И вот в один прекрасный день, облачный и сырой, в начале июля — пятого числа — наш лагерь № 27, последний лагерь перед возвращением в «страну людей», был разбит поблизости от первых морен, на мягком льду, изборожденном трещинами. Вдали, на фоне черного угрюмого неба, мы могли различить горы Сермилика и вехи, указывавшие спуск к фьорду, где нас ожидали хижина и продовольствие. Унылый пейзаж, мертвая пустынная земля, еще более враждебная, чем пройденная нами никому не ведомая пустыня тысячи белых горизонтов, где мы перенесли столько страданий.
   В 5 часов утра мы пустились в путь, несмотря на густой туман, в сопровождении уцелевших собак, к которым, как по волшебству, вернулась жизнерадостность. Через восемнадцать часов мы распахнули дверь хижины. Все собаки были с нами, кроме Итлувинака. На другой день, поднявшись вновь к лагерю, мы не смогли его найти, как ни звали, как ни искали.
   Мы прибыли на восточный берег с восемнадцатью собаками из тридцати трех: двенадцать мы были вынуждены забить, Туто упал в трещину, Габель отстал в дороге, Итлувинак исчез. В последний день полуторагодовалый Туто (Карибу) упал в трещину. Мишель Перез спустился в нее, обвязанный канатом. Но Туто, вероятно, утонул, унесенный потоком, бурно струившимся по дну трещины. За несколько дней до этого мы потеряли Табеля. В течение суток этого пса все время рвало желчью. Мы выпрягли его и взяли на нарты. Придя в себя, он соскочил и стал жадно есть снег. Потом в какой-то момент отстал и не нагнал нас ни на привале, ни на следующий день. Итлувинак исчез, но, к большому нашему удивлению, мы обнаружили в лагере одну из собак, чье отсутствие прошло незамеченным. Вот что записано у меня в этот день в путевом журнале:
   «8 июля 1936 г. Ибак, дрянной пес, умеющий сохранять самое невинное выражение морды, остался в лагере, вместо того чтобы спуститься с нами к фьорду. Когда мы вернулись, он был поперек себя толще. Ему удалось вскрыть ящик с пеммиканом, содержавший десять брикетов (мы хотели взять этот ящик, чтобы кормить трех ощенившихся собак). Каждый из них был завернут в фольгу; ящик был закрыт, а на крышке — большой камень. Как псу удалось добраться до пеммикана, несмотря на все эти препятствия? Ибак — собака дрянная, но отнюдь не глупая».
   Поймать его было невозможно. Я потратил на это почти целый час, остальные успели давно уйти. Мне пришлось спуститься к хижине, оставив его на произвол судьбы. Возможно, он одичает. Для корма найдется достаточно дичи: полярные зайцы, снежные куропатки и другие птицы. А может быть, через несколько лет он издохнет от старости?
   Когда я возвращался к хижине, меня охватило ощущение счастья. Ничего подобного я не испытывал уже давно. Собаки, кроме трех ощенившихся, были с нами во время этого рейда вверх; но когда я последним ушел со склада, оказалось, что собаки моей упряжки не последовали за другими, а поджидали меня. И мы сбежали по склону, словно кучка веселых товарищей. По пути нам попался водопад. Душ, настоящий душ! Холодная, но не ледяная вода… Прижимаюсь спиной к скале, почти выпрямившись; вода с шумом несется над моей головой.
   Ору от радости. По другую сторону сверкающего водяного занавеса псы, сидя на задних лапах, с удивлением глядят на меня. Потом я обсыхаю под лучами солнца, усевшись на скале, высоко над фьордом и айсбергами, напротив ледника. Собаки обнюхивают меня, дабы удостовериться, что это странное белое существо, с которого капает вода, действительно их хозяин.
Три собаки
   Вы уже знаете Арнатак. Ко времени нашей поездки ей исполнилось четыре года и она была матерью пятерых собак, которые находились в одной упряжке с нею. Довольно заурядная и ленивая, она была черно-белой масти. Когда на нее замахивались бичом, жалобно взвизгивала и притворялась, будто тянет изо всех сил. Но постромка Арнатак не была туго натянута, и если я, не останавливая нарт, дергал за нее, то почти не чувствовал сопротивления. Арнатак, как и Кранорсуак, питала ко мне безграничную, не знающую никаких скидок любовь, и за это я прощал ей многие нарушения дисциплины.
   Но вы еще не знакомы с тремя другими собаками: Арнавик (Хорошая сука), Атеранги (Безымянная) и Сингарнак (Рыжая). Расскажу вам, о них. По-моему, эта история необычайна и удивительна.
   В четверг 4 июня 1936 года, после девяти дней собственно перехода, на восемнадцатый день после того, как мы покинули последний населенный пункт и на шестьдесят первый день после моего отъезда из Парижа, мы убили первую собаку. Чтобы быть ближе к истине, следовало бы сказать: в этот день мы смирились с необходимостью убить первую собаку.
   Если исходить из арифметических расчетов, положенных в основу экспедиции, то мы должны были умертвить уже четырех собак. За последние дни мы ясно замечали, что рвение большей части их ослабло. Наша поездка, несомненно, перестала казаться им прогулкой. Действительно, больше недели на белом горизонте, всегда одном и том же, неподвижном, монотонном, нельзя было различить, ни одной точки, могущей привлечь внимание.
   Мы долго обсуждали вопрос, какую из собак принести в жертву. Каждый яростно защищал своих псов. Каждый начал питать к товарищам презрение, а затем и ненависть. Мы опомнились, поняв, что каковы бы ни были чувства, питаемые нами друг к другу, но если мы хотим, чтобы наша попытка завершилась успешно, то абсолютно необходимо прийти к согласию. И мы наконец договорились. Выбор пал на рыжую, злобную (она часто вносила в упряжку неразбериху) и ленивую собаку. Робер Жессен, поскольку он был врачом, взялся за это дело. Натянув между двумя столбиками парусиновый полог (чтобы остальные собаки не оказались свидетелями убийства, ведь мы были людьми чувствительными и остались ими), Робер безукоризненно выполнил свою миссию, выстрелив из пистолета в ухо собаке. Содрав с нее шкуру, мы разделили тушу на равные доли, и каждый из нас, набрав побольше мяса, понес раздавать его своей упряжке. Псы были сильно возбуждены — наступил обычный час кормежки — и хватали на лету куски мяса, как брикеты пеммикана. Но как только оно попадало в пасти, выражение их морд менялось. Разочарование было не меньше, чем если бы им бросали куски дерева. К этому чувству явно примешивалось отвращение: они выпускали мясо из зубов, роняли его на снег, поджимали хвосты, крутили носами и отбегали прочь. Лишь один Иоханси с большой неохотой проглотил несколько кусочков. Другие собаки, сделав несколько шагов, возвращались к своей доле и зарывали ее в снег. Впрочем, самки, за исключением Арнатак, когда неприятное чувство прошло, обнюхивали свежее мясо и делали вид, что откусывают, чуть дотрагиваясь зубами. На большее они в этот день не решились.
   Мы собрали все мясо в мешок, привязали его к нартам, а в конце следующего дневного перехода роздали снова. Через несколько дней собаки, привыкнув к его виду и запаху (к тому же оно уже было с душком), проглотили свои порции, и после этого пеммикан вновь стал их постоянной пищей вплоть до того дня, когда мы были вынуждены убить очередного пса.
   Самки первыми решились есть собачатину. Если бы я хотел приукрасить эту историю, то написал бы, что наши собаки, несмотря на голод, отказались от предложенного им свежего мяса потому, что оно было собачьим. Как было бы хорошо, если бы я мог утверждать: собаки, даже голодные, не едят друг друга! Нечто во вкусе добрых дикарей Жан-Жака Руссо, Бугенвиля и Дидро… К сожалению, это не так.
   Прежде всего их удивил непривычный запах. Запах, а не вкус, ибо чувство вкуса, по-моему, у собак мало развито (любое мясо, если оно с душком, охотно поедается ездовыми собаками). Если бы им дали крольчатину, результат был бы таким же. Помнится, лучшая моя собака, старый Палази, когда я привез ее во Францию, отворачивалась от телятины, хотя я нарочно не давал ей ничего другого.
   Вильяльмур Стефансон [16]рассказывает, как он купил упряжку в местности, где собак кормили исключительно пресноводной рыбой. Добравшись до морского берега, они отказались от тюленьего мяса. Стефансон дал ему полежать несколько дней, пока оно не начало портиться. Он поставил интересный опыт, чтобы решить эту проблему. Вот что он пишет: «Опыт ставился в «лабораторных условиях». Собак привязали, каждую отдельно. Ежедневно им давали по миске свежей воды. Рядом с миской клали по куску волчатины, который оставался там в течение всего дня. Вечером мы мясо убирали и уничтожали, так как не хотели давать ему тухнуть, ибо желали выяснить, сколько времени собаки будут довольствоваться одной водой, прежде чем согласятся есть свежее волчье мясо, пропитанное волчьим запахом. На второй неделе пять из шести псов друг за другом приступили к еде, но шестой не дотронулся до мяса и через две недели. Он был самым старым в упряжке, а потому и самым консервативным».
   Дни шли. Погода по-прежнему стояла скверная. Мы запаздывали с завершением маршрута все больше и больше. Многие отрезки пути были пройдены трижды: мы не разбирали палатку, клали на нарты лишь половину груза, отвозили его как можно дальше, возвращались налегке, затем укладывали палатку и вновь отправлялись с нею и оставшимся грузом к складу, где разбивали очередной лагерь. Стало очевидно, что нельзя ориентироваться только на время и ограничиваться десятичасовой ходьбой. Было решено останавливаться, только пройдя десять километров, а они из-за перевозки груза по частям иногда превращались в тридцать. Самый долгий переход занял двадцать девять часов, в течение которых мы фактически продвинулись вперед лишь на десять километров. Но порой после двухчасового (а то и меньшего) невероятного напряжения мы бывали вынуждены сдаться и ставить палатку всего в нескольких километрах от предыдущего лагеря. Когда, нагрузив нарты и готовые тронуться в путь, мы обходили собак, понукая их подняться, они не хотели вставать.
   Тогда-то и началась необыкновенная история, о которой я расскажу.
   Представьте себе, как мы были удивлены и вконец поражены, когда убедились, что день изо дня, лишь только мы начинали утреннюю возню в палатке, три собаки выскакивали из своих снежных берлог, встряхивались, тявкали и порывались тянуть постромки, между тем как все остальные продолжали лежать, свернувшись клубком, в своих норах, укрытые от пурги, и вставали в последнюю минуту с великой неохотой, из боязни, что бич засвищет над головой. А когда мы наваливались на нарты и один из нас шел вперед прокладывать путь на лыжах или без них в зависимости от характера снежного покрова, все три эти собаки натягивали постромки изо всех сил, стараясь сдвинуть нарты с места, и рвались вперед.
   Вскоре стало очевидно, что все три — щенные. Было ли их нетерпение результатом беременности?
   После этого открытия у нас появился лишний повод для беспокойства: что мы будем делать, если они ощенятся в дороге во время метели, за несколько недель до прибытия на западный берег, являвшийся целью экспедиции? Ни одному из нас, думаю, не приходило в голову единственное разумное решение: уничтожить щенят, чтобы их матери могли продолжать до конца путь с нами. Мы обсуждали, нельзя ли сделать на нартах подобие укрытия, где, защищенные от ветра, они могли бы кормить свои выводки. Ни разу мужество им не изменило, даже в последние дни путешествия, когда отяжелевшее брюхо делало лень вполне оправданной, они всегда вставали первыми, тявкали, чтобы подбодрить остальных собак и нас самих, и тянули постромки, словно это была увеселительная прогулка. Всякий раз, когда было возможно, мы давали каждой из них двойную порцию еды и старались по окончании перехода накормить их первыми, чтобы они могли больше поспать.
   В понедельник 6 июля «путь на Голгофу» наших собак, а также наш собственный закончился. Накануне вечером мы впервые за сорок пять дней поставили палатку не на льду или на снегу; это было нечто вроде оазиса — плоская песчаная площадка, окруженная моренными валунами, где наши нарты остановились, отныне ненужные. За ночь я несколько раз просыпался и выходил, чтобы насладиться необычайным ощущением ходьбы по твердой земле. Распряженные собаки вскакивали, когда я выходил, и ластились ко мне; первыми подбегали трое щенных. Я восхищался ими и был бесконечно им признателен: благодаря их мужеству и бодрости мы добрались до цели. А ведь мы наверняка не знали бы, что делать, если бы они ощенились в пути.
   На другой день, после приготовлений, занявших пять часов, мы покинули в тумане «пустыню тысячи белых горизонтов», чтобы спуститься в «страну людей». Собаки бежали вслед за нами или опережали нас, скача по камням. От вида песка, гор, водопадов, от запаха мокрой земли и свежей травы их вновь обуяла радость жизни. Они задерживались на краю всех луж и жадно лакали ледяную воду, ведь почти два месяца у них не было ничего, кроме снега, чтобы утолить страшную жажду, вызываемую пеммиканом.
   Внутри фьорда нас ожидала хижина (это была хижина, в которой зимовала британская экспедиция 1930 года во главе с Джино Уоткинсом. Предусмотрев свое прибытие, мы забросили туда в течение зимы продукты для себя и собак). Мы распахнули дверь и сразу же вскрыли ящики с продовольствием. Сначала мы роздали собакам очень много вяленой рыбы, затем устроили для себя первое настоящее пиршество — пиршество на датский манер: суп из говядины; консервированная говядина, которую в те времена шутливо называли обезьяньим мясом; рис; овсяная каша с огромным количеством сахара и молока; шоколад в плитках. Наполнив желудки, мы привели себя в порядок и вышли навестить собак, которые, тоже наевшись до отвала, спали вокруг хижины, впервые за долгое время вытянувшись во весь рост и разбросав лапы. Потом мы кинули жребий, кому где спать, и улеглись без долгих размышлений.
   Несмотря на возбуждение, мы сразу же заснули долгим, благодатным сном без всяких сновидений, сном, о котором так мечтали. Мы больше не становились в тупик перед возникающими проблемами, нам больше не нужно было принимать никаких решений. Мы могли есть и спать, не думая ни о чем, и наши собаки тоже. Надо было лишь спокойно дожидаться нашего друга Ямези, эскимоса-спасателя. Он должен был взять нас на свой умиак и отвезти в наш конечный пункт — поселок Тассидак, откуда мы уехали одиннадцать месяцев назад, когда Шарко взял нас на борт своего «Пуркуа па?».
   Я проснулся лишь в десять вечера, проспав много часов. Сначала — ни малейшего представления ни о том, где я, ни о том, в каких нахожусь обстоятельствах. Мало-помалу возвращаюсь из небытия и вижу сначала одежду, развешанную на натянутых между гвоздями веревках, затем друзей, лежащих, как и я, на спальных мешках, брошенных на солому, взятую из упаковочных ящиков. Вслед за тем какое-то странное, неясное ощущение, какое трудно описать. Открываю глаза, прислушиваюсь. Тихо, только ветер посвистывает в щелях. Встаю и выхожу в чем мать родила. Над влажной землей поднимается легкий парок, под ногами мокрая трава. Во фьорде видны величественные силуэты нескольких айсбергов, ослепительно белых на серебристо-сером фоне моря. Почему я проснулся, словно от толчка? Собаки все на месте, в тех же расслабленных позах, в каких мы оставили их за несколько часов до того. И между тем чувствую: что-то произошло.
   Собираюсь вернуться в хижину, и мой взгляд падает на одну из собак: она лежит свернувшись калачиком и не спит, потом поднимает голову и смотрит на меня. По шерсти узнаю Арнавик, похудевшую и кормящую пятерых щенят. Она улыбается мне глазами и ушами.
   Чтобы защитить ее от остальных псов (мало ли что может случиться, а эти щенята понадобятся мне в будущем году), мы водворяем Арнавик с потомством в хижине и устраиваем ее поудобнее в углу. Она не противится. Каждый раз, когда мы берем одного из ее отпрысков, она нетерпеливо повизгивает, но не вскакивает, слишком занятая облизыванием и кормлением остальных, уже вцепившихся в ее соски.
   Через некоторое время, около двух часов дня, снова просыпаюсь и спрыгиваю со своего ложа. За стеной какая-то возня, топот лап, приглушенное рычание. В таких случаях надо всегда выглядывать наружу, все ли в порядке. Собака может быть тяжело ранена или даже убита во время драки. Может случиться и такая беда, какая постигла в этом году одного из наших гренландских друзей. Собаки разбудили его лаем, но он поленился встать. Утром ему пришлось рвать на себе волосы, когда он обнаружил, что причиной гвалта был визит двух медведей: пока он спал, они сожрали весь запас продуктов на его складе. Собаки с упоением рылись в мусорной куче, оставленной за хижиной британской экспедицией: жестянки, проволока, старые аккумуляторы. Инаро, нахлобучив на голову ржавую банку, улепетывал с места схватки, припадая на одну лапу.
   Продрогнув, ведь на мне ничего нет, спешу вернуться. Но прежде чем закрыть за собой дверь, услышал под хижиной писк. Став на корточки, заглядываю туда: Атеранги в свою очередь ощенилась! Щенят не видно.
   В течение дня, воспользовавшись тем, что Атеранги вылезла из своего логова в поисках пищи, мы заманиваем ее в хижину. Тогда Мишелю удается залезть в подполье и с помощью лыжной палки поймать одного щенка, а, чтобы вытащить остальных, Кнуд мастерит сачок из бамбукового удилища. Их четверо, черные с белыми лапками.
   Но их мать волнуется, перетаскивает малышей из угла в угол. Успокаивается лишь тогда, когда в самом темном закутке, между пустыми ящиками, мы устраиваем ей настоящее логово. Что касается Арнавик, лежащей у двери в кухню, она, нисколько не стесняясь, с гордостью выставляет свое потомство напоказ. Хотя ее весьма интересует и наше хождение взад и вперед, и буча, время от времени затеваемая за порогом ее сородичами, она благоразумно остается на месте и лишь поворачивается с боку на бок.
   В девять часов вечера оказывается, что Сингарнак в свою очередь щенится в расщелине между камнями. При моем приближении Тиоралак (Снежный воробей) и Трофаст щерятся и рычат. Они добросовестно стоят на карауле. Я заговариваю с ними, ласкаю и всячески доказываю свои добрые намерения, прежде чем они позволяют мне просунуть голову в пещерку. Сингарнак не обращает на меня внимания, слишком занятая делом: облизывает троих щенят, таких же рыжих, как и она.
   Ожидали ли все они — Арнавик, Атеранги и Сингарнак — дня выхода на твердую землю, чтобы ощениться? По этой ли причине они одни были так усердны и нетерпеливы? Совпадение? Не думаю. Скорее, удивительный материнский инстинкт.

4. Несколько рассказов о собаках

Печальная история Кренерака
   Итого одиннадцать щенят, в том числе четыре кобелька — слишком много самок! В дальнейшем мы всех роздали своим друзьям-эскимосам, довольным, что в их собаках будет течь свежая кровь.
   Наши три мамаши так хорошо ладили между собой в течение всего путешествия, что не отличали своих щенят от чужих и одинаково заботились о тех и других.
   Но не все собаки одарены столь ярко выраженным материнским инстинктом. Я убедился в этом во время следующей зимовки, о которой с волнением вспоминаю и тридцать пять лет спустя. Это было в октябре 1936 года. Вместе с принявшей меня семьей эскимосов я закончил сооружение хижины, и мы уже несколько недель жили в ней. Мой друг Кристиан (его эскимосское имя — Тугартугу, т. е. Ворочающийся во сне, впрочем, я никогда не замечал этого в течение многих ночей, проведенных в одной палатке с ним на охоте и при исследовательских поездках) достал тюленя «идивитси» из хранилища. (Летом в случае удачной охоты хорошие охотники делают запасы на зиму: тюленей целиком, сняв с них шкуру или не делая этого, заваливают камнями и съедают лишь через 6—7 месяцев, когда мясо уже порядком испортится.)
   Мужчины, согнувшись, чтобы не задеть спиной потолок, рывками проталкивают тушу сквозь входной коридор. За нею тянется широкий и длинный кровавый след, к которому сползаются щенята, повизгивая от возбуждения, высунув розовые язычки и задрав хвостики. В коридоре четыре человека копошатся возле тюленя; он шире и толще человеческого тела, поэтому места для прохода почти не остается. Кому нужно выйти, тот обычно вежливо уступает дорогу входящим (поскольку любая опасность, связанная с необходимостью срочно выйти, возникает снаружи). Топырятся зады, обтянутые меховой одеждой, люди с трудом продвигаются вперед.
   Все женщины и дети иглу здесь. Сегодняшнее событие ожидалось с нетерпением, так как охота за последнюю неделю ничего не принесла и мы питались лишь раздаваемыми мною рисом, макаронами, чечевицей и галетами. А эскимос, даже когда желудок у него полон, но если он не ел мяса, скажет: «Капунга» (хочу есть).
   Наконец тюленя медленно вытаскивают из коридора, водружают перед лежанкой Кристиана, и к разделке туши приступают мужчины. Ибо, когда тюленя привозят после охоты, его разделывают женщины, а тюленя «идивитси» — только мужчины. (Тюлень, доставленный охотником, является собственностью его матери, а тюлень «идивитси» принадлежит отцу.) И это понятно: мясо только что убитого тюленя можно есть лишь вареным, а далеко не свежее мясо «идивитси» — деликатес, самый любимый из всех местных и привозных видов пищи, — сырым.
   Мужчины отхватывают огромные куски черного мяса, а женщины, болтая, визжа и смеясь, терпеливо ждут, пока им протянут ломти, сочащиеся кровью. Мало-помалу по хижине распространяется острый запах. Его издает и теплый парок от разделываемого тюленя, и испарина жующих людей.
   Привлеченные запахом крови, щенята пробираются в хижину. Сначала, смущенные собственной смелостью, они шныряют между ногами мужчин — неодолимое, казалось бы, препятствие, преграждающее путь к куче мяса, лежащей на полу. Вдруг отчаянный визг, тявканье, частый топот: щенок получил удар по спине или по морде и удирает, поджав хвост, но трепка не помогает. Дрожа от страха и возбуждения, он снова тянется к мясу, а через несколько минут тот же щенок получает за свое нахальство еще один пинок в зад.
   Пока щенята визжат, а люди жуют, рыгают, переговариваются, туша тюленя все уменьшается, внутренности вываливаются на мокрый пол.
   — Кровь течет! — вскрикивает Микиди. Черный, вязкий ручеек струится по шкуре, на которую уложен тюлень.
   Микиди поспешно кидается к драгоценной жидкости, зачерпывает ее, сложив ладони лодочкой и выливает в поставленную рядом миску, делая иногда глоток-другой.
   У Одарпи полон рот, он шумно жует. Схватив большой кусок черного мяса, увенчанного толстым слоем жира и сочащегося каплями, он быстрым движением ножа отхватывает его вровень с губами и вбирает в рот.
   — Отличная еда! — бормочет он.
   Йозепи, Текри, Габа, Кристиан, Одарпи, Микиди, обступив тушу, кромсают ее, режут на куски, облизывают пальцы, запихивают в рот мясо и сало, жуют, глотают, протягивают каждый своей жене дымящиеся куски… И все это в полумраке, еле-еле озаренном масляными лампами. Какая-то замедленная киносъемка, тихое священнодействие, почти молчаливое, прерываемое лишь глухими шлепками, за которыми следует собачий визг.
   — Попробуй хоть кусочек! — настойчиво предлагает мне Микиди.
   И я съедаю ломтик толщиной в два пальца. Вкус мне знаком: вроде как у незасоленного, уже с душком мяса, в котором забыли нож, успевший заржаветь. Ничего, есть можно, несмотря на привкус крови, который мне не особенно нравится.
   — Ешь, ешь! — подбадривает Кристиан.
   К счастью, я знал, какое губительное воздействие оказывает такое мясо на мой желудок, и помнил, что Кнуд Расмуссен, куда более привычный к подобной пище, чем я, умер от желудочного заболевания после трапезы, похожей на эту.
   Вдруг Думидиа, выглянувшая в окно, зовет меня:
   — Биту, Виту, скорее выйди! Собаки загрызут Кренерака!
   Догадываюсь, что происходит. Накануне Кренерак, месячный щенок, дважды приковылял, задрав хвостик, к тому месту перед хижиной, где собаки роются целый день, грызут кости, а снег испачкан их мочой и пометом. Понимая опасность, я дважды прогонял его, дав пинка под зад и криком веля убраться назад в конуру. Он убегал, неуклюжий, как медвежонок, испуганно повизгивая, но, подобно всем малышам, был непослушен.
   Я стремглав выскочил из хижины, больно ударившись головой в один из поперечных камней, образующих кровлю над входным коридором. На снегу противная черно-белая собака, принадлежавшая Микиди, узкомордая, тощая, кривоногая (на восточном берегу Гренландии многие псы страдают рахитом), держала в пасти безжизненное тельце Кренерака. Ее зубы вонзились в его брюшко. Не обращая на меня внимания, она сжимала челюсти; морда у нее была в крови.