Кольцов сразу выделил наиболее важное место в сообщении Задова, написанном на неподражаемом суржике, смеси украинского и русского языка, на котором общались жители Левобережья.
   «…Наши хлопцы у большинстве у своем Врангеля принимают как лютого врага и никак з им не сойдутся низакакую понюшку но часть з их хоть и малая на посулы генерала отгукается положительно бо сильно не любит большевицку владу и те хлопцы у числе две чи три тысячи человек может чуть боле подались до Каховки у плавни де богато зеленого народу ховается и маю опасение шо они вдарят по красных з тылу поперше шоб з Врангелем задружиться подруге[1] шоб набрать барахла у красных обозах но батько грозився их розстрилять за таку опозицию только он до их никакого отношения не мает…»
   Кольцов сразу понял, что этот рейд части махновцев к низовьям Днепра, к Никополю и Каховке, в плавни[2], представляет огромную опасность. В плавнях и без того скопилось немало «зеленых», не признающих ни красных, ни белых и живущих набегами, как в дикие времена. Эти вооруженные, знающие партизанскую войну хлопцы были взрывчатым материалом, готовым отозваться на самую малую искру. Если отколовшиеся от батьки махновцы уговорят их поддержать Врангеля, может пойти насмарку весь грандиозный план Тринадцатой армии, которая намерена ударить по белым в районе Каховки, переправившись через Днепр. Этого махновцам никто не простит. Поди разберись потом, за кого были батька вместе с Задовым и есть ли в происшедшем их личная вина. Тем более что батька Махно уже не раз выказывал свою хитрость, ссылаясь на своеволие «полевых командиров».
   Все надежды на примирение исчезнут как дым. В плавнях разгорится война, а у Врангеля будут развязаны руки.
   – Ты вот что! – сказал Кольцов Колодубу. – Запомни хорошенько и передай на словах Задову. Пусть он срочно отправляется на Днепр, к Каховке. Нельзя допустить, чтобы плавни ударили в тыл Красной Армии. Именно под Каховкой. Иначе красные войска оставят Врангеля и обрушатся на махновцев без всякой пощады. Никому от этого пользы не будет, а кровь прольется большая. Объясни это Задову!
   Колодуб, насупясь, сведя вместе густые, в завитках, как овечья шерсть, брови, слушал внимательно, стараясь запомнить каждое слово. Часто моргал от напряжения.
   – Все понял и запомнил? – спросил Павел.
   – Без сумления, – коротко ответил махновец.
   – Тогда спеши. Дело срочное.
   – Ну что ж, прощевайте! Моя ночка темная, а дорога кривая.
   Колодуб сунул Кольцову тяжелую, заскорузлую ладонь, и Павел выпустил его за дверь на пустынную Рыбную улицу, откуда было с сотню метров до зарослей на реке Харьковке. А спустя минут пять вышел и сам: Клавдия Петровна, учтиво кланяясь и улыбаясь, проводила его, не забыв напомнить о документе от властей, который гарантировал бы ей безопасность и оберегал от соседского злого глаза.
   Все хотели перемирия – и все враждовали друг с другом. «А ведь это не пройдет за год или два, даже если наступит мирная жизнь, – подумал Кольцов, оказавшись под звездным августовским небом, где все так же таинственно и предупреждающе мигала звезда. – Мы уже привыкли к взаимной неприязни, недоверию и вражде. И долго еще не будем верить вчерашнему противнику, даже если он снова превратится в работящего крестьянина или учителя…»
   Ему показалось, что под вишнями, что накрыли полуразвалившийся штакетник, застыла чья-то фигура. Павел по привычке сжал в кармане рукоять пистолета… Нет, почудилось!
   От Рыбной улицы переулками пять минут до дома Старцева.
   «Может, зайти? – подумал Кольцов. – Вдруг старик неожиданно вернулся из Москвы. Всякое ведь бывает…» Он понимал, что обманывает себя, скрывает непреодолимое желание увидеть хибарку Лены, проверить, не засветилось ли ее полуразбитое оконце?
   Вот и поворот на Никольскую, где стоит дом Старцева. Но Павел твердо зашагал дальше, на Екатерининскую. В гостиницу не пошел: было еще рано уходить с работы, да и бумажных дел накопилось изрядно, решил в них разобраться.
   В кабинете, низко склонившись над столом, Павло своим единственным глазом проглядывал протоколы допросов и донесений. Он был похож на часовщика со вставной лупой, разглядывающего сложный механизм. Губы чекиста шевелились, словно он пробовал слова на вкус.
   – Пре-зумп-ция! – проговаривал он по слогам. – Черт, вот грамотеи! Что оно такое: пре-зумп-ция? Слово – как змеюка.
   – Значит – предварительное положение, условие, – ответил Павел. – Это юриспруденция. А там всюду латынь. Древний Рим создал юридические науки, кодексы, суды…
   – Хорошо тебе, – сказал Павло, сверкая воспаленным глазом. – Гимназию прошел… Ну презумпция, и что из того?
   – А то: ранее в юридической науке по принципу презумпции за предварительным положением должно следовать доказательство. Если ты не доказал, что именно этот человек, без ведома хозяина или против его воли, присвоил себе его вещь, ты не можешь считать его вором или грабителем.
   – Здрасте вам! А если эта вещь у него в кармане?
   – Это, конечно, улика, но еще не все. А разве не может быть так, что человеку дали или, того хуже, подсунули вещь, чтобы затем его оговорить, опозорить?
   – Может, конечно. И все равно буржуазная это наука, – вздохнул Павло. – Если так рассуждать, выходит, с преступностью нам никогда не справиться. С жуликами, ворами, бандитами. В душу надо заглядывать, а не в теории… От грамотеи!
   Он покачал головой, потом вдруг вспомнил:
   – Тут один до тебя заходил. Обещал снова зайти. По важному, говорил, делу. Военный, с портфелем. А морда такая пухлая! Должно, этот… интендант. Тоже словечко…
   Интендант, и верно, зашел к ним, когда они уже закончили работу и настроились идти к себе в «Бристоль». Вежливо постучал, бесшумно протиснулся в дверь. Высокий, слегка одутловатый, с тремя кубиками в петлицах, Кольцову он показался знакомым. Нет, не просто где-то в каком-то коридоре мельком виделись, а разговаривали, может, называли друг друга по имени-отчеству. Он пристально смотрел на гостя и никак не мог до конца вспомнить, откуда он его знает. Пока тот не приблизился к нему и не сказал полушепотом:
   – У меня к вам… как бы это поточнее… э-э… весьма деликатное дело.
   Сосед Старцева! Это был он, хотя и видел Павел прежде только половину его лица, поскольку сосед брился.
   – Что там у вас? – холодно спросил Кольцов, понимая, что никаких личных дел, тем более деликатных, у них быть не может. – Какая-то весть от Ивана Платоновича?
   – Угадали, – даже обрадовался интендант, – но только наполовину. – Он коротко взглянул на Павло. – Наш товарищ? Проверенный?
   – Другой у меня в кабинете бы не сидел…
   – Вы не обижайтесь. Но дело-то, повторяю, деликатное… касаемое женщины…
   – Да мне не больно-то и интересно, – выручил Кольцова Павло. – Я пока за сводками схожу.
   Павло вышел, а интендант еще долго ходил словами вокруг да около.
   – Понимаете… появилась эта самая женщина внезапно, примерно в такую же позднюю пору… Мне бы, конечно, ее задержать, но…
   – Какая женщина? О ком вы?
   – Ну, которая напротив в мазанке жила… лишенка… Так вот, она оставила для Ивана Платоновича письмо. Я поначалу подумал: может, его в Особый отдел… дело такое… навел справки. Жена белого офицера. Говорят, погиб. А может, и нет. Может, бродит где-нибудь здесь… А потом вас вспомнил, встречались. И профессор про вас говорил. Вот решил посоветоваться, чтобы нечаянно на Ивана Платоновича беды не навлечь. Вы, надеюсь, понимаете? Недобитков-то еще много. Мы, когда ее вещи из квартиры выбрасывали, чего только там не увидели: и иконы, и погоны, и даже какие-то царские ордена…
   «Вот оно что, – сообразил Кольцов. – Это они въехали в квартиру Лены. Это Лена – лишенка. Вот почему этот интендант так осторожен. Боится обратного хода».
   – Где письмо? – громче, чем следовало, спросил Кольцов.
   – Вот! Извольте!
   Интендант полез в карман гимнастерки и извлек оттуда конверт, собственно, даже не конверт, а склеенную вчетверо газетку, в которой просматривался белый листок. От письма пахло вишневой смолой, которая, видимо, послужила клеем.
   Интендант почтительно передал письмо и отошел в сторону, а Павел стал посреди кабинета, поближе к мерцающей электрической лампочке, и стал читать.
   «Дорогой Иван Платонович! Хотелось бы сообщить Вам, что я с детьми устроилась в слободе Алексеевка. Это совсем близко от станции Водяная, где Вы когда-то вели раскопки, и Вас тут хорошо вспоминают и низко кланяются. Здесь мне удалось поступить учительницей в четырехклассную школу при большом хмелевом хозяйстве, которое, впрочем, сейчас запущено. Однако мне платят родители учеников – в основном, конечно, натуральным продуктом, но, главное, мы не бедствуем. У детей есть молоко, яйца и лепешки. Дом наш стоит на обрывистом берегу у ручья, бегущего к Ворскле, оттуда мальчишки приносят и копья, и стрелы, и еще какие-то черепки – видать, там когда-то было старинное городище. Вот бы Вам приехать сюда да покопать! Глядишь, и нашли бы что-то исторически ценное! А еще отдохнули бы у нас, здесь много фруктовых садов, а в огороде выспевают небольшие, но вкусные кавуны. Желаю Вам доброго здравия. Никогда не забывающая Вас и Вашу доброту соседка Ваша Елена с детьми, которые тоже кланяются Вам…»
   Сердце у Кольцова колотилось, пока он читал эти строки. Ему хотелось думать, что письмо в немалой степени адресовано и ему: ведь Лена знала о нем лишь то, что он приятельствовал со Старцевым, и письмо, отправленное археологу, было единственной возможностью напомнить о себе. Водяная – это всего лишь верст семьдесят от Харькова, почти рядом. Нет, он не потерял ее. Впрочем, что значит «не потерял»? Ведь он должен будет рассказать ей всю правду. Трагедия, которая разделяет их, не может быть тайной. Он не имеет права обманывать полюбившую его женщину. «Лена, я тот человек, который убил вашего мужа, отца ваших детей…» Хорошее продолжение их романа, так внезапно начавшегося. Да не семьдесят, а семьсот верст, семьсот тысяч верст разделяет их. Непреодолимое расстояние.
   Интендант с тремя кубиками ждал, наблюдая за потупившим голову Кольцовым. Он по-своему понял затянувшееся молчание и раздумья чекиста.
   – И заметьте, где нашла пристанище! Водяная – бандитские места. Не случайно она там скрывается, ох, не случайно.
   – Вы читали письмо?
   – Ну, как же! Бдительность в наше время…
   – Меня мать веревкой учила: читать чужие письма нехорошо, – сказал Кольцов с нескрываемой неприязнью.
   – А если это не чужие, а вражеские письма, тогда как? – с вызовом спросил интендант.
   – Вы свободны! Честь имею!
   Интендант так же бесшумно выскользнул из кабинета, но задержался у приоткрытой двери и вкрадчиво спросил:
   – А может, лучше все-таки в Особый отдел? Письмецо-то вражеское, не по вашему, я так понимаю, профилю. А там специалисты, они разберутся.
   – Закройте дверь! – не сдержался Павел.
   Интендант торопливо закрыл дверь и нос к носу столкнулся с Заболотным, соседом Кольцова, тот возвращался с кипой сводок и других бумаг в руках.
   – Нервный товарищ! – пожаловался на Кольцова интендант. – И прощается по-офицерски, как будто в царской армии служит: «Честь имею!» При чем здесь честь?
   – А чего удивительного? – в ответ сказал Павло. – Честь – это честь. У кого она есть, а многие ею обделены. У товарища Кольцова она имеется. При чем же здесь царские времена?

Глава пятая

   После встречи с интендантом Кольцову захотелось побыть одному, разобраться в том, что ему не удавалось понять на протяжении многих последних дней.
   Отправив в гостиницу Заболотного, Кольцов молча ходил по кабинету, и его мысли то и дело возвращались к только что прочитанному письму Лены. Конечно, он отыщет ее и все расскажет, а там будь что будет. Он присел к столу, и незавершенные дела вскоре всецело поглотили его. Прежде всего он подробно записал суть беседы с посланцем Задова Петром Колодубом и положил листок в папку, где уже лежали прежние донесения агентов. Само письмо Левы Задова внимательно прочел несколько раз, подчеркнув красным карандашом все, что касалось намечавшихся передвижений махновских отрядов, а также настроения самого батьки. Для этого письма у него была особая папка с надписью «Сообщения Огородника». Под такой кличкой у Кольцова проходил Задов.
   В нынешней работе Павла было очень много писанины и канцелярщины, которая изводила его – привыкшего к живой и опасной работе. Но он считал своим долгом довести дело до конца и убедительно доказать, что примирение с Махно не только возможно, но и необходимо для молодой власти. Кольцов закончил уже давно начатый «меморандум», который был намерен раздать всем руководителям: Раковскому и Косиору в республиканском руководстве, а также Дзержинскому, Троцкому и, конечно, Манцеву. О Ленине он не смел и думать: кто он такой, чтобы занимать вождя своими предложениями? Однако он догадывался: значение дела таково, что копия его «меморандума» обязательно ляжет и на стол к Ильичу.
   Кольцов с некоторыми ограничениями предлагал принять все предложения махновцев, за исключением, пожалуй, права вести письменную и устную пропаганду на территории Федерации. Уж слишком неспокойно было в стране, слишком много волнений, чтобы позволять открыто критиковать большевиков. Что касается остального – согласиться. Просят дать им часть Александровского уезда с Гуляйполем в центре – пожалуйста. Пусть себе строят там хоть свой маленький Париж, хоть благополучную Швейцарию. Обещают выращивать невиданные урожаи? Пусть. Излишки хлеба будут менять на промышленные товары, которые поставит им Республика…
   Впрочем, о каких излишках можно вести речь? Пока что махновцы развалили все крупные товарные хозяйства. Но это их дело. Армию, конечно, им позволить нельзя, но милицию пусть содержат. Кольцов понимал, что со временем анархическая «держава» неизбежно вольется в состав Республики, границы ее размоются, хозяйство обрастет связями и, словно корневая система растущего в лесу дерева, неизбежно переплетется с корнями других, соседних деревьев… Но вести игру надо честно и выполнить все, что они пообещают махновцам, получив взамен их лояльность и участие в общей войне.
   Должен ли победивший в России и доказавший свою мощь социализм опасаться маленького анархического вкрапления? А кто им будет обеспечивать врачей, учителей, инженеров? Железнодорожное сообщение – оно чье будет? Махновское? Да у них ни одного путейца, ни одного машиниста, даже кочегара нет.
   Как отскочившая от массы ртути маленькая капелька, она неизбежно вновь сольется со своей основой. Но сколько человеческих жизней сохранится – и красноармейских, и анархических, ведь все это – вчерашние хлеборобы, по которым тоскует запущенная земля. Главное – вести игру по-честному, не обманывая противника, потому что стоит хоть раз проявить хитрость, как обрушится все здание договора и костер разгорится вновь. И опять начнется взаимное уничтожение…
   Павел отложил перо, вытер промокашкой упавшую с него чернильную каплю. Общее счастливое будущее, о котором он столько мечтал, казалось сейчас досягаемым, возможным. И он, Павел, сможет потом сказать: да, я сохранил для этого будущего сотню тысяч человеческих жизней, не дал обезлюдеть запорожской степи, как полностью сейчас опустела (он знал это по информации, поступавшей в ЧК) яицкая земля, где уральское казачество либо ушло в Китай, либо было расстреляно. Самая хлеборобная земля России…
   Конечно, Махно хитер и на его слово полностью полагаться нельзя. Павел читал во всех подробностях об операции по уничтожению атамана Григорьева, тоже батьки и соперника Махно, обладавшего гораздо большей силой, чем Нестор (у него было даже шесть бронепоездов), и захватившего более половины Украины. Именно Григорьев не пропустил через «свои земли» Красную Армию, идущую на помощь советской Венгрии, где победили коммунисты, – ведь Венгрия открывала красным путь на Балканы и далее в Италию, уже почти охваченную революцией.
   Лев Давидович счел тогда Григорьева своим личным врагом. Именно Регистрационный отдел Реввоенсовета с помощью своих агентов организовал «объединение» Махно и Григорьева, чтобы руками одного противника уничтожить другого, более опасного. Махно согласился убить соперника, желая овладеть его армией.
   Да, Махно непрост, и с ним придется держать ухо востро. Впрочем, рядом с батькой всегда будет Левка, который сможет вовремя предупредить о любой уловке атамана.
   Но, пожалуй, сейчас Махно ловчить не станет. Он выглядит уставшим, ему тоже как никогда хочется мира: его донимает тяжелая рана, ему необходимо госпитальное лечение.
   И об этом тоже написал Кольцов в своем «меморандуме», сославшись отчасти и на личные впечатления, вынесенные им из махновского плена.
   Скрипнула дверь, и в кабинет, на ходу постучавшись, вошел помощник Кольцова Глеб Пархомчук. Он моргал заспанными глазами, а слегка припухшее мальчишечье округлое лицо выдавало, что помощник только что крепко спал.
   – А ты почему все еще здесь? – удивился Кольцов и взглянул на часы. Была уже половина первого ночи.
   – Да я там, в кладовочке, пристроился, – признался Глеб. – Там матрасы старые навалены, мягенько и удобно… Думаю, а вдруг понадоблюсь… Вы пакет у дежурного по управлению получили?
   – Нет, – удивился Кольцов. – У дежурного я не был.
   – Моя вина, – огорчился Глеб. – Я не заметил, как вы пришли, а мне велели передать. Виноват, Павел Андреевич…
   Глаза его, светлые и наивные, выдавали такое огорчение, что Кольцов не стал заниматься воспитанием сотрудника и делать ему выволочку. Пархомчук пришел в управление из отряда ЧОНа, куда был взят воспитанником, после того как его семью, всю сплошь состоявшую в комбеде, вырезали зажиточные крестьяне, восставшие после массовых реквизиций. Глебу было лет семнадцать, хотя в анкете он указал двадцатилетний возраст. Какое-то время Глеб выполнял обязанности порученца у Манцева, и председатель ВУЧК души в нем не чаял.
   – Ты вот что, организуй пока чайку, – попросил Кольцов. – А пакет я сам получу…
   Он спешно отправился в кабинет Манцева, где мрачный дежурный, из старых, прошедших тюрьмы и каторги большевиков, вручил Кольцову запечатанный пакет, присланный из Москвы, из Реввоенсовета с фельдъегерской почтой.
   В кабинете Павел нетерпеливо разрезал пакет, посмотрел на подпись под довольно длинным текстом. Письмо было подписано Э. Склянским. Кольцов знал, что Эфраим Маркович Склянский – ставленник Троцкого. Человек, обладавший авторитетом неизмеримо большим, чем, скажем, главком Сергей Сергеевич Каменев. Поскольку Троцкий постоянно разъезжал в своем знаменитом поезде, появляясь то на одном фронте, то на другом, Склянский практически руководил всеми военными и морскими делами, включая главнокомандование, Высшую военную инспекцию, Военно-революционный трибунал, Главный штаб, Военно-законодательный совет, Регистрационное управление и прочее, прочее, прочее. В Республике не было ни одного учреждения, которое в той или иной мере не подчинялось Склянскому. Кроме, конечно, ВЧК. Хотя косвенное влияние Склянского, разумеется, ощущалось и здесь.
   Между тем никто почти ничего не знал об Эфраиме Марковиче, кроме того, что он прямо со студенческой скамьи попал в военные врачи и что через самое короткое время стал доверенным лицом Троцкого. Человек-загадка…[3]
   В письме, адресованном Кольцову, Склянский писал, что ему достаточно хорошо известно, над каким заданием работает полномочный комиссар. Далее были четко изложены начальственные указания, каким образом, исходя из текущего момента, следует решать «задачи Махно».
   Примирение, разумеется, необходимо, но с одной целью: уничтожения войск батьки, окончательного и бесповоротного. Для этого необходимо было, добившись согласия, собрать все разрозненные отряды анархистов в одну армию, поставить их в такое положение (скажем, на участке фронта в районе Мариуполя), чтобы на них одновременно обрушились всей мощью и красные, и белые. В пылу боя у бандитов вряд ли возникнет возможность вступить с врангелевцами в переговоры и перейти на их сторону.
   Склянский призывал Кольцова к хитрости и еще раз к хитрости, напоминал историю восстания казаков в Вешенской, которое подавляли в девятнадцатом, и цитировал совершенно секретные документы, подписанные Лениным. На Ильича Склянский ссылался как на имеющийся ценный опыт борьбы с врагом. Он знал, что такому аргументу вряд ли можно будет что-нибудь противопоставить. А тот, кто осмелится усомниться в правильности высказываний и действий пролетарского вождя, – человек конченый, по крайней мере в смысле карьеры.
   Склянский вкратце изложил суть истории подавления казацкого восстания, которое как бы прошло мимо Кольцова, потому что в это время он находился в Киеве и готовился ЧК для заброски в белые тылы (Склянский напомнил Кольцову даже такую подробность).
   Павел долго держал в руке листок с копией секретной телеграммы Ильича Г. Сокольникову[4].
   «Во что бы то ни стало надо быстро ликвидировать, и до конца, восстание… Я боюсь, что Вы ошибаетесь, не применяя строгости, но если Вы уверены, что нет силы для свирепой и беспощадной расправы, то телеграфируйте немедленно и подробно. Нельзя ли обещать амнистию и этой ценой разоружить полностью?..»
   И еще Склянский приводил строки из приказа начдива-45 и члена РВС Ионы Якира, который был на Дону до Сокольникова: «Должны быть приняты меры, в корне пресекающие даже мысль о восстании. Эти меры: полное уничтожение всех восставших, расстрел на месте всех, имеющих оружие, и даже процентное уничтожение мужского населения. Никаких переговоров с восставшими быть не должно…»
   Кольцов чувствовал, как горит у него голова и как путаются, переплетаются мысли. Склянский давал ему недвусмысленные указания, как вести себя с махновцами. Павел хорошо понимал, что такое военная хитрость. И ему приходилось применять ее – но в борьбе с сильным, превосходящим его противником, находясь в его логове. Это была необходимость. Своего рода оружие – как револьвер или винтовка. Но сейчас…
   Он понимал, что хитрость и жестокость, возведенные на высочайший уровень государственной политики, дадут ростки, которые протянутся далеко в будущее, определят саму суть мышления тех людей, которые станут во главе социалистической Республики после войны… И эта война, загнанная в глубь самой системы, не кончится никогда.
   Кольцов держал перед глазами письмо Склянского, пристально вглядывался в выделенные красным цитаты. И вдруг – впервые в жизни – почувствовал, как у него дрожат пальцы. Такое волнение не охватывало его даже в то время, когда он был накануне полного разоблачения, служа в адъютантах у генерала Ковалевского. Не дрожал он и в крепости, когда его приговорили к смерти.
   А тут Павел вдруг почувствовал, что будущее, прекрасное будущее, которому он посвятил всю свою жизнь, может представлять пропасть, заполненную мертвецами. И мертвецы эти – честные люди, положившие все свои силы за дело революции.
   Глеб давно уже согрел чайник и накрыл его старой шинелью. Он тоже заметил дрожь в руках своего начальника. И понял это по-своему.
   – Устали вы, Павел Андреевич, – сказал он участливо. – Ведь ни одной ночи как человек не спите… Попейте вот чайку. С мятой. Бабка говорила, успокаивает, душу греет. Хлебца вот с селедкой принес. Днепровская селедочка, «пузанок», с жирком…