Страница:
Похороны и поминки справили тихо, безлюдно. В наследство из всего бабкиного добра взяла Галина Алексеевна пару пуховых платков (которые сама же бабке и посылала) и неполный набор столового серебра, еще дореволюционный. Хватились Любочкиных фотографий, но не нашли (растерзала их бабка в ярости, когда последнее письмо от Галины Алексеевны получила, и артрит не помешал). Зато отыскался на антресолях целый склад побелевшего от времени шоколада.
Шоколад отнесли на помойку, квартиру со всей остальной рухлядью перепоручили участковому и наутро уехали из Слюдянки в Иркутск, откуда вечером, в двадцать три ноль-ноль, отбывал пассажирский поезд до Красноярска.
Разумеется, Галина Алексеевна предпочла бы посмотреть мосфильмовскую картину в компании односельчан, в родном клубе – она бы тогда могла сидеть в первом ряду, обязательно в новой каракулевой шубе, в норковой шапке, что подарил на позапрошлый Новый год Петр Василич, и наслаждаться благоговейным шепотом в задних рядах, как только ее Любочка, прекрасная, несмотря на скромные одежды, появится на экране крупным планом. Галина Алексеевна даже не обернулась бы – вот еще! Зато потом, после фильма, она бы с достоинством английской королевы прошествовала к выходу, односельчане расступались бы и завидовали в голос. Но вот же чертова бабка, и тут подгадила! Картину в клубе первый раз показывали именно сегодня вечером, а Галине Алексеевне предстояло маяться на иркутском вокзале, в ожидании обратного поезда сидеть на тощих чемоданах в выстуженном сибирскими сквозняками зале ожидания.
Сходили в буфет и взяли по комплексному обеду. Галина Алексеевна была явно не в духе. Заставила Любочку доесть жидкий столовский борщ до последней картофелины, чего не делала, наверное, с тех пор, как Любочка пошла в школу, поскандалила с официанткой за резиновое мясо и черствый хлеб, раскраснелась, разнервничалась; тут же, неудачно глотнув, подавилась компотом, зашлась в кашле и даже на Петра Василича шумнула, когда он ей, облегчения ради, попытался меж лопаток кулаком постучать. Петр Василич за пятнадцать совместных лет изучил свою прекрасную половину на «отлично», а потому, выйдя из буфета как бы по малой нужде, отправился вовсе не в туалет, а в справочное бюро, где и выяснил у милой озябшей девушки, что фильм «Хозяин тайги» в Иркутске все еще идет – семнадцать тридцать, кинотеатр «Гигант», Карла Маркса, 15, добираться на первом трамвае.
Любочка ехала в трамвае впервые. За окнами уже смеркалось, зажигались фонари, яркие, словно елочные гирлянды; веселые искры – синие и оранжевые – бежали по снегу вслед за светящимся, гремящим во весь голос трамваем, кондукторша звонко зазывала безбилетников, и от этого на душе у Любочки было светло и радостно. Она горячо подышала на стекло, оттаяла себе глазок в ледяной корке и теперь с жадным любопытством рассматривала диво дивное – всамделишный большой город. Дома – огромные, трех-, а то и четырехэтажные – подмигивали ей вечерними огнями, в первых этажах светились богато убранные витрины магазинов и кафе, заснеженные деревья густо штриховали снег на тротуарах. Тени их были таинственны и странны, гром трамвая – весел, и Любочке казалось, что давно придуманная в мельчайших подробностях мраморная лестница волшебным образом возникнет прямо сейчас – у входа в кинотеатр «Гигант». Да и Галина Алексеевна немного повеселела.
Глава 6
Глава 7
Шоколад отнесли на помойку, квартиру со всей остальной рухлядью перепоручили участковому и наутро уехали из Слюдянки в Иркутск, откуда вечером, в двадцать три ноль-ноль, отбывал пассажирский поезд до Красноярска.
Разумеется, Галина Алексеевна предпочла бы посмотреть мосфильмовскую картину в компании односельчан, в родном клубе – она бы тогда могла сидеть в первом ряду, обязательно в новой каракулевой шубе, в норковой шапке, что подарил на позапрошлый Новый год Петр Василич, и наслаждаться благоговейным шепотом в задних рядах, как только ее Любочка, прекрасная, несмотря на скромные одежды, появится на экране крупным планом. Галина Алексеевна даже не обернулась бы – вот еще! Зато потом, после фильма, она бы с достоинством английской королевы прошествовала к выходу, односельчане расступались бы и завидовали в голос. Но вот же чертова бабка, и тут подгадила! Картину в клубе первый раз показывали именно сегодня вечером, а Галине Алексеевне предстояло маяться на иркутском вокзале, в ожидании обратного поезда сидеть на тощих чемоданах в выстуженном сибирскими сквозняками зале ожидания.
Сходили в буфет и взяли по комплексному обеду. Галина Алексеевна была явно не в духе. Заставила Любочку доесть жидкий столовский борщ до последней картофелины, чего не делала, наверное, с тех пор, как Любочка пошла в школу, поскандалила с официанткой за резиновое мясо и черствый хлеб, раскраснелась, разнервничалась; тут же, неудачно глотнув, подавилась компотом, зашлась в кашле и даже на Петра Василича шумнула, когда он ей, облегчения ради, попытался меж лопаток кулаком постучать. Петр Василич за пятнадцать совместных лет изучил свою прекрасную половину на «отлично», а потому, выйдя из буфета как бы по малой нужде, отправился вовсе не в туалет, а в справочное бюро, где и выяснил у милой озябшей девушки, что фильм «Хозяин тайги» в Иркутске все еще идет – семнадцать тридцать, кинотеатр «Гигант», Карла Маркса, 15, добираться на первом трамвае.
Любочка ехала в трамвае впервые. За окнами уже смеркалось, зажигались фонари, яркие, словно елочные гирлянды; веселые искры – синие и оранжевые – бежали по снегу вслед за светящимся, гремящим во весь голос трамваем, кондукторша звонко зазывала безбилетников, и от этого на душе у Любочки было светло и радостно. Она горячо подышала на стекло, оттаяла себе глазок в ледяной корке и теперь с жадным любопытством рассматривала диво дивное – всамделишный большой город. Дома – огромные, трех-, а то и четырехэтажные – подмигивали ей вечерними огнями, в первых этажах светились богато убранные витрины магазинов и кафе, заснеженные деревья густо штриховали снег на тротуарах. Тени их были таинственны и странны, гром трамвая – весел, и Любочке казалось, что давно придуманная в мельчайших подробностях мраморная лестница волшебным образом возникнет прямо сейчас – у входа в кинотеатр «Гигант». Да и Галина Алексеевна немного повеселела.
Глава 6
Билеты, разумеется, взяли в первый ряд. Петр Василич и Любочка, хоть и пребывали в ожидании кульминации (т. е. массовки № 2), фильм смотрели все-таки внимательно и с удовольствием. Когда в первой массовочной сцене сельчане вперемежку с актерами полезли через борт грузовика, Любочка очень смеялась и толкала отчима в бок, пальцем тыкая в сторону мелькнувших и исчезнувших одноклассников – Вовки Цветкова и Лёньки Сидорова. Не беда, что они были к камере спиной – она бы их где хочешь по спинам узнала. Потом Любочка за Нюрку переживала, что приходится той за нелюбимого бригадира идти замуж. А еще было почему-то страх как интересно, кто же на самом-то деле сельпо обокрал, хотя она это еще во время съемок знала прекрасно. А вот Галине Алексеевне не терпелось. Ерзала и вертелась Галина Алексеевна на стуле, словно ее на лопате в печь пихали, и даже рукой в нетерпении перед экраном вращала – быстрее, мол, крутите свое кино, не задерживайте. Разок на нее из задних рядов зашикали даже.
Кажется, фильм длился целую вечность. Но вот настал долгожданный момент, когда глазам публики должна была во всей красе явиться Любочка. Милиционер (медленно, ах как медленно!) клеймил ушлого бригадира Рябого, потом (медленно, ну как же медленно!) велел сажать бандитов «на одну холку», потом (медленно, медленно, медленно, черт ее подери!) лошадь трогалась с места и шагала по большаку… а потом вдруг в кадр вплыла лодка, зазвучало: «Я вернусь домой на закате дня…», густо зазеленел невнятный сибирский пейзаж. Прошел по дороге одинокий Золотухин, прокатилась по лесу неторопливая телега. И вот уже милиционер спал, усталый, так и не испив молока, тянулся по Мане-реке бесконечный сплав (вид сверху). А потом, на фоне очередного пейзажа, из одной точки стала прорастать зловещая красно-рыжая надпись «КОНЕЦ ФИЛЬМА». И всё! И (Как же так!? Не может этого быть!) никакой Любочки…
«Невозможно! Это ошибка, ошибка!» – вопияло все в Галине Алексеевне, оцепеневшей на стуле. Вот и квитанция об оплате одного съемочного дня, три пятьдесят, с подписью и печатью, который месяц хранилась в паспорте, за обложкой. Невозможно, невозможно! Меж тем никакой ошибки не было. По первоначальной режиссерской задумке, действительно, должны были провезти бандитов по селу, и сельчане, действительно, должны были стоять на обочине и молча смотреть с укоризною – крупным планом. Так бы все и было, наверное, если б не Любочка. Бьющее в глаза сходство с Нюркой-Пырьевой безнадежно сгубило сцену. Пришлось вырезать все, остался лишь жалкий начальный обрубок.
Галина Алексеевна была, что называется, убита наповал. Она не помнила, как вышла из кинотеатра и как садилась в обратный трамвай. «Как же так! – кричала Галина Алексеевна мысленно. – Как же так!?» Потом стала понемногу приходить в себя.
Она отыскала себя на заднем сиденье трамвая, бегущего от «Гиганта» прочь, в сторону вокзала, рядом обнаружила всхлипывающую Любочку и растерянного Петра Василича, который метался и не знал, бедненький, за кем ему ухаживать, за женой или за падчерицей, а впереди – горожан, обыкновенных трамвайных пассажиров, которые преспокойно ехали по своим делам, не оборачиваясь, потому что не знали, что прямо за ними на заднем сиденье скромно едет будущая мировая знаменитость, самая великая артистка на свете – Любочка.
Мало-помалу Галина Алексеевна вновь обрела способность выстраивать в голове логические цепочки – сначала совсем простенькие, потом все более сложные. Ее перегруженная, воспаленная мысль двигалась от постепенного понимания: «все кончено» – к той критической отметке, за которой рождалось ощущение катастрофы; Галина Алексеевна уже не удивлялась, отчего всхлипывает Любочка, и знала, почему пассажиры иркутского трамвая № 1 не оглядываются на нее, такую ослепительную. И не оглянутся, уже никогда не оглянутся. Ни-ког-да. А следом пришло самое страшное понимание – Слюдянка. Бабка. Городская квартира. Бабка мертва, ключи от городской квартиры в Слюдянке участковый милиционер спрятал в широкий карман шинели, и они (бултых) стремительно пошли на дно… Проклинаю… Бабка написала тогда одно лишь слово: «Проклинаю!». И Любочки не было. Она ведь должна, должна была быть, но ее не было. Потому что бабка написала «проклинаю», прокляла, не пожалела единственную правнучку и ее, Галину Алексеевну, потому что… О Господи! Она ведь сама, сама во всем виновата, зачем она все ей высказала тогда, зачем писала, зачем ругала проклятую бабку, зачем, зачем рассказала старой ведьме про кино?! И вот теперь Любочки не было, не было, не было в кадре! Какая же она, Галина Алексеевна, все-таки дура! Это старая ведьма всё подстроила, всё! Жизнь теперь сломана – Любочкина молодая жизнь сломана из-за одного неосторожного слова! Как же это могло случиться с ними – с ней, с Галиной Алексеевной, всегда такой рассудительной и осторожной, с ней, которая Любочкиного будущего ради готова была ползти на коленях куда и за кем угодно, лишь бы девочка была счастлива и богата?! Нет, это совершенно невозможно. Невозможно, невозможно!
Тут Галина Алексеевна почувствовала резкую боль в груди, посерела лицом, и без того бледным, стала медленно сползать с сиденья к ногам мужа и потеряла сознание. Она уже не слышала ни переполоха среди пассажиров, ни перепуганного визга кондукторши, совсем еще девчонки, ни истошного вопля Петра Василича: «Кто-нибудь! Помогите же! Помогите!», ни воя «скорой помощи».
В себя Галина Алексеевна пришла только поздно вечером, после некоторого количества капельниц и уколов. Билеты на Красноярск к тому времени благополучно пропали, отправлена была с главпочтамта телеграмма директору леспромхоза Михалычу – с сообщением о непредвиденной задержке и с просьбой прислать до востребования денег, были уже выбиты (с огромным трудом) два места в гостинице «Горняк» для командировочных, куплены были (с трудом титаническим) необходимые лекарства. Пока Петр Василич все устраивал, Любочка тихонечко всхлипывала в уголке гулкого голого больничного коридора, ей было холодно и страшно и ужасно хотелось к маме, а мама была и здесь, и не здесь, а где-то за белыми дверями, за одной из этих одинаковых белых дверей. Только Любочка не знала, за какой, и от этого становилось еще страшнее. Со страху ли, с устатку, но постепенно девочка заснула на шатком больничном стуле, и снился ей длинный, липкий, многосложный кошмар, из которого, проснувшись, помнила она только мерзлую разверстую могилу в Слюдянке, поверх которой гуляла колючая белая поземка, да мертвую бабку в гробу – поджатые губы и голова с кулачок.
Потом вернулся папа с лекарствами и пропуском в гостиницу. Тут же, из-под земли словно, выросла перед ним накрахмаленная медсестричка с радостной новостью: «Галина Алексеевна пришла в себя, опасность миновала».
Кошмар кончился.
Галина Алексеевна провела в больнице три дня. Это было, по словам врача, не обязательно, а так, на всякий пожарный. Ничего страшного с Галиной Алексеевной не произошло – ни инфаркта, ни даже микроинфаркта, просто сильный сердечный приступ. С кем не бывает? Нервы расшалились, просто нервы, от них, проклятых, все болезни, да и возраст дал о себе знать, все-таки за сорок, не молоденькая. Галина Алексеевна в больнице оставаться не хотела, собиралась отказную написать, но Петр Василич уговорил поберечься и отдохнуть, оправиться от пережитого потрясения, и она осталась. Медсестры Галину Алексеевну жалели очень, особенно пожилые. Шептались меж собою:
– Это ж надо, по бабке древней так убиваться!
– Добрая, должно быть, женщина.
– Сердешная… Сердобольная…
Галина же Алексеевна при любом упоминании о бабкиной смерти влажнела глазами и отворачивалась к стене.
Тем временем Любочка и Петр Василич покоряли город.
Всё-всё понравилось Любочке в большом городе: и просторный гостиничный номер, выходящий окнами на улицу Ленина, и галантные командировочные, коих отгонял Петр Василич от девочки единым строгим взглядом, и удобства «на этаже», которые были все-таки лучше, чем студеный деревянный скворечник во дворе и чем собственная баня, по слухам – лучшая на селе, на самом же деле темная и угарная; она влюбилась в звенящие трамваи, в медлительные снегоочистители, в утренних сумерках гудевшие под окнами, в столовую самообслуживания, в горячие пончики с лотка и в кафе-мороженое, куда отвел ее Петр Василич утром, чтобы утешить. Но сильнее всего влюбилась в сверкающие глазастые витрины, в нарядные манекены и переливающиеся неоновые вывески на полнеба.
С самого раннего утра и до часа посещений Петр Василич и Любочка бродили по просторным центральным улицам или катались по городу на трамвае. Ни одного магазина не пропустила Любочка за три дня в настоящем большом городе – ей хотелось сразу всего на свете. Благо Михалыч на деньги не поскупился. Больше того, не в долг прислал, а командировку оформил, как положено настоящему мужику. Хотели в театр сходить, в драматический или хоть в ТЮЗ, да всё как-то некогда было: до обеда – прогулка, после – центральный рынок, с пяти до восьми – к маме в больницу. А на третий день Галину Алексеевну выписали, и семья все тем же одиннадцатичасовым поездом отправилась домой.
Когда поезд тронулся, Любочка еще долго стояла у окна напротив своего купе и с восторгом смотрела на удаляющиеся городские огни. Купе было завалено свертками и коробками – босоножки, духи, шампуни, кофточки, бусики, конфеты. Огни постепенно отдалялись и один за другим гасли, уступая место мрачной стене непроходимого заснеженного леса, вползающего на сопки навстречу озябшей серебряной луне, и тогда Любочка поклялась вернуться – обязательно, во что бы то ни стало. От ее цепких молодых глаз не укрылось здание Иркутского театрального училища – так удачно, почти у самого рынка, – и Любочка думала: «Погодите у меня! Я вам еще покажу! Вот закончу школу и поеду поступать в артистки! Посмотрите тогда!».
Поезд уносился от Иркутска дальше и дальше, а она все стояла у окна, и ее красивое злое отражение двоилось в немытых вагонных стеклах.
Кажется, фильм длился целую вечность. Но вот настал долгожданный момент, когда глазам публики должна была во всей красе явиться Любочка. Милиционер (медленно, ах как медленно!) клеймил ушлого бригадира Рябого, потом (медленно, ну как же медленно!) велел сажать бандитов «на одну холку», потом (медленно, медленно, медленно, черт ее подери!) лошадь трогалась с места и шагала по большаку… а потом вдруг в кадр вплыла лодка, зазвучало: «Я вернусь домой на закате дня…», густо зазеленел невнятный сибирский пейзаж. Прошел по дороге одинокий Золотухин, прокатилась по лесу неторопливая телега. И вот уже милиционер спал, усталый, так и не испив молока, тянулся по Мане-реке бесконечный сплав (вид сверху). А потом, на фоне очередного пейзажа, из одной точки стала прорастать зловещая красно-рыжая надпись «КОНЕЦ ФИЛЬМА». И всё! И (Как же так!? Не может этого быть!) никакой Любочки…
«Невозможно! Это ошибка, ошибка!» – вопияло все в Галине Алексеевне, оцепеневшей на стуле. Вот и квитанция об оплате одного съемочного дня, три пятьдесят, с подписью и печатью, который месяц хранилась в паспорте, за обложкой. Невозможно, невозможно! Меж тем никакой ошибки не было. По первоначальной режиссерской задумке, действительно, должны были провезти бандитов по селу, и сельчане, действительно, должны были стоять на обочине и молча смотреть с укоризною – крупным планом. Так бы все и было, наверное, если б не Любочка. Бьющее в глаза сходство с Нюркой-Пырьевой безнадежно сгубило сцену. Пришлось вырезать все, остался лишь жалкий начальный обрубок.
Галина Алексеевна была, что называется, убита наповал. Она не помнила, как вышла из кинотеатра и как садилась в обратный трамвай. «Как же так! – кричала Галина Алексеевна мысленно. – Как же так!?» Потом стала понемногу приходить в себя.
Она отыскала себя на заднем сиденье трамвая, бегущего от «Гиганта» прочь, в сторону вокзала, рядом обнаружила всхлипывающую Любочку и растерянного Петра Василича, который метался и не знал, бедненький, за кем ему ухаживать, за женой или за падчерицей, а впереди – горожан, обыкновенных трамвайных пассажиров, которые преспокойно ехали по своим делам, не оборачиваясь, потому что не знали, что прямо за ними на заднем сиденье скромно едет будущая мировая знаменитость, самая великая артистка на свете – Любочка.
Мало-помалу Галина Алексеевна вновь обрела способность выстраивать в голове логические цепочки – сначала совсем простенькие, потом все более сложные. Ее перегруженная, воспаленная мысль двигалась от постепенного понимания: «все кончено» – к той критической отметке, за которой рождалось ощущение катастрофы; Галина Алексеевна уже не удивлялась, отчего всхлипывает Любочка, и знала, почему пассажиры иркутского трамвая № 1 не оглядываются на нее, такую ослепительную. И не оглянутся, уже никогда не оглянутся. Ни-ког-да. А следом пришло самое страшное понимание – Слюдянка. Бабка. Городская квартира. Бабка мертва, ключи от городской квартиры в Слюдянке участковый милиционер спрятал в широкий карман шинели, и они (бултых) стремительно пошли на дно… Проклинаю… Бабка написала тогда одно лишь слово: «Проклинаю!». И Любочки не было. Она ведь должна, должна была быть, но ее не было. Потому что бабка написала «проклинаю», прокляла, не пожалела единственную правнучку и ее, Галину Алексеевну, потому что… О Господи! Она ведь сама, сама во всем виновата, зачем она все ей высказала тогда, зачем писала, зачем ругала проклятую бабку, зачем, зачем рассказала старой ведьме про кино?! И вот теперь Любочки не было, не было, не было в кадре! Какая же она, Галина Алексеевна, все-таки дура! Это старая ведьма всё подстроила, всё! Жизнь теперь сломана – Любочкина молодая жизнь сломана из-за одного неосторожного слова! Как же это могло случиться с ними – с ней, с Галиной Алексеевной, всегда такой рассудительной и осторожной, с ней, которая Любочкиного будущего ради готова была ползти на коленях куда и за кем угодно, лишь бы девочка была счастлива и богата?! Нет, это совершенно невозможно. Невозможно, невозможно!
Тут Галина Алексеевна почувствовала резкую боль в груди, посерела лицом, и без того бледным, стала медленно сползать с сиденья к ногам мужа и потеряла сознание. Она уже не слышала ни переполоха среди пассажиров, ни перепуганного визга кондукторши, совсем еще девчонки, ни истошного вопля Петра Василича: «Кто-нибудь! Помогите же! Помогите!», ни воя «скорой помощи».
В себя Галина Алексеевна пришла только поздно вечером, после некоторого количества капельниц и уколов. Билеты на Красноярск к тому времени благополучно пропали, отправлена была с главпочтамта телеграмма директору леспромхоза Михалычу – с сообщением о непредвиденной задержке и с просьбой прислать до востребования денег, были уже выбиты (с огромным трудом) два места в гостинице «Горняк» для командировочных, куплены были (с трудом титаническим) необходимые лекарства. Пока Петр Василич все устраивал, Любочка тихонечко всхлипывала в уголке гулкого голого больничного коридора, ей было холодно и страшно и ужасно хотелось к маме, а мама была и здесь, и не здесь, а где-то за белыми дверями, за одной из этих одинаковых белых дверей. Только Любочка не знала, за какой, и от этого становилось еще страшнее. Со страху ли, с устатку, но постепенно девочка заснула на шатком больничном стуле, и снился ей длинный, липкий, многосложный кошмар, из которого, проснувшись, помнила она только мерзлую разверстую могилу в Слюдянке, поверх которой гуляла колючая белая поземка, да мертвую бабку в гробу – поджатые губы и голова с кулачок.
Потом вернулся папа с лекарствами и пропуском в гостиницу. Тут же, из-под земли словно, выросла перед ним накрахмаленная медсестричка с радостной новостью: «Галина Алексеевна пришла в себя, опасность миновала».
Кошмар кончился.
Галина Алексеевна провела в больнице три дня. Это было, по словам врача, не обязательно, а так, на всякий пожарный. Ничего страшного с Галиной Алексеевной не произошло – ни инфаркта, ни даже микроинфаркта, просто сильный сердечный приступ. С кем не бывает? Нервы расшалились, просто нервы, от них, проклятых, все болезни, да и возраст дал о себе знать, все-таки за сорок, не молоденькая. Галина Алексеевна в больнице оставаться не хотела, собиралась отказную написать, но Петр Василич уговорил поберечься и отдохнуть, оправиться от пережитого потрясения, и она осталась. Медсестры Галину Алексеевну жалели очень, особенно пожилые. Шептались меж собою:
– Это ж надо, по бабке древней так убиваться!
– Добрая, должно быть, женщина.
– Сердешная… Сердобольная…
Галина же Алексеевна при любом упоминании о бабкиной смерти влажнела глазами и отворачивалась к стене.
Тем временем Любочка и Петр Василич покоряли город.
Всё-всё понравилось Любочке в большом городе: и просторный гостиничный номер, выходящий окнами на улицу Ленина, и галантные командировочные, коих отгонял Петр Василич от девочки единым строгим взглядом, и удобства «на этаже», которые были все-таки лучше, чем студеный деревянный скворечник во дворе и чем собственная баня, по слухам – лучшая на селе, на самом же деле темная и угарная; она влюбилась в звенящие трамваи, в медлительные снегоочистители, в утренних сумерках гудевшие под окнами, в столовую самообслуживания, в горячие пончики с лотка и в кафе-мороженое, куда отвел ее Петр Василич утром, чтобы утешить. Но сильнее всего влюбилась в сверкающие глазастые витрины, в нарядные манекены и переливающиеся неоновые вывески на полнеба.
С самого раннего утра и до часа посещений Петр Василич и Любочка бродили по просторным центральным улицам или катались по городу на трамвае. Ни одного магазина не пропустила Любочка за три дня в настоящем большом городе – ей хотелось сразу всего на свете. Благо Михалыч на деньги не поскупился. Больше того, не в долг прислал, а командировку оформил, как положено настоящему мужику. Хотели в театр сходить, в драматический или хоть в ТЮЗ, да всё как-то некогда было: до обеда – прогулка, после – центральный рынок, с пяти до восьми – к маме в больницу. А на третий день Галину Алексеевну выписали, и семья все тем же одиннадцатичасовым поездом отправилась домой.
Когда поезд тронулся, Любочка еще долго стояла у окна напротив своего купе и с восторгом смотрела на удаляющиеся городские огни. Купе было завалено свертками и коробками – босоножки, духи, шампуни, кофточки, бусики, конфеты. Огни постепенно отдалялись и один за другим гасли, уступая место мрачной стене непроходимого заснеженного леса, вползающего на сопки навстречу озябшей серебряной луне, и тогда Любочка поклялась вернуться – обязательно, во что бы то ни стало. От ее цепких молодых глаз не укрылось здание Иркутского театрального училища – так удачно, почти у самого рынка, – и Любочка думала: «Погодите у меня! Я вам еще покажу! Вот закончу школу и поеду поступать в артистки! Посмотрите тогда!».
Поезд уносился от Иркутска дальше и дальше, а она все стояла у окна, и ее красивое злое отражение двоилось в немытых вагонных стеклах.
Глава 7
На следующее лето Любочка в театральное училище поступать не стала – было ей очень некогда, она выходила замуж.
А дело было вот как. Однажды, светлым-пресветлым днем, в самом конце мая, великолепная Любочка, облаченная в великолепное же летнее пальто, прибывшее в Выезжий Лог из Красноярска (а в Красноярск аж из Ленинграда – на зависть всем односельчанкам), пересекала пятачок напротив сельпо. Она изящно перепрыгивала через малые лужицы, балансируя в воздухе двумя авоськами, и одна из них являла миру муку, ячку и макароны, а другая – хлеб и колбасу. В лакированных сапожках с пряжкой отражалось яростное весеннее солнце; солнце путалось в распущенных черных кудрях, струящихся по плечам и по спине, алели после душного сельпо Любочкины щечки, пальто было распахнуто навстречу свежему воздуху. Любочка скакала через лужи и улыбалась – своей красоте, и молодости, и хорошему дню, и будущему лету, как вдруг на пятачок влетела полуторка и, едва не окатив Любочку грязью, встала как вкопанная. Тут же из кузова на обочину выброшен был довольно тощий линялый рюкзак, а за ним, прямо Любочке под ноги, спрыгнул и его хозяин.
Он выглядел странно – вместо обычных об эту пору резиновых сапог были на нем измурзанные городские ботинки, а расстегнутый пиджак явно составлял пару брюкам. Брюки тоже были странные, со стрелками, а стрелки эти словно кто-то по линейке прочертил. Впрочем, приезжий был молод и достаточно красив, поэтому Любочка где остановилась, напуганная подлетевшей полуторкой, там и стояла, беззастенчиво рассматривая незнакомца. А незнакомец… незнакомец был ослеплен прекрасным видением, обворожительным ангелом, балансирующим на берегу лужи при помощи двух авосек, трепещущих, словно крыла. Так они стояли и смотрели друг на друга – минуту, а может быть, пять минут. Любочка очнулась первой, и смутилась, и, низко опустив голову, попыталась обойти незнакомца, но он не дал.
– Девушка, – говорит, – ангел! Подождите, не бросайте меня вот так, на произвол судьбы! Милая девушка!
Любочка перепугалась уже не на шутку и была готова бежать, но он опять остановил, поймал за рукав.
– Да вы не бойтесь, – говорит, – я же пошутил просто. Не подскажете, где здесь Прохоровы живут, Макар Иваныч? Я позавчера должен был приехать, да припоздал. Зачет завалил, знаете ли. А теперь вот и не знаю, куда идти. Мы же с Юркой должны были вместе приехать. Вы ведь местная? Вы тогда Юрку наверняка знаете. Знаете? Сын Макар Иваныча, младший. – Любочка, успокоившись, часто закивала. – Мы с ним в педагогическом вместе учимся, на математике. Он меня и позвал – подработать. На сплаве. А я вот опоздал. И предупредить – никак. Юрка меня уже и не ждет, наверное.
– Так вы из Иркутска? – обрадовалась Любочка. – Я туда тоже скоро учиться поеду. В театральное училище. Сразу после выпускного поеду.
Незнакомец окинул Любочку восторженным взглядом:
– Богиня! Настоящая богиня! Вы так прекрасны, прекрасная незнакомка, что иркутская публика тут же бросится к вашим ногам, обещаю!
Польщенная Любочка заулыбалась. Это было тут же воспринято незнакомцем как добрый знак, и он (к чему резину тянуть) представился:
– Гербер.
– Чего? – неинтеллигентно переспросила Любочка.
– Гер-бер. Это значит «Герой Берлина». Папа, знаете ли, воевал. И мама воевала. Вместе воевали. И я, представьте себе, родился прямо в День Победы. Мама в тот момент находилась, естественно, в тылу, в роддоме. А папа – в Берлине. И она хотела сделать папе приятное. Видите, как на самом деле все просто! А вас? О прекрасная незнакомка, как зовут вас?
– Люба.
– Люба? Значит, Любовь… Сама Любовь – первое, что встретилось мне в этом медвежьем углу. Вам не кажется, что это судьба?
Любочка снова засмущалась и собралась было спасаться бегством, но Гербер, человек все-таки достаточно взрослый, городской к тому же, этот порыв быстро вычислил и, от греха подальше, тему сменил.
– Милая, добрая Любочка, – говорит, – я здесь один как перст, я без вас пропаду. Не будете ли вы так любезны, не укажете ли путь к дому уважаемого человека – Прохорова Макара Ивановича? – а сам тощий свой рюкзачонко на спину приладил и авоськи у Любочки отобрал. – Негоже такой очаровательной леди, будущей знаменитой актрисе, носить нелепые авоськи. Ну так что, поможете? Проводите меня?
Любочка молчала. Этот странный Гербер вел себя вовсе не так, как сельские ребята, и вообще он был на них совсем не похож, поэтому она совершенно растерялась.
– Конечно, если вы торопитесь, милая девушка, я не посмею вас задерживать! – продолжал Гербер. – Но тогда смилостивьтесь, позвольте мне проводить вас, позвольте избавить от гадких этих авосек!
Любочка пожала плечами.
– Значит, договорились. Я вас, Любочка, провожу, а вы мне потом дорогу покажете.
И, видя смущение и недоверие девушки, добавил:
– Да вы не бойтесь меня, не обращайте внимания. Просто у меня такая манера выражаться. Мама говорит, что я читаю слишком много, вот и несу потом околесицу всякую. Когда я помладше был, она у меня книжки отбирала. А я все равно читал – ночью, под одеялом. С фонариком. Джека Лондона очень любил, Жюля Верна, Конан Дойля. А вы? Вы в детстве любили читать о приключениях?
– Да нет, наверное… – Любочка опять пожала плечами. – Я больше сказки любила. Про Золушку. Пойдемте. Прохоровы от нас всего-то через дом живут, соседи.
Они шагали по раскисшей майской улице вверх, наступая на собственные тени, и тень Любочки вела себя скромно, даже немножечко зажато, а тень Гербера всю дорогу размахивала свободной правой рукой; в занятой левой подпрыгивали авоськи с продуктами. Уже почти дошли до Любочкиного дома, когда из переулка выскочили на них внезапно четверо подвыпивших местных – праздношатающиеся дружки Миролетова, которых вот-вот должны были забрать в армию, – такая же шпана и хулиганье.
– Эй, паря! – начали они с места в карьер. – Топай сюда, сучок городской, разговор есть.
Любочка перепугалась – эти четверо были на селе самые задиристые (не считая, конечно, самого Миролетова, которого, по счастью, забрали в армию еще в прошлом году). Ну что мог сделать городской любитель Джека Лондона против них четверых?!
– Ребята, не надо! – взмолилась Любочка. – Он к Макар Иванычу приехал, Юркин друг!
– Молчи, сучка! Не успел Миролетов в армию, как ты с чужими шляться?! – взревел Васька Стрелков (самый здоровый был в компании бугай после Миролетова и ему первый друг).
– Сударыня, не беспокойтесь за меня! – успокоил Гербер. Он передал онемевшей от ужаса Любочке обе авоськи, сбросил на траву рюкзачок, снял и убрал во внутренний карман пиджака часы, пиджак аккуратно сложил поверх рюкзака. – Я к вашим услугам, господа! – сказал и преспокойно двинулся в сторону разъяренной компании, на ходу засучивая рукава рубахи.
Дружки Миролетова рванулись навстречу с криком и ругательствами, Любочка зажмурилась и отвернулась к забору, чтобы ничего не видеть. В ушах звенело, кто-то застонал, кто-то взвыл от боли; руки у Любочки дрожали, сердце подскакивало бешено, и хотелось провалиться на месте.
Шум потасовки неожиданно быстро утих, но Любочка еще некоторое время стояла, зажмурившись, и боялась открыть глаза. А когда решилась и открыла, глазам ее предстала странная картина. Дружки Миролетова все как один корчились в пыли, держась кто за что, а у Васьки из носа ручьем хлестала неправдоподобно красная кровь, и капли густо кропили широкий ворот серого в полоску свитера.
– Ну, сучок, мы тебя еще встретим! – выдавил Васька, на четвереньках отползая к забору, и выругался.
Герберу, конечно, тоже досталось порядком. Правый глаз заплыл, губа была разбита, рукав рубахи оторвался и грязной тряпкой повис на локте, брюки со стрелками были густо изваляны в пыли. Но все-таки он крепко держался на ногах. Он возвращался к Любочке, прихрамывая, улыбаясь разбитыми губами, и она глазам своим не верила. Потому что… потому что так не бывает!
А Гербер подошел как ни в чем не бывало, нацепил часы, надел пиджак, обтряхнул запачканные брюки, подхватил рюкзак и авоськи и говорит:
– Ну что, пойдемте? О чем я вам рассказывал, не напомните?
Ошеломленная Любочка молчала. Она стояла и недоуменно смотрела на побитых ребят, которые стали потихонечку, придерживаясь за забор, подниматься на ноги.
– Ах, сударыня, вы удивлены? – улыбнулся Гербер. – Увы, и здесь нет никакого чуда. На моей стороне, милая Любочка, стаж и опыт. С десяти лет занимаюсь боксом, кандидат в мастера. К тому же я левша, а это, как показывает практика, вносит в случайную драку элемент неожиданности. В сущности, вы стали свидетельницей банального избиения младенцев. Тем более что они оскорбили даму.
До Прохоровых дошли в молчании, и к концу этого короткого пути Любочка уже чувствовала себя влюбленной по самые уши, а Гербер, понятное дело, казался ей эдаким принцем на белом скакуне. Ей и в школе еще нравилось, чтобы мальчики из-за нее дрались, но чтобы вот так, один против четверых… и даже Ваську Стрелкова уложил… Не зря, не зря родители назвали его Героем Берлина!
Дома у Прохоровых, разумеется, никого не оказалось. Чего бы им делать дома в четыре часа дня в среду? Люди все взрослые, работающие. Даже младший Юрка, как с сессии приехал, на следующий же день в леспромхоз подвизался. Вот и оказались Любочка с Гербером перед висячим замком. Еще и Тузик, паразит старый, облаял на всю улицу.
Любочка, хоть виду старалась не подавать, ужасно обрадовалась отсутствию соседей и сразу Гербера к себе пригласила: умыться, почиститься, ссадины обработать. Ну и хоть чаю попить, с дороги-то. По счастью, Галина Алексеевна и Петр Василич тоже на работе были, так что – Любочка это чувствовала – все сейчас было в ее руках.
Урок, преподнесенный некогда молодым осветителем с Мосфильма, не прошел для Любочки даром. Она, тискаясь с Миролетовым по окрестным кустам и лавочкам, ни на минуту не забывала о своем высоком предназначении. И жалела, как же она жалела об упущенной возможности, как кляла себя теперь, в полных семнадцать лет! Как манила ее неизвестная и недостижимая (пока) Москва-столица! Потому и не давала никому, хоть от ухажеров прохода не было, – верила свято, что судьба к ней, великолепной Любочке, благосклонна, что обязательно подарит еще один шанс, и тут уж главное не зевать, не упускать, а держаться обеими руками. Конечно, поступить в театральное училище было бы здорово, но ведь это надо было еще готовиться, монолог зубрить, стихи дурацкие декламировать, потом учиться почти четыре года. За это время состаришься, чего доброго. Поэтому некий предполагаемый принц вечно маячил фоном, имелся в виду. А тут Гербер. Симпатичный, городской, студент. К нему, ей-богу, стоило присмотреться повнимательнее.
И Любочка присматривалась. Присматривалась, поливая из ковшика на разбитые сильные руки, присматривалась, нежно прикладывая к ранам ватку, смоченную перекисью водорода, легонько дула, чтобы не щипало, пришептывала, точно маленькому, улыбалась самой великолепной своей улыбкой, тщательно отрепетированной перед зеркалом за последние три года, потом присматривалась, пришивая обратно оторванный рукав, поила чаем с фирменными ватрушками Галины Алексеевны, которые на всякий случай выдала за свои. Внимательно присматривалась, а еще внимательнее слушала.
– Ах, Любочка, вы ангел, настоящий ангел! – восклицал подтаявший Гербер и целовал ее ловкие пальчики, осторожно, точно драгоценность какую, поднося их к разбитым губам. И рассказывал, рассказывал.
Через каких-нибудь полчаса Любочка узнала все, что хотела: бабушка – коренная ленинградка, эвакуация, Иркутск, учительница младших классов, умерла в прошлом году весной; родители – потомственные преподаватели, Новосибирский университет, папа – математика, кандидат наук, мама – биология, пишет диссертацию, четыре комнаты в центре города. Сам – перешел на четвертый курс вечернего, преподает математику в пятых-седьмых классах, армию давно отслужил. К бабушке в Иркутск сбежал от предков, не хотел учиться у папы. Теперь живет один. Вообще один! Вот повезло-то!
Все это, по мнению Любочки, было очень и очень неплохо. Конечно, она и без того влюбилась без памяти сразу после драки, но все-таки некоторые моменты на всякий случай уточняла, ее так мама научила.
Гербер, в свою очередь, тоже изучал Любочку. Сразу после ножек и глазок ему больше всего понравились ватрушки. Он приврал, конечно, для красного словца – он всегда так делал, когда знакомился с новой девушкой. И бабушка, царство ей небесное, была никакая не ленинградка, и папа – не кандидат наук, а рядовой преподаватель, и мама о диссертации отродясь не помышляла, а вообще в учебной части методистом работала. Квартира новосибирская, точно, была, в центре, только не четырех-, а двухкомнатная, да и сам Гербер жил вовсе не в Иркутске, а в пригороде, в таком же примерно сельском доме, в городе же учился и работал.
Гербер не стал особенно распространяться, почему отправился на учебу именно в Иркутск. Дело-то было вовсе не в свободе и самостоятельности, а в подготовке. Новосибирские учебные заведения по сравнению с иркутскими требовали куда более серьезного уровня. Впрочем, разве Любочка могла проверить, врет он или нет? Эта прелестная сельская девочка слушала так внимательно, обхаживала так нежно, что было просто грех не приврать. Городские знакомки Гербера только смеялись над ним, а всерьез никогда не принимали, почти никого не убеждала его романтическая болтовня. А ему-то хотелось выглядеть добрым молодцем. И тут вдруг – такая удача. И драка эта пришлась очень кстати. И вообще, не со зла он врал и не из умысла какого, просто его еще с детства тянуло к украшательству, ко вселенской гармонии, оттого он беззастенчиво редактировал «некрасивости» собственной жизни при помощи вполне безобидного вранья. Это ведь не преступление.
Любочка совершенно его покорила – никто и никогда не был к нему так внимателен. Она (вот чудо!) без всяких просьб с его стороны взялась выстирать только что зашитую рубаху, всю вывалянную в грязи и запятнанную кровью, и справилась с этой задачей блестяще. Рубаха, ярко-голубая, словно кусочек весеннего неба, теперь сушилась напротив печки, а сам Гербер, голый по пояс, прихлебывал из огромной чашки ароматнейший чай со смородиновым листом и одним глазом наблюдал за прекрасной хозяюшкой, а ко второму, подбитому, прикладывал холодное фарфоровое блюдце.
Любочка потихоньку посматривала на часы и уже начинала нервничать. Петр Василич должен сегодня вернуться совсем поздно, а вот Галина Алексеевна – через полтора часа всего. Нужно было что-то делать. Любочка очень хорошо помнила и половинку луны над Маной-рекой, и детский свой, неуместный испуг, и темный силуэт матери в проеме двери: «Ох и дура ты у меня, ох и дура!». Нет, Любочка больше не хотела быть дурой, никогда!
Сначала на ум пришел небезызвестный сенной сарай, но Любочка вовремя опомнилась: первый мужчина должен обязательно видеть, что он – первый, так мама всегда говорила, а что он там увидит, на сене-то? Нет, для этого нужно было что-нибудь особенное: белые простыни, светлое покрывало. Потому она после чая повела Гербера к себе в комнату, как бы смотреть коллекцию артистов.
– А вы видели кино «Хозяин тайги»? – Любочка сидела на постели рядом с Гербером, невзначай прижимаясь к его голому плечу, и ее медленные тонкие пальцы лениво перебирали кинозвезд в стоящей на коленях жестянке из-под печенья.
– Нет, увы. Некогда мне по кино расхаживать, милая Любочка. С детьми знаете как сложно? Впрочем, вы ведь и сами совсем недавно окончили школу, кажется?
– Да, в этом году заканчиваю, экзамены еще будут, – потупилась Любочка и тут же перевела разговор обратно на кино: – А вы знаете, ведь этот фильм здесь снимался, честное слово!
– Да? Не может быть! – старательно удивился Гербер, хотя от друга Юрки прекрасно знал все подробности съемок.
Любочка, воодушевленная его незнанием, продолжала:
– А ведь я тоже немножечко снималась тогда. В массовке.
– Ничего себе! – опять старательно удивился Гербер. – Впрочем, тут нет ничего удивительного. Вы прекрасны, Любочка! Кто-нибудь когда-нибудь говорил вам, как вы прекрасны?
– Ну, были там всякие, – отмахнулась Любочка. – Но это так, детство. А меня, между прочим, сам Высоцкий тогда, на съемках, похвалил, честное слово! – сказала и для пущей убедительности повертела перед Гербером портретом Владимира Семеновича.
– Надо же! – воскликнул Гербер, и его израненная рука невзначай съехала Любочке на коленку.
– Я вас не обма-аны-ываю, – выдохнула Любочка и едва не захлебнулась собственными словами. Внутри у нее все потеплело, вытянулось в струнку, а сердце поскакало галопом и ладони сделались влажными.
– Я вам верю, Любочка, я вам бесконечно верю! – горячо прошептал Гербер, свободной рукой обнимая Любочку за талию и припадая к ее полураскрытому влажному ротику разбитыми в неравном бою губами. Жестянка грянулась об пол и, теряя фотографии, покатилась под кровать. Последним, что увидела обмякшая Любочка, опрокидываясь на спину, был белый двурогий будильник. До прихода Галины Алексеевны оставалось от силы полчаса – самое то, что нужно.
А дело было вот как. Однажды, светлым-пресветлым днем, в самом конце мая, великолепная Любочка, облаченная в великолепное же летнее пальто, прибывшее в Выезжий Лог из Красноярска (а в Красноярск аж из Ленинграда – на зависть всем односельчанкам), пересекала пятачок напротив сельпо. Она изящно перепрыгивала через малые лужицы, балансируя в воздухе двумя авоськами, и одна из них являла миру муку, ячку и макароны, а другая – хлеб и колбасу. В лакированных сапожках с пряжкой отражалось яростное весеннее солнце; солнце путалось в распущенных черных кудрях, струящихся по плечам и по спине, алели после душного сельпо Любочкины щечки, пальто было распахнуто навстречу свежему воздуху. Любочка скакала через лужи и улыбалась – своей красоте, и молодости, и хорошему дню, и будущему лету, как вдруг на пятачок влетела полуторка и, едва не окатив Любочку грязью, встала как вкопанная. Тут же из кузова на обочину выброшен был довольно тощий линялый рюкзак, а за ним, прямо Любочке под ноги, спрыгнул и его хозяин.
Он выглядел странно – вместо обычных об эту пору резиновых сапог были на нем измурзанные городские ботинки, а расстегнутый пиджак явно составлял пару брюкам. Брюки тоже были странные, со стрелками, а стрелки эти словно кто-то по линейке прочертил. Впрочем, приезжий был молод и достаточно красив, поэтому Любочка где остановилась, напуганная подлетевшей полуторкой, там и стояла, беззастенчиво рассматривая незнакомца. А незнакомец… незнакомец был ослеплен прекрасным видением, обворожительным ангелом, балансирующим на берегу лужи при помощи двух авосек, трепещущих, словно крыла. Так они стояли и смотрели друг на друга – минуту, а может быть, пять минут. Любочка очнулась первой, и смутилась, и, низко опустив голову, попыталась обойти незнакомца, но он не дал.
– Девушка, – говорит, – ангел! Подождите, не бросайте меня вот так, на произвол судьбы! Милая девушка!
Любочка перепугалась уже не на шутку и была готова бежать, но он опять остановил, поймал за рукав.
– Да вы не бойтесь, – говорит, – я же пошутил просто. Не подскажете, где здесь Прохоровы живут, Макар Иваныч? Я позавчера должен был приехать, да припоздал. Зачет завалил, знаете ли. А теперь вот и не знаю, куда идти. Мы же с Юркой должны были вместе приехать. Вы ведь местная? Вы тогда Юрку наверняка знаете. Знаете? Сын Макар Иваныча, младший. – Любочка, успокоившись, часто закивала. – Мы с ним в педагогическом вместе учимся, на математике. Он меня и позвал – подработать. На сплаве. А я вот опоздал. И предупредить – никак. Юрка меня уже и не ждет, наверное.
– Так вы из Иркутска? – обрадовалась Любочка. – Я туда тоже скоро учиться поеду. В театральное училище. Сразу после выпускного поеду.
Незнакомец окинул Любочку восторженным взглядом:
– Богиня! Настоящая богиня! Вы так прекрасны, прекрасная незнакомка, что иркутская публика тут же бросится к вашим ногам, обещаю!
Польщенная Любочка заулыбалась. Это было тут же воспринято незнакомцем как добрый знак, и он (к чему резину тянуть) представился:
– Гербер.
– Чего? – неинтеллигентно переспросила Любочка.
– Гер-бер. Это значит «Герой Берлина». Папа, знаете ли, воевал. И мама воевала. Вместе воевали. И я, представьте себе, родился прямо в День Победы. Мама в тот момент находилась, естественно, в тылу, в роддоме. А папа – в Берлине. И она хотела сделать папе приятное. Видите, как на самом деле все просто! А вас? О прекрасная незнакомка, как зовут вас?
– Люба.
– Люба? Значит, Любовь… Сама Любовь – первое, что встретилось мне в этом медвежьем углу. Вам не кажется, что это судьба?
Любочка снова засмущалась и собралась было спасаться бегством, но Гербер, человек все-таки достаточно взрослый, городской к тому же, этот порыв быстро вычислил и, от греха подальше, тему сменил.
– Милая, добрая Любочка, – говорит, – я здесь один как перст, я без вас пропаду. Не будете ли вы так любезны, не укажете ли путь к дому уважаемого человека – Прохорова Макара Ивановича? – а сам тощий свой рюкзачонко на спину приладил и авоськи у Любочки отобрал. – Негоже такой очаровательной леди, будущей знаменитой актрисе, носить нелепые авоськи. Ну так что, поможете? Проводите меня?
Любочка молчала. Этот странный Гербер вел себя вовсе не так, как сельские ребята, и вообще он был на них совсем не похож, поэтому она совершенно растерялась.
– Конечно, если вы торопитесь, милая девушка, я не посмею вас задерживать! – продолжал Гербер. – Но тогда смилостивьтесь, позвольте мне проводить вас, позвольте избавить от гадких этих авосек!
Любочка пожала плечами.
– Значит, договорились. Я вас, Любочка, провожу, а вы мне потом дорогу покажете.
И, видя смущение и недоверие девушки, добавил:
– Да вы не бойтесь меня, не обращайте внимания. Просто у меня такая манера выражаться. Мама говорит, что я читаю слишком много, вот и несу потом околесицу всякую. Когда я помладше был, она у меня книжки отбирала. А я все равно читал – ночью, под одеялом. С фонариком. Джека Лондона очень любил, Жюля Верна, Конан Дойля. А вы? Вы в детстве любили читать о приключениях?
– Да нет, наверное… – Любочка опять пожала плечами. – Я больше сказки любила. Про Золушку. Пойдемте. Прохоровы от нас всего-то через дом живут, соседи.
Они шагали по раскисшей майской улице вверх, наступая на собственные тени, и тень Любочки вела себя скромно, даже немножечко зажато, а тень Гербера всю дорогу размахивала свободной правой рукой; в занятой левой подпрыгивали авоськи с продуктами. Уже почти дошли до Любочкиного дома, когда из переулка выскочили на них внезапно четверо подвыпивших местных – праздношатающиеся дружки Миролетова, которых вот-вот должны были забрать в армию, – такая же шпана и хулиганье.
– Эй, паря! – начали они с места в карьер. – Топай сюда, сучок городской, разговор есть.
Любочка перепугалась – эти четверо были на селе самые задиристые (не считая, конечно, самого Миролетова, которого, по счастью, забрали в армию еще в прошлом году). Ну что мог сделать городской любитель Джека Лондона против них четверых?!
– Ребята, не надо! – взмолилась Любочка. – Он к Макар Иванычу приехал, Юркин друг!
– Молчи, сучка! Не успел Миролетов в армию, как ты с чужими шляться?! – взревел Васька Стрелков (самый здоровый был в компании бугай после Миролетова и ему первый друг).
– Сударыня, не беспокойтесь за меня! – успокоил Гербер. Он передал онемевшей от ужаса Любочке обе авоськи, сбросил на траву рюкзачок, снял и убрал во внутренний карман пиджака часы, пиджак аккуратно сложил поверх рюкзака. – Я к вашим услугам, господа! – сказал и преспокойно двинулся в сторону разъяренной компании, на ходу засучивая рукава рубахи.
Дружки Миролетова рванулись навстречу с криком и ругательствами, Любочка зажмурилась и отвернулась к забору, чтобы ничего не видеть. В ушах звенело, кто-то застонал, кто-то взвыл от боли; руки у Любочки дрожали, сердце подскакивало бешено, и хотелось провалиться на месте.
Шум потасовки неожиданно быстро утих, но Любочка еще некоторое время стояла, зажмурившись, и боялась открыть глаза. А когда решилась и открыла, глазам ее предстала странная картина. Дружки Миролетова все как один корчились в пыли, держась кто за что, а у Васьки из носа ручьем хлестала неправдоподобно красная кровь, и капли густо кропили широкий ворот серого в полоску свитера.
– Ну, сучок, мы тебя еще встретим! – выдавил Васька, на четвереньках отползая к забору, и выругался.
Герберу, конечно, тоже досталось порядком. Правый глаз заплыл, губа была разбита, рукав рубахи оторвался и грязной тряпкой повис на локте, брюки со стрелками были густо изваляны в пыли. Но все-таки он крепко держался на ногах. Он возвращался к Любочке, прихрамывая, улыбаясь разбитыми губами, и она глазам своим не верила. Потому что… потому что так не бывает!
А Гербер подошел как ни в чем не бывало, нацепил часы, надел пиджак, обтряхнул запачканные брюки, подхватил рюкзак и авоськи и говорит:
– Ну что, пойдемте? О чем я вам рассказывал, не напомните?
Ошеломленная Любочка молчала. Она стояла и недоуменно смотрела на побитых ребят, которые стали потихонечку, придерживаясь за забор, подниматься на ноги.
– Ах, сударыня, вы удивлены? – улыбнулся Гербер. – Увы, и здесь нет никакого чуда. На моей стороне, милая Любочка, стаж и опыт. С десяти лет занимаюсь боксом, кандидат в мастера. К тому же я левша, а это, как показывает практика, вносит в случайную драку элемент неожиданности. В сущности, вы стали свидетельницей банального избиения младенцев. Тем более что они оскорбили даму.
До Прохоровых дошли в молчании, и к концу этого короткого пути Любочка уже чувствовала себя влюбленной по самые уши, а Гербер, понятное дело, казался ей эдаким принцем на белом скакуне. Ей и в школе еще нравилось, чтобы мальчики из-за нее дрались, но чтобы вот так, один против четверых… и даже Ваську Стрелкова уложил… Не зря, не зря родители назвали его Героем Берлина!
Дома у Прохоровых, разумеется, никого не оказалось. Чего бы им делать дома в четыре часа дня в среду? Люди все взрослые, работающие. Даже младший Юрка, как с сессии приехал, на следующий же день в леспромхоз подвизался. Вот и оказались Любочка с Гербером перед висячим замком. Еще и Тузик, паразит старый, облаял на всю улицу.
Любочка, хоть виду старалась не подавать, ужасно обрадовалась отсутствию соседей и сразу Гербера к себе пригласила: умыться, почиститься, ссадины обработать. Ну и хоть чаю попить, с дороги-то. По счастью, Галина Алексеевна и Петр Василич тоже на работе были, так что – Любочка это чувствовала – все сейчас было в ее руках.
Урок, преподнесенный некогда молодым осветителем с Мосфильма, не прошел для Любочки даром. Она, тискаясь с Миролетовым по окрестным кустам и лавочкам, ни на минуту не забывала о своем высоком предназначении. И жалела, как же она жалела об упущенной возможности, как кляла себя теперь, в полных семнадцать лет! Как манила ее неизвестная и недостижимая (пока) Москва-столица! Потому и не давала никому, хоть от ухажеров прохода не было, – верила свято, что судьба к ней, великолепной Любочке, благосклонна, что обязательно подарит еще один шанс, и тут уж главное не зевать, не упускать, а держаться обеими руками. Конечно, поступить в театральное училище было бы здорово, но ведь это надо было еще готовиться, монолог зубрить, стихи дурацкие декламировать, потом учиться почти четыре года. За это время состаришься, чего доброго. Поэтому некий предполагаемый принц вечно маячил фоном, имелся в виду. А тут Гербер. Симпатичный, городской, студент. К нему, ей-богу, стоило присмотреться повнимательнее.
И Любочка присматривалась. Присматривалась, поливая из ковшика на разбитые сильные руки, присматривалась, нежно прикладывая к ранам ватку, смоченную перекисью водорода, легонько дула, чтобы не щипало, пришептывала, точно маленькому, улыбалась самой великолепной своей улыбкой, тщательно отрепетированной перед зеркалом за последние три года, потом присматривалась, пришивая обратно оторванный рукав, поила чаем с фирменными ватрушками Галины Алексеевны, которые на всякий случай выдала за свои. Внимательно присматривалась, а еще внимательнее слушала.
– Ах, Любочка, вы ангел, настоящий ангел! – восклицал подтаявший Гербер и целовал ее ловкие пальчики, осторожно, точно драгоценность какую, поднося их к разбитым губам. И рассказывал, рассказывал.
Через каких-нибудь полчаса Любочка узнала все, что хотела: бабушка – коренная ленинградка, эвакуация, Иркутск, учительница младших классов, умерла в прошлом году весной; родители – потомственные преподаватели, Новосибирский университет, папа – математика, кандидат наук, мама – биология, пишет диссертацию, четыре комнаты в центре города. Сам – перешел на четвертый курс вечернего, преподает математику в пятых-седьмых классах, армию давно отслужил. К бабушке в Иркутск сбежал от предков, не хотел учиться у папы. Теперь живет один. Вообще один! Вот повезло-то!
Все это, по мнению Любочки, было очень и очень неплохо. Конечно, она и без того влюбилась без памяти сразу после драки, но все-таки некоторые моменты на всякий случай уточняла, ее так мама научила.
Гербер, в свою очередь, тоже изучал Любочку. Сразу после ножек и глазок ему больше всего понравились ватрушки. Он приврал, конечно, для красного словца – он всегда так делал, когда знакомился с новой девушкой. И бабушка, царство ей небесное, была никакая не ленинградка, и папа – не кандидат наук, а рядовой преподаватель, и мама о диссертации отродясь не помышляла, а вообще в учебной части методистом работала. Квартира новосибирская, точно, была, в центре, только не четырех-, а двухкомнатная, да и сам Гербер жил вовсе не в Иркутске, а в пригороде, в таком же примерно сельском доме, в городе же учился и работал.
Гербер не стал особенно распространяться, почему отправился на учебу именно в Иркутск. Дело-то было вовсе не в свободе и самостоятельности, а в подготовке. Новосибирские учебные заведения по сравнению с иркутскими требовали куда более серьезного уровня. Впрочем, разве Любочка могла проверить, врет он или нет? Эта прелестная сельская девочка слушала так внимательно, обхаживала так нежно, что было просто грех не приврать. Городские знакомки Гербера только смеялись над ним, а всерьез никогда не принимали, почти никого не убеждала его романтическая болтовня. А ему-то хотелось выглядеть добрым молодцем. И тут вдруг – такая удача. И драка эта пришлась очень кстати. И вообще, не со зла он врал и не из умысла какого, просто его еще с детства тянуло к украшательству, ко вселенской гармонии, оттого он беззастенчиво редактировал «некрасивости» собственной жизни при помощи вполне безобидного вранья. Это ведь не преступление.
Любочка совершенно его покорила – никто и никогда не был к нему так внимателен. Она (вот чудо!) без всяких просьб с его стороны взялась выстирать только что зашитую рубаху, всю вывалянную в грязи и запятнанную кровью, и справилась с этой задачей блестяще. Рубаха, ярко-голубая, словно кусочек весеннего неба, теперь сушилась напротив печки, а сам Гербер, голый по пояс, прихлебывал из огромной чашки ароматнейший чай со смородиновым листом и одним глазом наблюдал за прекрасной хозяюшкой, а ко второму, подбитому, прикладывал холодное фарфоровое блюдце.
Любочка потихоньку посматривала на часы и уже начинала нервничать. Петр Василич должен сегодня вернуться совсем поздно, а вот Галина Алексеевна – через полтора часа всего. Нужно было что-то делать. Любочка очень хорошо помнила и половинку луны над Маной-рекой, и детский свой, неуместный испуг, и темный силуэт матери в проеме двери: «Ох и дура ты у меня, ох и дура!». Нет, Любочка больше не хотела быть дурой, никогда!
Сначала на ум пришел небезызвестный сенной сарай, но Любочка вовремя опомнилась: первый мужчина должен обязательно видеть, что он – первый, так мама всегда говорила, а что он там увидит, на сене-то? Нет, для этого нужно было что-нибудь особенное: белые простыни, светлое покрывало. Потому она после чая повела Гербера к себе в комнату, как бы смотреть коллекцию артистов.
– А вы видели кино «Хозяин тайги»? – Любочка сидела на постели рядом с Гербером, невзначай прижимаясь к его голому плечу, и ее медленные тонкие пальцы лениво перебирали кинозвезд в стоящей на коленях жестянке из-под печенья.
– Нет, увы. Некогда мне по кино расхаживать, милая Любочка. С детьми знаете как сложно? Впрочем, вы ведь и сами совсем недавно окончили школу, кажется?
– Да, в этом году заканчиваю, экзамены еще будут, – потупилась Любочка и тут же перевела разговор обратно на кино: – А вы знаете, ведь этот фильм здесь снимался, честное слово!
– Да? Не может быть! – старательно удивился Гербер, хотя от друга Юрки прекрасно знал все подробности съемок.
Любочка, воодушевленная его незнанием, продолжала:
– А ведь я тоже немножечко снималась тогда. В массовке.
– Ничего себе! – опять старательно удивился Гербер. – Впрочем, тут нет ничего удивительного. Вы прекрасны, Любочка! Кто-нибудь когда-нибудь говорил вам, как вы прекрасны?
– Ну, были там всякие, – отмахнулась Любочка. – Но это так, детство. А меня, между прочим, сам Высоцкий тогда, на съемках, похвалил, честное слово! – сказала и для пущей убедительности повертела перед Гербером портретом Владимира Семеновича.
– Надо же! – воскликнул Гербер, и его израненная рука невзначай съехала Любочке на коленку.
– Я вас не обма-аны-ываю, – выдохнула Любочка и едва не захлебнулась собственными словами. Внутри у нее все потеплело, вытянулось в струнку, а сердце поскакало галопом и ладони сделались влажными.
– Я вам верю, Любочка, я вам бесконечно верю! – горячо прошептал Гербер, свободной рукой обнимая Любочку за талию и припадая к ее полураскрытому влажному ротику разбитыми в неравном бою губами. Жестянка грянулась об пол и, теряя фотографии, покатилась под кровать. Последним, что увидела обмякшая Любочка, опрокидываясь на спину, был белый двурогий будильник. До прихода Галины Алексеевны оставалось от силы полчаса – самое то, что нужно.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента