Страница:
Кольцов с благодарностью взглянул на своего помощника и втайне позавидовал ему. Сирота, конечно, и пережил много, а все-таки те десять лет, которые разделяют их, – это очень много. Глеб из того поколения, которое не мучают сомнения. Враг – это враг, друг – это друг. Как Кольцов ему скажет, так оно и есть… Вот, к примеру, Лева Задов – это их друг, сообщник. Но если завтра Кольцов скажет, что Задов – враг, то Пархомчук сомневаться ни минуты не будет. Новая поросль. Кто будет ее растить в будущем?
«Нет, я не сдамся, – решил Кольцов. – Пусть против меня восстанет весь РВСР. Я знаю, что прав, и хочу для Республики только добра».
Чай действительно был вкусный, от тепла и от пришедшей к нему решимости Павел успокоился. Он с аппетитом положил за щеку кусок порезанной Пархомчуком на мелкие дольки днепровской селедки. Надо было жить, надо бороться! В конце концов, страшнее смерти ничего не бывает, а он ее навидался.
Глеб с удовольствием глядел, как разглаживаются морщины на худом, с обострившимися скулами лице любимого начальника. Пархомчук вырос в семье, где досыта никогда не ели, и потому считал любую пищу лекарством от всех хворей.
Глава шестая
Глава седьмая
«Нет, я не сдамся, – решил Кольцов. – Пусть против меня восстанет весь РВСР. Я знаю, что прав, и хочу для Республики только добра».
Чай действительно был вкусный, от тепла и от пришедшей к нему решимости Павел успокоился. Он с аппетитом положил за щеку кусок порезанной Пархомчуком на мелкие дольки днепровской селедки. Надо было жить, надо бороться! В конце концов, страшнее смерти ничего не бывает, а он ее навидался.
Глеб с удовольствием глядел, как разглаживаются морщины на худом, с обострившимися скулами лице любимого начальника. Пархомчук вырос в семье, где досыта никогда не ели, и потому считал любую пищу лекарством от всех хворей.
Глава шестая
В то утро Павел встал очень рано и своими хлопотами разбудил соседа. Тот, высунув голову из-под протертого солдатского одеяла, весело, будто вовсе не спал, спросил:
– Ты что это, тезка, в такую рань поднялся, неужто в церкву собрался? А где ж яблочки освященные?
– Что-что? – не понял Кольцов.
– Ну как же! Сегодня же Преображение, Яблочный Спас. На второй Спас, говорили у нас в деревне, и нищий яблочко съест.
Кольцов уже давно потерял не только счет дням, но и понятие о каких-либо праздниках. Только память, мгновенно скользнувшая в дальнее детство, выхватила милую сердцу картинку: большое блюдо с красными, словно бы светящимися изнутри, яблоками, до той поры запретным плодом, лицо матери, ее глаза, радостные, заполненные праздничным светом. «Скушай, сынок!.. Бери, бери, сегодня яблочки особенные, от них сила и здоровье…» И хотя маленький Павлушка вместе с приятелями уже давно шастал по садам и жевал кислые, недоспевшие плоды, в этот день любое яблоко отличалось особым вкусом.
– Ты и вправду едешь куда? – спросил сосед. – Собрался вон…
Павел торопился. В этот день он решил с первым же поездом – между Харьковом и Полтавой раза три в день, не следуя никаким расписаниям, сновали летучки, состоящие из смеси разбитых пассажирских и товарных вагонов, – отправиться на станцию Водяную и дальше пешком в Алексеевку, туда, где жила Лена. И будь что будет. Ему было нужно это свидание, необходима близкая душа. Он захлебывается, он сохнет без этого. Одиночество лишает его силы, способности действовать решительно. И пусть эта встреча не кончится ничем, Павел только заглянет в эти замечательные глаза, цвета которых не помнит, услышит ее переливающийся, с модуляциями голос, такой женственный и волнующий.
Кольцов проверил пистолеты и положил в карманы – «кольт» и «вебли», надежное, проверенное оружие. Взял со стола и бросил в вещмешок краюху хлеба и все, что было съестного, вытащил из-под подушки «сэкономленные» – а куда было их тратить? – деньги и, связав стопку кредиток бечевкой, бросил их вслед за продуктами.
– Да ты, брат, всерьез собрался, – сказал Павло, делая у большого гостиничного окна гимнастику. – Если спросят, что сказать?
– Личные дела, – коротко бросил Кольцов.
Хороший человек был его сосед-тезка, простой и ясный, чем-то похожий на Глеба Пархомчука, только постарше, поопытнее. Но вот не переговорить с ним по душам все равно – не поймет. Да и нельзя никому в подробностях рассказывать о делах секретных, служебных. И ему нельзя. Хоть и сидят они бок о бок в одном кабинете. С Леной тем более он не мог говорить о своих заботах, но женское участие – штука особая, тонкая, здесь не надо ничего объяснять, одиночество может быть разрушено одним женским взглядом, прикосновением руки…
Если, конечно, она не выгонит его. Стоит ли признаваться в том, что произошло на железнодорожной станции? Все ждали литерного поезда с танками, и он, Кольцов, был вынужден пустить ему навстречу эшелон с лесом? Может, схитрить и оставить все в тайне?.. Нет, так он не сможет…
– Шинельку-то прихвати! – тронул Кольцова за плечо Павло. – В народе как говорят: «Пришел Спас, бери рукавицы про запас». Ну рукавицы, может, еще и рановато, а вот шинельку прихвати.
Оказавшись на вокзале, среди гомонящей толпы, где люди, нагруженные мешками, красноармейцы, усатые полтавские дядьки в телогрейках (утро было прохладным) сновали из стороны в сторону, стараясь узнать, на какой путь придет нужный им поезд, Кольцов вдруг почувствовал себя на миг счастливым, молодым и полным сил.
Он выпал из механизма, который захватил его в свои шестеренки, и вновь обрел свободу и возможность рисковать самим собой, не думая ни о каких сложных проблемах, затрагивающих судьбы тысяч других людей. Он отвечал только за свою судьбу. Путешествие в полтавской летучке было предприятием опасным, и всего лишь несколько дней тому назад он бы не решился на него – как человек, ответственный за проведение важнейшей операции. Но сейчас, запутавшись в хитросплетении начальственных мыслей, Павел ощутил радость риска. Он не боялся самого тяжелого исхода: «меморандум» роздан. Его уже читают и, возможно, тщательно изучают. Он сделал то, что должен был сделать. Неожиданная свобода и предвкушение встречи с женщиной, так взволновавшей и поразившей Кольцова однажды, наполняли его энергией и жаждой действия.
Одно только обстоятельство вдруг обеспокоило опытного чекиста: своим острым профессиональным чутьем он ощутил присутствие в толпе человека, который, похоже, следил за ним. Кольцов тщательно, но как бы ненароком, словно бы отыскивая свой поезд, прошел сквозь толпу, но «хвоста» не заметил.
Затем Павел протиснулся вместе с мешочниками на площадку какого-то совершенно не нужного ему поезда, сумел, выдирая из клещей толпы свой вещмешок, выпрыгнуть на другую сторону путей, пронырнул под составом и наконец оказался в полтавской летучке. Здесь, зажатый со всех сторон людьми, набившимися в теплушку, он занял место на деревянных нарах, подальше от параши в углу вагона – прорубленной в полу дыре, кое-как огороженной досками.
Должно быть, почудилось?.. Просто, как только он оказался один, в нем проснулся привычный инстинкт преследуемого. Поэтому он еще раз переместился, теперь уже к окошку – небольшому, но достаточно широкому, для того чтобы в случае опасности вылезти из летучки. При этом Павлу пришлось кого-то отодвинуть.
– Ну ты, фрей, не бери меня за пищик! – зло окрысился на Кольцова здоровенный рыхлый парень в безрукавке, из-под которой выглядывал косой ворот пестрядинной рубахи. – Понт бьешь?[5]
Павел посмотрел на парня. Угреватое, лоснящееся лицо, злые глазки. Явно изображает из себя блатного, но это всего лишь камуфляж, вроде боевой окраски, чтобы отпугивать противника. Век бы встречать только таких неприятелей. Детские игры.
Павел сунул руку в карман и довольно ощутимо толкнул парня в бок стволом пистолета. Тот моментально оценил язык жестов.
– Ну будя! Ладно! – пробурчал он, подальше отодвигаясь от Кольцова. – Это я так… для знакомства.
С высоты нар Павел еще раз оглядел вагон. Все вели себя естественно. Ни одного лица, которое бы внушало мысль о слежке. И все-таки его не покидало неясное чувство тревоги. Ладно, дорога неблизкая – эти семьдесят верст летучка будет ползти часа четыре, а то и все пять, если не застрянет на узловой, под Люботином. Успеет еще осмотреться.
А пока он, соскучившись по новым впечатлениям, по движению, глядел в окошко, узнавая знакомые ему, но изменившиеся за последнее время места. Промелькнули трубы «Новой Баварии» – пивоваренного гиганта, над которыми всегда вились серо-белые дымки и, если ветер дул в сторону железной дороги, явственно и сладко пахло хмелем и пивным суслом. Медленно, словно зависнув под облаками, проплывали маковки дальнего Куряжского монастыря, расположенного на заросшем лесом высоком холме. Промелькнули мрачные печи литейного завода Рыжова, некогда отливавшего колокола. Потом колеса застучали на переводных стрелках Люботинского узла…
Летучка то останавливалась (и тогда под окнами вагона раздавался гомон людей, пытавшихся влезть по железной висячей лесенке в теплушку, кто-то кричал, кто-то ойкал, срываясь), то набирала ход, весело, по-довоенному отбивая ритм движения на стыках. Иногда состав кренился на давно не обновляемой насыпи, проложенной через болото. Люди в вагоне ахали, а в окнах косо вставали зеленая куга, аир, камыш, заросли верболоза. Потом поезд выпрямлялся, некоторое время шел ровно, как по линейке, и вновь, скрипя, заваливался, теперь уже на другой бок.
Все это почему-то забавляло Павла: видимо, в душе пробудилась прежняя склонность к риску, неожиданностям, приключениям.
Парень с угреватым лицом спихивал желающих потеснить их от окна, басовито покрикивал на особо назойливых:
– Отвали, мелочовка! Начальника везу!
И он весело подмигивал Кольцову: дескать, со мной не пропадешь. Всегда в случае чего выручу.
«Как же просто стало жить с револьверным правом: ткнул стволом в бок, и пожалуйста – внушил уважение, – размышлял Кольцов. – Когда отвыкнем-то?.. Пожалуй, не скоро!»
Потом Павел задремал. Угреватый отгонял слепней, залетавших в окно теплушки. Павел приоткрывал глаза от близко мелькавших чужих рук, но тут же снова успокаивался, снова проваливался в сон. С заросших густыми бурьянами степей доносился неумолчный стрекот кузнечиков. Солнце поднялось уже высоко, и тонкие дощатые стены теплушки дышали жаром.
Внезапно сквозь дрему Павел снова ощутил чей-то идущий из середины вагона настойчивый, как сверло дрели, взгляд. Слегка разлепив ресницы, делая вид, что беспомощен и вял от духоты, Кольцов все-таки нащупал среди вагонной скученности чьи-то настороженные глаза. С виду селянин. В соломенном бриле, в потертом пиджачке. Лицо морщинистое, жеванное годами. Заметив, что за ним наблюдают, незнакомец торопливо отвернулся. И эта его торопливость лишь подтвердила опасения.
Теперь Павел стал украдкой изучать незнакомца. Селянин, значит?.. Как у всякого селянина, носящего бриль, должен быть бледный лоб, но загорелые нос, щеки и подбородок. А этот весь беленький, бледный, как опенок. Впрочем, ну его к черту! Все постепенно выяснится.
Солнце было уже высоко, когда приехали в Водяную. От исцарапанного пулями и побитого осколками вокзальчика на Алексеевку, лежащую верстах в пяти, вела большая дорога. Но была и тропинка, которая тоже поначалу петляла вдоль большой дороги, а затем спускалась в рощицу.
Павел выбрал тропинку. Шел, насвистывая, с подчеркнутой беззаботностью, ни разу не оглянувшись. Даже поправляя вещмешок на спине, он не поворачивался, чтобы не вспугнуть того, кто, возможно, крался за ним следом.
Как только тропинка свернула в лес, а березки сменились густым орешником, Павел нырнул в густые заросли. Присев, замер, вглядываясь в просветы между ветвями.
И точно, по стежке легко и размеренно, также беззаботно топал тот самый селянин, которого Кольцов приметил еще в теплушке. Не увидев за поворотом тропинки Павла, он явно занервничал. Огляделся по сторонам. Неуверенно, медленно прошел вперед. Там, где тропинка поворачивала, незнакомец остановился. Стал пристально глядеть себе под ноги: видимо, пытался разглядеть следы.
Значит, все-таки «хвост»!
Селянин, решив хорошо осмотреться, сел и, сняв потертый сапог, принялся высыпать будто бы набившийся за голенище песок, хотя тропинка была плотно утоптана.
Павел вышел из зарослей, заранее распустив и на ходу застегивая ремень. Обычное дело: натерпелся в теплушке, вот и забежал в лесок. Селянин сидел, не обращая на Павла никакого внимания, продолжая вытряхивать из сапога несуществующий песок.
«Дурной “хвост”, без понятия, – подумал Павел. – Любой человек, увидев выходящего из лесу прохожего, примет настороженную позу, присмотрится, ожидая неприятности. Такое лихое время. А этот придурок изображает полное безразличие».
И все же по мере приближения Павла незнакомец поднялся, еще продолжая держать в руке сапог, и без всякого любопытства, как бы мельком взглянул в лицо Кольцову. Поравнявшись с селянином вплотную, Павел с ходу, без подготовки, ударил его в солнечное сплетение, под дых. И когда противник согнулся от боли, ухватил его за голову, за крепкий, выступающий затылок и стукнул лицом о выставленное колено. Селянин завалился на бок и скорчился от боли, прикрывая разбитый нос. Павел сел на него, достал пистолет, приставил к уху. Подождал, пока тот придет в себя, высморкается густой красной жижей.
– Кто такой? – негромко спросил Кольцов.
– Чего ты, дядько? – жалобно запричитал селянин. – Иду до сэбэ, никого не займаю…
– Ну так и иди, – спокойно сказал Павел и перевел курок с предохранительного на боевой взвод. – Иди!
Щелчок раздался близ самого уха селянина. Павел не любил таких спектаклей, хотя иногда приходилось к ним прибегать. Ничего не поделаешь – обычный профессиональный прием.
– Одним махновцем меньше, одним больше, – сказал Павел.
– Ниякий я не махновец.
– А кто ж ты? По повадкам – настоящий бандюга.
– Документ в кармане, – жалобно пролепетал селянин. – Возьмите, там все написано.
Кольцов достал из внутреннего кармана пиджачка селянина сложенную вчетверо бумажку. Развернул.
«Настоящим удостоверяется, что Семенов Игнатий Порфирьевич является сотрудником Регистрационного управления РВСР (подотдел Южного фронта)… Всем организациям и отдельным лицам предписывается оказывать всяческое содействие. При неоказании оного ответственное лицо подлежит суду военного трибунала…»
Неразборчивая подпись начальника управления. Печать. Печать довольно четкая. И новая эмблема: уже не плуг и молот, а серп и молот в центре звезды.
Павел достал из кармана носовой платок и стер с лица сотрудника РУ красную юшку.
– На всякий случай запомни: содействие я тебе оказал, – произнес он негромко. – И давно ты за мной следишь, коллега? Только отвечай, пожалуйста, по-русски, Игнатий Порфирьевич. И какой такой дурень посоветовал тебе изображать селянина с Полтавщины?
– Не имею права ничего объяснять, – с волжским оканьем сказал сотрудник Регистрационного управления. – И вам это не хуже моего ведомо.
– А если я тебя пистолетом сейчас пощекочу, тогда объяснишь?
– Если по правде сказать, так мне и объяснять нечего. Велено проследить, куда поедете, с кем встретитесь, как долго вместе пробудете. Если удастся, подслушать, о чем беседовали. Пожалуй, и все. Собачья работа. Думаете, она мне в удовольствие? – пожаловался филер. – Нос вот повредили…
– Работа, согласен, собачья, – не стал возражать Кольцов. – А вот что нос тебе повредил, сам виноват. «Не берись за дело, в котором ничего не смыслишь», – говорил мне мой дед. Мудрый был человек. Ни разу не видел его с побитым носом.
Кольцов достал из пиджака филера короткоствольный «смит и вессон» тридцать восьмого калибра – любимое оружие филеров всех мастей и оттенков. Откинув ствол, освободил барабан от патронов. Похлопал все еще шмыгающего носом сотрудника РУ по карманам, нашел еще горсть патронов, забрал и их, а револьвер вернул. Теперь, если в Семенове и проснется жажда мщения, нечем будет выстрелить вслед.
– «Семечек» этих ты достанешь, где хочешь, – сказал Павел. – А личное оружие, чтоб самому не попасть под трибунал, забери.
– Спасибо, – поблагодарил Семенов.
– На здоровьечко… Доложишь руководству, что проводил меня до Алексеевки. А дальнейшее наблюдение стало невозможным – объект уж очень беспокойным оказался. Исчез. Растворился. Сочиняй что хочешь.
– А нос? – спросил сотрудник РУ.
– Нос?.. Драка в поезде за место – обычное дело… Только уж ты не сильно ври в отчете. Ладно?.. Ну давай дуй на станцию. Платок возьми, он мне теперь без надобности.
Не оглядываясь и непрестанно вытирая лицо, Семенов побрел на станцию Водяную.
«Ну вот, я уже на подозрении у Реввоенсовета, – тяжело вздохнул Павел. – Ничего себе противничек… Можно было бы найти себе что-нибудь полегче. Махно и тот безопаснее… Да, но откуда они знают, что я направлялся в Алексеевку к Лене? Откуда? Впрочем, все ясно. Письмо, которое она прислала Старцеву. Там адрес. Этот одутловатый интендант, сосед Старцева, прочитал письмо и запомнил адрес. И быстренько побежал в Особый отдел, скорее всего, в тот же вечер, когда принес письмо. “Вдова белого офицера” – что может быть страшнее?.. Но если они так взялись за меня, то наверняка постараются получить и от Лены компрометирующие меня сведения. Стало быть, ее могут арестовать. И значит, ей надо из Алексеевки бежать. Хорошо, что мне повстречался этот неуклюжий реввоенсоветовский филер, иначе она уже попала бы в беду. А может, уже попала?..»
Павел пустился по стежке бегом по направлению к селу. Потом, одумавшись, замедлил шаг. Нет, если что случилось, то уже ничем не поможешь. Бегущий человек в наши дни – это всегда подозрительный элемент, внушающий особое любопытство… Но если все хорошо, если Лена на месте, ее надо куда-то переправить. Но куда?
Кольцов вспомнил о том, как Старцев рассказывал о своем житье-бытье в Артемовке под Мерефой, у добрейшего Фомы Ивановича. До Мерефы от Водяной всего ничего – сорок верст до Люботинского узла, а там пересесть на сумскую ветку – и через полтора часа Мерефа. До утра он успеет переправить туда Лену с детьми.
Ну а недоразумение с Реввоенсоветом со временем как-нибудь разъяснится. Конечно же, это глупое недоразумение. Но чтобы его уладить, надо будет все чистосердечно рассказать Манцеву. Он поймет.
– Ты что это, тезка, в такую рань поднялся, неужто в церкву собрался? А где ж яблочки освященные?
– Что-что? – не понял Кольцов.
– Ну как же! Сегодня же Преображение, Яблочный Спас. На второй Спас, говорили у нас в деревне, и нищий яблочко съест.
Кольцов уже давно потерял не только счет дням, но и понятие о каких-либо праздниках. Только память, мгновенно скользнувшая в дальнее детство, выхватила милую сердцу картинку: большое блюдо с красными, словно бы светящимися изнутри, яблоками, до той поры запретным плодом, лицо матери, ее глаза, радостные, заполненные праздничным светом. «Скушай, сынок!.. Бери, бери, сегодня яблочки особенные, от них сила и здоровье…» И хотя маленький Павлушка вместе с приятелями уже давно шастал по садам и жевал кислые, недоспевшие плоды, в этот день любое яблоко отличалось особым вкусом.
– Ты и вправду едешь куда? – спросил сосед. – Собрался вон…
Павел торопился. В этот день он решил с первым же поездом – между Харьковом и Полтавой раза три в день, не следуя никаким расписаниям, сновали летучки, состоящие из смеси разбитых пассажирских и товарных вагонов, – отправиться на станцию Водяную и дальше пешком в Алексеевку, туда, где жила Лена. И будь что будет. Ему было нужно это свидание, необходима близкая душа. Он захлебывается, он сохнет без этого. Одиночество лишает его силы, способности действовать решительно. И пусть эта встреча не кончится ничем, Павел только заглянет в эти замечательные глаза, цвета которых не помнит, услышит ее переливающийся, с модуляциями голос, такой женственный и волнующий.
Кольцов проверил пистолеты и положил в карманы – «кольт» и «вебли», надежное, проверенное оружие. Взял со стола и бросил в вещмешок краюху хлеба и все, что было съестного, вытащил из-под подушки «сэкономленные» – а куда было их тратить? – деньги и, связав стопку кредиток бечевкой, бросил их вслед за продуктами.
– Да ты, брат, всерьез собрался, – сказал Павло, делая у большого гостиничного окна гимнастику. – Если спросят, что сказать?
– Личные дела, – коротко бросил Кольцов.
Хороший человек был его сосед-тезка, простой и ясный, чем-то похожий на Глеба Пархомчука, только постарше, поопытнее. Но вот не переговорить с ним по душам все равно – не поймет. Да и нельзя никому в подробностях рассказывать о делах секретных, служебных. И ему нельзя. Хоть и сидят они бок о бок в одном кабинете. С Леной тем более он не мог говорить о своих заботах, но женское участие – штука особая, тонкая, здесь не надо ничего объяснять, одиночество может быть разрушено одним женским взглядом, прикосновением руки…
Если, конечно, она не выгонит его. Стоит ли признаваться в том, что произошло на железнодорожной станции? Все ждали литерного поезда с танками, и он, Кольцов, был вынужден пустить ему навстречу эшелон с лесом? Может, схитрить и оставить все в тайне?.. Нет, так он не сможет…
– Шинельку-то прихвати! – тронул Кольцова за плечо Павло. – В народе как говорят: «Пришел Спас, бери рукавицы про запас». Ну рукавицы, может, еще и рановато, а вот шинельку прихвати.
Оказавшись на вокзале, среди гомонящей толпы, где люди, нагруженные мешками, красноармейцы, усатые полтавские дядьки в телогрейках (утро было прохладным) сновали из стороны в сторону, стараясь узнать, на какой путь придет нужный им поезд, Кольцов вдруг почувствовал себя на миг счастливым, молодым и полным сил.
Он выпал из механизма, который захватил его в свои шестеренки, и вновь обрел свободу и возможность рисковать самим собой, не думая ни о каких сложных проблемах, затрагивающих судьбы тысяч других людей. Он отвечал только за свою судьбу. Путешествие в полтавской летучке было предприятием опасным, и всего лишь несколько дней тому назад он бы не решился на него – как человек, ответственный за проведение важнейшей операции. Но сейчас, запутавшись в хитросплетении начальственных мыслей, Павел ощутил радость риска. Он не боялся самого тяжелого исхода: «меморандум» роздан. Его уже читают и, возможно, тщательно изучают. Он сделал то, что должен был сделать. Неожиданная свобода и предвкушение встречи с женщиной, так взволновавшей и поразившей Кольцова однажды, наполняли его энергией и жаждой действия.
Одно только обстоятельство вдруг обеспокоило опытного чекиста: своим острым профессиональным чутьем он ощутил присутствие в толпе человека, который, похоже, следил за ним. Кольцов тщательно, но как бы ненароком, словно бы отыскивая свой поезд, прошел сквозь толпу, но «хвоста» не заметил.
Затем Павел протиснулся вместе с мешочниками на площадку какого-то совершенно не нужного ему поезда, сумел, выдирая из клещей толпы свой вещмешок, выпрыгнуть на другую сторону путей, пронырнул под составом и наконец оказался в полтавской летучке. Здесь, зажатый со всех сторон людьми, набившимися в теплушку, он занял место на деревянных нарах, подальше от параши в углу вагона – прорубленной в полу дыре, кое-как огороженной досками.
Должно быть, почудилось?.. Просто, как только он оказался один, в нем проснулся привычный инстинкт преследуемого. Поэтому он еще раз переместился, теперь уже к окошку – небольшому, но достаточно широкому, для того чтобы в случае опасности вылезти из летучки. При этом Павлу пришлось кого-то отодвинуть.
– Ну ты, фрей, не бери меня за пищик! – зло окрысился на Кольцова здоровенный рыхлый парень в безрукавке, из-под которой выглядывал косой ворот пестрядинной рубахи. – Понт бьешь?[5]
Павел посмотрел на парня. Угреватое, лоснящееся лицо, злые глазки. Явно изображает из себя блатного, но это всего лишь камуфляж, вроде боевой окраски, чтобы отпугивать противника. Век бы встречать только таких неприятелей. Детские игры.
Павел сунул руку в карман и довольно ощутимо толкнул парня в бок стволом пистолета. Тот моментально оценил язык жестов.
– Ну будя! Ладно! – пробурчал он, подальше отодвигаясь от Кольцова. – Это я так… для знакомства.
С высоты нар Павел еще раз оглядел вагон. Все вели себя естественно. Ни одного лица, которое бы внушало мысль о слежке. И все-таки его не покидало неясное чувство тревоги. Ладно, дорога неблизкая – эти семьдесят верст летучка будет ползти часа четыре, а то и все пять, если не застрянет на узловой, под Люботином. Успеет еще осмотреться.
А пока он, соскучившись по новым впечатлениям, по движению, глядел в окошко, узнавая знакомые ему, но изменившиеся за последнее время места. Промелькнули трубы «Новой Баварии» – пивоваренного гиганта, над которыми всегда вились серо-белые дымки и, если ветер дул в сторону железной дороги, явственно и сладко пахло хмелем и пивным суслом. Медленно, словно зависнув под облаками, проплывали маковки дальнего Куряжского монастыря, расположенного на заросшем лесом высоком холме. Промелькнули мрачные печи литейного завода Рыжова, некогда отливавшего колокола. Потом колеса застучали на переводных стрелках Люботинского узла…
Летучка то останавливалась (и тогда под окнами вагона раздавался гомон людей, пытавшихся влезть по железной висячей лесенке в теплушку, кто-то кричал, кто-то ойкал, срываясь), то набирала ход, весело, по-довоенному отбивая ритм движения на стыках. Иногда состав кренился на давно не обновляемой насыпи, проложенной через болото. Люди в вагоне ахали, а в окнах косо вставали зеленая куга, аир, камыш, заросли верболоза. Потом поезд выпрямлялся, некоторое время шел ровно, как по линейке, и вновь, скрипя, заваливался, теперь уже на другой бок.
Все это почему-то забавляло Павла: видимо, в душе пробудилась прежняя склонность к риску, неожиданностям, приключениям.
Парень с угреватым лицом спихивал желающих потеснить их от окна, басовито покрикивал на особо назойливых:
– Отвали, мелочовка! Начальника везу!
И он весело подмигивал Кольцову: дескать, со мной не пропадешь. Всегда в случае чего выручу.
«Как же просто стало жить с револьверным правом: ткнул стволом в бок, и пожалуйста – внушил уважение, – размышлял Кольцов. – Когда отвыкнем-то?.. Пожалуй, не скоро!»
Потом Павел задремал. Угреватый отгонял слепней, залетавших в окно теплушки. Павел приоткрывал глаза от близко мелькавших чужих рук, но тут же снова успокаивался, снова проваливался в сон. С заросших густыми бурьянами степей доносился неумолчный стрекот кузнечиков. Солнце поднялось уже высоко, и тонкие дощатые стены теплушки дышали жаром.
Внезапно сквозь дрему Павел снова ощутил чей-то идущий из середины вагона настойчивый, как сверло дрели, взгляд. Слегка разлепив ресницы, делая вид, что беспомощен и вял от духоты, Кольцов все-таки нащупал среди вагонной скученности чьи-то настороженные глаза. С виду селянин. В соломенном бриле, в потертом пиджачке. Лицо морщинистое, жеванное годами. Заметив, что за ним наблюдают, незнакомец торопливо отвернулся. И эта его торопливость лишь подтвердила опасения.
Теперь Павел стал украдкой изучать незнакомца. Селянин, значит?.. Как у всякого селянина, носящего бриль, должен быть бледный лоб, но загорелые нос, щеки и подбородок. А этот весь беленький, бледный, как опенок. Впрочем, ну его к черту! Все постепенно выяснится.
Солнце было уже высоко, когда приехали в Водяную. От исцарапанного пулями и побитого осколками вокзальчика на Алексеевку, лежащую верстах в пяти, вела большая дорога. Но была и тропинка, которая тоже поначалу петляла вдоль большой дороги, а затем спускалась в рощицу.
Павел выбрал тропинку. Шел, насвистывая, с подчеркнутой беззаботностью, ни разу не оглянувшись. Даже поправляя вещмешок на спине, он не поворачивался, чтобы не вспугнуть того, кто, возможно, крался за ним следом.
Как только тропинка свернула в лес, а березки сменились густым орешником, Павел нырнул в густые заросли. Присев, замер, вглядываясь в просветы между ветвями.
И точно, по стежке легко и размеренно, также беззаботно топал тот самый селянин, которого Кольцов приметил еще в теплушке. Не увидев за поворотом тропинки Павла, он явно занервничал. Огляделся по сторонам. Неуверенно, медленно прошел вперед. Там, где тропинка поворачивала, незнакомец остановился. Стал пристально глядеть себе под ноги: видимо, пытался разглядеть следы.
Значит, все-таки «хвост»!
Селянин, решив хорошо осмотреться, сел и, сняв потертый сапог, принялся высыпать будто бы набившийся за голенище песок, хотя тропинка была плотно утоптана.
Павел вышел из зарослей, заранее распустив и на ходу застегивая ремень. Обычное дело: натерпелся в теплушке, вот и забежал в лесок. Селянин сидел, не обращая на Павла никакого внимания, продолжая вытряхивать из сапога несуществующий песок.
«Дурной “хвост”, без понятия, – подумал Павел. – Любой человек, увидев выходящего из лесу прохожего, примет настороженную позу, присмотрится, ожидая неприятности. Такое лихое время. А этот придурок изображает полное безразличие».
И все же по мере приближения Павла незнакомец поднялся, еще продолжая держать в руке сапог, и без всякого любопытства, как бы мельком взглянул в лицо Кольцову. Поравнявшись с селянином вплотную, Павел с ходу, без подготовки, ударил его в солнечное сплетение, под дых. И когда противник согнулся от боли, ухватил его за голову, за крепкий, выступающий затылок и стукнул лицом о выставленное колено. Селянин завалился на бок и скорчился от боли, прикрывая разбитый нос. Павел сел на него, достал пистолет, приставил к уху. Подождал, пока тот придет в себя, высморкается густой красной жижей.
– Кто такой? – негромко спросил Кольцов.
– Чего ты, дядько? – жалобно запричитал селянин. – Иду до сэбэ, никого не займаю…
– Ну так и иди, – спокойно сказал Павел и перевел курок с предохранительного на боевой взвод. – Иди!
Щелчок раздался близ самого уха селянина. Павел не любил таких спектаклей, хотя иногда приходилось к ним прибегать. Ничего не поделаешь – обычный профессиональный прием.
– Одним махновцем меньше, одним больше, – сказал Павел.
– Ниякий я не махновец.
– А кто ж ты? По повадкам – настоящий бандюга.
– Документ в кармане, – жалобно пролепетал селянин. – Возьмите, там все написано.
Кольцов достал из внутреннего кармана пиджачка селянина сложенную вчетверо бумажку. Развернул.
«Настоящим удостоверяется, что Семенов Игнатий Порфирьевич является сотрудником Регистрационного управления РВСР (подотдел Южного фронта)… Всем организациям и отдельным лицам предписывается оказывать всяческое содействие. При неоказании оного ответственное лицо подлежит суду военного трибунала…»
Неразборчивая подпись начальника управления. Печать. Печать довольно четкая. И новая эмблема: уже не плуг и молот, а серп и молот в центре звезды.
Павел достал из кармана носовой платок и стер с лица сотрудника РУ красную юшку.
– На всякий случай запомни: содействие я тебе оказал, – произнес он негромко. – И давно ты за мной следишь, коллега? Только отвечай, пожалуйста, по-русски, Игнатий Порфирьевич. И какой такой дурень посоветовал тебе изображать селянина с Полтавщины?
– Не имею права ничего объяснять, – с волжским оканьем сказал сотрудник Регистрационного управления. – И вам это не хуже моего ведомо.
– А если я тебя пистолетом сейчас пощекочу, тогда объяснишь?
– Если по правде сказать, так мне и объяснять нечего. Велено проследить, куда поедете, с кем встретитесь, как долго вместе пробудете. Если удастся, подслушать, о чем беседовали. Пожалуй, и все. Собачья работа. Думаете, она мне в удовольствие? – пожаловался филер. – Нос вот повредили…
– Работа, согласен, собачья, – не стал возражать Кольцов. – А вот что нос тебе повредил, сам виноват. «Не берись за дело, в котором ничего не смыслишь», – говорил мне мой дед. Мудрый был человек. Ни разу не видел его с побитым носом.
Кольцов достал из пиджака филера короткоствольный «смит и вессон» тридцать восьмого калибра – любимое оружие филеров всех мастей и оттенков. Откинув ствол, освободил барабан от патронов. Похлопал все еще шмыгающего носом сотрудника РУ по карманам, нашел еще горсть патронов, забрал и их, а револьвер вернул. Теперь, если в Семенове и проснется жажда мщения, нечем будет выстрелить вслед.
– «Семечек» этих ты достанешь, где хочешь, – сказал Павел. – А личное оружие, чтоб самому не попасть под трибунал, забери.
– Спасибо, – поблагодарил Семенов.
– На здоровьечко… Доложишь руководству, что проводил меня до Алексеевки. А дальнейшее наблюдение стало невозможным – объект уж очень беспокойным оказался. Исчез. Растворился. Сочиняй что хочешь.
– А нос? – спросил сотрудник РУ.
– Нос?.. Драка в поезде за место – обычное дело… Только уж ты не сильно ври в отчете. Ладно?.. Ну давай дуй на станцию. Платок возьми, он мне теперь без надобности.
Не оглядываясь и непрестанно вытирая лицо, Семенов побрел на станцию Водяную.
«Ну вот, я уже на подозрении у Реввоенсовета, – тяжело вздохнул Павел. – Ничего себе противничек… Можно было бы найти себе что-нибудь полегче. Махно и тот безопаснее… Да, но откуда они знают, что я направлялся в Алексеевку к Лене? Откуда? Впрочем, все ясно. Письмо, которое она прислала Старцеву. Там адрес. Этот одутловатый интендант, сосед Старцева, прочитал письмо и запомнил адрес. И быстренько побежал в Особый отдел, скорее всего, в тот же вечер, когда принес письмо. “Вдова белого офицера” – что может быть страшнее?.. Но если они так взялись за меня, то наверняка постараются получить и от Лены компрометирующие меня сведения. Стало быть, ее могут арестовать. И значит, ей надо из Алексеевки бежать. Хорошо, что мне повстречался этот неуклюжий реввоенсоветовский филер, иначе она уже попала бы в беду. А может, уже попала?..»
Павел пустился по стежке бегом по направлению к селу. Потом, одумавшись, замедлил шаг. Нет, если что случилось, то уже ничем не поможешь. Бегущий человек в наши дни – это всегда подозрительный элемент, внушающий особое любопытство… Но если все хорошо, если Лена на месте, ее надо куда-то переправить. Но куда?
Кольцов вспомнил о том, как Старцев рассказывал о своем житье-бытье в Артемовке под Мерефой, у добрейшего Фомы Ивановича. До Мерефы от Водяной всего ничего – сорок верст до Люботинского узла, а там пересесть на сумскую ветку – и через полтора часа Мерефа. До утра он успеет переправить туда Лену с детьми.
Ну а недоразумение с Реввоенсоветом со временем как-нибудь разъяснится. Конечно же, это глупое недоразумение. Но чтобы его уладить, надо будет все чистосердечно рассказать Манцеву. Он поймет.
Глава седьмая
Кольцов без труда отыскал домик на краю обрыва, под которым бежал, петляя и поблескивая под солнцем, тоненький ручеек желтоватой глинистой воды. К счастью (для хозяйки дома Феклы Ильиничны и ее семьи, а также для Лены с детьми), это была не усадьба, как думал Кольцов, а обыкновенная беленая хатынка под соломенной крышей, ну, может быть, чуть побольше других, но с такими же маленькими оконцами со стеклами, вмазанными в стены.
Здешние мелкопоместные жили так же, как и селяне, и это спасало их от поджогов, грабежей и разорения.
Павел приостановился в тени большой, разлапистой груши, земля под которой была усыпана спелыми плодами. Ну да, здесь начиналась Полтавщина, страна садов, и вокруг были видны одни лишь огромные разноцветные участки земли, занятые под промышленное выращивание вишен, яблок, груш, слив, хозяева которых давно бросили свое богатство и бежали, спасая жизнь. Теперь сады осыпались и ветви деревьев прорастали дикими, необрезанными сучьями, которые, как иглы, торчали в разные стороны.
Павел постоял, отдыхая и успокаивая сердце, которое колотилось, предчувствуя скорую встречу. Удивительно, он всегда умел владеть собой и никогда не задумывался о существовании такого странного, живущего отдельной жизнью предмета, как собственное сердце. Может быть, Лена и есть его роковая женщина? Он раньше читал об этом только в книгах, в юности, когда открывал для себя созданную воображением писателей страну любви. Роковая женщина – это тоже было что-то придуманное, романтическое, нечто вроде приманки для читательского любопытства.
Всего-то и было, что вечер да ночь, – а как он оказался привязан! Какие невидимые лилипуты окрутили его, Гулливера, своими нитями?! И так прочно!
Наконец он решился, повыше подбросил на плече вещмешок, оправил гимнастерку, согнав складки, как положено военному, под ремень и назад, отряхнул от пыли сапоги, фуражку чуть надвинул на лоб, чтобы придать себе более залихватский и независимый вид. Встреча предстояла нелегкая.
И тут он увидел ее. Она сносила с края огорода, тянувшегося к обрыву, большие рябые тыквы и сейчас выпрямилась и вытерла чистым предплечьем вспотевшее лицо. Такой простой, крестьянский жест! Кольцову везло. Она была одна, и вот сейчас, в эту минуту, он мог, не мешкая, рассказать ей все как есть и объясниться.
Павел решительно направился к огороду. Лена заметила его и, узнав, замерла. Напряженно, не отводя глаз, смотрела на приближающегося Кольцова.
Он переступил через завалившийся набок плетень, не глядя под ноги, прошагал по кучкам увядшей тыквенной ботвы и остановился перед ней. Павел старался смотреть ей прямо в лицо, но ощущал, что глаза каким-то непонятным образом, не подчиняясь ему, видят и легкий, выгоревший на солнце до белизны сарафан с глубоким вырезом, открывающим загорелую грудь, и крепкий женский стан, и смуглые босые ноги, чуть поросшие золотящимся на солнце пушком.
И опять он не мог понять, какого же цвета у нее глаза, хотя смотрел в упор. Опять исходивший от нее запах лишал его уверенности и самообладания, этот запах нагретых на солнце волос, здорового пота и, как казалось ему, горьковатый дух полыни, оставшийся еще со времен той давней ночи. Ее запах…
– Я догадалась, – сказала Лена, и голос ее, то ли от жажды, то ли от волнения, прозвучал низко и чуть хрипло. – Я догадалась, почему вы ушли так внезапно… Вы так сразу переменились, будто произошло что-то невероятное, а между тем я всего лишь рассказала, как погиб мой муж. Это вы убили его, да? Вы! – вдруг резко, фистулой вырвалось у нее. – Тогда, на станции!
«Вот все и кончено», – подумал Павел.
– Я не имею права оправдываться, – сказал он, не отводя глаз. – Да, все было так. Один из нас должен был убить другого. Неизбежно. Никакого иного исхода не могло быть. Я выполнял свой долг, он – свой. Мне просто больше повезло.
Павел помолчал и тихо добавил:
– Гражданская война злая и несправедливая… Разве вы не видите, что брат стреляет в брата, а сын – в отца? Я считаю, что я на правой стороне, кто-то – по-другому… Простите меня, если сможете. Случай свел меня с вашим мужем. Я не знал его имени… ничего не знал о нем. Война.
Он постоял, не зная, что еще добавить. Она молчала. Она была рядом, но стала недосягаемой, как будто находилась на другой стороне земли.
– Прощайте! – сказал Кольцов. Он сбросил вещмешок со снедью и деньгами прямо на кучку тыквенной ботвы и, повернувшись, зашагал прочь куда-то наугад, вдоль ручья, ощущая на себе ее взгляд и не желая оборачиваться, выпрашивать для себя иную долю.
Он прошел, должно быть, с полверсты, когда вспомнил, что Лену с детьми нужно переправить под Мерефу, к Фоме Ивановичу. Хоть между ними все кончено, те, кто шьет ему какое-то глупое дело, постараются соединить судьбу офицерской вдовы («А вдруг муж не убит, а где-то здесь прячется?») с его, Павла Кольцова, судьбой.
Павел осмотрелся и увидел неподалеку брошенное хмелевище: вверх возносились гладко оструганные, потемневшие от дождей жерди, а по толстым, крепким конопляным бечевкам, еще кое-где связывающим вершины жердей или тянущимся наискось вверх, ползли одичавшие жгуты хмеля. Шишки светились на солнце и остро и пряно пахли.
Кольцов сел на траву, которой проросла необработанная земля хмелевища. Прислонился спиной к нагретой солнцем жерди. Что же теперь ему делать? Вернуться? Да, придется вернуться и рассказать о необходимости переправить ее отсюда.
Одни несчастья приносит он этой семье, вот такая незадача. Голова слегка кружилась – то ли от запаха хмеля, то ли от того, что он все еще продолжал видеть перед собой эту роковую (не врут ведь книги!) женщину и ощущать ее запах. Роковая?.. А может, он роковой?
Вокруг прыгали, шевелились, стрекотали в траве зеленые кузнечики. Августовское, уже невысокое, но все еще щедрое полтавское солнце старалось доделать свою летнюю работу, обдавая жаром дозревающие в садах яблоки. Кольцов прикрыл глаза. Он должен был решиться на возвращение. Он как будто даже задремал, поплыл по течению медлительной и нежной августовской реки.
Потом он почувствовал, как чья-то тень накрыла его лицо. Он уже догадался, кто это, но не хотел открывать глаза, боясь ошибиться. Потом чья-то рука легла на его лоб, на закрытые веки. Мягкая ладонь пахла свежей землей, картофельной ботвой и… полынью. Странно – ладонь была мокрой.
Он открыл глаза и увидел рядом опустившуюся на колени Лену. Слезы текли по ее запыленному лицу, оставляя извилистые бороздки. Он бережно взял ее лицо в свои руки, приблизил к себе. Поцеловал в уголки губ, ощутил на языке какие-то песчинки. Он не мог, не хотел говорить ни о чем, слова казались бессмысленными, ненужными, пустыми среди этого стрекота, звучащего в густой траве, под светлыми пахучими шишками хмеля, нависающими над ними.
О чем говорить? Как можно объяснить трагизм и нелепость всего случившегося за последнее время? Это необъяснимо. Он ощущал только дикую, нечеловеческую мужскую тягу к этой пропахшей солнцем, разгоряченной женщине, такой нужной и желанной. Павел привлек ее к себе, и они вместе оказались в траве, укрытые длинными стеблями овсяницы и мятлика. А вокруг все пело, трещало, возилось, жило, и раскачивались наверху лианы хмеля, потряхивая своими легкими шишками.
Его руки бесстыдно, сами собой подтягивали ее легкий сарафан, и она, бормоча что-то запрещающее, возмущенное, приподнимала горячее тело, чтобы облегчить ему задачу, и вся шла, стремилась, дрожа, ему навстречу, и они уже не понимали, где они, кто они и почему так дышит под ними земля, почему она колышет их вверх-вниз, словно превратилась в морскую волну…
Здешние мелкопоместные жили так же, как и селяне, и это спасало их от поджогов, грабежей и разорения.
Павел приостановился в тени большой, разлапистой груши, земля под которой была усыпана спелыми плодами. Ну да, здесь начиналась Полтавщина, страна садов, и вокруг были видны одни лишь огромные разноцветные участки земли, занятые под промышленное выращивание вишен, яблок, груш, слив, хозяева которых давно бросили свое богатство и бежали, спасая жизнь. Теперь сады осыпались и ветви деревьев прорастали дикими, необрезанными сучьями, которые, как иглы, торчали в разные стороны.
Павел постоял, отдыхая и успокаивая сердце, которое колотилось, предчувствуя скорую встречу. Удивительно, он всегда умел владеть собой и никогда не задумывался о существовании такого странного, живущего отдельной жизнью предмета, как собственное сердце. Может быть, Лена и есть его роковая женщина? Он раньше читал об этом только в книгах, в юности, когда открывал для себя созданную воображением писателей страну любви. Роковая женщина – это тоже было что-то придуманное, романтическое, нечто вроде приманки для читательского любопытства.
Всего-то и было, что вечер да ночь, – а как он оказался привязан! Какие невидимые лилипуты окрутили его, Гулливера, своими нитями?! И так прочно!
Наконец он решился, повыше подбросил на плече вещмешок, оправил гимнастерку, согнав складки, как положено военному, под ремень и назад, отряхнул от пыли сапоги, фуражку чуть надвинул на лоб, чтобы придать себе более залихватский и независимый вид. Встреча предстояла нелегкая.
И тут он увидел ее. Она сносила с края огорода, тянувшегося к обрыву, большие рябые тыквы и сейчас выпрямилась и вытерла чистым предплечьем вспотевшее лицо. Такой простой, крестьянский жест! Кольцову везло. Она была одна, и вот сейчас, в эту минуту, он мог, не мешкая, рассказать ей все как есть и объясниться.
Павел решительно направился к огороду. Лена заметила его и, узнав, замерла. Напряженно, не отводя глаз, смотрела на приближающегося Кольцова.
Он переступил через завалившийся набок плетень, не глядя под ноги, прошагал по кучкам увядшей тыквенной ботвы и остановился перед ней. Павел старался смотреть ей прямо в лицо, но ощущал, что глаза каким-то непонятным образом, не подчиняясь ему, видят и легкий, выгоревший на солнце до белизны сарафан с глубоким вырезом, открывающим загорелую грудь, и крепкий женский стан, и смуглые босые ноги, чуть поросшие золотящимся на солнце пушком.
И опять он не мог понять, какого же цвета у нее глаза, хотя смотрел в упор. Опять исходивший от нее запах лишал его уверенности и самообладания, этот запах нагретых на солнце волос, здорового пота и, как казалось ему, горьковатый дух полыни, оставшийся еще со времен той давней ночи. Ее запах…
– Я догадалась, – сказала Лена, и голос ее, то ли от жажды, то ли от волнения, прозвучал низко и чуть хрипло. – Я догадалась, почему вы ушли так внезапно… Вы так сразу переменились, будто произошло что-то невероятное, а между тем я всего лишь рассказала, как погиб мой муж. Это вы убили его, да? Вы! – вдруг резко, фистулой вырвалось у нее. – Тогда, на станции!
«Вот все и кончено», – подумал Павел.
– Я не имею права оправдываться, – сказал он, не отводя глаз. – Да, все было так. Один из нас должен был убить другого. Неизбежно. Никакого иного исхода не могло быть. Я выполнял свой долг, он – свой. Мне просто больше повезло.
Павел помолчал и тихо добавил:
– Гражданская война злая и несправедливая… Разве вы не видите, что брат стреляет в брата, а сын – в отца? Я считаю, что я на правой стороне, кто-то – по-другому… Простите меня, если сможете. Случай свел меня с вашим мужем. Я не знал его имени… ничего не знал о нем. Война.
Он постоял, не зная, что еще добавить. Она молчала. Она была рядом, но стала недосягаемой, как будто находилась на другой стороне земли.
– Прощайте! – сказал Кольцов. Он сбросил вещмешок со снедью и деньгами прямо на кучку тыквенной ботвы и, повернувшись, зашагал прочь куда-то наугад, вдоль ручья, ощущая на себе ее взгляд и не желая оборачиваться, выпрашивать для себя иную долю.
Он прошел, должно быть, с полверсты, когда вспомнил, что Лену с детьми нужно переправить под Мерефу, к Фоме Ивановичу. Хоть между ними все кончено, те, кто шьет ему какое-то глупое дело, постараются соединить судьбу офицерской вдовы («А вдруг муж не убит, а где-то здесь прячется?») с его, Павла Кольцова, судьбой.
Павел осмотрелся и увидел неподалеку брошенное хмелевище: вверх возносились гладко оструганные, потемневшие от дождей жерди, а по толстым, крепким конопляным бечевкам, еще кое-где связывающим вершины жердей или тянущимся наискось вверх, ползли одичавшие жгуты хмеля. Шишки светились на солнце и остро и пряно пахли.
Кольцов сел на траву, которой проросла необработанная земля хмелевища. Прислонился спиной к нагретой солнцем жерди. Что же теперь ему делать? Вернуться? Да, придется вернуться и рассказать о необходимости переправить ее отсюда.
Одни несчастья приносит он этой семье, вот такая незадача. Голова слегка кружилась – то ли от запаха хмеля, то ли от того, что он все еще продолжал видеть перед собой эту роковую (не врут ведь книги!) женщину и ощущать ее запах. Роковая?.. А может, он роковой?
Вокруг прыгали, шевелились, стрекотали в траве зеленые кузнечики. Августовское, уже невысокое, но все еще щедрое полтавское солнце старалось доделать свою летнюю работу, обдавая жаром дозревающие в садах яблоки. Кольцов прикрыл глаза. Он должен был решиться на возвращение. Он как будто даже задремал, поплыл по течению медлительной и нежной августовской реки.
Потом он почувствовал, как чья-то тень накрыла его лицо. Он уже догадался, кто это, но не хотел открывать глаза, боясь ошибиться. Потом чья-то рука легла на его лоб, на закрытые веки. Мягкая ладонь пахла свежей землей, картофельной ботвой и… полынью. Странно – ладонь была мокрой.
Он открыл глаза и увидел рядом опустившуюся на колени Лену. Слезы текли по ее запыленному лицу, оставляя извилистые бороздки. Он бережно взял ее лицо в свои руки, приблизил к себе. Поцеловал в уголки губ, ощутил на языке какие-то песчинки. Он не мог, не хотел говорить ни о чем, слова казались бессмысленными, ненужными, пустыми среди этого стрекота, звучащего в густой траве, под светлыми пахучими шишками хмеля, нависающими над ними.
О чем говорить? Как можно объяснить трагизм и нелепость всего случившегося за последнее время? Это необъяснимо. Он ощущал только дикую, нечеловеческую мужскую тягу к этой пропахшей солнцем, разгоряченной женщине, такой нужной и желанной. Павел привлек ее к себе, и они вместе оказались в траве, укрытые длинными стеблями овсяницы и мятлика. А вокруг все пело, трещало, возилось, жило, и раскачивались наверху лианы хмеля, потряхивая своими легкими шишками.
Его руки бесстыдно, сами собой подтягивали ее легкий сарафан, и она, бормоча что-то запрещающее, возмущенное, приподнимала горячее тело, чтобы облегчить ему задачу, и вся шла, стремилась, дрожа, ему навстречу, и они уже не понимали, где они, кто они и почему так дышит под ними земля, почему она колышет их вверх-вниз, словно превратилась в морскую волну…