав свою малость перед великими мира сего, или она существовала помимо его воли. Так и не решив ничего, перестал об этом думать. Тем более что со временем, по мере того как все чаще общался с этими «великими мира сего» и разглядел их весьма призрачное величие, начало истончаться и чувство собственной малости, на смену ему пришло другое – чувство превосходства, и стена между ними тоже стала тончать, но совсем не исчезла, осталась та ее часть, которую возводили они, и прежде всего Сталин.
Вторая встреча продолжалась почти час. С самого начала присутствовали все так же безмолвные Молотов и Ворошилов, будто их пригласили быть свидетелями. Правда, Сталин пытался втянуть их в разговор, но они отделывались незначительными фразами.
– Ничего не читают, – махнул рукой Сталин. – Времени, говорят, не хватает. У одного товарища Сталина времени хватает на все. Чего с них возьмешь?
Шолохов, стараясь говорить кратко и конкретно, на этот раз упор делал на то, что краевая власть бесконтрольна, безграмотна, распоряжения ее нелепы, а возражения работников с мест принимает в штыки, считая эти возражения подрывом советской власти и своего авторитета.
И снова Сталин утешал: дайте время, товарищ Шолохов, время рассудит, а в общем и целом политика партии правильна, базируется на марксизме-ленинизме…
Так стоит ли повторять пройденное? Не лучше ли поехать в Ростов, добиться приема у Шеболдаева и втолковать ему, что так обращаться с людьми нельзя?
Да, пожалуй, он так и сделает. Тем более что Сталин ни раз во время тех встреч делал упор на то, что ему, Шолохову, надо находить общий язык именно с краевыми властями, точно он, Шолохов, занимает какую-то высокую партийную должность.
Но время, время – вот что поджимает.
Да и какой толк от прошлых с ним встреч? Можно сказать, никакого – одно разочарование да и только. И что толкало его, Шолохова, к Сталину? Обычная для России надежда на «царя-батюшку». Ну, написал он Сталину в прошлом году два коротких письма, ну, принял тот его в Кремле – и что? Да ничего! Как шло дело наперекосяк, так и продолжает идти.
А ведь это была уже вторая встреча со Сталиным. Первая состоялась еще в 31-м, в декабре, и продолжалась всего пятнадцать минут. Помнится, тогда в дверях он, Шолохов, столкнулся с выходящим из сталинского кабинета главным редактором «Правды» Мехлисом, о котором много слышал всякого, и поразился этому вроде бы знакомому по портретам лицу: оно было надменным и тупым. А говорили, что у него лицо фанатика – ничуть не бывало. Потом… потом комната охраны, за ней довольно большой кабинет, отделанный деревом, стол вдалеке, а возле него Сталин.
Шолохов шел к нему по красной ковровой дорожке, а Сталин, что-то отложив, – ему навстречу. Встретились почти посредине, руки соединились в пожатии, рыжеватые глаза из-под кустистых бровей, узкий лоб, рыжеватые же усы и виски, сероватое лицо в оспинах, маленький рост… – все это Шолохов схватил взглядом, а сердце так стучало, что казалось – вот-вот остановится. И в голове ни единой мыслишки.
– Так вот вы какой, товарищ Шолохов, – произнес Сталин будто бы с удивлением, а глаза… глаза, точно два ствола, заряженных волчьей картечью. – Не удивительно, что ваши коллеги по перу так, мягко говоря, изумились, прочитав первые книги «Тихого Дона», – продолжил он раздумчиво, точно говорил сам с собой. – Но так, собственно, и должно быть: талант себя с особенной силой проявляет в молодости. Взять хотя бы Лермонтова… Или я не прав? – И повел к столу.
– Не знаю, товарищ Сталин: как-то не задумывался об этом, – честно признался Михаил.
И вспомнил, зачем он сюда пришел.
И дальше, торопясь, боясь показаться многословным и отнять слишком много времени у такого занятого человека, заговорил о том, что так хозяйствовать, товарищ Сталин, нельзя, так единоличника в колхоз не заманишь, а самого колхозника работать в полную силу не заставишь.
А Сталин ему: новое, мол, всегда пробивает себе дорогу со скрипом, старое сопротивляется, люди учатся на своих ошибках, безошибочных рецептов на все случаи жизни нет и не может быть…
А он ему, Сталину, свое: все это, мол, так, но это взгляд сверху, издалека, когда не на твоих глазах голодает ребенок, тем более что можно и нужно по-другому…
А Сталин продолжал учительствовать своим размеренным тихим голосом, но все о том же: не власть виновата, а обстоятельства, сопротивление кулаков, дикость и невежество крестьян, отсутствие опыта у руководителей. Все это надо пережить, стиснув зубы, без нытья и паники…
Через несколько минут зашел Ворошилов, еще чуть позже, Орджоникидзе, молча сели, глубокомысленно уставились на Шолохова, как на некое чудо, хотя он знаком с обоими.
А еще в памяти осталось ощущение стены, которая неколебимо стояла между ним, Шолоховым, и Сталиным, и всеми другими, кто присутствовал в его кабинете, стены невидимой, но реально существующей, которую не прошибить ни криком, ни камнем. И долго потом, вспоминая эту встречу, Михаил не мог понять, сам ли воздвиг эту стену, почувствовав свою малость перед великими мира сего, или она существовала помимо его воли. Так и не решив ничего, перестал об этом думать. Тем более что со временем, по мере того как все чаще общался с этими «великими мира сего» и разглядел их весьма призрачное величие, начало истончаться и чувство собственной малости, на смену ему пришло другое – чувство превосходства, и стена между ними тоже стала тончать, но совсем не исчезла, осталась та ее часть, которую возводили они, и прежде всего Сталин.
Вторая встреча продолжалась почти час. С самого начала присутствовали все так же безмолвные Молотов и Ворошилов, будто их пригласили быть свидетелями. Правда, Сталин пытался втянуть их в разговор, но они отделывались незначительными фразами.
– Ничего не читают, – махнул рукой Сталин. – Времени, говорят, не хватает. У одного товарища Сталина времени хватает на все. Чего с них возьмешь?
Шолохов, стараясь говорить кратко и конкретно, на этот раз упор делал на то, что краевая власть бесконтрольна, безграмотна, распоряжения ее нелепы, а возражения работников с мест принимает в штыки, считая эти возражения подрывом советской власти и своего авторитета.
И снова Сталин утешал: дайте время, товарищ Шолохов, время рассудит, а в общем и целом политика партии правильна, базируется на марксизме-ленинизме…
Так стоит ли повторять пройденное? Не лучше ли поехать в Ростов, добиться приема у Шеболдаева и втолковать ему, что так обращаться с людьми нельзя?
Да, пожалуй, он так и сделает. Тем более что Сталин ни раз во время тех встреч делал упор на то, что ему, Шолохову, надо находить общий язык именно с краевыми властями, точно он, Шолохов, занимает какую-то высокую партийную должность.
Но время, время – вот что поджимает.
Глава 8
До Ростова Шолохов добирался два дня: пока на санях до Миллерово, – а это более сташестидесяти километров, – затем от Миллерово на поезде до Ростова. И прямо с вокзала – в крайком партии.
Шел по длинным тихим и безлюдным коридорам, застланным толстыми ковровыми дорожками, шел, закусив губу, стараясь не растерять решительности, с которой покидал Вёшенскую. Приемную, в которой на стульях вдоль стены дожидалось человек десять, все с портфелями, все как-то неуловимо похожие друг на друга, миновал молча – и сразу же к двери с бронзовой табличкой.
Секретарша вскочила и в голос:
– Товарищ! Вы куда? Там совещание!
Рванул дверь – одну, вторую. Перешагнул порог, увидел Шеболдаева за своим рабочим столом, сухого, поджарого, с аскетическим лицом, чем-то неуловимо похожего на Мехлиса, и еще человек пять-шесть, сидящих за столом для заседаний.
Шеболдаев что-то говорил, увидев Шолохова, споткнулся, уставился на него маленькими настороженными глазками из-под нависших бровей, перевел эти глазки на секретаршу, вцепившуюся в рукав Шолохова, а та:
– Я сказала товарищу, а он не послушался…
– Оставь, – коротко бросил Шеболдаев. И к Шолохову, который шел прямо к его столу: – У меня прием по личным вопросам…
– У меня, товарищ Шеболдаев, вопрос не личный и не терпящий отлагательства. Вы! – Шолохов нажал на это слово, так что оно зазвенело, и повторил еще раз: – Вы!.. направили в Вешенский и Верхне-Донской районы Овчинникова и Шарапова, наделив их чрезвычайными полномочиями! И ваши!.. полномочные представители вершат в этих районах суд и расправу с колхозниками и единоличниками, какие не вершила в этих краях даже деникинская контрразведка. Они выгоняют баб и детишек на мороз, не пускают их в хаты, не дают им брать с собой теплые вещи и еду, пытают людей средневековыми пытками, стравливают между собой, мешают в кучу кулаков, середняков и бедняков, честных работников с ворами и бездельниками! И только для этого вы дали им такие полномочия? И вы думаете, что такими варварскими методами вы получите недостающие проценты к нереальному с самого начала плану хлебозаготовок?
– Постойте, товарищ Шолохов, – замахал обеими руками Шеболдаев. – Мы всё знаем об этих перегибах. И как раз сейчас решаем с товарищами, как исправить положение в лучшую сторону. Вы приехали как раз вовремя. Честно говоря, я даже думал послать за вами, чтобы вы потом осветили наши решения на страницах партийной печати. Но, сами знаете, какие у нас дороги… Садитесь. Это хорошо, что вы приехали. Оч-чень хорошо. – И Шеболдаев, враз переменившись, вышел, широко улыбаясь, из-за стола с протянутыми руками, схватил руку Шолохова и несколько раз энергично встряхнул, повторяя одно и то же: – Оч-чень хорошо, что вы приехали. Оч-чень хорошо. – Похлопал несколько раз по плечу, провел к столу и сам усадил, выдвинув из-под стола стул с гнутой спинкой. Затем вернулся на свое место и, нажав кнопку звонка, распорядился, едва приоткрылась дверь: – Чаю! – И, показав рукой на пепельницы, расставленные на столе, предложил: – Курите, товарищ Шолохов. Я полагаю, что вы прямо с поезда.
– Так оно и есть, – ответил Шолохов, несколько растерянный от такого неожиданно радушного приема.
– Да, так вот, пока там приготавливают чай, я хочу посвятить вас в наши проблемы… Да, сперва о присутствующих… Это вот начальник НКВД края, это вот мои заместители, это вот председатель крайрика, – тыкал он пальцем в сидящих неподвижно надутых людей, которых, судя по всему, появление Шолохова ничуть не обрадовало. – Мы все с большим интересом читали вашу «Поднятую целину», целиком и полностью одобряем линию, которую вы в ней проводите, и сам товарищ Сталин звонил к нам в Ростов и советовал не повторять ошибки, которые были допущены на начальной стадии коллективизации, которые вы с таким, можно сказать, блеском описали в образе… в образе этого… – Шеболдаев пощелкал в воздухе сухими пальцами, и кто-то подсказал: «Разметнов». – Да-да, в образе Разметнова. Честный коммунист, преданный партии, но с левым, так сказать, душком. Что поделаешь, такие люди еще не перевелись. Но не прикажете же ставить их к стенке! Их надо перевоспитывать! Да! Именно перевоспитывать и направлять их кипучую энергию в русло партийных решений и указаний товарища Сталина. Это золотой фонд нашей партии. Энергия, напор всегда отличали истинных большевиков. Их надо поправлять, указывать на их ошибки, и тогда они своротят горы. Других кадров, к сожалению, у нас нет. Другие кадры, грамотные и сознательные, еще только подрастают. На это нужно время. А его у нас тоже нет…
Секретарша прикатила столик с чайниками и стаканами, с вазами и вазочками, с пирожками, булочками, печеньем.
– Угощайтесь, товарищ Шолохов, – широким жестом предложил Шеболдаев. – И мы с вами заодно. А то за работой иногда забываешь перекусить.
Шолохов не успел оглядеться, а рядом с ним уже стоял стакан в мельхиоровом подстаканнике, и тихий ласковый голос спрашивал из-за спины:
– Вам покрепче? А сахару? Четыре кусочка достаточно? И лимон? Пейте на здоровье… Вот пирожки, булочки…
Весь запал злости и даже ненависти у Шолохова пропал. Он-то думал, что придется ломиться в двери, стучать кулаком, доказывать, доказывать и доказывать, потому что все эти беззакония и мерзости пришли отсюда, а оказалось, что и они всё знают, всё понимают и уже принимают меры.
Выходит, зря ехал?
А рядом продолжал журчать голос Шеболдаева:
– Кстати сказать, в ваш район уже послан член крайкома товарищ Зимин, послан разобраться и принять самые решительные меры… Вы, наверное, с ним разминулись. Но это ничего. Ничего страшного. Главное – результат. Не правда ли?
– Да, конечно, но…
– И никаких но! – замахал руками Шеболдаев. – Мы, как и вы, как и весь советский народ, как и вся партия, заинтересованы в том, чтобы страна шла вперед семимильными шагами, потому что, как сказал товарищ Сталин, если мы за десять лет не пробежим то расстояние, на которое большинству развитых капиталистических стран понадобилось не менее ста, то нас сотрут в порошок. Мы это очень хорошо понимаем и делаем все, чтобы темпы строительства нового мира постоянно ускорялись. А в этом случае, как я уже сказал, обойтись без ошибок не получается. Как говорится, конь о четырех копытах – и тот спотыкается. Главное, чтобы эти ошибки устранялись как можно быстрее.
Ему, Шолохову, так и не дали сказать. Беспрерывно звучал сладенький голос Шеболдаева, – а глаза жесткие, настороженные. Затем такими же сладкими голосами докладывали ответственные товарищи о том, что сделано, чтобы исправлять там и сям допущенные перегибы, кто куда послан для этого и какие идут с мест сообщения.
Его, Шолохова, закрутило. Его возили в школы, институты, на заводы и фабрики, где он рассказывал о том, как писал свои книги, о встречах с писателями Серафимовичем и Горьким, о чем говорил с товарищем Сталиным на приеме в Кремле в прошлом году, понимая при этом, что говорить всю правду нельзя, а говорить неправду – тем более, и это его бесило и наполняло душу дремучей тоской, речь становилась корявой, то и дело спотыкаясь о невидимые слушателям препятствия. А после каждой из таких встреч обязательно ресторан, обильное застолье почти с одними и теми же людьми, и в конце концов эти встречи стали для него пыткой: он вдруг понял, что его специально удерживают в Ростове, что за его спиной что-то происходит, а он оторван от родных мест и никак не может повлиять на эти самые исправления перегибов. И однажды он собрался, покинул гостиницу через черный ход, доехал до вокзала на извозчике и первым же поездом уехал из Ростова.
Шел по длинным тихим и безлюдным коридорам, застланным толстыми ковровыми дорожками, шел, закусив губу, стараясь не растерять решительности, с которой покидал Вёшенскую. Приемную, в которой на стульях вдоль стены дожидалось человек десять, все с портфелями, все как-то неуловимо похожие друг на друга, миновал молча – и сразу же к двери с бронзовой табличкой.
Секретарша вскочила и в голос:
– Товарищ! Вы куда? Там совещание!
Рванул дверь – одну, вторую. Перешагнул порог, увидел Шеболдаева за своим рабочим столом, сухого, поджарого, с аскетическим лицом, чем-то неуловимо похожего на Мехлиса, и еще человек пять-шесть, сидящих за столом для заседаний.
Шеболдаев что-то говорил, увидев Шолохова, споткнулся, уставился на него маленькими настороженными глазками из-под нависших бровей, перевел эти глазки на секретаршу, вцепившуюся в рукав Шолохова, а та:
– Я сказала товарищу, а он не послушался…
– Оставь, – коротко бросил Шеболдаев. И к Шолохову, который шел прямо к его столу: – У меня прием по личным вопросам…
– У меня, товарищ Шеболдаев, вопрос не личный и не терпящий отлагательства. Вы! – Шолохов нажал на это слово, так что оно зазвенело, и повторил еще раз: – Вы!.. направили в Вешенский и Верхне-Донской районы Овчинникова и Шарапова, наделив их чрезвычайными полномочиями! И ваши!.. полномочные представители вершат в этих районах суд и расправу с колхозниками и единоличниками, какие не вершила в этих краях даже деникинская контрразведка. Они выгоняют баб и детишек на мороз, не пускают их в хаты, не дают им брать с собой теплые вещи и еду, пытают людей средневековыми пытками, стравливают между собой, мешают в кучу кулаков, середняков и бедняков, честных работников с ворами и бездельниками! И только для этого вы дали им такие полномочия? И вы думаете, что такими варварскими методами вы получите недостающие проценты к нереальному с самого начала плану хлебозаготовок?
– Постойте, товарищ Шолохов, – замахал обеими руками Шеболдаев. – Мы всё знаем об этих перегибах. И как раз сейчас решаем с товарищами, как исправить положение в лучшую сторону. Вы приехали как раз вовремя. Честно говоря, я даже думал послать за вами, чтобы вы потом осветили наши решения на страницах партийной печати. Но, сами знаете, какие у нас дороги… Садитесь. Это хорошо, что вы приехали. Оч-чень хорошо. – И Шеболдаев, враз переменившись, вышел, широко улыбаясь, из-за стола с протянутыми руками, схватил руку Шолохова и несколько раз энергично встряхнул, повторяя одно и то же: – Оч-чень хорошо, что вы приехали. Оч-чень хорошо. – Похлопал несколько раз по плечу, провел к столу и сам усадил, выдвинув из-под стола стул с гнутой спинкой. Затем вернулся на свое место и, нажав кнопку звонка, распорядился, едва приоткрылась дверь: – Чаю! – И, показав рукой на пепельницы, расставленные на столе, предложил: – Курите, товарищ Шолохов. Я полагаю, что вы прямо с поезда.
– Так оно и есть, – ответил Шолохов, несколько растерянный от такого неожиданно радушного приема.
– Да, так вот, пока там приготавливают чай, я хочу посвятить вас в наши проблемы… Да, сперва о присутствующих… Это вот начальник НКВД края, это вот мои заместители, это вот председатель крайрика, – тыкал он пальцем в сидящих неподвижно надутых людей, которых, судя по всему, появление Шолохова ничуть не обрадовало. – Мы все с большим интересом читали вашу «Поднятую целину», целиком и полностью одобряем линию, которую вы в ней проводите, и сам товарищ Сталин звонил к нам в Ростов и советовал не повторять ошибки, которые были допущены на начальной стадии коллективизации, которые вы с таким, можно сказать, блеском описали в образе… в образе этого… – Шеболдаев пощелкал в воздухе сухими пальцами, и кто-то подсказал: «Разметнов». – Да-да, в образе Разметнова. Честный коммунист, преданный партии, но с левым, так сказать, душком. Что поделаешь, такие люди еще не перевелись. Но не прикажете же ставить их к стенке! Их надо перевоспитывать! Да! Именно перевоспитывать и направлять их кипучую энергию в русло партийных решений и указаний товарища Сталина. Это золотой фонд нашей партии. Энергия, напор всегда отличали истинных большевиков. Их надо поправлять, указывать на их ошибки, и тогда они своротят горы. Других кадров, к сожалению, у нас нет. Другие кадры, грамотные и сознательные, еще только подрастают. На это нужно время. А его у нас тоже нет…
Секретарша прикатила столик с чайниками и стаканами, с вазами и вазочками, с пирожками, булочками, печеньем.
– Угощайтесь, товарищ Шолохов, – широким жестом предложил Шеболдаев. – И мы с вами заодно. А то за работой иногда забываешь перекусить.
Шолохов не успел оглядеться, а рядом с ним уже стоял стакан в мельхиоровом подстаканнике, и тихий ласковый голос спрашивал из-за спины:
– Вам покрепче? А сахару? Четыре кусочка достаточно? И лимон? Пейте на здоровье… Вот пирожки, булочки…
Весь запал злости и даже ненависти у Шолохова пропал. Он-то думал, что придется ломиться в двери, стучать кулаком, доказывать, доказывать и доказывать, потому что все эти беззакония и мерзости пришли отсюда, а оказалось, что и они всё знают, всё понимают и уже принимают меры.
Выходит, зря ехал?
А рядом продолжал журчать голос Шеболдаева:
– Кстати сказать, в ваш район уже послан член крайкома товарищ Зимин, послан разобраться и принять самые решительные меры… Вы, наверное, с ним разминулись. Но это ничего. Ничего страшного. Главное – результат. Не правда ли?
– Да, конечно, но…
– И никаких но! – замахал руками Шеболдаев. – Мы, как и вы, как и весь советский народ, как и вся партия, заинтересованы в том, чтобы страна шла вперед семимильными шагами, потому что, как сказал товарищ Сталин, если мы за десять лет не пробежим то расстояние, на которое большинству развитых капиталистических стран понадобилось не менее ста, то нас сотрут в порошок. Мы это очень хорошо понимаем и делаем все, чтобы темпы строительства нового мира постоянно ускорялись. А в этом случае, как я уже сказал, обойтись без ошибок не получается. Как говорится, конь о четырех копытах – и тот спотыкается. Главное, чтобы эти ошибки устранялись как можно быстрее.
Ему, Шолохову, так и не дали сказать. Беспрерывно звучал сладенький голос Шеболдаева, – а глаза жесткие, настороженные. Затем такими же сладкими голосами докладывали ответственные товарищи о том, что сделано, чтобы исправлять там и сям допущенные перегибы, кто куда послан для этого и какие идут с мест сообщения.
Его, Шолохова, закрутило. Его возили в школы, институты, на заводы и фабрики, где он рассказывал о том, как писал свои книги, о встречах с писателями Серафимовичем и Горьким, о чем говорил с товарищем Сталиным на приеме в Кремле в прошлом году, понимая при этом, что говорить всю правду нельзя, а говорить неправду – тем более, и это его бесило и наполняло душу дремучей тоской, речь становилась корявой, то и дело спотыкаясь о невидимые слушателям препятствия. А после каждой из таких встреч обязательно ресторан, обильное застолье почти с одними и теми же людьми, и в конце концов эти встречи стали для него пыткой: он вдруг понял, что его специально удерживают в Ростове, что за его спиной что-то происходит, а он оторван от родных мест и никак не может повлиять на эти самые исправления перегибов. И однажды он собрался, покинул гостиницу через черный ход, доехал до вокзала на извозчике и первым же поездом уехал из Ростова.
Глава 9
В Миллирово Шолохов задержался: ходил по кабинетам, пытался узнать, что с арестованными казаками, в чем обвиняют, какие доказательства. Рвался побывать в тюрьме, поговорить с арестованными, но не пустили, и вообще держали вдали от всего, и от начальства тоже.
Попусту пролетели четыре дня. Плюнул, подрядил одноконные розвальни до Вёшенской, завернулся в волчью доху, лег на сено, смотрел в небо, дышал пряным степным воздухом, напоенным первыми весенними ветрами из Заволжских степей, и старался ни о чем не думать. Сани со старческим сипением скользили по волглому снегу, припудренному февральскими метелями желтым песком с далеких дюн, верблюжьими горбами тянущихся из края в край; шлепали копыта, фыркала время от времени неказистая лошадка. Возница, пятидесятилетний казак с тронутыми сединой усами и таким же чубом, выбивающимся из-под папахи, с намороженным до кирпичного цвета лицом, смолил самосад, иногда оборачивался на своего седока, но в разговор не вступал, видя нерасположение того к разговорам, и гадал, кто подрядил его, не торгуясь, до самых Вёшек.
Когда проезжали через лесок, послышался робкий еще дробный стук дятла по сухому суку; на ветках раскачивались неугомонные синицы, их звонкое треньканье звучало совсем по-весеннему. Вот сорвалась с рябин стая свиристелей и шумно полетела куда-то ныряющим летом. Среди бурых ошметков сена старой скирды мышковала огненная лисица: то замрет, то вдруг подпрыгнет, то завертится на одном месте, и черный ворон следил за ней с обрубленной молнией вершины старого дуба. А вокруг ни души, ни жилья на десятки верст, и кажется, что всхолмленная степь, пригреваемая мартовским солнцем, будет тянуться вечно, и вечно будут шуршать полозья, шлепать по волглому снегу копыта и фыркать неказистая лошадка. И от всего этого на душу ложилось умиротворение от понимания того, что череда мерзостей рано или поздно закончится, ей на смену придет что-то другое, и непременно некое улучшение, потому что людям необходим толчок в этом направлении и убеждение, что на сей раз они не обманутся в своих ожиданиях, и… и что-то там еще.
– А что, паря, ничего не слыхать насчет послабления нам, казакам то исть, от властей в пребудущие времена? – спросил, обернувшись к Шолохову, возница, не выдержав молчания, и будто подслушав думы седока. – А то гутарят, казаков сбираются уровнять с пролетарьятом…
– Это в каком же смысле? – приподнялся на локте Михаил.
– Так в том самом, что у тех ничего, акромя вшей, в своем владении нету, и у нас то же самое образуется. Ничего такого не слыхал в Ростове-то?
– Нет, ничего такого не слыхал, – ответил Михаил и полез в карман за папиросами.
– Сам-то вешенский, али едешь туда по казенному делу?
– Вешенский.
– Что-то я тебя не припомню никак, хотя обличность твоя вроде как знакомая, – качнул головой возница и сел боком, чтобы удобнее было разговаривать. – Сам-то я милютинский. Да-а. Когда срок подошел служить, тут тебе на – японская, с японской вернулся – вот тебе революция. И гоняли нас то туды, то сюды. Тут, значит, приспичило мне заболеть. Попал я в Воронеж, в тамошний госпиталь. А рядом со мной оказался урядник из Мигулинской станицы, поранетый из револьвера на усмирении бунтов. Кудрявцев его фамилия. Семеном прозывали. А к нему на ту пору баба его приезжала: очень она об нем печалилась, баба-то его. Красивая такая, вся из себя. Анфисой кликали. Да и Семен тоже казак был видный – из атаманцев. Вот он возьми да и помри от какой-то там заразы у ей прямо на руках. Ну, стал быть, надо везти его в Мигулинскую. Тут мне в самый раз вышло выписываться. Я и подрядись к этой Анфисе в помощники, чтобы, значит, способствовать довезти ейного мужика до Мигулинской-то. Да-а…
Возница замолчал и долго смотрел вдаль, щуря калмыковатые глаза, будто в той дали пытался разглядеть свое прошлое до последних подробностей.
Попусту пролетели четыре дня. Плюнул, подрядил одноконные розвальни до Вёшенской, завернулся в волчью доху, лег на сено, смотрел в небо, дышал пряным степным воздухом, напоенным первыми весенними ветрами из Заволжских степей, и старался ни о чем не думать. Сани со старческим сипением скользили по волглому снегу, припудренному февральскими метелями желтым песком с далеких дюн, верблюжьими горбами тянущихся из края в край; шлепали копыта, фыркала время от времени неказистая лошадка. Возница, пятидесятилетний казак с тронутыми сединой усами и таким же чубом, выбивающимся из-под папахи, с намороженным до кирпичного цвета лицом, смолил самосад, иногда оборачивался на своего седока, но в разговор не вступал, видя нерасположение того к разговорам, и гадал, кто подрядил его, не торгуясь, до самых Вёшек.
Когда проезжали через лесок, послышался робкий еще дробный стук дятла по сухому суку; на ветках раскачивались неугомонные синицы, их звонкое треньканье звучало совсем по-весеннему. Вот сорвалась с рябин стая свиристелей и шумно полетела куда-то ныряющим летом. Среди бурых ошметков сена старой скирды мышковала огненная лисица: то замрет, то вдруг подпрыгнет, то завертится на одном месте, и черный ворон следил за ней с обрубленной молнией вершины старого дуба. А вокруг ни души, ни жилья на десятки верст, и кажется, что всхолмленная степь, пригреваемая мартовским солнцем, будет тянуться вечно, и вечно будут шуршать полозья, шлепать по волглому снегу копыта и фыркать неказистая лошадка. И от всего этого на душу ложилось умиротворение от понимания того, что череда мерзостей рано или поздно закончится, ей на смену придет что-то другое, и непременно некое улучшение, потому что людям необходим толчок в этом направлении и убеждение, что на сей раз они не обманутся в своих ожиданиях, и… и что-то там еще.
– А что, паря, ничего не слыхать насчет послабления нам, казакам то исть, от властей в пребудущие времена? – спросил, обернувшись к Шолохову, возница, не выдержав молчания, и будто подслушав думы седока. – А то гутарят, казаков сбираются уровнять с пролетарьятом…
– Это в каком же смысле? – приподнялся на локте Михаил.
– Так в том самом, что у тех ничего, акромя вшей, в своем владении нету, и у нас то же самое образуется. Ничего такого не слыхал в Ростове-то?
– Нет, ничего такого не слыхал, – ответил Михаил и полез в карман за папиросами.
– Сам-то вешенский, али едешь туда по казенному делу?
– Вешенский.
– Что-то я тебя не припомню никак, хотя обличность твоя вроде как знакомая, – качнул головой возница и сел боком, чтобы удобнее было разговаривать. – Сам-то я милютинский. Да-а. Когда срок подошел служить, тут тебе на – японская, с японской вернулся – вот тебе революция. И гоняли нас то туды, то сюды. Тут, значит, приспичило мне заболеть. Попал я в Воронеж, в тамошний госпиталь. А рядом со мной оказался урядник из Мигулинской станицы, поранетый из револьвера на усмирении бунтов. Кудрявцев его фамилия. Семеном прозывали. А к нему на ту пору баба его приезжала: очень она об нем печалилась, баба-то его. Красивая такая, вся из себя. Анфисой кликали. Да и Семен тоже казак был видный – из атаманцев. Вот он возьми да и помри от какой-то там заразы у ей прямо на руках. Ну, стал быть, надо везти его в Мигулинскую. Тут мне в самый раз вышло выписываться. Я и подрядись к этой Анфисе в помощники, чтобы, значит, способствовать довезти ейного мужика до Мигулинской-то. Да-а…
Возница замолчал и долго смотрел вдаль, щуря калмыковатые глаза, будто в той дали пытался разглядеть свое прошлое до последних подробностей.