Страница:
Панюшкин бросился к телефону, чтобы позвонить в порт, на погранзаставу, в контору, но телефон не работал. Где-то оборвались провода. А когда он, уже одетый, направился к выходу, по стенам комнаты колыхнулись красноватые тени – в Поселке не проходило, наверно, ни одного тайфуна без пожара. Ветер раздувал малейшую искру, превращая печи в какие-то адские горнила, в которых дрова даже не успевали сгорать на колосниках – горящие щепки выносило в трубу. Маленькими пылающими факелами летели они, поджигая все, что могло гореть. Выйти Панюшкину удалось не сразу – наружная дверь была намертво вдавлена в раму, она вздрагивала под напором ветра, будто кто-то громадный и неуклюжий, озлобясь, бил в нее кулаками. Но когда Панюшкину удалось чуть приоткрыть дверь, ее тут же рвануло из рук, и она, косо развернувшись, забилась на оборванных петлях. Панюшкин, не удержавшись, вывалился на ступеньки.
Горело где-то у ремонтных мастерских. Даже с расстояния двух километров были видны летящие по воздуху, вырванные ураганом доски. Охваченные огнем, они проносились над головами людей, как зажигательные снаряды. У догорающего дома Панюшкина чуть не сшибла громыхающая железная бочка, над головой неслось дымящееся тряпье, листы фанеры и железа, а огонь уже прилип к крыше соседнего дома…
Вот тогда Панюшкин услышал глухой грохот Пролива. И сразу понял, что все происходящее на берегу – пустяки. Ну, не оставит Тайфун ни одного дерева, сорвет крыши у домов, унесет заборы, ну, сожжет несколько домов, пусть даже десяток, – все это ерунда собачья. И ремонт бульдозеров, тягачей и прочей поврежденной техники тоже ерунда собачья. Главное – на Проливе, среди взбесившихся волн, которые еще несколько часов назад сонно лизали прибрежный песок. Там, среди месива из воды, песка, спрессованного воздуха, осталась маленькая флотилия, а на дне – слабый, уязвимый, еще не уложенный в траншею трубопровод.
И пронеслись в голове Панюшкина не то фразы будущего отчета, не то отголоски прошлых разговоров, приказов… «Плеть труб под водой беспомощна… Нет продольной устойчивости… Плотность воды резко возрастает… Расчеты не отражают положения вещей… При урагане воздух, насыщенный песком, превращается в наждак… Взбудораженная вода перемалывает, как бетономешалка…»
Все, что делал Панюшкин в течение той сотни часов, он делал скорбно и энергично, будто занимался чьими-то похоронами. Он посылал запросы в порт, комплектовал спасательные отряды, распределял аварийный запас продуктов, по радио докладывал обстановку в район, но все его надежды и опасения были на Проливе. Когда через несколько дней с командой водолазов он вышел на боте в бурный еще Пролив, презрев все инструкции, приказал надеть на себя водолазные доспехи и соскользнул в мутные волны, и почти в полной темноте, сдавленный холодной осенней водой, коснулся ногами дна, Панюшкин не знал размеров катастрофы. На дне он увидел немного, все силы уходили на то, чтобы удержаться на ногах. Трубопровод лежал на дне безвольно, как дохлое чудовище. Его изогнутое брюхо скрывалось в темноте. Сделав несколько шагов, Панюшкин окончательно убедился, что труба отброшена в сторону от трассы. Он прикинул радиус изгиба, длину уходящего в темноту отрезка трубы и расслабился. Его тут же подхватило течением. Панюшкин и не пытался встать на ноги, ожидая, пока натянется трос, соединяющий его с ботом. Он почти спокойно наблюдал, как хлопочут вокруг него люди, отсоединяют шланги, свинчивают круглый колпак…
– Ну что, Николай Петрович? – не выдержал главный инженер Званцев. – Что там?
– Радиус естественного прогиба, – размеренно ответил Панюшкин без выражения. – По новой, ребята, все по новой. Кончилось опускание труб. Теперь будем вытаскивать. Резать на куски и вытаскивать, резать и вытаскивать, резать и вытаскивать…
…А когда уже в сумерках водолазный бот шел к берегу, а Панюшкин стоял у борта, ухватившись за мокрые железные поручни, вдруг будто порыв молодого и упругого ветра налетел на него и забросил за тридцать лет отсюда, за десять тысяч километров, на маленькую булыжную площадь, залитую осенним дождем, усыпанную листьями. В тот поздний час на площади был только один человек – он, Колька Панюшкин, маленький, тощий, мокрый насквозь и насквозь несчастный. Вот он подходит к телефону и набирает номер, который набирал в этот вечер, наверно, не меньше десятка раз. Прижав к уху мокрую железную трубку автомата, слушает долгие безответные гудки. И не было тогда в мире ничего печальнее этих длинных гудков, похожих на ночные крики паровозов. С тех пор пройдет еще много лет, от него будут уходить друзья, и будут приходить к нему друзья, его будут снимать с высоких должностей, назначать на высокие должности, но никогда, может быть даже в миг смерти, он не будет таким Несчастным, как в тот вечер.
А трубку так и не подняли, хотя в доме, куда он звонил, было много людей, было весело и безалаберно и все знали, кто звонит. В тот вечер одна девушка выходила замуж. Не свадьба, нет, просто в тот вечер все решалось. Колька стоял у автомата, слушал гудки, и дождь стекал по его лицу. Точь-в-точь как сейчас. Но если тогда в нем не утихали проклятия на день и час, когда он встретил эту девушку, самые страшные проклятия, которые только приходили на ум, то через десять лет он смиренно благодарил судьбу за то, что встретился с ней. Да, прошло больше десяти лет, прежде чем Панюшкин назвал тот вечер самым счастливым в своей жизни. Он закалил его навсегда. Ни одно несчастье не могло сравниться с тем горем, и ничто не вызывало в нем столько надежд и опасений, как безответные гудки из холодной, прикованной цепью трубки.
– Так ли уж важно, что именно со мной произошло, – сказал как-то Панюшкин самому себе. – Важно то, чем все кончилось, к какому выводу я пришел, что решили люди, от которых зависит моя судьба. И вообще, куда интереснее, что подумал человек, в чем разочаровался, в чем уверился, нежели самые забавные его Приключения.
Панюшкин бежал по льду мелкими шажками, поминутно взглядывая вверх, спотыкался, поправляя налезавшую на глаза шапку, оглядывался назад, поторапливая главного инженера Званцева, зама по снабжению Хромова и главного механика Жмакина. И снова смотрел вверх, в слепящее, сверкающее изморозью синее небо, находил крылатый силуэтик и, чуть изменив направление, бежал, не замечая высеченных морозом слез.
Нет, не было в его столь несолидном беге подобострастия перед людьми, которые, наверно, с любопытством разглядывали сверху маленькую, неуклюжую фигурку начальника, не было и желания во что бы то ни стало встретить их у трапа, чтобы засвидетельствовать почтение. Было другое – неосознанный восторг, который бывает у людей, привыкших жить в снежных, ледяных, каменных, песчаных и прочих пустынях, восторг перед одним только видом снижающегося самолета. За этим суетливым и, чего уж там, в чем-то даже унизительным бегом стояли годы и годы, когда самым большим событием недели, месяца, сезона оказывалось прибытие такого вот самолетика с болтающимися тросиками, проволочками, с заштопанными крыльями, надтреснутыми стеклами и колесами, которые в прошлый рейс установили в местной мехмастерской. Прибытие самолетика – это новые люди, отъезд тех, к которым прикипел душой, это почта, избавление от тревог, новые тревоги, вести из большого мира, о котором стал забывать настолько, что нет-нет да и задашься вопросом: а есть ли вообще на Земле еще где-нибудь люди, или давно уже планета несется в пространстве, имея на своем борту только их маленький Поселок?
Свита Панюшкина состояла из людей крупнее его, массивнее. Званцев был на голову выше начальника и в темных очках казался нездешним, чужаком. Жмакин хотя и был пониже главного инженера, но выглядел массивнее и значительнее. Зам по снабжению Хромов казался грузным, даже рыхлым. Шел он неохотно, будто выполнял постылую повинность, – сунув руки в карманы и брезгливо отвернув в сторону большое, красное от мороза лицо. Они далеко отстали от Панюшкина, но ни разу не прибавили шагу. Званцев нарочитой неторопливостью словно бы заранее извинялся перед членами Комиссии за нестепенность начальства. А Хромов вроде все время раздумывал – не повернуть ли обратно? Но берег был уже дальше взлетной полосы, и Хромов неохотно тянулся вслед за всеми, каменно выпрямившись, ухом вперед, не лицом, а именно ухом. Жмакин шагал спокойно и размеренно, просто потому, что иначе не мог и не считал нужным. Надо встречать гостей? Пойдем встречать. И снег под его ногами скрипел яростно и ритмично.
Тень идущего на посадку самолета неожиданно накрыла всех троих, и они, словно почувствовав на себе взгляды, вразнобой помахали руками. Сделав круг над стройкой, над Проливом, самолет резко пошел на посадку, коснулся лыжами утоптанного снега, пронесся по полосе и остановился в нескольких метрах от Панюшкина, обдав его снежной пылью. Когда осела пыль и замер мотор, помощники стояли рядом с Панюшкиным.
– Ну что они там, мороза боятся? – нетерпеливо сказал Званцев. – Или передумали? Может, так и улетят?
– Дверь примерзла, – подсказал Жмакин. – Запор прихватило.
А Хромов все смотрел в сторону Поселка, будто ждал от кого-то сигнала, прятал лицо и ворчал в том смысле, что, мол, уж если прилетели, то никуда не денутся, околели они там от холода, вот и сидят, разогнуться не могут.
Наконец в самолете послышалось какое-то движение, глухие удары, дверь шевельнулась и вдруг провалилась внутрь. Раздались оживленные голоса, в полумраке самолета показались ярко освещенные солнцем лица. Слепящий свет дня вынуждал всех прыгать на лед чуть ли не с закрытыми глазами.
– Приехали, значит, – сказал Панюшкин, широко улыбаясь. – Ну-ну… Добро пожаловать. Надеюсь, вам здесь понравится и вы с пользой проведете время. Надеюсь, результаты вашей работы не замедлят сказаться.
– Кончай язвить, Николашка! – тонко крикнул маленький толстый человек в черной шубе мехом наружу. Подскочив к Панюшкину, он вытащил розовую ладошку из рукавицы, сжал ее в кулак и покрутил перед самым носом начальника стройки. – Ну, попался ты, Николашка, ну, попался! Вот ты где у меня, понял? Ох и покрутишься, ох покрутишься, мать твою за ногу! – Он закрыл глаза и покачал головой, будто сам ужаснулся положению, в котором оказался Панюшкин. – Мы тебя, волка старого, всем скопом так отфлажкуем – взвоешь!
Это был Чернухо. Главный специалист заказчика, единственный человек из всей Комиссии, которого Панюшкин опасался всерьез.
– Кого вы привезли, Олег Ильич! – воскликнул Панюшкин, пожимая руку Мезенову. – Ведь это же злобный человек! Он жаждет крови! Он загрызет меня из любопытства!
– По-моему, он просто проголодался. Всю дорогу говорил только об оленине.
– Нет, Николашка, олениной не откупишься! Тайменя на стол! Тайменя!
– Знаю, придется тебя и рыбкой угостить, чревоугодника старого… Вон разнесло как!
– А вот, Николай Петрович, познакомьтесь, пожалуйста, – Мезенов легонько подтолкнул к Панюшкину еще одного члена Комиссии – Это Тюляфтин. Представитель министерства. Очень грамотный специалист и, как мне кажется, прекрасный человек.
– Здравствуйте, – изысканно-тощий Тюляфтин вежливо поклонился.
– Ну что ж, очень приятно, – Панюшкин с удивлением ощутил в руке узкую влажную ладошку, которая лишь слегка шевельнулась и замерла в ожидании, пока ее отпустят. «Прямо-таки лягушачья лапка», – подумал Панюшкин. Еще раз взглянув на Тюляфтина, он увидел его молодость, взволнованность Севером, самолетом, этим вот не совсем обычным перелетом и несостоятельность. «Во! – воскликнул про себя Панюшкин, обрадовавшись тому, что нашел нужное слово. – Несостоятельность». – Первый раз на Севере? – спросил Панюшкин.
– Да, и вы знаете, – это потрясающе! Я вообще-то ехал сюда с опаской… Все-таки экипировка у меня не рассчитана на районы, весьма удаленные от Белокаменной… Но вот Олег Ильич маленько выручил, обул… Как-то все у вас здесь необычно… Край земли… Новый год, наверно, встречаете, когда мы еще на работе сидим…
– Ну, насколько мне известно, тридцать первого декабря в нашем министерстве сидят отнюдь не за рабочими столами! – засмеялся Панюшкин.
– Не скажите! Я вот недавно был в Средней Азии… Там тоже… Но это! У меня нет слов! Вы счастливый человек, Николай Петрович!
– Меняемся? – быстро спросил Панюшкин.
– Чем? – не понял Тюляфтин.
– Вы становитесь начальником строительства, а я перехожу в члены Комиссии? Идет?
– Заюлил, Николашка! – радостно закричал Чернухо. – Заюлил!
– Моя фамилия – Опульский, а зовут – Александр Алексеевич, – подошел высокий суховатый человек средних лет. – Я буду представлять здесь, с вашего позволения, областные профсоюзы.
– Ничего не имею против, – Панюшкин с интересом посмотрел в маленькие, острые глазки Опульского.
– Как вы понимаете, меня в основном будут интересовать условия жизни рабочих, их быт, если можно так выразиться, времяпрепровождение. Вы должны согласиться, что эти факторы, если их можно так назвать… – Опульский с достоинством откашлялся.
– Можно.
– Думаю, не ошибусь, если скажу, что эти факторы в неменьшей степени влияют и на сроки сооружения нефтепровода, и на его качество, и на многое другое… нежели факторы производственные. Я имею в виду сознательность коллектива, его готовность к выполнению сложных задач в сложных условиях…
Чернухо подошел и замер, вслушиваясь в слова Опульского, даже рот приоткрыл, пораженный.
– Поэтому должен вам сказать, – продолжал Опульский, – что не считаю свое присутствие здесь лишним…
– Ради бога! – успел вставить Панюшкин.
– Несмотря на то что весьма слабо разбираюсь в технических проблемах сооружения трубопровода. Между тем мне неоднократно…
– Николашка! – взвизгнул Чернухо, потеряв терпение. – Где тут у вас ближайшая прорубь? Нужно немедленно ткнуть туда этого типа, чтобы мозги ему промыть студеной северной водой, растуды его туды! А я-то по простоте душевной все думал – чего он в самолете молчит? Я ему анекдот, я ему рюмочку, а он, знай, молчит! Речь, оказывается, сочинял! Это же надо! И ведь сочинил! А?!
– Что-то вы все озоруете, – Опульский сдержанно кашлянул и отошел в сторону.
– На волю потому что выбрался! Где мой кабинет? Нет моего кабинета! Где мой канцелярский стол, мой громадный канцелярский стол, заваленный бумагами, Николашкиными жалобами, проектами, сметами и прочей дребеденью, где он? Нет его! По сторонам оглянись, Александр Алексеевич! Солнце сияет! Раздолье бескрайнее! Снег!
– Об этом уже кто-то говорил, – сдержанно улыбнулся Тюляфтин. – Под голубыми небесами великолепными коврами, блестя на солнце, снег, как вы помните, лежит.
– А! – небрежно махнул рукой Чернухо. – Терпеть не могу цитат. Скажите пожалуйста – великолепными коврами! Какие, к черту, ковры? Где вы видите эти ковры? Ковер – он мягкий, теплый… А здесь торосы, как ножи, торчат!
– Ну а вас я немного знаю, – Панюшкин подошел к человеку, который улыбался, слушая лепет Тюляфтина, словесную вязь Опульского, был в полном восторге от воплей Чернухо и вообще чувствовал себя легко и уверенно. У него на лице все было вроде крупновато – мощный нос, крупные губы, а что касается зубов, то они были из тех, которые принято называть лошадиными. И улыбка получалась большая, зубастая, сразу не поймешь – улыбается человек или скалится. А в общем, это был довольно красивый парень лет тридцати. – Вы уже приезжали к нам летом и дали, помнится, репортаж в газете. Специалисты, правда, немного ворчали, неточности им поперек горла стали, ну а в целом выступление нам даже помогло, кое-что из оборудования подбросили вне очереди. Ваша фамилия Ливнев, верно?
– Совершенно верно, Николай Петрович! Я и есть Ливнев, и пусть кто-нибудь попробует доказать, что это не так!
– А есть желающие? – улыбнулся Панюшкин.
– Хотел бы я на них посмотреть! – мощно хохотнул Ливнев.
«Противник номер два, – спокойно подумал Панюшкин. – Ему нужен материал, или, как они выражаются, гвоздь. Я для него лишь повод выступить. И чем жестче будут выводы Комиссии, тем более принципиальная, нелицеприятная, гражданственная – какая еще? – статья у него получится. За ней он и приехал. Трудовых успехов у нас нет, писать очерки о передовых рабочих с отстающих строек не принято… Да, его цель – разгромная статья. Но если с Чернухо я могу спорить, надеяться на понимание, если для Чернухо имеет значение обоснованность технических решений, то Ливневу все это безразлично, как и моя судьба. Ему нужен материал. О, могу представить, какой острый запах жареного ощущает сейчас его столь выразительный, почти вороний нос! У него и должность ворона, он кружит надо мной, ждет добычи… Ну ничего, я пока еще живой».
– Вот за что я люблю Николая Петровича, – Ливнев гулко похлопал Панюшкина по спине, – с ним ухо держи востро! Он не дает расслабиться. Это боксер атакующего стиля. А, Николай Петрович?
– Нет. Я не боксер. Я дворняга.
– Во! Я что говорил! – восторженно крикнул Ливнев. – Нет, с ним не зевай! С таким человеком интересно работать.
– Поработаем, – тихо сказал Панюшкин.
– А я – Иван Иванович Белоконь, – перед Панюшкиным стоял улыбчивый человек в громадной мохнатой шапке. Где-то в глубине меха розовели щеки, светились глаза, сверкали молодые белые зубы.
– Очень приятно. А кого представляете вы?
– О, я представляю самую безобидную для вас организацию – районную прокуратуру. Честно скажу, я не разбираюсь ни в трубопроводах, ни в способах их укладки, и уже одно это, наверно, делает меня самым приятным гостем.
– Возможно, – усмехнулся Панюшкин. – Вас хотел встретить наш участковый, но маленько приболел.
– Ах ты, бедолага! – воскликнул Белоконь. – Ах ты, моя деточка! Говорил ведь я Михаиле: смотри, Михайло! Нет, не послушал. Но все члены при нем? Руки-ноги, пальцы-шмальцы?
– Все при нем, – заверил Панюшкин. – Завтра будет в форме. Шаповалов – человек безотказный. По-моему, он уже разносил повестки с утра. Но, думается, зря вы приехали. Чрезвычайное происшествие было, они у нас не редкость, а криминала – не обессудьте!
– Ничего, – бодро заверил Белоконь. – Вскрытие покажет. Я намерен вскрыть суть происшедших событий. Это поговорочка у нас такая – вскрытие покажет, – зубы Белоконя сверкнули весело и опасно.
– Ну, знаете! Вы поосторожней со своими поговорочками! – засмеялся Мезенов. – С таким фольклором недолго человека и до инфаркта довести.
– Авось до этого не дойдет, – серьезно сказал Панюшкин и осмотрел всех приехавших. – Чтобы закончить церемонию представления, позвольте познакомить вас с нашими руководителями… Главный инженер, главный механик, главный снабженец. Все главные, ни к кому не подступись, все много о себе понимают. Вам придется встречаться с ними не один раз, задавать хитрые вопросы, выслушивать хитрые ответы… Все трое достаточно опытны и вполне смогут ублажить ваше любопытство.
Званцев улыбался, благожелательно смотрел в глаза каждому члену Комиссии, но легкая, почти незаметная снисходительность все-таки чувствовалась. Мол, простите нашего Панюшкина за шутовство, но такой уж он есть. Не поймешь – то ли шутит, то ли всерьез талдычит, но мы привыкли, привыкайте и вы. Старик он ничего, жить можно.
Хромов стоял отвернувшись, что-то мешало ему посмотреть и на Панюшкина, и на гостей. На лице его застыло, будто смерзлось, недовольство. Время от времени он вытирал слезившиеся на морозе глаза, вытирал резко, грубо, и непонятно было – слезы он вытирает или лицо разминает, стараясь приспособить его к обстановке.
А Жмакин был явно насторожен, напряженно слушал каждого, иногда быстро взглядывал на Панюшкина, как бы сверяя с ним свои опасения.
– Прошу! – крикнул Панюшкин, выбросив руку в сторону скрытого холмами Поселка. – Прошу, товарищи дорогие, следовать за мной. Вас ждут великие дела! – Он еще что-то хотел добавить, по лицу его уже скользнула шалая ухмылка, но помешал Чернухо.
– Не зарывайся, Николашка, – тихо сказал он, взяв Панюшкина за локоть. – Не надо. Успокойся. А то расходился, понимаешь, как холодный самовар. Знаю твой хулиганский гонор, знаю, что ты тщеславен и обидчив, как девчонка, ожидающая принца. Молчи. Ты сегодня сказал предостаточно. Подержи язык в тепле. Хиханьки кончились возле самолета. Скорее всего, их больше не будет. Положение серьезное. Поэтому не надо пижониться, Коля. Чтобы поставить нас на место, ты готов пожертвовать чем угодно… Не надо. Конечно, это говорит о твоей неувядаемости, о том, что ты молод духом, дерзок и горяч. Но не перегни палку. А то покажешься таким молодым, что даже незрелым. Люди подумают, что тебе рановато руководить такой стройкой. Усек?
Обогнав всех, Чернухо чуть ли не бегом покатился вперед – маленький, толстый и неуклюжий, как щенок, несказанно обрадованный тем, что его взяли на прогулку.
Панюшкин шел, спрятав руки в карманы и подняв воротник, от него старались не отставать Мезенов с Ливневым. Опульский рассказывал Белоконю какую-то нескончаемую историю, тот слушал с немым изумлением, и непонятно было – удивляется ли он самой истории или тому, как плотно набит Опульский словами. Тюляфтин шагал один, вертел головой, и стекла его очков в тонкой золотой оправе сверкали растроганно и взволнованно. Замыкали шествие Званцев, Жмакин и Хромов.
– Слушай сюда, Володя, – сказал Жмакин. – А никак охмурил их наш Толыс, а? Смеются, шутят, вроде не снимать человека приехали, а вознаграждать.
– Не, Федя, не охмурил, – ответил Званцев. – Не тот случай. Он может их очаровать, может вить из них веревки, может смеяться с ними или над ними – все это ничего не значит. И Толыс это знает. И они это знают. Поэтому могут посмеяться, пошутить… Это говорит только о том, что они вежливые люди. И больше ни о чем.
У Панюшкина была кличка Толыс. Местные нивхи рассказывали, что в каждом море есть свой хозяин и зовут его Толыс. Ну а раз на всем Проливе хозяином они считали Панюшкина, то от этого прозвища ему было просто не уйти.
– Так, выходит, того… снимут? – опять спросил Жмакин. – Выходит, слухи не зря…
– Нет, не снимут! – недобро засмеялся Хромов. – Под зад коленом дадут. А если догонят, то еще раз дадут.
– А, Володя? – переспросил Жмакин, не обращая внимания на слова Хромова.
– Слухи, Федя, великая вещь! Они рождаются, живут и умирают по своим законам, и мы не можем эти законы понять. Не дано. Да оно и к лучшему.
Жмакину не понравились слова главного инженера. Тот не ответил на его вопрос, а кроме того, в голосе Званцева ему послышалось пренебрежение. И сразу что-то злое, неуправляемое зашевелилось в нем, и он снова спросил, зная, что Званцеву будет неприятен его вопрос.
– Выходит, и ты считаешь, что снимут Толыса?
– На данный момент, Федя, я считаю, сколько шагов осталось до конторы. Околеваю. Знаешь, раньше я полагал, что зима как таковая кончается на десяти градусах мороза. Если мороз сильнее, значит, это уже не зима, а черт знает что. Пакость и мерзость. Прожив здесь два года, я изменил свои убеждения. Теперь я думаю, что зима кончается на двадцати пяти градусах. Если мороз сильнее – это издевательство над человеком. А сейчас под тридцать. И ты, Федя, тоже издеваешься, вопросами изводишь, зная, что ответить мне нечего. А знал бы, что ответить, все равно бы промолчал.
– Это что же, запретная тема?
– Тема не запретная, болтай на здоровье. Но только вот есть такой закон, открыть я его открыл, но не могу еще доказать математически, чтобы диссертацию оформить. В чем суть?.. Выйди на середину Пролива, так, чтобы вокруг на десять километров ни одной души не было живой, и вслух скажи что-нибудь такое, что другим знать не положено. Понимаешь? Так вот, завтра же об этом будут знать все, кого это касается.
– Хватит болтать-то, – махнул рукой Жмакин. – Больно высоко взял… Я уж минут пять как перестал тебя понимать.
– Чего тут непонятного! – хмыкнул Хромов. – Под зад коленом дадут только одному.
– Ну и что?
– Эх, Федя! Место освобождается! Вакуум, как говорят ученые люди, вроде нашего главного инженера. Слово такое есть – вакуум. У! Серьезное слово! Наука! Сила! У! – Хромов смахнул слезы со щек и, насмешливо глядя в длинную спину Званцева, еще раз крикнул, будто собаку дразнил: – У!
– Каждый судит в меру своей испорченности, – сказал Званцев, не оборачиваясь.
– Да! – выкрикнул Хромов, отчего-то заволновавшись. – Да! А природа вакуума не терпит. Тут тебе и формулировка, тут тебе и математика. Свято место пусто не бывает.
– Ага, – проговорил Жмакин. – Вон ты куда гнешь. Дошло.
– Слава те господи! – засмеялся Хромов. Поднявшись на прибрежные холмы, они увидели, что Панюшкин уже стоит на крыльце конторы и, придерживая дверь, пропускает членов Комиссии.
Горело где-то у ремонтных мастерских. Даже с расстояния двух километров были видны летящие по воздуху, вырванные ураганом доски. Охваченные огнем, они проносились над головами людей, как зажигательные снаряды. У догорающего дома Панюшкина чуть не сшибла громыхающая железная бочка, над головой неслось дымящееся тряпье, листы фанеры и железа, а огонь уже прилип к крыше соседнего дома…
Вот тогда Панюшкин услышал глухой грохот Пролива. И сразу понял, что все происходящее на берегу – пустяки. Ну, не оставит Тайфун ни одного дерева, сорвет крыши у домов, унесет заборы, ну, сожжет несколько домов, пусть даже десяток, – все это ерунда собачья. И ремонт бульдозеров, тягачей и прочей поврежденной техники тоже ерунда собачья. Главное – на Проливе, среди взбесившихся волн, которые еще несколько часов назад сонно лизали прибрежный песок. Там, среди месива из воды, песка, спрессованного воздуха, осталась маленькая флотилия, а на дне – слабый, уязвимый, еще не уложенный в траншею трубопровод.
И пронеслись в голове Панюшкина не то фразы будущего отчета, не то отголоски прошлых разговоров, приказов… «Плеть труб под водой беспомощна… Нет продольной устойчивости… Плотность воды резко возрастает… Расчеты не отражают положения вещей… При урагане воздух, насыщенный песком, превращается в наждак… Взбудораженная вода перемалывает, как бетономешалка…»
Все, что делал Панюшкин в течение той сотни часов, он делал скорбно и энергично, будто занимался чьими-то похоронами. Он посылал запросы в порт, комплектовал спасательные отряды, распределял аварийный запас продуктов, по радио докладывал обстановку в район, но все его надежды и опасения были на Проливе. Когда через несколько дней с командой водолазов он вышел на боте в бурный еще Пролив, презрев все инструкции, приказал надеть на себя водолазные доспехи и соскользнул в мутные волны, и почти в полной темноте, сдавленный холодной осенней водой, коснулся ногами дна, Панюшкин не знал размеров катастрофы. На дне он увидел немного, все силы уходили на то, чтобы удержаться на ногах. Трубопровод лежал на дне безвольно, как дохлое чудовище. Его изогнутое брюхо скрывалось в темноте. Сделав несколько шагов, Панюшкин окончательно убедился, что труба отброшена в сторону от трассы. Он прикинул радиус изгиба, длину уходящего в темноту отрезка трубы и расслабился. Его тут же подхватило течением. Панюшкин и не пытался встать на ноги, ожидая, пока натянется трос, соединяющий его с ботом. Он почти спокойно наблюдал, как хлопочут вокруг него люди, отсоединяют шланги, свинчивают круглый колпак…
– Ну что, Николай Петрович? – не выдержал главный инженер Званцев. – Что там?
– Радиус естественного прогиба, – размеренно ответил Панюшкин без выражения. – По новой, ребята, все по новой. Кончилось опускание труб. Теперь будем вытаскивать. Резать на куски и вытаскивать, резать и вытаскивать, резать и вытаскивать…
…А когда уже в сумерках водолазный бот шел к берегу, а Панюшкин стоял у борта, ухватившись за мокрые железные поручни, вдруг будто порыв молодого и упругого ветра налетел на него и забросил за тридцать лет отсюда, за десять тысяч километров, на маленькую булыжную площадь, залитую осенним дождем, усыпанную листьями. В тот поздний час на площади был только один человек – он, Колька Панюшкин, маленький, тощий, мокрый насквозь и насквозь несчастный. Вот он подходит к телефону и набирает номер, который набирал в этот вечер, наверно, не меньше десятка раз. Прижав к уху мокрую железную трубку автомата, слушает долгие безответные гудки. И не было тогда в мире ничего печальнее этих длинных гудков, похожих на ночные крики паровозов. С тех пор пройдет еще много лет, от него будут уходить друзья, и будут приходить к нему друзья, его будут снимать с высоких должностей, назначать на высокие должности, но никогда, может быть даже в миг смерти, он не будет таким Несчастным, как в тот вечер.
А трубку так и не подняли, хотя в доме, куда он звонил, было много людей, было весело и безалаберно и все знали, кто звонит. В тот вечер одна девушка выходила замуж. Не свадьба, нет, просто в тот вечер все решалось. Колька стоял у автомата, слушал гудки, и дождь стекал по его лицу. Точь-в-точь как сейчас. Но если тогда в нем не утихали проклятия на день и час, когда он встретил эту девушку, самые страшные проклятия, которые только приходили на ум, то через десять лет он смиренно благодарил судьбу за то, что встретился с ней. Да, прошло больше десяти лет, прежде чем Панюшкин назвал тот вечер самым счастливым в своей жизни. Он закалил его навсегда. Ни одно несчастье не могло сравниться с тем горем, и ничто не вызывало в нем столько надежд и опасений, как безответные гудки из холодной, прикованной цепью трубки.
– Так ли уж важно, что именно со мной произошло, – сказал как-то Панюшкин самому себе. – Важно то, чем все кончилось, к какому выводу я пришел, что решили люди, от которых зависит моя судьба. И вообще, куда интереснее, что подумал человек, в чем разочаровался, в чем уверился, нежели самые забавные его Приключения.
Панюшкин бежал по льду мелкими шажками, поминутно взглядывая вверх, спотыкался, поправляя налезавшую на глаза шапку, оглядывался назад, поторапливая главного инженера Званцева, зама по снабжению Хромова и главного механика Жмакина. И снова смотрел вверх, в слепящее, сверкающее изморозью синее небо, находил крылатый силуэтик и, чуть изменив направление, бежал, не замечая высеченных морозом слез.
Нет, не было в его столь несолидном беге подобострастия перед людьми, которые, наверно, с любопытством разглядывали сверху маленькую, неуклюжую фигурку начальника, не было и желания во что бы то ни стало встретить их у трапа, чтобы засвидетельствовать почтение. Было другое – неосознанный восторг, который бывает у людей, привыкших жить в снежных, ледяных, каменных, песчаных и прочих пустынях, восторг перед одним только видом снижающегося самолета. За этим суетливым и, чего уж там, в чем-то даже унизительным бегом стояли годы и годы, когда самым большим событием недели, месяца, сезона оказывалось прибытие такого вот самолетика с болтающимися тросиками, проволочками, с заштопанными крыльями, надтреснутыми стеклами и колесами, которые в прошлый рейс установили в местной мехмастерской. Прибытие самолетика – это новые люди, отъезд тех, к которым прикипел душой, это почта, избавление от тревог, новые тревоги, вести из большого мира, о котором стал забывать настолько, что нет-нет да и задашься вопросом: а есть ли вообще на Земле еще где-нибудь люди, или давно уже планета несется в пространстве, имея на своем борту только их маленький Поселок?
Свита Панюшкина состояла из людей крупнее его, массивнее. Званцев был на голову выше начальника и в темных очках казался нездешним, чужаком. Жмакин хотя и был пониже главного инженера, но выглядел массивнее и значительнее. Зам по снабжению Хромов казался грузным, даже рыхлым. Шел он неохотно, будто выполнял постылую повинность, – сунув руки в карманы и брезгливо отвернув в сторону большое, красное от мороза лицо. Они далеко отстали от Панюшкина, но ни разу не прибавили шагу. Званцев нарочитой неторопливостью словно бы заранее извинялся перед членами Комиссии за нестепенность начальства. А Хромов вроде все время раздумывал – не повернуть ли обратно? Но берег был уже дальше взлетной полосы, и Хромов неохотно тянулся вслед за всеми, каменно выпрямившись, ухом вперед, не лицом, а именно ухом. Жмакин шагал спокойно и размеренно, просто потому, что иначе не мог и не считал нужным. Надо встречать гостей? Пойдем встречать. И снег под его ногами скрипел яростно и ритмично.
Тень идущего на посадку самолета неожиданно накрыла всех троих, и они, словно почувствовав на себе взгляды, вразнобой помахали руками. Сделав круг над стройкой, над Проливом, самолет резко пошел на посадку, коснулся лыжами утоптанного снега, пронесся по полосе и остановился в нескольких метрах от Панюшкина, обдав его снежной пылью. Когда осела пыль и замер мотор, помощники стояли рядом с Панюшкиным.
– Ну что они там, мороза боятся? – нетерпеливо сказал Званцев. – Или передумали? Может, так и улетят?
– Дверь примерзла, – подсказал Жмакин. – Запор прихватило.
А Хромов все смотрел в сторону Поселка, будто ждал от кого-то сигнала, прятал лицо и ворчал в том смысле, что, мол, уж если прилетели, то никуда не денутся, околели они там от холода, вот и сидят, разогнуться не могут.
Наконец в самолете послышалось какое-то движение, глухие удары, дверь шевельнулась и вдруг провалилась внутрь. Раздались оживленные голоса, в полумраке самолета показались ярко освещенные солнцем лица. Слепящий свет дня вынуждал всех прыгать на лед чуть ли не с закрытыми глазами.
– Приехали, значит, – сказал Панюшкин, широко улыбаясь. – Ну-ну… Добро пожаловать. Надеюсь, вам здесь понравится и вы с пользой проведете время. Надеюсь, результаты вашей работы не замедлят сказаться.
– Кончай язвить, Николашка! – тонко крикнул маленький толстый человек в черной шубе мехом наружу. Подскочив к Панюшкину, он вытащил розовую ладошку из рукавицы, сжал ее в кулак и покрутил перед самым носом начальника стройки. – Ну, попался ты, Николашка, ну, попался! Вот ты где у меня, понял? Ох и покрутишься, ох покрутишься, мать твою за ногу! – Он закрыл глаза и покачал головой, будто сам ужаснулся положению, в котором оказался Панюшкин. – Мы тебя, волка старого, всем скопом так отфлажкуем – взвоешь!
Это был Чернухо. Главный специалист заказчика, единственный человек из всей Комиссии, которого Панюшкин опасался всерьез.
– Кого вы привезли, Олег Ильич! – воскликнул Панюшкин, пожимая руку Мезенову. – Ведь это же злобный человек! Он жаждет крови! Он загрызет меня из любопытства!
– По-моему, он просто проголодался. Всю дорогу говорил только об оленине.
– Нет, Николашка, олениной не откупишься! Тайменя на стол! Тайменя!
– Знаю, придется тебя и рыбкой угостить, чревоугодника старого… Вон разнесло как!
– А вот, Николай Петрович, познакомьтесь, пожалуйста, – Мезенов легонько подтолкнул к Панюшкину еще одного члена Комиссии – Это Тюляфтин. Представитель министерства. Очень грамотный специалист и, как мне кажется, прекрасный человек.
– Здравствуйте, – изысканно-тощий Тюляфтин вежливо поклонился.
– Ну что ж, очень приятно, – Панюшкин с удивлением ощутил в руке узкую влажную ладошку, которая лишь слегка шевельнулась и замерла в ожидании, пока ее отпустят. «Прямо-таки лягушачья лапка», – подумал Панюшкин. Еще раз взглянув на Тюляфтина, он увидел его молодость, взволнованность Севером, самолетом, этим вот не совсем обычным перелетом и несостоятельность. «Во! – воскликнул про себя Панюшкин, обрадовавшись тому, что нашел нужное слово. – Несостоятельность». – Первый раз на Севере? – спросил Панюшкин.
– Да, и вы знаете, – это потрясающе! Я вообще-то ехал сюда с опаской… Все-таки экипировка у меня не рассчитана на районы, весьма удаленные от Белокаменной… Но вот Олег Ильич маленько выручил, обул… Как-то все у вас здесь необычно… Край земли… Новый год, наверно, встречаете, когда мы еще на работе сидим…
– Ну, насколько мне известно, тридцать первого декабря в нашем министерстве сидят отнюдь не за рабочими столами! – засмеялся Панюшкин.
– Не скажите! Я вот недавно был в Средней Азии… Там тоже… Но это! У меня нет слов! Вы счастливый человек, Николай Петрович!
– Меняемся? – быстро спросил Панюшкин.
– Чем? – не понял Тюляфтин.
– Вы становитесь начальником строительства, а я перехожу в члены Комиссии? Идет?
– Заюлил, Николашка! – радостно закричал Чернухо. – Заюлил!
– Моя фамилия – Опульский, а зовут – Александр Алексеевич, – подошел высокий суховатый человек средних лет. – Я буду представлять здесь, с вашего позволения, областные профсоюзы.
– Ничего не имею против, – Панюшкин с интересом посмотрел в маленькие, острые глазки Опульского.
– Как вы понимаете, меня в основном будут интересовать условия жизни рабочих, их быт, если можно так выразиться, времяпрепровождение. Вы должны согласиться, что эти факторы, если их можно так назвать… – Опульский с достоинством откашлялся.
– Можно.
– Думаю, не ошибусь, если скажу, что эти факторы в неменьшей степени влияют и на сроки сооружения нефтепровода, и на его качество, и на многое другое… нежели факторы производственные. Я имею в виду сознательность коллектива, его готовность к выполнению сложных задач в сложных условиях…
Чернухо подошел и замер, вслушиваясь в слова Опульского, даже рот приоткрыл, пораженный.
– Поэтому должен вам сказать, – продолжал Опульский, – что не считаю свое присутствие здесь лишним…
– Ради бога! – успел вставить Панюшкин.
– Несмотря на то что весьма слабо разбираюсь в технических проблемах сооружения трубопровода. Между тем мне неоднократно…
– Николашка! – взвизгнул Чернухо, потеряв терпение. – Где тут у вас ближайшая прорубь? Нужно немедленно ткнуть туда этого типа, чтобы мозги ему промыть студеной северной водой, растуды его туды! А я-то по простоте душевной все думал – чего он в самолете молчит? Я ему анекдот, я ему рюмочку, а он, знай, молчит! Речь, оказывается, сочинял! Это же надо! И ведь сочинил! А?!
– Что-то вы все озоруете, – Опульский сдержанно кашлянул и отошел в сторону.
– На волю потому что выбрался! Где мой кабинет? Нет моего кабинета! Где мой канцелярский стол, мой громадный канцелярский стол, заваленный бумагами, Николашкиными жалобами, проектами, сметами и прочей дребеденью, где он? Нет его! По сторонам оглянись, Александр Алексеевич! Солнце сияет! Раздолье бескрайнее! Снег!
– Об этом уже кто-то говорил, – сдержанно улыбнулся Тюляфтин. – Под голубыми небесами великолепными коврами, блестя на солнце, снег, как вы помните, лежит.
– А! – небрежно махнул рукой Чернухо. – Терпеть не могу цитат. Скажите пожалуйста – великолепными коврами! Какие, к черту, ковры? Где вы видите эти ковры? Ковер – он мягкий, теплый… А здесь торосы, как ножи, торчат!
– Ну а вас я немного знаю, – Панюшкин подошел к человеку, который улыбался, слушая лепет Тюляфтина, словесную вязь Опульского, был в полном восторге от воплей Чернухо и вообще чувствовал себя легко и уверенно. У него на лице все было вроде крупновато – мощный нос, крупные губы, а что касается зубов, то они были из тех, которые принято называть лошадиными. И улыбка получалась большая, зубастая, сразу не поймешь – улыбается человек или скалится. А в общем, это был довольно красивый парень лет тридцати. – Вы уже приезжали к нам летом и дали, помнится, репортаж в газете. Специалисты, правда, немного ворчали, неточности им поперек горла стали, ну а в целом выступление нам даже помогло, кое-что из оборудования подбросили вне очереди. Ваша фамилия Ливнев, верно?
– Совершенно верно, Николай Петрович! Я и есть Ливнев, и пусть кто-нибудь попробует доказать, что это не так!
– А есть желающие? – улыбнулся Панюшкин.
– Хотел бы я на них посмотреть! – мощно хохотнул Ливнев.
«Противник номер два, – спокойно подумал Панюшкин. – Ему нужен материал, или, как они выражаются, гвоздь. Я для него лишь повод выступить. И чем жестче будут выводы Комиссии, тем более принципиальная, нелицеприятная, гражданственная – какая еще? – статья у него получится. За ней он и приехал. Трудовых успехов у нас нет, писать очерки о передовых рабочих с отстающих строек не принято… Да, его цель – разгромная статья. Но если с Чернухо я могу спорить, надеяться на понимание, если для Чернухо имеет значение обоснованность технических решений, то Ливневу все это безразлично, как и моя судьба. Ему нужен материал. О, могу представить, какой острый запах жареного ощущает сейчас его столь выразительный, почти вороний нос! У него и должность ворона, он кружит надо мной, ждет добычи… Ну ничего, я пока еще живой».
– Вот за что я люблю Николая Петровича, – Ливнев гулко похлопал Панюшкина по спине, – с ним ухо держи востро! Он не дает расслабиться. Это боксер атакующего стиля. А, Николай Петрович?
– Нет. Я не боксер. Я дворняга.
– Во! Я что говорил! – восторженно крикнул Ливнев. – Нет, с ним не зевай! С таким человеком интересно работать.
– Поработаем, – тихо сказал Панюшкин.
– А я – Иван Иванович Белоконь, – перед Панюшкиным стоял улыбчивый человек в громадной мохнатой шапке. Где-то в глубине меха розовели щеки, светились глаза, сверкали молодые белые зубы.
– Очень приятно. А кого представляете вы?
– О, я представляю самую безобидную для вас организацию – районную прокуратуру. Честно скажу, я не разбираюсь ни в трубопроводах, ни в способах их укладки, и уже одно это, наверно, делает меня самым приятным гостем.
– Возможно, – усмехнулся Панюшкин. – Вас хотел встретить наш участковый, но маленько приболел.
– Ах ты, бедолага! – воскликнул Белоконь. – Ах ты, моя деточка! Говорил ведь я Михаиле: смотри, Михайло! Нет, не послушал. Но все члены при нем? Руки-ноги, пальцы-шмальцы?
– Все при нем, – заверил Панюшкин. – Завтра будет в форме. Шаповалов – человек безотказный. По-моему, он уже разносил повестки с утра. Но, думается, зря вы приехали. Чрезвычайное происшествие было, они у нас не редкость, а криминала – не обессудьте!
– Ничего, – бодро заверил Белоконь. – Вскрытие покажет. Я намерен вскрыть суть происшедших событий. Это поговорочка у нас такая – вскрытие покажет, – зубы Белоконя сверкнули весело и опасно.
– Ну, знаете! Вы поосторожней со своими поговорочками! – засмеялся Мезенов. – С таким фольклором недолго человека и до инфаркта довести.
– Авось до этого не дойдет, – серьезно сказал Панюшкин и осмотрел всех приехавших. – Чтобы закончить церемонию представления, позвольте познакомить вас с нашими руководителями… Главный инженер, главный механик, главный снабженец. Все главные, ни к кому не подступись, все много о себе понимают. Вам придется встречаться с ними не один раз, задавать хитрые вопросы, выслушивать хитрые ответы… Все трое достаточно опытны и вполне смогут ублажить ваше любопытство.
Званцев улыбался, благожелательно смотрел в глаза каждому члену Комиссии, но легкая, почти незаметная снисходительность все-таки чувствовалась. Мол, простите нашего Панюшкина за шутовство, но такой уж он есть. Не поймешь – то ли шутит, то ли всерьез талдычит, но мы привыкли, привыкайте и вы. Старик он ничего, жить можно.
Хромов стоял отвернувшись, что-то мешало ему посмотреть и на Панюшкина, и на гостей. На лице его застыло, будто смерзлось, недовольство. Время от времени он вытирал слезившиеся на морозе глаза, вытирал резко, грубо, и непонятно было – слезы он вытирает или лицо разминает, стараясь приспособить его к обстановке.
А Жмакин был явно насторожен, напряженно слушал каждого, иногда быстро взглядывал на Панюшкина, как бы сверяя с ним свои опасения.
– Прошу! – крикнул Панюшкин, выбросив руку в сторону скрытого холмами Поселка. – Прошу, товарищи дорогие, следовать за мной. Вас ждут великие дела! – Он еще что-то хотел добавить, по лицу его уже скользнула шалая ухмылка, но помешал Чернухо.
– Не зарывайся, Николашка, – тихо сказал он, взяв Панюшкина за локоть. – Не надо. Успокойся. А то расходился, понимаешь, как холодный самовар. Знаю твой хулиганский гонор, знаю, что ты тщеславен и обидчив, как девчонка, ожидающая принца. Молчи. Ты сегодня сказал предостаточно. Подержи язык в тепле. Хиханьки кончились возле самолета. Скорее всего, их больше не будет. Положение серьезное. Поэтому не надо пижониться, Коля. Чтобы поставить нас на место, ты готов пожертвовать чем угодно… Не надо. Конечно, это говорит о твоей неувядаемости, о том, что ты молод духом, дерзок и горяч. Но не перегни палку. А то покажешься таким молодым, что даже незрелым. Люди подумают, что тебе рановато руководить такой стройкой. Усек?
Обогнав всех, Чернухо чуть ли не бегом покатился вперед – маленький, толстый и неуклюжий, как щенок, несказанно обрадованный тем, что его взяли на прогулку.
Панюшкин шел, спрятав руки в карманы и подняв воротник, от него старались не отставать Мезенов с Ливневым. Опульский рассказывал Белоконю какую-то нескончаемую историю, тот слушал с немым изумлением, и непонятно было – удивляется ли он самой истории или тому, как плотно набит Опульский словами. Тюляфтин шагал один, вертел головой, и стекла его очков в тонкой золотой оправе сверкали растроганно и взволнованно. Замыкали шествие Званцев, Жмакин и Хромов.
– Слушай сюда, Володя, – сказал Жмакин. – А никак охмурил их наш Толыс, а? Смеются, шутят, вроде не снимать человека приехали, а вознаграждать.
– Не, Федя, не охмурил, – ответил Званцев. – Не тот случай. Он может их очаровать, может вить из них веревки, может смеяться с ними или над ними – все это ничего не значит. И Толыс это знает. И они это знают. Поэтому могут посмеяться, пошутить… Это говорит только о том, что они вежливые люди. И больше ни о чем.
У Панюшкина была кличка Толыс. Местные нивхи рассказывали, что в каждом море есть свой хозяин и зовут его Толыс. Ну а раз на всем Проливе хозяином они считали Панюшкина, то от этого прозвища ему было просто не уйти.
– Так, выходит, того… снимут? – опять спросил Жмакин. – Выходит, слухи не зря…
– Нет, не снимут! – недобро засмеялся Хромов. – Под зад коленом дадут. А если догонят, то еще раз дадут.
– А, Володя? – переспросил Жмакин, не обращая внимания на слова Хромова.
– Слухи, Федя, великая вещь! Они рождаются, живут и умирают по своим законам, и мы не можем эти законы понять. Не дано. Да оно и к лучшему.
Жмакину не понравились слова главного инженера. Тот не ответил на его вопрос, а кроме того, в голосе Званцева ему послышалось пренебрежение. И сразу что-то злое, неуправляемое зашевелилось в нем, и он снова спросил, зная, что Званцеву будет неприятен его вопрос.
– Выходит, и ты считаешь, что снимут Толыса?
– На данный момент, Федя, я считаю, сколько шагов осталось до конторы. Околеваю. Знаешь, раньше я полагал, что зима как таковая кончается на десяти градусах мороза. Если мороз сильнее, значит, это уже не зима, а черт знает что. Пакость и мерзость. Прожив здесь два года, я изменил свои убеждения. Теперь я думаю, что зима кончается на двадцати пяти градусах. Если мороз сильнее – это издевательство над человеком. А сейчас под тридцать. И ты, Федя, тоже издеваешься, вопросами изводишь, зная, что ответить мне нечего. А знал бы, что ответить, все равно бы промолчал.
– Это что же, запретная тема?
– Тема не запретная, болтай на здоровье. Но только вот есть такой закон, открыть я его открыл, но не могу еще доказать математически, чтобы диссертацию оформить. В чем суть?.. Выйди на середину Пролива, так, чтобы вокруг на десять километров ни одной души не было живой, и вслух скажи что-нибудь такое, что другим знать не положено. Понимаешь? Так вот, завтра же об этом будут знать все, кого это касается.
– Хватит болтать-то, – махнул рукой Жмакин. – Больно высоко взял… Я уж минут пять как перестал тебя понимать.
– Чего тут непонятного! – хмыкнул Хромов. – Под зад коленом дадут только одному.
– Ну и что?
– Эх, Федя! Место освобождается! Вакуум, как говорят ученые люди, вроде нашего главного инженера. Слово такое есть – вакуум. У! Серьезное слово! Наука! Сила! У! – Хромов смахнул слезы со щек и, насмешливо глядя в длинную спину Званцева, еще раз крикнул, будто собаку дразнил: – У!
– Каждый судит в меру своей испорченности, – сказал Званцев, не оборачиваясь.
– Да! – выкрикнул Хромов, отчего-то заволновавшись. – Да! А природа вакуума не терпит. Тут тебе и формулировка, тут тебе и математика. Свято место пусто не бывает.
– Ага, – проговорил Жмакин. – Вон ты куда гнешь. Дошло.
– Слава те господи! – засмеялся Хромов. Поднявшись на прибрежные холмы, они увидели, что Панюшкин уже стоит на крыльце конторы и, придерживая дверь, пропускает членов Комиссии.