Страница:
– Вопрос о начальнике строительства уже решен?
– Никакого решения не принято ни в одной инстанции. Более того, к вам везде относятся благожелательно. Во всяком случае, вопрос о вашей замене воспринимается с удивлением.
– Когда вы зададите им этот вопрос еще раз, удивления уже не будет! – резко сказал Панюшкин.
– Почему?
– Привыкнут. Вы, Олег Ильич, знаете не хуже меня, что часто бывает достаточно задать вопрос, усомниться… А дальше все пойдет само собой.
– Чтобы такого не случилось, создана Комиссия.
– Да! – крякнул Панюшкин и ткнул указательным пальцем в переносицу, как бы поправляя очки. Его рука уже готова была сорваться и с грохотом опуститься на стол, но стола, его привычного стола не было, и рука на какое-то мгновение беспомощно застыла в воздухе.
– Кстати, Николай Петрович, позвольте и мне задать вопрос – сколько вам лет?
– Вы полагаете, что этот вопрос будет кстати? Хм… Мне два года до пенсии. Я вас понял, Олег Ильич.
– Что вы поняли?
– А то понял, Олег Ильич, что помимо всего прочего мне придется доказывать свою способность руководить стройкой… невзирая на возраст.
С невырвавшимся вздохом Панюшкин поднялся, подошел к окну, и лицо его с глубокими складками у большого рта осветилось мерзлым светом зимнего дня. Он потрогал пальцами толстый слой инея на стекле, зябко передернул плечами и, набрав полную грудь воздуха, осторожно выдохнул его, чтобы секретарь, не дай бог, не подумал, что он вздыхает.
И вдруг словно невидимый вихрь налетел на него, он будто кружил где-то рядом, но вот ворвался в кабинет и наполнил его запахами, звуками, чувствами прошлого… Рыхлый весенний лед, залитый водой, прогибается под санями, из-под них проступает черная, весенняя вода Пролива, лошади идут по колено в воде, и не знаешь – пошли они уже вглубь, в Пролив, или идут по льду. А вода бурлит под копытами храпящих, изнемогающих, задыхающихся лошадей. И гудит в ушах ночной весенний ветер, и предсмертно храпят лошади, и прогибается без хруста, мягко и влажно прогибается лед… И ты. Нет, это был не ты. Это было странное, мечущееся существо, какой-то черный сгусток, успевающий полоснуть лошадь кнутом, подтолкнуть сани и в это самое время, в эти же секунды, скользя по залитому водой льду, кричать что-то отставшим, ушедшим вперед, успевающий сбрасывать с саней подальше в сторону на прочный лед ящики с запчастями, мешки с мукой, связки валенок. А лед медленно оседает, проваливается, рвется под твоими ногами… Страх? Нет. Какой страх… Страх гнетет, унижает, в нем стыдно признаться даже самому себе, он оставляет опустошенность, обессиливает. А тут – освежающее, бодрящее чувство опасности!
И все исчезло. Нет Пролива, саней, скользящих под уклон, нет оглушающего клекота лопающихся воздушных пузырей. Осталось острое чувство опасности.
– Все правильно, Николай Петрович, – проговорил Мезенов. Его голос донесся до Панюшкина как бы издалека. – Вы должны были ожидать этого. Я уверен, что вы ждали чего-то подобного.
– Пожалуй.
– Думаю, Комиссия вам нужна больше, чем кому бы то ни было. Так что все правильно.
– В том-то и дело, что все правильно, в том-то и дело… Ну что ж, милости прошу, дорогой Олег Ильич, милости прошу… Постараемся быть гостеприимными… насколько нам позволит положение подследственных.
– Кстати, о подследственных. Хорошо, что напомнили. Насколько мне известно, у вас недавно случилось нечто вроде чрезвычайного происшествия?
Чувствовалось, Мезенов задал этот вопрос через силу, прижав кулаки к холодному стеклу стола, чтобы не было заметно нервной дрожи в руках. «Не всем, видно, власть здоровья прибавляет, – подумал Панюшкин. – Одни сияют, как ухоженные самовары, будто всем и навсегда доказали какую-то свою правоту, а другие вот казнятся, фразы из протоколов зачитывают, чтоб не сбиться и проговорить все, что намечено… Ну ничего, освоится. Хватка есть, собой владеет».
– О чем, собственно, вы? – наивно спросил Панюшкин, хотя сразу понял, в чем дело.
– Как же, а эта… драка, поножовщина, поиски преступника, в которых участвовал едва ли не весь строительный отряд…
– А! – Панюшкин небрежно махнул рукой. – Ерунда собачья. У вас, Олег Ильич, информация несколько большей концентрации, нежели это необходимо. Вашу информацию нельзя употреблять без предварительного разбавления, как спирт. «Поножовщина»! Слово-то какое нелюдское! «Поиски преступника»! Это же сказать надо! Тоже небось из какого-нибудь постановления фразочка? А? Или из докладной записки? Признавайтесь, Олег Ильич!
– Признаюсь, – улыбнулся секретарь. – Николай Петрович… С нами вместе вылетает следователь районной прокуратуры Белоконь. Он проведет расследование, как это и положено в подобных случаях.
– Вот, значит, как… – Панюшкин невольно осел в кресле и стал будто меньше, старше. Опять потер лицо крупными сухими ладонями. – Другими словами, еще один член Комиссии?
– Вольно или невольно, следствие будет как-то… соотноситься с выводами Комиссии.
– Интересно иногда получается, Олег Ильич… Тайфун пронесся, перемешал все, что можно перемешать, покуражился как хотел и умчался по своим непутевым делам. Нет его. В природе нашего Тайфуна уже нет. Казалось бы! Но на самом деле… О! – Панюшкин поднял указательный палец. – На самом деле он только набирает силу. Для людей, которые оказались под его влиянием. Он до сих пор бросается бочками и катерами, до сих пор вяжет трубы в узлы и корежит, корежит судьбы людские, тасует их планы, вмешивается в личную и общественную жизнь. И даже, – Панюшкин дурашливо понизил голос, – он вмешивается в деятельность нашего с вами уважаемого учреждения. До сих пор! Вот живучая тварь, а! Он ведь, дурак малахольный, в государственные дела нос сует! Поправки, шалопут, вносит! Может, он здесь с давних времен доисторических кем-то оставлен, а? Чтоб, значит, богатства природные беречь, а?
– Мне бы не хотелось, Николай Петрович, чтобы Комиссия стала еще одним тайфуном в вашей жизни, – улыбнулся Мезенов.
– Ха! Не получится! Знаете, как у нас говорят с некоторых пор? Двум тайфунам не бывать, а одного не миновать. Приезжайте! Встретим вас как самых дорогих гостей. Лучшую избу натопим, под самую веселую музыку спляшем.
– Шутите, Николай Петрович? – Мезенов был явно озадачен странным оживлением Панюшкина, тем более что видел – тот искренне развеселился к концу разговора.
– Ничуть! Для меня, Олег Ильич, вы действительно будете желанным гостем. Да и как мне не радоваться вам, если вы приезжаете со столь благородной целью – снять с меня подозрения, сомнения, которыми переполнены бумаги на вашем столе! Мне ли не знать собственных промашек, Олег Ильич! Мне ли не знать о той взрывной силе, которую таят в себе самые невинные оплошности, простительные слабости. Не говоря уже о недостатках.
– А они тоже есть?
– Только что вы сами имели возможность убедиться в этом, – Панюшкин вздохнул и вместе с воздухом словно бы вытолкнул из себя оживленность, которая только что светилась на его лице. – Меня можно назвать вздорным и капризным стариком. Есть для этого основания. Другие предпочитают выражаться более жестко: слабый, уставший старик. Слышал я и снисходительно-жалостливое определение – специалист вчерашнего дня.
– Что же ближе всего к истине? – спросил Мезенов, стараясь говорить доброжелательнее, шутливее, чтобы Панюшкин не решил, что вопрос этот задан слишком уж всерьез.
– Вы лучше спросите, что дальше всего от истины! – Панюшкин дерзко улыбнулся в лицо секретарю. – Каждый подбирает для ближнего оценки, которые более всего оправдывают его самого. В зависимости от того, кто как меня называет, кто как относится ко мне, я могу почти безошибочно узнать, каким он предстает в собственных глазах, за что себя ценит и вообще какие у него отношения с самим собой. Это помогает найти болевые точки человека.
– А зачем вам знать болевые точки человека?
– Чтобы не обидеть невзначай, не сделать оплошность. И потом, понимать человека – это важно и полезно в любом случае, чтобы знать, с кем имеешь дело, кто находится в данный момент перед тобой.
Мезенов передвинул бумаги на столе, с подчеркнутым вниманием посмотрел на календарь и наконец решился взглянуть Панюшкину в глаза.
– И вы можете сказать, кто в данный момент находится перед вами?
– Конечно! – отчаянно сказал Панюшкин.
– Интересно было бы знать, за что, по вашему мнению, я уважаю себя, где мои болевые точки, – несколько нервно усмехнулся Мезенов.
– Нет, Олег Ильич! Не толкайте меня на преступление. Я не стану вмешиваться в ваши отношения с самим собой. Думаю, они сложны и неоднозначны. Что бы я ни сказал, это будет ошибкой с моей стороны. Мое одобрение вам не нужно, оно может прозвучать двусмысленно. Усомниться в вас было с моей стороны вообще хамством.
– А вы дипломат, Николай Петрович! – воскликнул Мезенов с облегчением.
– Вертимся! – засмеялся Панюшкин, поднимаясь из низкого податливого кресла. – Суть моего положения, Олег Ильич, заключается в том, что воевать мне придется не с фактами – с ними не повоюешь. Воевать придется с ярлыками, формулировками, оценками…
– Как и всем нам, – обронил Мезенов. – Если вас не устроят наши оценки и формулировки, обращайтесь за помощью к фактам. Они не подведут. Постарайтесь привлечь их на свою сторону.
– Спасибо! – хмыкнул Панюшкин. – Очень дельный совет. Обязательно воспользуюсь. Времени, правда, маловато. Но у меня никогда не было его слишком много.
А на обратном пути в самолете Панюшкин подумает: наступит однажды тихий вечер, и ты, глядя в темное окно, слушая шелест листьев под дождем, дальний грохот подмосковной электрички, поймешь вдруг, что все твои неудачи, успехи и поражения, вся каждодневная нервотрепка, усталость, пустые надежды – все это и есть твоя единственно возможная жизнь. Другой у тебя никогда не будет, да и этой все меньше.
До сих пор среди материковых сопок видны следы наклонного ствола, уходившего под Пролив. А на Острове маркшейдеры уже вбили в песчаный грунт колышек, нашли точку, где ствол вынырнет на поверхность. Не одно романтическое сердце дрогнуло в предвкушении того исторического момента, когда поезд, разорвав красную ленту, вырвется из-под Пролива и огласит пустынные окрестности торжествующим гудком, никогда не слышанным на этих берегах.
Но времена переменились. С тоннелем решили повременить. О стройке постепенно забыли, и местные жители, не мудрствуя лукаво, потихоньку растаскивали Поселок, вернее, то, что от него осталось, – разрушенные ураганами дома. Только большая, несуразная, покосившаяся изба и осталась с тех времен – она стояла недалеко от берега, и разбирать ее на дрова было хлопотно. Зачем, если есть дома и поближе… Эту избу и облюбовали руководители экспедиционного отряда под контору.
И вот уже два года по дну Пролива строители укладывали трубопровод, который бы доставил нефть с северной части Острова к материковым перерабатывающим заводам. Нефть здесь была едва ли не лучшая в стране, и местные патриоты взахлеб рассказывали, что японцы предпочитали покупать тонну островной нефти, чем за те же деньги три тонны любой другой. А Николай Петрович Панюшкин был начальником экспедиционного отряда подводно-технических работ, который и строил этот самый трубопровод.
Поселок из нескольких изб, отделенный от ближайшего жилья сотнями километров болот, тайги, покатых северных сопок, являл собой нечто вроде маленького государства, у которого была одна цель – проложить трубопровод. Но если у настоящих государств есть свои силы внутреннего порядка, органы управления, то здесь все лежало на сутулых плечах начальника строительства. Он подписывал расписания работы столовой и магазина, выдавал разрешения для поездки на Материк, определял меры наказания, поощрения, собственной подписью и печатью стройки скреплял браки и узаконивал разводы. И что бы ни произошло в Поселке – родился ли кто, умер, пропал, запил, украл, собрался удрать, угробил или спас технику, – первым, кто обо всем должен знать, помнить и принимать решения, был опять же Николай Петрович Панюшкин.
Весь отряд в самый разгар летних работ не превышал ста пятидесяти человек. А зимой не оставалось и половины. Водолазы, механики, газосварщики, водители тягачей и вездеходов, разнорабочие – всех понемногу. Собственно, стройка и состояла из этих разношерстных бригад, из флотилии барж, катеров, из звонков на Большую землю, из хлопот, связанных с обеспечением не больно многочисленного воинства питанием, одеждой, топливом и прочими предметами первой, да и не только первой необходимости.
Непрекращающиеся заботы, удаленность, оторванность стройки от баз снабжения выработали у Панюшкина постоянное ожидание неприятностей – бурана, поломки оборудования, задержки самолета, несчастного случая, собственного недомогания. Передряги иногда казались ему живыми существами, питающимися его временем, его энергией. Когда слабел он, слабели и они, чем лучше он себя чувствовал, тем сильнее и агрессивнее были зловредные существа. Они подстерегали его в телефонном звонке, ухмылялись между строк телеграммы, корчили рожи в тумане, выплясывали на льду вокруг проваливающегося трактора. И постепенно приподнялись, ссутулились его плечи, будто он прятал голову от удара, выработались быстрая походка, пристальный взгляд исподлобья. Панюшкин настораживался, получив письмо, услышав стук в дверь, оклик в коридоре или на улице. Повизгивающие существа роем носились за ним, не оставляя ни на минуту, их голоса слышались ему в скрипе песка под ногами, в вое бурана, плеске волн.
А вечером, едва успев прилечь на узкую койку, Панюшкин тут же засыпал, будто проваливался в завтрашний день. Сон был для него чем-то вроде заколдованного колодца, в который он падал, зная, что на дне его ждет утро, ждут новые силы и заботы. И изголодавшиеся за ночь существа, готовые наброситься, едва он откроет глаза.
…Пролетая ранним утром над Поселком, можно заметить разве что несколько слабых лампочек, словно сжавшихся от мороза. Одна горела у конторки строителей, одна – над замерзшим причалом, несколько лампочек светились на пограничной заставе. Граненая башенка маяка, выделяющаяся среди деревянных изб, постепенно светлела и из тускло-голубой становилась розовой. А когда холодное солнце выглядывало из-за снежных холмов, она вспыхивала и делалась красной, будто раскалялась. Но избы оставались такими же черными и хмурыми, чем-то напоминая небритые, угрюмые физиономии. Лампочки бледнели на фоне светлеющего неба, но едва на них падали солнечные лучи, они зловеще и радостно вспыхивали красноватыми бликами. И только тогда за ледяными торосами Пролива, в десятке километров, показывалось сероватое расплывчатое пятно. Оно быстро наливалось тяжестью и словно загустевало. Это был Материк. Его лохматая масса подбиралась, сжималась, и наконец появлялась четкая граница, отделяющая небо от земли. Потом на берегу возникали маленькие, почти нереальные домики поселочка, дорога, уходящая в сопки, тощая вышка пограничников, застывшие до лета фермы кранов в порту.
Когда-то Остров и Материк в этом месте, видно, смыкались, но теперь только два мыса торчали напротив друг друга, как две протянутые руки. Впрочем, увидеть их можно только на карте или с самолета. Отсюда, с Острова, видна лишь пологая, тающая в морозной дымке полоска заснеженной земли у самого горизонта. По этим снегам, по этому льду бежали когда-то бродяги с островной каторги. Как раз под их звериной тропой и должен быть уложен трубопровод.
Панюшкин проснулся и тут же, не открывая глаз, не меняя позы, подумал о том, что заму по снабжению Хромову нужно не забыть наказать завезти дров и натопить промерзшую избу на окраине Поселка – для членов Комиссии. Пусть живут в тепле и уюте, пусть ничто не мешает им добросовестно и с сознанием ответственности выполнить свои обязанности, отмеченные печатью высокой государственной важности.
Он прекрасно знал, как решаются производственные споры и неурядицы, знал мотивы, которыми руководствуются, чего опасаются, чем пренебрегают. Панюшкин был старым, прожженным строительным волком. Что предложит Комиссия, которая, к примеру, найдет порядок в делах, грамотность технического руководства, оперативность инженерной службы? Что она предложит? Оставить все как есть?
Плясать Комиссия будет от десяти израсходованных миллионов, от двух прошедших лет. Ну, решит она, допустим, что необходимо усилить техническую оснащенность. Но ведь именно этого и мы требуем. Посоветует она, например, улучшить первоначальный проект, приблизить его к местным условиям. Мы это уже сделали. Что еще придумает Комиссия, пораскинув умишком? Укомплектовать бригады? До наступления лета это попросту невозможно. Рабочих из Москвы нам никто завозить не будет, а местные сезонники потому и называются сезонниками, что предпочитают работать в самый благоприятный период – лето, сентябрь, часть октября. Что еще? Сменить инженерную службу, оставив начальника? Смешно. Получается, что все вроде бы шагают не в ногу, а он один в ногу. Умный потому что очень…
Нет, Коля, не твое это дело – подталкивать Комиссию к выгодному тебе заключению. Печь для них протопи, кормежку организуй, на вопросы ответь, ежели таковые будут… А хлопотуном ты никогда не был, да и поздно осваивать эту смежную специальность. В чем же тогда задача?
– Задача в том, чтобы закончить работу, – вслух проговорил Панюшкин. – И я ее закончу. Я, а никто другой! Такова моя блажь, мое честолюбие, тщеславие или как вы там это называете! Закончу! – повторил он еще раз, зло глядя куда-то в угол широко открытыми глазами, будто видел там заклятого врага, который мешал ему и злорадничал. Невидимый, неуловимый враг жил в нем самом, вызывая неуверенность, колебания, слабость, – возраст. Но повадки этого врага он хорошо знал, как и то, что немного в стране найдется специалистов по подводным сооружениям, которые могут потягаться с ним. Это грело душу и давало какую-никакую, а все же надежду.
…Сунув босые ноги в остывшие за ночь валенки, набросив куртку, Панюшкин засеменил во двор за дровами. Но, едва выйдя на порог, остановился. Сквозь заснеженные ветви ели в глаза ему брызнули лучи восходящего солнца. Весь двор был залит слепящим розовым светом, а тени от сарая, деревьев, частокола забора казались синими. Над торосами Пролива клубился розовый туман, и сквозь него слабо просвечивали зябкие холмы Материка.
Панюшкин замер, боясь шевельнуться, сделать неосторожное движение и упустить этот щемяще острый миг счастья, затерять его в суетных мыслях и заботах. На него нахлынуло что-то очень далекое, напрочь забытое, что было едва ли не тысячу лет назад, когда он каждое утро просыпался с таким вот сильным предчувствием счастья, с готовностью все увидеть вокруг себя, понять, восхититься и навсегда запомнить. Что это было? Молодость? Необозримость предстоящей жизни? Конечно, Панюшкин понимал, что конец придет, но он был так далек, и еще столько всего произойдет, пока он приблизится, что его можно было попросту не брать в расчет. Как оледенение, которое, говорят, наступит через миллион лет.
Сейчас все изменилось. Панюшкина не отпускало ощущение уходящего времени, он все чаще вспоминал песочные часы, виденные им когда-то в институтском кабинете физики. Вначале песок уходит медленно, он почти не уменьшается в верхней чаше. Но чем меньше его остается, тем быстрее он убывает, песок течет уже так стремительно, что ты, кажется, слышишь его скрежет о стекло, чувствуешь, что он не просто сыплется, а прет вниз, будто кто-то с силой выдувает оставшиеся песчинки… Примерно то же происходило с Панюшкиным – отмеренное ему для жизни время убывало ошарашивающе быстро.
Сбежав по ступенькам, Панюшкин набрал у сарая охапку звонких, сверкающих инеем поленьев. Они пахли морозом, свежим срезом дерева, шершавой корой, смолой – они пахли этими местами. Да, если придется ему когда-нибудь почувствовать этот запах, он наверняка вспомнит морозное утро, розовую дымку над Проливом, себя самого, продрогшего и счастливого, вспомнит тишину, наполненную звуками, которые лишь подчеркивали эту тишину, – крик петуха в Поселке, далекие голоса на пограничной заставе, слабый рокот самолета над Проливом. Он потерся щекой о столбик крыльца и услышал слабый звон щетины. И засмеялся, подумав, что похож на старого кота, который трется изрубцованной мордой о ножку стола.
Пока грелась вода, Панюшкин побрился, не переставая думать о Комиссии. Даже нет, он не думал о ней, он только помнил, все время помнил, что сегодня приезжает Комиссия, может быть, самая важная, самая опасная из всех, перед которыми он отчитывался в своей жизни.
Потом он принялся готовить чай. Перво-наперво ошпарил кипятком большую керамическую кружку, сыпанул на дно щедрую щепоть чая. Накрыв кружку меховой шапкой, подождал, пока чай прогреется в горячем пару, залил его кипятком. И улыбнулся довольно, представив, как кипяток насыщается чайным духом, цветом, его крепостью, бодростью. Когда Панюшкин открыл кружку, прохладная комната наполнилась знакомым терпким запахом. Пил неторопливо, громко прихлебывая, лаская взглядом бок кружки, поднимающийся пар, солнечный зайчик на столе. И словно бы сами собой, помимо его воли складывались строчки отчета, который ему необходимо было написать для Комиссии. Именно с отчета начнется ее работа. Каждая строка, каждое положение будет изучено, прощупано, состыковано с другими положениями, доводами, выводами, и не дай бог, если обнаружится натяжка, если в его позиции наметится слабинка. Да что там слабинка, даже неожиданное слово может показаться ошибочным, резкий довод, глядишь, будет восприниматься вызовом, а слишком краткое описание – попыткой умолчать о чем-то существенном…
К маленькому письменному столу, сколоченному местным столяром, Панюшкин подошел осторожно, мягко. И ручку, старомодную ручку со стальным пером, он взял не без колебаний, и первые строчки отчета писал медленно, проговаривая каждое слово, присматриваясь к нему, словно испытывая на надежность, на верность. Может быть, Панюшкин не столько знал, сколько чувствовал, что есть слова-изменники. Втершись в доверие, вкравшись в текст, они поначалу прикидываются своими, готовы взять на себя ответственность, нагрузку, громче других кричат о себе, о своей преданности, о своей правильности и безупречности, но стоит присмотреться к ним повнимательнее, вдуматься в их значение, и начинаешь понимать, что они разрушают твои доводы, выдают твои слабые места, раскрывают твои тайны, ставят под сомнение даже самые лучшие и честные твои слова… Чаще всего такие слова бывают наполнены якобы значительным содержанием, возвышенными чувствами, они красиво звучат и смотрятся, но Панюшкин не верил им, за их напыщенностью он видел холодность и пустоту. Он вычеркивал их безжалостно, даже если это и оголяло его позицию, его мысль, делало ее простоватой, очевидной. Простоватости он не боялся, а к очевидности стремился…
«…Работы по строительству подводного переходного нефтепровода выполнялись в строгом соответствии с проектом. За летние месяцы уложено 2506 метров труб в фарватерной части Пролива. Для выполнения этих работ отряд оснащен самоходными водолазными ботами, буксирными теплоходами, катамаранами, плашкоутами с установленными на них якорями, лебедками, электростанциями, грузоподъемными и гидромониторными механизмами. От Амурского речного пароходства получены в аренду буксирный теплоход и баржа-площадка, оборудованная тягловой лебедкой и трубоукладчиком. К завершающему этапу строительства, намеченному на октябрь, была закончена оснастка всех плавсредств, закреплена на якорях баржа-площадка, проведены другие организационно-технические мероприятия. Все было подготовлено к тому, чтобы закончить укладку трубопровода методом протаскивания по дну с западного, материкового берега Пролива и, таким образом, уложиться в предусмотренные проектом сроки. Однако…»
Панюшкин некоторое время смотрел на тронутое ржавчиной стальное перо, ощущая знакомый еще со школы запах фиолетовых чернил, потом медленно положил ручку и опустил лицо в большие жесткие ладони…
Ветер начался еще днем, а к ночи достиг ураганной силы. Панюшкин на слух определял его опасность и с тревогой вслушивался в звон оконных стекол. Ветер нашел невидимую щель, и все окно превратилось в сирену, жутковато завывающую при каждом порыве. Потом что-то глухо загремело во дворе. Выглянув в окно, Панюшкин увидел, что запасы дров, сложенные у забора, попросту исчезли, а в стороне, над крышей развороченного, будто раздавленного чьей-то громадной ногой сарая, бились на ветру надорванные листы железа.
– Никакого решения не принято ни в одной инстанции. Более того, к вам везде относятся благожелательно. Во всяком случае, вопрос о вашей замене воспринимается с удивлением.
– Когда вы зададите им этот вопрос еще раз, удивления уже не будет! – резко сказал Панюшкин.
– Почему?
– Привыкнут. Вы, Олег Ильич, знаете не хуже меня, что часто бывает достаточно задать вопрос, усомниться… А дальше все пойдет само собой.
– Чтобы такого не случилось, создана Комиссия.
– Да! – крякнул Панюшкин и ткнул указательным пальцем в переносицу, как бы поправляя очки. Его рука уже готова была сорваться и с грохотом опуститься на стол, но стола, его привычного стола не было, и рука на какое-то мгновение беспомощно застыла в воздухе.
– Кстати, Николай Петрович, позвольте и мне задать вопрос – сколько вам лет?
– Вы полагаете, что этот вопрос будет кстати? Хм… Мне два года до пенсии. Я вас понял, Олег Ильич.
– Что вы поняли?
– А то понял, Олег Ильич, что помимо всего прочего мне придется доказывать свою способность руководить стройкой… невзирая на возраст.
С невырвавшимся вздохом Панюшкин поднялся, подошел к окну, и лицо его с глубокими складками у большого рта осветилось мерзлым светом зимнего дня. Он потрогал пальцами толстый слой инея на стекле, зябко передернул плечами и, набрав полную грудь воздуха, осторожно выдохнул его, чтобы секретарь, не дай бог, не подумал, что он вздыхает.
И вдруг словно невидимый вихрь налетел на него, он будто кружил где-то рядом, но вот ворвался в кабинет и наполнил его запахами, звуками, чувствами прошлого… Рыхлый весенний лед, залитый водой, прогибается под санями, из-под них проступает черная, весенняя вода Пролива, лошади идут по колено в воде, и не знаешь – пошли они уже вглубь, в Пролив, или идут по льду. А вода бурлит под копытами храпящих, изнемогающих, задыхающихся лошадей. И гудит в ушах ночной весенний ветер, и предсмертно храпят лошади, и прогибается без хруста, мягко и влажно прогибается лед… И ты. Нет, это был не ты. Это было странное, мечущееся существо, какой-то черный сгусток, успевающий полоснуть лошадь кнутом, подтолкнуть сани и в это самое время, в эти же секунды, скользя по залитому водой льду, кричать что-то отставшим, ушедшим вперед, успевающий сбрасывать с саней подальше в сторону на прочный лед ящики с запчастями, мешки с мукой, связки валенок. А лед медленно оседает, проваливается, рвется под твоими ногами… Страх? Нет. Какой страх… Страх гнетет, унижает, в нем стыдно признаться даже самому себе, он оставляет опустошенность, обессиливает. А тут – освежающее, бодрящее чувство опасности!
И все исчезло. Нет Пролива, саней, скользящих под уклон, нет оглушающего клекота лопающихся воздушных пузырей. Осталось острое чувство опасности.
– Все правильно, Николай Петрович, – проговорил Мезенов. Его голос донесся до Панюшкина как бы издалека. – Вы должны были ожидать этого. Я уверен, что вы ждали чего-то подобного.
– Пожалуй.
– Думаю, Комиссия вам нужна больше, чем кому бы то ни было. Так что все правильно.
– В том-то и дело, что все правильно, в том-то и дело… Ну что ж, милости прошу, дорогой Олег Ильич, милости прошу… Постараемся быть гостеприимными… насколько нам позволит положение подследственных.
– Кстати, о подследственных. Хорошо, что напомнили. Насколько мне известно, у вас недавно случилось нечто вроде чрезвычайного происшествия?
Чувствовалось, Мезенов задал этот вопрос через силу, прижав кулаки к холодному стеклу стола, чтобы не было заметно нервной дрожи в руках. «Не всем, видно, власть здоровья прибавляет, – подумал Панюшкин. – Одни сияют, как ухоженные самовары, будто всем и навсегда доказали какую-то свою правоту, а другие вот казнятся, фразы из протоколов зачитывают, чтоб не сбиться и проговорить все, что намечено… Ну ничего, освоится. Хватка есть, собой владеет».
– О чем, собственно, вы? – наивно спросил Панюшкин, хотя сразу понял, в чем дело.
– Как же, а эта… драка, поножовщина, поиски преступника, в которых участвовал едва ли не весь строительный отряд…
– А! – Панюшкин небрежно махнул рукой. – Ерунда собачья. У вас, Олег Ильич, информация несколько большей концентрации, нежели это необходимо. Вашу информацию нельзя употреблять без предварительного разбавления, как спирт. «Поножовщина»! Слово-то какое нелюдское! «Поиски преступника»! Это же сказать надо! Тоже небось из какого-нибудь постановления фразочка? А? Или из докладной записки? Признавайтесь, Олег Ильич!
– Признаюсь, – улыбнулся секретарь. – Николай Петрович… С нами вместе вылетает следователь районной прокуратуры Белоконь. Он проведет расследование, как это и положено в подобных случаях.
– Вот, значит, как… – Панюшкин невольно осел в кресле и стал будто меньше, старше. Опять потер лицо крупными сухими ладонями. – Другими словами, еще один член Комиссии?
– Вольно или невольно, следствие будет как-то… соотноситься с выводами Комиссии.
– Интересно иногда получается, Олег Ильич… Тайфун пронесся, перемешал все, что можно перемешать, покуражился как хотел и умчался по своим непутевым делам. Нет его. В природе нашего Тайфуна уже нет. Казалось бы! Но на самом деле… О! – Панюшкин поднял указательный палец. – На самом деле он только набирает силу. Для людей, которые оказались под его влиянием. Он до сих пор бросается бочками и катерами, до сих пор вяжет трубы в узлы и корежит, корежит судьбы людские, тасует их планы, вмешивается в личную и общественную жизнь. И даже, – Панюшкин дурашливо понизил голос, – он вмешивается в деятельность нашего с вами уважаемого учреждения. До сих пор! Вот живучая тварь, а! Он ведь, дурак малахольный, в государственные дела нос сует! Поправки, шалопут, вносит! Может, он здесь с давних времен доисторических кем-то оставлен, а? Чтоб, значит, богатства природные беречь, а?
– Мне бы не хотелось, Николай Петрович, чтобы Комиссия стала еще одним тайфуном в вашей жизни, – улыбнулся Мезенов.
– Ха! Не получится! Знаете, как у нас говорят с некоторых пор? Двум тайфунам не бывать, а одного не миновать. Приезжайте! Встретим вас как самых дорогих гостей. Лучшую избу натопим, под самую веселую музыку спляшем.
– Шутите, Николай Петрович? – Мезенов был явно озадачен странным оживлением Панюшкина, тем более что видел – тот искренне развеселился к концу разговора.
– Ничуть! Для меня, Олег Ильич, вы действительно будете желанным гостем. Да и как мне не радоваться вам, если вы приезжаете со столь благородной целью – снять с меня подозрения, сомнения, которыми переполнены бумаги на вашем столе! Мне ли не знать собственных промашек, Олег Ильич! Мне ли не знать о той взрывной силе, которую таят в себе самые невинные оплошности, простительные слабости. Не говоря уже о недостатках.
– А они тоже есть?
– Только что вы сами имели возможность убедиться в этом, – Панюшкин вздохнул и вместе с воздухом словно бы вытолкнул из себя оживленность, которая только что светилась на его лице. – Меня можно назвать вздорным и капризным стариком. Есть для этого основания. Другие предпочитают выражаться более жестко: слабый, уставший старик. Слышал я и снисходительно-жалостливое определение – специалист вчерашнего дня.
– Что же ближе всего к истине? – спросил Мезенов, стараясь говорить доброжелательнее, шутливее, чтобы Панюшкин не решил, что вопрос этот задан слишком уж всерьез.
– Вы лучше спросите, что дальше всего от истины! – Панюшкин дерзко улыбнулся в лицо секретарю. – Каждый подбирает для ближнего оценки, которые более всего оправдывают его самого. В зависимости от того, кто как меня называет, кто как относится ко мне, я могу почти безошибочно узнать, каким он предстает в собственных глазах, за что себя ценит и вообще какие у него отношения с самим собой. Это помогает найти болевые точки человека.
– А зачем вам знать болевые точки человека?
– Чтобы не обидеть невзначай, не сделать оплошность. И потом, понимать человека – это важно и полезно в любом случае, чтобы знать, с кем имеешь дело, кто находится в данный момент перед тобой.
Мезенов передвинул бумаги на столе, с подчеркнутым вниманием посмотрел на календарь и наконец решился взглянуть Панюшкину в глаза.
– И вы можете сказать, кто в данный момент находится перед вами?
– Конечно! – отчаянно сказал Панюшкин.
– Интересно было бы знать, за что, по вашему мнению, я уважаю себя, где мои болевые точки, – несколько нервно усмехнулся Мезенов.
– Нет, Олег Ильич! Не толкайте меня на преступление. Я не стану вмешиваться в ваши отношения с самим собой. Думаю, они сложны и неоднозначны. Что бы я ни сказал, это будет ошибкой с моей стороны. Мое одобрение вам не нужно, оно может прозвучать двусмысленно. Усомниться в вас было с моей стороны вообще хамством.
– А вы дипломат, Николай Петрович! – воскликнул Мезенов с облегчением.
– Вертимся! – засмеялся Панюшкин, поднимаясь из низкого податливого кресла. – Суть моего положения, Олег Ильич, заключается в том, что воевать мне придется не с фактами – с ними не повоюешь. Воевать придется с ярлыками, формулировками, оценками…
– Как и всем нам, – обронил Мезенов. – Если вас не устроят наши оценки и формулировки, обращайтесь за помощью к фактам. Они не подведут. Постарайтесь привлечь их на свою сторону.
– Спасибо! – хмыкнул Панюшкин. – Очень дельный совет. Обязательно воспользуюсь. Времени, правда, маловато. Но у меня никогда не было его слишком много.
А на обратном пути в самолете Панюшкин подумает: наступит однажды тихий вечер, и ты, глядя в темное окно, слушая шелест листьев под дождем, дальний грохот подмосковной электрички, поймешь вдруг, что все твои неудачи, успехи и поражения, вся каждодневная нервотрепка, усталость, пустые надежды – все это и есть твоя единственно возможная жизнь. Другой у тебя никогда не будет, да и этой все меньше.
* * *
Давным-давно на этих холмах уже была строительная площадка, да не такая, побольше – одних домов выстроили на десять тысяч человек. Жители Поселка до сих пор топили печи этими домами. Жить в них было некому, а вывозить – больно дорого. В том месте, где Остров от Материка отделяет какой-то десяток километров воды, хотели построить железнодорожный тоннель – уникальное сооружение в мировой практике. Провели исследования, составили проекты, подсчитали сметы. Предполагалось построить железнодорожную станцию, город, дорога должна была оживить глухое и унылое место, поезда с Транссибирской магистрали без перегрузок и паромов мчались бы прямо на Остров, которому отводилась счастливая участь стать жемчужиной Дальнего Востока. Нефть, уголь, лес, рыба, пушнина – все это в прекрасном качестве и в промышленном количестве.До сих пор среди материковых сопок видны следы наклонного ствола, уходившего под Пролив. А на Острове маркшейдеры уже вбили в песчаный грунт колышек, нашли точку, где ствол вынырнет на поверхность. Не одно романтическое сердце дрогнуло в предвкушении того исторического момента, когда поезд, разорвав красную ленту, вырвется из-под Пролива и огласит пустынные окрестности торжествующим гудком, никогда не слышанным на этих берегах.
Но времена переменились. С тоннелем решили повременить. О стройке постепенно забыли, и местные жители, не мудрствуя лукаво, потихоньку растаскивали Поселок, вернее, то, что от него осталось, – разрушенные ураганами дома. Только большая, несуразная, покосившаяся изба и осталась с тех времен – она стояла недалеко от берега, и разбирать ее на дрова было хлопотно. Зачем, если есть дома и поближе… Эту избу и облюбовали руководители экспедиционного отряда под контору.
И вот уже два года по дну Пролива строители укладывали трубопровод, который бы доставил нефть с северной части Острова к материковым перерабатывающим заводам. Нефть здесь была едва ли не лучшая в стране, и местные патриоты взахлеб рассказывали, что японцы предпочитали покупать тонну островной нефти, чем за те же деньги три тонны любой другой. А Николай Петрович Панюшкин был начальником экспедиционного отряда подводно-технических работ, который и строил этот самый трубопровод.
Поселок из нескольких изб, отделенный от ближайшего жилья сотнями километров болот, тайги, покатых северных сопок, являл собой нечто вроде маленького государства, у которого была одна цель – проложить трубопровод. Но если у настоящих государств есть свои силы внутреннего порядка, органы управления, то здесь все лежало на сутулых плечах начальника строительства. Он подписывал расписания работы столовой и магазина, выдавал разрешения для поездки на Материк, определял меры наказания, поощрения, собственной подписью и печатью стройки скреплял браки и узаконивал разводы. И что бы ни произошло в Поселке – родился ли кто, умер, пропал, запил, украл, собрался удрать, угробил или спас технику, – первым, кто обо всем должен знать, помнить и принимать решения, был опять же Николай Петрович Панюшкин.
Весь отряд в самый разгар летних работ не превышал ста пятидесяти человек. А зимой не оставалось и половины. Водолазы, механики, газосварщики, водители тягачей и вездеходов, разнорабочие – всех понемногу. Собственно, стройка и состояла из этих разношерстных бригад, из флотилии барж, катеров, из звонков на Большую землю, из хлопот, связанных с обеспечением не больно многочисленного воинства питанием, одеждой, топливом и прочими предметами первой, да и не только первой необходимости.
Непрекращающиеся заботы, удаленность, оторванность стройки от баз снабжения выработали у Панюшкина постоянное ожидание неприятностей – бурана, поломки оборудования, задержки самолета, несчастного случая, собственного недомогания. Передряги иногда казались ему живыми существами, питающимися его временем, его энергией. Когда слабел он, слабели и они, чем лучше он себя чувствовал, тем сильнее и агрессивнее были зловредные существа. Они подстерегали его в телефонном звонке, ухмылялись между строк телеграммы, корчили рожи в тумане, выплясывали на льду вокруг проваливающегося трактора. И постепенно приподнялись, ссутулились его плечи, будто он прятал голову от удара, выработались быстрая походка, пристальный взгляд исподлобья. Панюшкин настораживался, получив письмо, услышав стук в дверь, оклик в коридоре или на улице. Повизгивающие существа роем носились за ним, не оставляя ни на минуту, их голоса слышались ему в скрипе песка под ногами, в вое бурана, плеске волн.
А вечером, едва успев прилечь на узкую койку, Панюшкин тут же засыпал, будто проваливался в завтрашний день. Сон был для него чем-то вроде заколдованного колодца, в который он падал, зная, что на дне его ждет утро, ждут новые силы и заботы. И изголодавшиеся за ночь существа, готовые наброситься, едва он откроет глаза.
…Пролетая ранним утром над Поселком, можно заметить разве что несколько слабых лампочек, словно сжавшихся от мороза. Одна горела у конторки строителей, одна – над замерзшим причалом, несколько лампочек светились на пограничной заставе. Граненая башенка маяка, выделяющаяся среди деревянных изб, постепенно светлела и из тускло-голубой становилась розовой. А когда холодное солнце выглядывало из-за снежных холмов, она вспыхивала и делалась красной, будто раскалялась. Но избы оставались такими же черными и хмурыми, чем-то напоминая небритые, угрюмые физиономии. Лампочки бледнели на фоне светлеющего неба, но едва на них падали солнечные лучи, они зловеще и радостно вспыхивали красноватыми бликами. И только тогда за ледяными торосами Пролива, в десятке километров, показывалось сероватое расплывчатое пятно. Оно быстро наливалось тяжестью и словно загустевало. Это был Материк. Его лохматая масса подбиралась, сжималась, и наконец появлялась четкая граница, отделяющая небо от земли. Потом на берегу возникали маленькие, почти нереальные домики поселочка, дорога, уходящая в сопки, тощая вышка пограничников, застывшие до лета фермы кранов в порту.
Когда-то Остров и Материк в этом месте, видно, смыкались, но теперь только два мыса торчали напротив друг друга, как две протянутые руки. Впрочем, увидеть их можно только на карте или с самолета. Отсюда, с Острова, видна лишь пологая, тающая в морозной дымке полоска заснеженной земли у самого горизонта. По этим снегам, по этому льду бежали когда-то бродяги с островной каторги. Как раз под их звериной тропой и должен быть уложен трубопровод.
Панюшкин проснулся и тут же, не открывая глаз, не меняя позы, подумал о том, что заму по снабжению Хромову нужно не забыть наказать завезти дров и натопить промерзшую избу на окраине Поселка – для членов Комиссии. Пусть живут в тепле и уюте, пусть ничто не мешает им добросовестно и с сознанием ответственности выполнить свои обязанности, отмеченные печатью высокой государственной важности.
Он прекрасно знал, как решаются производственные споры и неурядицы, знал мотивы, которыми руководствуются, чего опасаются, чем пренебрегают. Панюшкин был старым, прожженным строительным волком. Что предложит Комиссия, которая, к примеру, найдет порядок в делах, грамотность технического руководства, оперативность инженерной службы? Что она предложит? Оставить все как есть?
Плясать Комиссия будет от десяти израсходованных миллионов, от двух прошедших лет. Ну, решит она, допустим, что необходимо усилить техническую оснащенность. Но ведь именно этого и мы требуем. Посоветует она, например, улучшить первоначальный проект, приблизить его к местным условиям. Мы это уже сделали. Что еще придумает Комиссия, пораскинув умишком? Укомплектовать бригады? До наступления лета это попросту невозможно. Рабочих из Москвы нам никто завозить не будет, а местные сезонники потому и называются сезонниками, что предпочитают работать в самый благоприятный период – лето, сентябрь, часть октября. Что еще? Сменить инженерную службу, оставив начальника? Смешно. Получается, что все вроде бы шагают не в ногу, а он один в ногу. Умный потому что очень…
Нет, Коля, не твое это дело – подталкивать Комиссию к выгодному тебе заключению. Печь для них протопи, кормежку организуй, на вопросы ответь, ежели таковые будут… А хлопотуном ты никогда не был, да и поздно осваивать эту смежную специальность. В чем же тогда задача?
– Задача в том, чтобы закончить работу, – вслух проговорил Панюшкин. – И я ее закончу. Я, а никто другой! Такова моя блажь, мое честолюбие, тщеславие или как вы там это называете! Закончу! – повторил он еще раз, зло глядя куда-то в угол широко открытыми глазами, будто видел там заклятого врага, который мешал ему и злорадничал. Невидимый, неуловимый враг жил в нем самом, вызывая неуверенность, колебания, слабость, – возраст. Но повадки этого врага он хорошо знал, как и то, что немного в стране найдется специалистов по подводным сооружениям, которые могут потягаться с ним. Это грело душу и давало какую-никакую, а все же надежду.
…Сунув босые ноги в остывшие за ночь валенки, набросив куртку, Панюшкин засеменил во двор за дровами. Но, едва выйдя на порог, остановился. Сквозь заснеженные ветви ели в глаза ему брызнули лучи восходящего солнца. Весь двор был залит слепящим розовым светом, а тени от сарая, деревьев, частокола забора казались синими. Над торосами Пролива клубился розовый туман, и сквозь него слабо просвечивали зябкие холмы Материка.
Панюшкин замер, боясь шевельнуться, сделать неосторожное движение и упустить этот щемяще острый миг счастья, затерять его в суетных мыслях и заботах. На него нахлынуло что-то очень далекое, напрочь забытое, что было едва ли не тысячу лет назад, когда он каждое утро просыпался с таким вот сильным предчувствием счастья, с готовностью все увидеть вокруг себя, понять, восхититься и навсегда запомнить. Что это было? Молодость? Необозримость предстоящей жизни? Конечно, Панюшкин понимал, что конец придет, но он был так далек, и еще столько всего произойдет, пока он приблизится, что его можно было попросту не брать в расчет. Как оледенение, которое, говорят, наступит через миллион лет.
Сейчас все изменилось. Панюшкина не отпускало ощущение уходящего времени, он все чаще вспоминал песочные часы, виденные им когда-то в институтском кабинете физики. Вначале песок уходит медленно, он почти не уменьшается в верхней чаше. Но чем меньше его остается, тем быстрее он убывает, песок течет уже так стремительно, что ты, кажется, слышишь его скрежет о стекло, чувствуешь, что он не просто сыплется, а прет вниз, будто кто-то с силой выдувает оставшиеся песчинки… Примерно то же происходило с Панюшкиным – отмеренное ему для жизни время убывало ошарашивающе быстро.
Сбежав по ступенькам, Панюшкин набрал у сарая охапку звонких, сверкающих инеем поленьев. Они пахли морозом, свежим срезом дерева, шершавой корой, смолой – они пахли этими местами. Да, если придется ему когда-нибудь почувствовать этот запах, он наверняка вспомнит морозное утро, розовую дымку над Проливом, себя самого, продрогшего и счастливого, вспомнит тишину, наполненную звуками, которые лишь подчеркивали эту тишину, – крик петуха в Поселке, далекие голоса на пограничной заставе, слабый рокот самолета над Проливом. Он потерся щекой о столбик крыльца и услышал слабый звон щетины. И засмеялся, подумав, что похож на старого кота, который трется изрубцованной мордой о ножку стола.
Пока грелась вода, Панюшкин побрился, не переставая думать о Комиссии. Даже нет, он не думал о ней, он только помнил, все время помнил, что сегодня приезжает Комиссия, может быть, самая важная, самая опасная из всех, перед которыми он отчитывался в своей жизни.
Потом он принялся готовить чай. Перво-наперво ошпарил кипятком большую керамическую кружку, сыпанул на дно щедрую щепоть чая. Накрыв кружку меховой шапкой, подождал, пока чай прогреется в горячем пару, залил его кипятком. И улыбнулся довольно, представив, как кипяток насыщается чайным духом, цветом, его крепостью, бодростью. Когда Панюшкин открыл кружку, прохладная комната наполнилась знакомым терпким запахом. Пил неторопливо, громко прихлебывая, лаская взглядом бок кружки, поднимающийся пар, солнечный зайчик на столе. И словно бы сами собой, помимо его воли складывались строчки отчета, который ему необходимо было написать для Комиссии. Именно с отчета начнется ее работа. Каждая строка, каждое положение будет изучено, прощупано, состыковано с другими положениями, доводами, выводами, и не дай бог, если обнаружится натяжка, если в его позиции наметится слабинка. Да что там слабинка, даже неожиданное слово может показаться ошибочным, резкий довод, глядишь, будет восприниматься вызовом, а слишком краткое описание – попыткой умолчать о чем-то существенном…
К маленькому письменному столу, сколоченному местным столяром, Панюшкин подошел осторожно, мягко. И ручку, старомодную ручку со стальным пером, он взял не без колебаний, и первые строчки отчета писал медленно, проговаривая каждое слово, присматриваясь к нему, словно испытывая на надежность, на верность. Может быть, Панюшкин не столько знал, сколько чувствовал, что есть слова-изменники. Втершись в доверие, вкравшись в текст, они поначалу прикидываются своими, готовы взять на себя ответственность, нагрузку, громче других кричат о себе, о своей преданности, о своей правильности и безупречности, но стоит присмотреться к ним повнимательнее, вдуматься в их значение, и начинаешь понимать, что они разрушают твои доводы, выдают твои слабые места, раскрывают твои тайны, ставят под сомнение даже самые лучшие и честные твои слова… Чаще всего такие слова бывают наполнены якобы значительным содержанием, возвышенными чувствами, они красиво звучат и смотрятся, но Панюшкин не верил им, за их напыщенностью он видел холодность и пустоту. Он вычеркивал их безжалостно, даже если это и оголяло его позицию, его мысль, делало ее простоватой, очевидной. Простоватости он не боялся, а к очевидности стремился…
«…Работы по строительству подводного переходного нефтепровода выполнялись в строгом соответствии с проектом. За летние месяцы уложено 2506 метров труб в фарватерной части Пролива. Для выполнения этих работ отряд оснащен самоходными водолазными ботами, буксирными теплоходами, катамаранами, плашкоутами с установленными на них якорями, лебедками, электростанциями, грузоподъемными и гидромониторными механизмами. От Амурского речного пароходства получены в аренду буксирный теплоход и баржа-площадка, оборудованная тягловой лебедкой и трубоукладчиком. К завершающему этапу строительства, намеченному на октябрь, была закончена оснастка всех плавсредств, закреплена на якорях баржа-площадка, проведены другие организационно-технические мероприятия. Все было подготовлено к тому, чтобы закончить укладку трубопровода методом протаскивания по дну с западного, материкового берега Пролива и, таким образом, уложиться в предусмотренные проектом сроки. Однако…»
Панюшкин некоторое время смотрел на тронутое ржавчиной стальное перо, ощущая знакомый еще со школы запах фиолетовых чернил, потом медленно положил ручку и опустил лицо в большие жесткие ладони…
Ветер начался еще днем, а к ночи достиг ураганной силы. Панюшкин на слух определял его опасность и с тревогой вслушивался в звон оконных стекол. Ветер нашел невидимую щель, и все окно превратилось в сирену, жутковато завывающую при каждом порыве. Потом что-то глухо загремело во дворе. Выглянув в окно, Панюшкин увидел, что запасы дров, сложенные у забора, попросту исчезли, а в стороне, над крышей развороченного, будто раздавленного чьей-то громадной ногой сарая, бились на ветру надорванные листы железа.