Страница:
Виктор Пронин
Высшая мера
– Говорят, в городе появилась какая-то очень крутая банда?
– Крутыми бывают только яйца.
Фольклор 1999 года
Фамилия у него была не очень красивая, таилась в ней какая-то скрытая усмешечка. Из таких фамилий легко получаются клички, прозвища, причем обидные прозвища, хотя особенно унизительными их назвать нельзя.
Апыхтин, Владимир Николаевич Апыхтин – так его звали. За подобной фамилией видится что-то мягкое, пыхтящее, податливое. Одним словом, нетвердое. Над таким человеком не грех посмеяться, можно и задеть этак легонько, не задумываясь о последствиях. Можно вообще его не заметить. И слова, которые он произносит, можно не услышать. Ничего при этом не потеряешь. Какие у него могут быть слова? Наверняка какая-нибудь жалоба, прошение, заявление о материальной помощи или об отпуске за свой счет по случаю болезни жены, тещи, тетки...
Именно такая фамилия была у председателя банка «Феникс» – хорошего, крепкого банка, крупнейшего в городе, между прочим. И уже только из одного этого обстоятельства можно сделать вывод, что все сказанное об этом человеке – чистое заблуждение, как говорится, ошибочка. Председатель правления банка не может быть слишком уж податливым. Если в школе его дразнили Пуховичком, Паровозом, а паровозы, как известно, пыхтят и дымят, то это еще ни о чем не говорит. Школу он закончил лет двадцать назад, из чего следует, что возраст у Владимира Николаевича Апыхтина приближался к сорокалетнему рубежу. Рубеж этот должен был наступить опять же не так уж и скоро, не прямо завтра – через три-четыре года.
За эти вот двадцать лет из Пуховичка и Паровоза вырос громадный детина под метр восемьдесят с гаком, уверенный в себе, громкоголосый, шумный, громко хохочущий. Однако уверенность его была без наглости, без нахальства, неназойливая такая уверенность, еще ее можно назвать истинной уверенностью. А если уж вспоминать школьную кличку, то надо признать, что действительно полноват был Апыхтин, явно полноват. Но солидная должность и большие возможности эту полноту скрадывали и делали ее как бы и незаметной, чуть ли не обязательной.
Выглядел Апыхтин как и подобает нынешнему банкиру – любил темные костюмы, предпочитал белые рубашки с запонками и галстук с заколкой. Носил затемненные очки в тяжелой оправе, отрастил бороду, короткую, но окладистую, от уха до уха. Темная челка густых волос придавала ему вид молодой и даже слегка шаловливый. Выбор такой прически был прост и естествен – к тридцати семи годам у банкира образовались хорошие такие выразительные залысины. Прикрывал он их очень тщательно, так что об этих залысинах не знали ни секретарши, ни ближайшие соратники, ни многочисленные клиенты банка, которые, естественно, смотрели на банкира во все глаза, стараясь чуть ли не по цвету галстука, по складкам на пиджаке определить его решение, настроение, приговор.
Промелькнуло слово «шаловливость».
Да, это качество было вполне присуще Апыхтину – он и в самом деле был весел, здоров, охотно и заразительно смеялся, показывая желающим все свои зубы – хорошие зубы были у банкира, белые, крупные, и каждый на своем месте. При таких зубах, при такой должности – кто угодно будет смеяться, запрокидывая голову и играя румяными щечками, светящимися из бороды. И для бороды имелась причина – шрам проходил у Апыхтина от уха до подбородка, серьезный такой шрам – напоминание о неосторожной, беззаботной молодости.
Бывает. И самое главное, что нужно сказать об Апыхтине в связи с предстоящими событиями, – он был влюблен.
В собственную жену.
Тихо был влюблен, без стенаний и безумств, но зато постоянно.
Катя? Да, ее звали Катя, была она лет на десять моложе Апыхтина, фигура позволяла ей ходить в брючках и великоватом свитере. В такой одежде она появлялась на банковских торжествах, да и на собственной кухне была одета так же. Разумеется, в других брючках и в другом свитере. Короткие светлые волосы не требовали сложных причесок, свежее лицо почти не требовало кремов, и вообще ее здоровое стройное тело не требовало никаких ухищрений и снадобий.
И еще был у Апыхтина сын, тоже Владимир, Вовка, десятилетний плут, унаследовавший от родителей здоровье и веселый нрав. Двойки его не огорчали, как не огорчали они и родителей, пятерки тоже не приводили семью в радостное возбуждение. Сам Апыхтин в свое время учился плохо и прекрасно понимал, что есть в жизни и другие показатели способностей, не только отметки в школьном журнале или в затертом дневнике.
Это утро, роковое утро в жизни Апыхтина, начиналось как обычно. Он проснулся первым, он всегда просыпался первым, некоторое время лежал, глядя в потолок, прокручивая мысленно все те дела, которые сегодня ему предстояли, – совещания, встречи, приемы. Еще раз убедившись, что все это сделать он успеет, Апыхин осторожно просунул руку под голову Кати, привлек ее, спящую, к себе, поцеловал куда-то под подбородком и встал. Пройдя на кухню, он слегка качнул колокол, подвешенный в дверном проеме.
Вся квартира тут же наполнилась сильным долгим звоном.
– Подъем, ребята, подъем, – пробормотал он.
Выходя из кухни в ванную, он снова качнул колокол, и снова раздался радостный звон, не услышать который было просто невозможно. Когда он вышел из ванной, веселый, влажный, полный, Катя уже стояла у плиты, а сонный, почти ничего не видящий Вовка сидел перед громадным экраном телевизора.
– Звонил Басаргин, – сказала Катя.
– Чего ему?
– Поздоровался.
– Трепещет Басаргин.
– А чего ему трепетать?
– Кредит пробивает... Странный такой кредит. – Апыхтин присел к столу, втиснувшись в самый угол.
– Не пробьет? – усмехнулась Катя, не оборачиваясь от плиты.
– Нет.
– Обидится?
– Да ему уже пора привыкнуть... Такую публику тащит... Где он их только берет? Не пойму. Гнать их всех придется.
– Но он же твой заместитель. – Поставив перед Апыхтиным яичницу, густо посыпанную укропом и петрушкой, Катя присела напротив, подперла подбородок кулачком.
– Мало ли этих замов... У меня их трое.
– Те тоже тащат странную публику?
– Нет, только Басаргин. – Апыхтин замер, уставившись прямо перед собой в стену, и некоторое время как бы отсутствовал, унесся в свои банковские кабинеты, коридоры, сейфы.
– Возвращайся, – сказала Катя, положив ладонь ему на руку.
– Куда? – не понял Апыхтин.
– На кухню. К яичнице.
– Ах да... Причем явно уголовная публика. И он это знает. Я это знаю. Другие замы знают – и Осецкий, и Цыкин.
– Но тащит? – улыбнулась Катя.
– Да! – подтвердил Апыхтин. – Еще как тащит!
– Может, он таким образом предлагает вам «крышу»?
– Есть у нас «крыша»! Наша «крыша» – самая крутая в городе!
– Чем же она так хороша?
– А тем, что надежная. Да, мы платим Кандаурову, но зато живем спокойно. Как только возникает какой-нибудь качок, я сразу отправляю его к Кандаурову – решайте, ребята, свои проблемы без меня. И все. Больше качок не появляется.
– Нигде? – Катя сидела все так же, подперев кулачком щеку и следя за тем, чтобы Апыхтин все-таки съел яичницу.
– Может, где и появляется, может, уже нигде... Зачем мне об этом думать? Я плачу деньги. Вовка! – крикнул Апыхтин, повернувшись к двери. – Быстро к ноге!
Долгое время в комнате стояла тишина, потом послышались какие-то невнятные шорохи, вздохи, шаги, и наконец в дверях возникла заспанная физиономия сына.
– Ну? – сказал он.
– Через неделю едем на Кипр.
– Знаю.
– Ты готов?
– Ну.
– Есть что надеть, обуть?
– Есть.
– Литературу почитал, историю, географию, карту острова изучил? Знаешь, где находится бухта, из которой Афродита вышла?
– Из пены она вышла.
– Не из мыльной же пены! – заорал Апыхтин, теряя терпение.
– Из морской.
– Как называется главный город Кипра?
– Так и называется... Столица.
– Все! Сгинь. Нет больше моих сил заниматься твоим воспитанием! – Апыхтин беспомощно посмотрел на жену.
– Ты сегодня и так, по-моему, перенапрягся, – рассмеялась Катя. – Пожалей себя.
– Да ладно уж. – Апыхтин привлек к себе Катю, обнял мимолетно и встал.
В это время зазвонил телефон.
– Опять, наверно, Басаргин. Будешь говорить?
– Буду, – решительно сказал Апыхтин и прошел в комнату, откуда продолжали нестись звонки. – Да! – сказал он, подняв трубку. В его голосе явственно звучала властность, готовность говорить, но сквозило и недовольство, совсем немного, такое обычно бывает у большого начальника при разговоре с подчиненным. Не потому, что он и в самом деле чем-то недоволен, вовсе нет, просто эта вот еле заметная нотка сразу проясняла, высвечивала, кто из них главнее, кто руководитель, а кто маленько пониже.
Вовка благоразумно убрал звук в телевизоре, сам Апыхтин упал в кресло и, отвернувшись ото всех, глядя только в залитое утренним солнцем окно, продолжал разговор. Постепенно нотка недовольства исчезла, поскольку звонил вовсе не Басаргин, а другой его заместитель, Осецкий, и звонил по делу, которое Апыхтину было интересно. Теперь его начальственное положение определялось краткостью, немногословностью реплик.
– Да, – говорил он отрывисто. – Понял. И что же из этого следует? Ни в коем случае! Ну? Ну? Ну?
Конечно же, каждый понимает, что нужно очень остро чувствовать свое служебное превосходство, чтобы три раза подряд произнести в трубку довольно бесцеремонное словечко «Ну?», причем вопросительно произнести, тем самым требуя от собеседника пояснений, уточнений, новых подробностей.
Это происходило почти каждое утро – работа начиналась с телефонных звонков. Апыхтин не возражал, ему даже нравилось начинать день вот так – в халате, в кресле, закинув ногу на ногу, ощущая в себе нерастраченные еще за день силы, наслаждаясь быстрым обдумыванием на лету всего, что сообщает прямо с утра его свита – свита председателя правления банка. Он видел, что соображает быстрее тех, с кем разговаривал, глубже и острее понимает возникающие сложности, сразу, буквально сразу находит решение правильное, грамотное, а когда требуется, то и достаточно жесткое.
Эта уверенность давала ему спокойствие – нет у него соперников, некем его заменить в банке, нет человека, который бы мог потеснить его, сбросить с кресла. И борода, и рост, и вполне приличная полноватость – все работало на Апыхтина, и он это прекрасно сознавал. Даже утренние звонки, которые вроде бы нарушали домашний покой, ему нравились – верные люди торопились доложить обо всем, что случилось за ночь, что могло случиться за день.
– Гони его в шею! – сказал Апыхтин, выводя разговор на финишную прямую.
– Уже, – ответил Осецкий.
– Молодец. Что Кандауров?
– Возникал.
– Что-то зачастил.
– Я тоже обратил на это внимание.
– Обнищал?
– Скорее оборзел.
Такой разговор нравился Апыхтину. Любое его слово, предположение, сомнение подхватывалось, развивалось, его настроение прочитывалось мгновенно, его желания угадывали по самым кратким замечаниям и не оспаривали. Кто-то мог бы в этом заподозрить подхалимаж, но его не было – Апыхтин и его замы были единомышленниками, споры между ними возникали чрезвычайно редко, поскольку за день они встречались много раз и утряска мнений происходила постоянно.
Собственно, эти четверо были учредителями банка и ни у кого из них не возникало надобности всерьез разыгрывать из себя начальника и подчиненных. Это была лишь своеобразная игра, больше рассчитанная на посетителей, на клиентов – есть, дескать, председатель, он все решает, и, может быть, если повезет, удастся к нему попасть, тогда я, конечно, подниму ваш вопрос, уважаемый Иван Иванович, и сделаю для вас все, что смогу.
Что касается Кандаурова, то эта фамилия частенько мелькала в разговорах Апыхтина со своими заместителями – местный авторитет взял банк «Феникс» под опеку и вот уже несколько лет сносно справлялся со своими обязанностями, отбивая нечастые, но свирепые атаки других банд, которые тоже хотели бы защищать банк от всевозможных жизненных неприятностей. Порой доходило до серьезных стычек, случались разборки, перестрелки, были и трупы. Апыхтин знал обо всем этом, прекрасно знал, но говорить на эту тему избегал. Кандауров сам навязался – ему и вертеться. Но в последнее время тот стал каким-то уж слишком навязчивым – приезжал в банк когда ему заблагорассудится и, по-блатному играя плечами, шел к председателю.
– Привет, красавица! – бросал он секретарше и входил в кабинет. Независимо от того, кто там находился в это время.
Апыхтин как-то решил с ним поговорить. Он позвонил Кандаурову и сказал:
– Жду тебя сегодня в двенадцать.
И положил трубку.
Кандауров пришел в двенадцать. Первую дверь он открыл на себя, вторую толкнул ногой.
– Садись, Костя, – сказал Апыхтин, показывая на стул у приставного столика. – Разговор есть.
– Слушаю, начальник. – Кандауров сел, отодвинув стул подальше от столика, чтобы можно было закинуть ногу на ногу, поддернул брючки, достал сигареты, закурил. – Говори, начальник... Когда ты позвонил утром, меня прямо любопытство разобрало – неужели, думаю, премия набежала за хорошую работу? – Он затянулся и струю дыма пустил в Апыхтина. Облачко до того не дошло, осторожно все-таки выдохнул Кандауров, но от Апыхтина не ускользнуло, что гость выдохнул дым в его сторону.
Кандауров был откровенно тощеват, поэтому все одежды на нем висели свободно, легко, с воздухом. Одевался он щеголевато – клетчатый пиджак, черные брюки, белая рубашка, блестящие туфли на тонкой кожаной подошве. А вот галстуки, галстуки он постоянно высматривал на телевизионных дикторах, на артистах, президентах и старался не отставать. Правда, сероватый цвет лица выдавал человека, который долгое время находился в весьма суровых условиях, годами дышал тяжелым спертым воздухом и мало видел солнца.
– Я не люблю, когда дверь в мой кабинет открывают ногой, – сказал Апыхтин. – Это моя контора. И если ты пришел ко мне, веди себя пристойно. Или не приходи вовсе.
– Извини, начальник, – осклабился Кандауров, показав темноватые зубы с просветами. – Сам знаешь, жизнь у меня протекала не в светских салонах.
– В следующий раз я вызову уборщицу, она даст тебе швабру, и будешь протирать там, где наследил, – холодно заметил Апыхтин. Он не боялся Кандаурова, он платил ему деньги и мог позволить себе говорить так, как считал нужным.
– Даже так? – От удивления Кандауров откинулся на спинку стула.
– И еще мне не нравится, когда некоторые гости пускают мне дым в лицо.
– Это я, что ли?
– И еще мне не нравится, когда по коридорам моей конторы приблатненные личности шастают без дела.
– И опять я?
– Чего по банку шатаешься?
– А почему бы нет?
– Клиентов распугиваешь. И наши с тобой доходы от этого могут слегка уменьшиться.
– Я в тебя верю, Володя. – Кандауров поспешно загасил сигарету в пепельнице. – Ты этого не допустишь.
– Костя, – примирительно сказал Апыхтин, – ты ведь все получаешь, о чем мы договорились?
– Не мешало бы добавить, Володя!
– Об этом мы поговорим, когда закончится финансовый год. Как и договаривались. И мой тебе совет... Если хочешь, назови это просьбой... Не светись без толку. И меня не засвечивай. Плохо это, Костя. Неграмотно.
– Признаю, начальник. Виноват. – Кандауров склонил голову и прижал ладонь к груди. – Исправлюсь. Только это, Володя... Не надо со мной так круто, я такой невыдержанный, такой психованный... Соображать начинаю на следующий день после того, как что-то натворю... Я это... Как там у вас, у порядочных, называется... Ранимый. Раны в душе остаются. В непогоду болят, напоминают о себе... Болять мои раны, болять мои раны, болять мои раны глыбоко, – пропел Кандауров. – Знаешь такую песню?
– Выпьешь? – спросил Апыхтин.
– Володя... Ты обалденный человек. Я тебя люблю.
– Я тоже, Костя, люблю тебя, – усмехнулся Апыхтин и, достав из стола початую бутылку коньяка, два стакана, тут же наполнил их до половины. После этого вынул конфетку, разломил пополам. – За любовь! – сказал он, поднимая свой стакан.
– И за верность, – многозначительно добавил Кандауров, прищурившись. – Любовь без верности немного стоит.
– Как и верность без любви... – Апыхтин выпил до дна, сунул в рот половинку конфетки и спрятал бутылку в стол. – Будь здоров, Костя. Телефоны знаешь, звони.
Такой вот разговор состоялся у Апыхтина с Кандауровым некоторое время назад, и с тех пор в их отношениях наступила мирная пауза – Кандауров вел себя предупредительно, в банке не появлялся, без надобности не звонил, и даже машину его уже не замечали на ближайших улицах.
Но продолжение у этого разговора все-таки было – примерно через неделю Кандауров позвонил Апыхтину домой, причем в довольно-таки необычное время, поздним вечером позвонил, в двенадцатом часу.
– Володя, у тебя есть враги? – спросил Кандауров без обычных многословных приветствий.
– Нет, только друзья, – ответил Апыхтин не задумываясь. – И ты, Костя, первый из них.
– У тебя есть враги, Володя.
– Кто же это, поделись! – шутя воскликнул Апыхтин, полагая, что Кандауров после этих слов начнет намекать на прибавку к жалованью.
– Не знаю, Володя. Но твой веселый тон говорит о том, что и ты не знаешь. Но они есть, Володя. И это серьезные ребята. Слушок такой прошел по нашим уголовным коридорам. Мне бы не хотелось, чтобы с тобой случилось что-нибудь неприятное. Береги себя, Володя.
– И ты не можешь мне в этом помочь?
– Вот помогаю. Как могу. Знаешь, странная такая, неуловимая информация... Не то что-то есть, не то нет... Но мой нюх, зэковский, лагерный, называй его как хочешь... Он редко меня подводит.
– Но все-таки подводит?
– Не надо на это надеяться... Знаешь, почему я к тебе проникся? Нет, не из-за денег, которые ты мне время от времени даешь... Неделю назад я понял, что ты ничего так мужичок, ничего... Сначала выволочку сделал, потом коньяком угостил. Если бы ты только мне налил, я бы его тебе в лицо выплеснул. Но ты все правильно сделал... И я понял – наш человек. У тебя двери в квартире стальные?
– Стальные.
– Это хорошо. – Голос Кандаурова сделался каким-то усталым. – А этаж какой?
– Седьмой.
– Над тобой есть этажи?
– Еще пять.
– Это хорошо, – повторил Кандауров. – Спокойной ночи, Володя, извини за поздний звонок.
И этот вот разговор припомнился Апыхтину, когда утром, в запахнутом халате на голое тело, он сидел в кресле и разговаривал со своими заместителями. Будь Апыхтин опытнее в уголовных делах, пообщайся он побольше с авторитетами, то, возможно, иначе отнесся бы к ночному предупреждению Кандаурова. Он мог бы насторожиться, будь у него жизнь другой, не столь удачливой. Но везло ему, во всем везло. И банк работал, наполнялся деньгами, а сколько их сгорело, этих банков, сколько сгинуло вместе со своими председателями и заместителями! И женщина, в которую влюбился, стала его женой, и сын родился, именно сын, а не дочь – ему хотелось, чтобы Апыхтины продолжали свое победное шествие по земле. И со здоровьем у него все было в порядке, из всех лекарств он знал только анальгин да аспирин.
Нельзя сказать, что Апыхтин полностью пренебрег словами Кандаурова, вовсе нет. Он вызвал к себе начальника охраны банка, бывшего милицейского майора Пакина, и строго поговорил с ним – тот немедленно дал нагоняй автоматчикам у входа и на этажах. Предупредил Катю, чтобы без телохранителя из дома не выходила и чтобы Вовку куда попало не отпускала. На всякий случай своему водителю выхлопотал пистолет Макарова и положил в бардачок «Мерседеса».
– Слушай, Апыхтин! – воскликнула Катя, отстраняясь. – Я чувствую, что ты не хочешь идти сегодня на работу?
– А как ты догадалась? – Апыхтин еще не потерял способность краснеть, но в полумраке не было заметно его пылающих щек.
– Я бы сказала, но мне неловко... По-моему, ты готов немедленно вернуться в спальню, а?
– Как ты права, как права... – Апыхтин виновато склонил голову.
– Ничего, скоро Кипр, – усмехнулась Катя. – Наверстаем.
– Одна надежда на Кипр... – И Апыхтин вышел на площадку.
Чуть помедлив, Катя дождалась, когда он обернется, подмигнула, махнула прощально рукой и лишь после этого закрыла дверь. Стальную, бронированную дверь, которую Апыхтин неохотно, но поставил полгода назад – его заместители установили себе такие двери еще раньше.
Свежевымытый «Мерседес» цвета мокрого асфальта стоял, посверкивая на солнце еще не высохшими каплями влаги. Затемненные стекла были протерты, хромированные накладки сияли празднично и почти торжественно. Распахнув дверцу, Апыхтин упал на мягкое сиденье рядом с водителем и, откинувшись на спинку, закрыл глаза.
– Привет, Гена, – сказал он, улыбаясь в бороду – он до сих пор ощущал на губах Катин поцелуй. – Что хорошего в большой жизни?
– Здравствуйте, Владимир Николаевич... А новости... На Филиппинах вулкан ожил, огнем дышит... В Колумбии землетрясение... На Камчатке пожары. – Последние слова водитель произнес, уже влившись в поток машин на залитой солнцем улице.
– Ну ты даешь, Гена! Никогда от тебя не услышишь ничего радостного. Где ты набираешься этих катастрофических новостей?
– Места надо знать, Владимир Николаевич. – Гена искоса глянул на Апыхтина, усмехнулся. – А что нового на финансовом фронте? От рублей не пора избавляться?
– Скажу, когда надо будет.
– Как бы не промахнуться, а?
– Предупрежу.
Такие разговоры происходили у них каждое утро, и каждое утро Апыхтин неизменно успокаивал водителя, обещая ему в случае чрезвычайных финансовых потрясений спасти его десять или двадцать тысяч. Гена в прошлом был боксер, неплохой боксер, до чемпиона города поднимался, а теперь по совместительству являлся и водителем, и телохранителем. Формы не потерял, оставался сухим, жилистым, носил, как и прежде, короткую прическу, закатывал рукава рубашки, и каждый желающий мог видеть его сильные, тренированные, загорелые руки. На водительском месте он чувствовал себя свободно, ему явно было просторно в этом кресле. Искоса поглядывая на него, Апыхтин завидовал парню, его плоскому животу, легким движениям. Но он уже сжился со своим весом, объемом и полагал, что менять что-либо поздновато. Да и в азарте постоянных банковских схваток вес не имел большого значения. Катя любила его и таким, а остальные стерпят, улыбчиво думал Апыхтин.
Знал Апыхтин, что монументальность его производит впечатление, даже секретарша и та встречала стоя, вскакивая со стула, едва он появлялся в дверях, хотя уж такой была суровой и неприступной особой, что посетители, кажется, побаивались ее больше, нежели председателя правления.
– Здравствуйте, Алла Петровна! – громогласно приветствовал ее Апыхтин.
– Здравствуйте, Владимир Николаевич.
– Что хорошего в жизни?
– Все хорошо, Владимир Николаевич. Все хорошо.
– Теплится, значит, жизнь? – Апыхтин на секунду задержался, чтобы услышать ответ.
– Теплится, Владимир Иванович... А как же!
– Это прекрасно!
Увидев, что дверь за Апыхтиным закрылась, Алла Петровна облегченно вздохнула и только тогда опустилась на стул. Как ни общителен был председатель, как ни благожелателен, а людей напрягал: в самых простых его словах многие искали подвох и, конечно, находили, даже когда он произносил нечто совершенно невинное.
Апыхтин любил свой кабинет – большой, просторный, пустоватый, с высокими потолками и двумя громадными окнами, выходящими на городскую площадь. Одна стена была отделана под дуб, за панелями было замаскировано небольшое помещение, в котором располагались вешалка, сейф, бар, телевизор с большим экраном, откидывающийся стол, за которым можно было хорошо посидеть с уважаемым посетителем. На стенах кабинета висели картины, написанные маслом, правда, содержание их было довольно смутным, невнятным было содержание, но Апыхтину они нравились яркостью красок, смелостью мазков и, опять же, непонятностью. Он купил их на какой-то выставке, где организаторы насели на него так плотно, что он был просто вынужден приобрести их, чтобы помочь молодому, но, как его заверили, очень талантливому художнику. Нового человека картины сбивали с толку, и это тоже нравилось Апыхтину – сидя перед ним, клиент беспомощно вертел головой, чтобы понять хоть что-нибудь в этих красочных полотнах.
– Прекрасные работы, не правда ли? – весело и напористо спрашивал Апыхтин.
– Да, действительно... Конечно... Что-то в них есть... Это, наверное, пейзажи?
– Порнуха! – хохотал Апыхтин, окончательно добивая незадачливого ценителя живописи.
– Да-а-а? – оседал тот на стуле.
– Взгляд изнутри! – куражился Апыхтин.
– Как же художник проник...
– А он и не проникал! Творческое воплощение анатомических атласов! И богатое, но испорченное воображение!
Перед приходом Апыхтина Алла Петровна распахнула окна, отбросила в стороны шторы, и в кабинет свободно втекал свежий утренний воздух. Апыхтин опустился в мягкое кожаное кресло, положил руки на стол и замер на какое-то время. И тут же, словно вспомнив о чем-то главном, о чем мог и забыть, быстро набрал номер.
– Катя? Ты меня узнаешь?
– А ты кто? – По голосу он чувствовал, что жена улыбается, и ему радостно было представлять себе ее улыбку.
Апыхтин, Владимир Николаевич Апыхтин – так его звали. За подобной фамилией видится что-то мягкое, пыхтящее, податливое. Одним словом, нетвердое. Над таким человеком не грех посмеяться, можно и задеть этак легонько, не задумываясь о последствиях. Можно вообще его не заметить. И слова, которые он произносит, можно не услышать. Ничего при этом не потеряешь. Какие у него могут быть слова? Наверняка какая-нибудь жалоба, прошение, заявление о материальной помощи или об отпуске за свой счет по случаю болезни жены, тещи, тетки...
Именно такая фамилия была у председателя банка «Феникс» – хорошего, крепкого банка, крупнейшего в городе, между прочим. И уже только из одного этого обстоятельства можно сделать вывод, что все сказанное об этом человеке – чистое заблуждение, как говорится, ошибочка. Председатель правления банка не может быть слишком уж податливым. Если в школе его дразнили Пуховичком, Паровозом, а паровозы, как известно, пыхтят и дымят, то это еще ни о чем не говорит. Школу он закончил лет двадцать назад, из чего следует, что возраст у Владимира Николаевича Апыхтина приближался к сорокалетнему рубежу. Рубеж этот должен был наступить опять же не так уж и скоро, не прямо завтра – через три-четыре года.
За эти вот двадцать лет из Пуховичка и Паровоза вырос громадный детина под метр восемьдесят с гаком, уверенный в себе, громкоголосый, шумный, громко хохочущий. Однако уверенность его была без наглости, без нахальства, неназойливая такая уверенность, еще ее можно назвать истинной уверенностью. А если уж вспоминать школьную кличку, то надо признать, что действительно полноват был Апыхтин, явно полноват. Но солидная должность и большие возможности эту полноту скрадывали и делали ее как бы и незаметной, чуть ли не обязательной.
Выглядел Апыхтин как и подобает нынешнему банкиру – любил темные костюмы, предпочитал белые рубашки с запонками и галстук с заколкой. Носил затемненные очки в тяжелой оправе, отрастил бороду, короткую, но окладистую, от уха до уха. Темная челка густых волос придавала ему вид молодой и даже слегка шаловливый. Выбор такой прически был прост и естествен – к тридцати семи годам у банкира образовались хорошие такие выразительные залысины. Прикрывал он их очень тщательно, так что об этих залысинах не знали ни секретарши, ни ближайшие соратники, ни многочисленные клиенты банка, которые, естественно, смотрели на банкира во все глаза, стараясь чуть ли не по цвету галстука, по складкам на пиджаке определить его решение, настроение, приговор.
Промелькнуло слово «шаловливость».
Да, это качество было вполне присуще Апыхтину – он и в самом деле был весел, здоров, охотно и заразительно смеялся, показывая желающим все свои зубы – хорошие зубы были у банкира, белые, крупные, и каждый на своем месте. При таких зубах, при такой должности – кто угодно будет смеяться, запрокидывая голову и играя румяными щечками, светящимися из бороды. И для бороды имелась причина – шрам проходил у Апыхтина от уха до подбородка, серьезный такой шрам – напоминание о неосторожной, беззаботной молодости.
Бывает. И самое главное, что нужно сказать об Апыхтине в связи с предстоящими событиями, – он был влюблен.
В собственную жену.
Тихо был влюблен, без стенаний и безумств, но зато постоянно.
Катя? Да, ее звали Катя, была она лет на десять моложе Апыхтина, фигура позволяла ей ходить в брючках и великоватом свитере. В такой одежде она появлялась на банковских торжествах, да и на собственной кухне была одета так же. Разумеется, в других брючках и в другом свитере. Короткие светлые волосы не требовали сложных причесок, свежее лицо почти не требовало кремов, и вообще ее здоровое стройное тело не требовало никаких ухищрений и снадобий.
И еще был у Апыхтина сын, тоже Владимир, Вовка, десятилетний плут, унаследовавший от родителей здоровье и веселый нрав. Двойки его не огорчали, как не огорчали они и родителей, пятерки тоже не приводили семью в радостное возбуждение. Сам Апыхтин в свое время учился плохо и прекрасно понимал, что есть в жизни и другие показатели способностей, не только отметки в школьном журнале или в затертом дневнике.
Это утро, роковое утро в жизни Апыхтина, начиналось как обычно. Он проснулся первым, он всегда просыпался первым, некоторое время лежал, глядя в потолок, прокручивая мысленно все те дела, которые сегодня ему предстояли, – совещания, встречи, приемы. Еще раз убедившись, что все это сделать он успеет, Апыхин осторожно просунул руку под голову Кати, привлек ее, спящую, к себе, поцеловал куда-то под подбородком и встал. Пройдя на кухню, он слегка качнул колокол, подвешенный в дверном проеме.
Вся квартира тут же наполнилась сильным долгим звоном.
– Подъем, ребята, подъем, – пробормотал он.
Выходя из кухни в ванную, он снова качнул колокол, и снова раздался радостный звон, не услышать который было просто невозможно. Когда он вышел из ванной, веселый, влажный, полный, Катя уже стояла у плиты, а сонный, почти ничего не видящий Вовка сидел перед громадным экраном телевизора.
– Звонил Басаргин, – сказала Катя.
– Чего ему?
– Поздоровался.
– Трепещет Басаргин.
– А чего ему трепетать?
– Кредит пробивает... Странный такой кредит. – Апыхтин присел к столу, втиснувшись в самый угол.
– Не пробьет? – усмехнулась Катя, не оборачиваясь от плиты.
– Нет.
– Обидится?
– Да ему уже пора привыкнуть... Такую публику тащит... Где он их только берет? Не пойму. Гнать их всех придется.
– Но он же твой заместитель. – Поставив перед Апыхтиным яичницу, густо посыпанную укропом и петрушкой, Катя присела напротив, подперла подбородок кулачком.
– Мало ли этих замов... У меня их трое.
– Те тоже тащат странную публику?
– Нет, только Басаргин. – Апыхтин замер, уставившись прямо перед собой в стену, и некоторое время как бы отсутствовал, унесся в свои банковские кабинеты, коридоры, сейфы.
– Возвращайся, – сказала Катя, положив ладонь ему на руку.
– Куда? – не понял Апыхтин.
– На кухню. К яичнице.
– Ах да... Причем явно уголовная публика. И он это знает. Я это знаю. Другие замы знают – и Осецкий, и Цыкин.
– Но тащит? – улыбнулась Катя.
– Да! – подтвердил Апыхтин. – Еще как тащит!
– Может, он таким образом предлагает вам «крышу»?
– Есть у нас «крыша»! Наша «крыша» – самая крутая в городе!
– Чем же она так хороша?
– А тем, что надежная. Да, мы платим Кандаурову, но зато живем спокойно. Как только возникает какой-нибудь качок, я сразу отправляю его к Кандаурову – решайте, ребята, свои проблемы без меня. И все. Больше качок не появляется.
– Нигде? – Катя сидела все так же, подперев кулачком щеку и следя за тем, чтобы Апыхтин все-таки съел яичницу.
– Может, где и появляется, может, уже нигде... Зачем мне об этом думать? Я плачу деньги. Вовка! – крикнул Апыхтин, повернувшись к двери. – Быстро к ноге!
Долгое время в комнате стояла тишина, потом послышались какие-то невнятные шорохи, вздохи, шаги, и наконец в дверях возникла заспанная физиономия сына.
– Ну? – сказал он.
– Через неделю едем на Кипр.
– Знаю.
– Ты готов?
– Ну.
– Есть что надеть, обуть?
– Есть.
– Литературу почитал, историю, географию, карту острова изучил? Знаешь, где находится бухта, из которой Афродита вышла?
– Из пены она вышла.
– Не из мыльной же пены! – заорал Апыхтин, теряя терпение.
– Из морской.
– Как называется главный город Кипра?
– Так и называется... Столица.
– Все! Сгинь. Нет больше моих сил заниматься твоим воспитанием! – Апыхтин беспомощно посмотрел на жену.
– Ты сегодня и так, по-моему, перенапрягся, – рассмеялась Катя. – Пожалей себя.
– Да ладно уж. – Апыхтин привлек к себе Катю, обнял мимолетно и встал.
В это время зазвонил телефон.
– Опять, наверно, Басаргин. Будешь говорить?
– Буду, – решительно сказал Апыхтин и прошел в комнату, откуда продолжали нестись звонки. – Да! – сказал он, подняв трубку. В его голосе явственно звучала властность, готовность говорить, но сквозило и недовольство, совсем немного, такое обычно бывает у большого начальника при разговоре с подчиненным. Не потому, что он и в самом деле чем-то недоволен, вовсе нет, просто эта вот еле заметная нотка сразу проясняла, высвечивала, кто из них главнее, кто руководитель, а кто маленько пониже.
Вовка благоразумно убрал звук в телевизоре, сам Апыхтин упал в кресло и, отвернувшись ото всех, глядя только в залитое утренним солнцем окно, продолжал разговор. Постепенно нотка недовольства исчезла, поскольку звонил вовсе не Басаргин, а другой его заместитель, Осецкий, и звонил по делу, которое Апыхтину было интересно. Теперь его начальственное положение определялось краткостью, немногословностью реплик.
– Да, – говорил он отрывисто. – Понял. И что же из этого следует? Ни в коем случае! Ну? Ну? Ну?
Конечно же, каждый понимает, что нужно очень остро чувствовать свое служебное превосходство, чтобы три раза подряд произнести в трубку довольно бесцеремонное словечко «Ну?», причем вопросительно произнести, тем самым требуя от собеседника пояснений, уточнений, новых подробностей.
Это происходило почти каждое утро – работа начиналась с телефонных звонков. Апыхтин не возражал, ему даже нравилось начинать день вот так – в халате, в кресле, закинув ногу на ногу, ощущая в себе нерастраченные еще за день силы, наслаждаясь быстрым обдумыванием на лету всего, что сообщает прямо с утра его свита – свита председателя правления банка. Он видел, что соображает быстрее тех, с кем разговаривал, глубже и острее понимает возникающие сложности, сразу, буквально сразу находит решение правильное, грамотное, а когда требуется, то и достаточно жесткое.
Эта уверенность давала ему спокойствие – нет у него соперников, некем его заменить в банке, нет человека, который бы мог потеснить его, сбросить с кресла. И борода, и рост, и вполне приличная полноватость – все работало на Апыхтина, и он это прекрасно сознавал. Даже утренние звонки, которые вроде бы нарушали домашний покой, ему нравились – верные люди торопились доложить обо всем, что случилось за ночь, что могло случиться за день.
– Гони его в шею! – сказал Апыхтин, выводя разговор на финишную прямую.
– Уже, – ответил Осецкий.
– Молодец. Что Кандауров?
– Возникал.
– Что-то зачастил.
– Я тоже обратил на это внимание.
– Обнищал?
– Скорее оборзел.
Такой разговор нравился Апыхтину. Любое его слово, предположение, сомнение подхватывалось, развивалось, его настроение прочитывалось мгновенно, его желания угадывали по самым кратким замечаниям и не оспаривали. Кто-то мог бы в этом заподозрить подхалимаж, но его не было – Апыхтин и его замы были единомышленниками, споры между ними возникали чрезвычайно редко, поскольку за день они встречались много раз и утряска мнений происходила постоянно.
Собственно, эти четверо были учредителями банка и ни у кого из них не возникало надобности всерьез разыгрывать из себя начальника и подчиненных. Это была лишь своеобразная игра, больше рассчитанная на посетителей, на клиентов – есть, дескать, председатель, он все решает, и, может быть, если повезет, удастся к нему попасть, тогда я, конечно, подниму ваш вопрос, уважаемый Иван Иванович, и сделаю для вас все, что смогу.
Что касается Кандаурова, то эта фамилия частенько мелькала в разговорах Апыхтина со своими заместителями – местный авторитет взял банк «Феникс» под опеку и вот уже несколько лет сносно справлялся со своими обязанностями, отбивая нечастые, но свирепые атаки других банд, которые тоже хотели бы защищать банк от всевозможных жизненных неприятностей. Порой доходило до серьезных стычек, случались разборки, перестрелки, были и трупы. Апыхтин знал обо всем этом, прекрасно знал, но говорить на эту тему избегал. Кандауров сам навязался – ему и вертеться. Но в последнее время тот стал каким-то уж слишком навязчивым – приезжал в банк когда ему заблагорассудится и, по-блатному играя плечами, шел к председателю.
– Привет, красавица! – бросал он секретарше и входил в кабинет. Независимо от того, кто там находился в это время.
Апыхтин как-то решил с ним поговорить. Он позвонил Кандаурову и сказал:
– Жду тебя сегодня в двенадцать.
И положил трубку.
Кандауров пришел в двенадцать. Первую дверь он открыл на себя, вторую толкнул ногой.
– Садись, Костя, – сказал Апыхтин, показывая на стул у приставного столика. – Разговор есть.
– Слушаю, начальник. – Кандауров сел, отодвинув стул подальше от столика, чтобы можно было закинуть ногу на ногу, поддернул брючки, достал сигареты, закурил. – Говори, начальник... Когда ты позвонил утром, меня прямо любопытство разобрало – неужели, думаю, премия набежала за хорошую работу? – Он затянулся и струю дыма пустил в Апыхтина. Облачко до того не дошло, осторожно все-таки выдохнул Кандауров, но от Апыхтина не ускользнуло, что гость выдохнул дым в его сторону.
Кандауров был откровенно тощеват, поэтому все одежды на нем висели свободно, легко, с воздухом. Одевался он щеголевато – клетчатый пиджак, черные брюки, белая рубашка, блестящие туфли на тонкой кожаной подошве. А вот галстуки, галстуки он постоянно высматривал на телевизионных дикторах, на артистах, президентах и старался не отставать. Правда, сероватый цвет лица выдавал человека, который долгое время находился в весьма суровых условиях, годами дышал тяжелым спертым воздухом и мало видел солнца.
– Я не люблю, когда дверь в мой кабинет открывают ногой, – сказал Апыхтин. – Это моя контора. И если ты пришел ко мне, веди себя пристойно. Или не приходи вовсе.
– Извини, начальник, – осклабился Кандауров, показав темноватые зубы с просветами. – Сам знаешь, жизнь у меня протекала не в светских салонах.
– В следующий раз я вызову уборщицу, она даст тебе швабру, и будешь протирать там, где наследил, – холодно заметил Апыхтин. Он не боялся Кандаурова, он платил ему деньги и мог позволить себе говорить так, как считал нужным.
– Даже так? – От удивления Кандауров откинулся на спинку стула.
– И еще мне не нравится, когда некоторые гости пускают мне дым в лицо.
– Это я, что ли?
– И еще мне не нравится, когда по коридорам моей конторы приблатненные личности шастают без дела.
– И опять я?
– Чего по банку шатаешься?
– А почему бы нет?
– Клиентов распугиваешь. И наши с тобой доходы от этого могут слегка уменьшиться.
– Я в тебя верю, Володя. – Кандауров поспешно загасил сигарету в пепельнице. – Ты этого не допустишь.
– Костя, – примирительно сказал Апыхтин, – ты ведь все получаешь, о чем мы договорились?
– Не мешало бы добавить, Володя!
– Об этом мы поговорим, когда закончится финансовый год. Как и договаривались. И мой тебе совет... Если хочешь, назови это просьбой... Не светись без толку. И меня не засвечивай. Плохо это, Костя. Неграмотно.
– Признаю, начальник. Виноват. – Кандауров склонил голову и прижал ладонь к груди. – Исправлюсь. Только это, Володя... Не надо со мной так круто, я такой невыдержанный, такой психованный... Соображать начинаю на следующий день после того, как что-то натворю... Я это... Как там у вас, у порядочных, называется... Ранимый. Раны в душе остаются. В непогоду болят, напоминают о себе... Болять мои раны, болять мои раны, болять мои раны глыбоко, – пропел Кандауров. – Знаешь такую песню?
– Выпьешь? – спросил Апыхтин.
– Володя... Ты обалденный человек. Я тебя люблю.
– Я тоже, Костя, люблю тебя, – усмехнулся Апыхтин и, достав из стола початую бутылку коньяка, два стакана, тут же наполнил их до половины. После этого вынул конфетку, разломил пополам. – За любовь! – сказал он, поднимая свой стакан.
– И за верность, – многозначительно добавил Кандауров, прищурившись. – Любовь без верности немного стоит.
– Как и верность без любви... – Апыхтин выпил до дна, сунул в рот половинку конфетки и спрятал бутылку в стол. – Будь здоров, Костя. Телефоны знаешь, звони.
Такой вот разговор состоялся у Апыхтина с Кандауровым некоторое время назад, и с тех пор в их отношениях наступила мирная пауза – Кандауров вел себя предупредительно, в банке не появлялся, без надобности не звонил, и даже машину его уже не замечали на ближайших улицах.
Но продолжение у этого разговора все-таки было – примерно через неделю Кандауров позвонил Апыхтину домой, причем в довольно-таки необычное время, поздним вечером позвонил, в двенадцатом часу.
– Володя, у тебя есть враги? – спросил Кандауров без обычных многословных приветствий.
– Нет, только друзья, – ответил Апыхтин не задумываясь. – И ты, Костя, первый из них.
– У тебя есть враги, Володя.
– Кто же это, поделись! – шутя воскликнул Апыхтин, полагая, что Кандауров после этих слов начнет намекать на прибавку к жалованью.
– Не знаю, Володя. Но твой веселый тон говорит о том, что и ты не знаешь. Но они есть, Володя. И это серьезные ребята. Слушок такой прошел по нашим уголовным коридорам. Мне бы не хотелось, чтобы с тобой случилось что-нибудь неприятное. Береги себя, Володя.
– И ты не можешь мне в этом помочь?
– Вот помогаю. Как могу. Знаешь, странная такая, неуловимая информация... Не то что-то есть, не то нет... Но мой нюх, зэковский, лагерный, называй его как хочешь... Он редко меня подводит.
– Но все-таки подводит?
– Не надо на это надеяться... Знаешь, почему я к тебе проникся? Нет, не из-за денег, которые ты мне время от времени даешь... Неделю назад я понял, что ты ничего так мужичок, ничего... Сначала выволочку сделал, потом коньяком угостил. Если бы ты только мне налил, я бы его тебе в лицо выплеснул. Но ты все правильно сделал... И я понял – наш человек. У тебя двери в квартире стальные?
– Стальные.
– Это хорошо. – Голос Кандаурова сделался каким-то усталым. – А этаж какой?
– Седьмой.
– Над тобой есть этажи?
– Еще пять.
– Это хорошо, – повторил Кандауров. – Спокойной ночи, Володя, извини за поздний звонок.
И этот вот разговор припомнился Апыхтину, когда утром, в запахнутом халате на голое тело, он сидел в кресле и разговаривал со своими заместителями. Будь Апыхтин опытнее в уголовных делах, пообщайся он побольше с авторитетами, то, возможно, иначе отнесся бы к ночному предупреждению Кандаурова. Он мог бы насторожиться, будь у него жизнь другой, не столь удачливой. Но везло ему, во всем везло. И банк работал, наполнялся деньгами, а сколько их сгорело, этих банков, сколько сгинуло вместе со своими председателями и заместителями! И женщина, в которую влюбился, стала его женой, и сын родился, именно сын, а не дочь – ему хотелось, чтобы Апыхтины продолжали свое победное шествие по земле. И со здоровьем у него все было в порядке, из всех лекарств он знал только анальгин да аспирин.
Нельзя сказать, что Апыхтин полностью пренебрег словами Кандаурова, вовсе нет. Он вызвал к себе начальника охраны банка, бывшего милицейского майора Пакина, и строго поговорил с ним – тот немедленно дал нагоняй автоматчикам у входа и на этажах. Предупредил Катю, чтобы без телохранителя из дома не выходила и чтобы Вовку куда попало не отпускала. На всякий случай своему водителю выхлопотал пистолет Макарова и положил в бардачок «Мерседеса».
* * *
В половине десятого утра снизу, из «Мерседеса», позвонил водитель. Апыхтин к тому времени уже был готов – в костюме, белой рубашке, при галстуке, с тонким чемоданчиком. Катя проводила его до дверей, Апыхтин обнял ее, всерьез обнял. И поцеловал тоже всерьез.– Слушай, Апыхтин! – воскликнула Катя, отстраняясь. – Я чувствую, что ты не хочешь идти сегодня на работу?
– А как ты догадалась? – Апыхтин еще не потерял способность краснеть, но в полумраке не было заметно его пылающих щек.
– Я бы сказала, но мне неловко... По-моему, ты готов немедленно вернуться в спальню, а?
– Как ты права, как права... – Апыхтин виновато склонил голову.
– Ничего, скоро Кипр, – усмехнулась Катя. – Наверстаем.
– Одна надежда на Кипр... – И Апыхтин вышел на площадку.
Чуть помедлив, Катя дождалась, когда он обернется, подмигнула, махнула прощально рукой и лишь после этого закрыла дверь. Стальную, бронированную дверь, которую Апыхтин неохотно, но поставил полгода назад – его заместители установили себе такие двери еще раньше.
Свежевымытый «Мерседес» цвета мокрого асфальта стоял, посверкивая на солнце еще не высохшими каплями влаги. Затемненные стекла были протерты, хромированные накладки сияли празднично и почти торжественно. Распахнув дверцу, Апыхтин упал на мягкое сиденье рядом с водителем и, откинувшись на спинку, закрыл глаза.
– Привет, Гена, – сказал он, улыбаясь в бороду – он до сих пор ощущал на губах Катин поцелуй. – Что хорошего в большой жизни?
– Здравствуйте, Владимир Николаевич... А новости... На Филиппинах вулкан ожил, огнем дышит... В Колумбии землетрясение... На Камчатке пожары. – Последние слова водитель произнес, уже влившись в поток машин на залитой солнцем улице.
– Ну ты даешь, Гена! Никогда от тебя не услышишь ничего радостного. Где ты набираешься этих катастрофических новостей?
– Места надо знать, Владимир Николаевич. – Гена искоса глянул на Апыхтина, усмехнулся. – А что нового на финансовом фронте? От рублей не пора избавляться?
– Скажу, когда надо будет.
– Как бы не промахнуться, а?
– Предупрежу.
Такие разговоры происходили у них каждое утро, и каждое утро Апыхтин неизменно успокаивал водителя, обещая ему в случае чрезвычайных финансовых потрясений спасти его десять или двадцать тысяч. Гена в прошлом был боксер, неплохой боксер, до чемпиона города поднимался, а теперь по совместительству являлся и водителем, и телохранителем. Формы не потерял, оставался сухим, жилистым, носил, как и прежде, короткую прическу, закатывал рукава рубашки, и каждый желающий мог видеть его сильные, тренированные, загорелые руки. На водительском месте он чувствовал себя свободно, ему явно было просторно в этом кресле. Искоса поглядывая на него, Апыхтин завидовал парню, его плоскому животу, легким движениям. Но он уже сжился со своим весом, объемом и полагал, что менять что-либо поздновато. Да и в азарте постоянных банковских схваток вес не имел большого значения. Катя любила его и таким, а остальные стерпят, улыбчиво думал Апыхтин.
Знал Апыхтин, что монументальность его производит впечатление, даже секретарша и та встречала стоя, вскакивая со стула, едва он появлялся в дверях, хотя уж такой была суровой и неприступной особой, что посетители, кажется, побаивались ее больше, нежели председателя правления.
– Здравствуйте, Алла Петровна! – громогласно приветствовал ее Апыхтин.
– Здравствуйте, Владимир Николаевич.
– Что хорошего в жизни?
– Все хорошо, Владимир Николаевич. Все хорошо.
– Теплится, значит, жизнь? – Апыхтин на секунду задержался, чтобы услышать ответ.
– Теплится, Владимир Иванович... А как же!
– Это прекрасно!
Увидев, что дверь за Апыхтиным закрылась, Алла Петровна облегченно вздохнула и только тогда опустилась на стул. Как ни общителен был председатель, как ни благожелателен, а людей напрягал: в самых простых его словах многие искали подвох и, конечно, находили, даже когда он произносил нечто совершенно невинное.
Апыхтин любил свой кабинет – большой, просторный, пустоватый, с высокими потолками и двумя громадными окнами, выходящими на городскую площадь. Одна стена была отделана под дуб, за панелями было замаскировано небольшое помещение, в котором располагались вешалка, сейф, бар, телевизор с большим экраном, откидывающийся стол, за которым можно было хорошо посидеть с уважаемым посетителем. На стенах кабинета висели картины, написанные маслом, правда, содержание их было довольно смутным, невнятным было содержание, но Апыхтину они нравились яркостью красок, смелостью мазков и, опять же, непонятностью. Он купил их на какой-то выставке, где организаторы насели на него так плотно, что он был просто вынужден приобрести их, чтобы помочь молодому, но, как его заверили, очень талантливому художнику. Нового человека картины сбивали с толку, и это тоже нравилось Апыхтину – сидя перед ним, клиент беспомощно вертел головой, чтобы понять хоть что-нибудь в этих красочных полотнах.
– Прекрасные работы, не правда ли? – весело и напористо спрашивал Апыхтин.
– Да, действительно... Конечно... Что-то в них есть... Это, наверное, пейзажи?
– Порнуха! – хохотал Апыхтин, окончательно добивая незадачливого ценителя живописи.
– Да-а-а? – оседал тот на стуле.
– Взгляд изнутри! – куражился Апыхтин.
– Как же художник проник...
– А он и не проникал! Творческое воплощение анатомических атласов! И богатое, но испорченное воображение!
Перед приходом Апыхтина Алла Петровна распахнула окна, отбросила в стороны шторы, и в кабинет свободно втекал свежий утренний воздух. Апыхтин опустился в мягкое кожаное кресло, положил руки на стол и замер на какое-то время. И тут же, словно вспомнив о чем-то главном, о чем мог и забыть, быстро набрал номер.
– Катя? Ты меня узнаешь?
– А ты кто? – По голосу он чувствовал, что жена улыбается, и ему радостно было представлять себе ее улыбку.