Страница:
Любочка и правда оказалась горяча и ненасытна. Виною, должно быть, послужил папа-«интернационалист» и его горячая южная кровь. Галина же Алексеевна, женщина от природы холодноватая, о Любочкиной ненасытности ведать не ведала. И знать не знала, пока не нашептала вездесущая бабка Дарья.
Застав молодых в лесу, почти у самого поселка, бабка Дарья радостно бросилась к Галине Алексеевне. Свой собственный позор «сарафанным радио» еще не был забыт (как его забудешь-то, когда вот он, правнучек Пашка, – ходит пешком под стол, марает штанишки и гремит кастрюлями, вываленными из кухонного стола), потому к соседке неслась что твоя борзая, взявшая след. В сени влетела, запыхалась – ни вздохнуть, ни охнуть. Галина Алексеевна на шум высунулась, сощурилась в темноте:
– Дарья? Ты, что ль?
Бабка Дарья не отвечала, только дышала шумно.
– Случилось чего? – заволновалась Галина Алексеевна.
– Ох… Ох, милая… Как же… не случиться… Любку твою…
Галина Алексеевна забеспокоилась уже всерьез, села где стояла, фартук в руках мнет. А «сарафанное радио» продолжает. Издалека начала, чтоб поглумиться вволю:
– Иду я, значит, за шишками. К реке, значит, за Нюркиным домом. Иду, значит. И никого. За шишками иду. На самовар. Вострикова по дороге попалась токо, а больше – ни единой души…
– Ну! – поторопила Галина Алексеевна.
– Ну! Вот те и «ну!». Иду и в лес сворачиваю. И недалеко отошла-то. Слышу – вроде стонет кто-то. Перетрусила – страх. Думаю, может, за помощью бежать? Да где мне бежать, в мои-то года. Подкралась потихоньку, посмотреть чтоба…
– Ну!!!
– Вот те и «ну!». Смотрю, в валёжнике вроде борется кто. А как присмотрелась – бог ты мой! Там же… Там же Любка твоя не пойми с кем кувыркается! Подол выше головы задран, только ноги белеются. А энтот… штаны спустил да пыхтит-старается… Девку твою топчет.
Галина Алексеевна была оглушена. Вся кровь, кажется, бросилась ей в лицо. Чтобы ее Любочка, будущая знаменитая артистка, вот так, по кустам, как собачонка?!
– Врешь, сука старая! – прошипела Галина Алексеевна.
– Подь, сама посмотри! Ишь ты, вру! Как бы не так! – злорадно парировала бабка Дарья.
– А хоть бы и так! – взбесилась Галина Алексеевна. – Дело молодое! Жених это Любкин, поняла? Же-них! Ишь, обрадовалась, «не пойми кто»! А вот выкуси! – Галина Алексеевна неинтеллигентно сунула бабке Дарье обе дули под самый крючковатый нос. – Иркутский он, в пединституте учится, между прочим! И папа у него знаешь кто? Нет? У него папа – кандидат наук! И мама! И свадьба – через два месяца. Ясно? Ты мою Любку не тронь, змеюка! За своей-то не больно присматривала! А теперь завидки берут!
– Моя-то по кустам не шастала! – разобиделась бабка Дарья.
– Как же, не шастала. Вон тебе Пашка, живое доказательство. Или ты ей, может, дома стелила да свечку держала?
– Ах ты ж, гада! – взревела бабка Дарья и бросилась было на Галину Алексеевну с кулаками, да та отскочила и дверь за собой захлопнула, на щеколду закрылась. Разъяренное «сарафанное радио» еще некоторое время поскреблось в темных сенях, а потом, делать нечего, убралось восвояси, оставив Галину Алексеевну со своими (ой какими невеселыми) мыслями. Увы, теперь от свадьбы было не отвертеться: бабка Дарья этого случая так не оставит, по всему свету раззвонит.
Вечером Галина Алексеевна в сердцах надавала Любочке пощечин, и та всю ночь проплакала в подушку. А на следующий день, посовещавшись с Петром Василичем и получив согласие, пригласили Гербера переехать от Прохоровых, и он поселился в доме уже как полноправный член семьи. Местные драться прекратили, раз такое дело, Любочка порхала по дому счастливая и удовлетворенная, Петр Василич ухмылялся в усы. Проиграла Галина Алексеевна, ничего не попишешь…
Экзамены Любочка сдала еле-еле, на одни тройки, да и те были нарисованы в аттестате из жалости. Любочку уже характерно подташнивало по утрам, она объедалась квашеной капустой и солеными огурцами. Формы заметно попышнели, округлились бедра и налилась грудь, движения стали ленивыми и плавными, голос – ровным и вкрадчивым. Гербер на невесту налюбоваться не мог, руки целовал, комплименты говорил да конфетами закармливал, Петр Василич раздобыл в Красноярске отрез серебряной парчи, Галина Алексеевна села за шитье, и каждый стежок, каждая вытачка омыты были материнскими горючими слезами.
Роль невесты Любочке по-настоящему удалась. С момента знакомства и до самой свадьбы это была череда блестящих женских экспромтов. Бывало, вообразит Любочка среди ночи, обнимая спящего жениха, будто она – совсем не она, а бедная красавица-служанка, совращенная молодым господином, будто завтра наступит утро, желтое солнце взойдет над родовым поместьем, и барин, очнувшись после буйной сладостной ночи, выгонит ее, несчастную Любочку, взашей. Ее воображению рисовались темная каморка с облезлыми стенами, сочащимися влагой, тусклая керосиновая лампа на непокрытом шатком столе и стакан холодной воды под тонким кусочком ржаного хлеба. Любочке становилось горько за себя-обманутую, и она начинала потихонечку всхлипывать.
– Что ты, что ты, солнышко? – шептал полупроснувшийся Гербер и гладил плачущую Любочку по растрепанным волосам. – Приснилось чего?
– Ты… меня… бро-о-осишь, – всхлипывала несчастная Любочка.
– Солнышко, ангелочек, да бог с тобой! Как же я тебя брошу? Я же люблю тебя, солнышко! – совсем просыпался Гербер.
– Нет, бро-о-осишь, я зна-а-ю, – не унималась Любочка, и Гербер, забывший про сон и про завтрашний ранний подъем, полночи убеждал ее и успокаивал.
Потом она, наплакавшись, затихала, уткнувшись носом ему в плечо, а он осторожно приподнимался на локте и тихонечко целовал ее в волосы, в ушко, в закрытый глаз, еще мокрый от слез, и чувствовал себя огромным, сильным и бесконечно счастливым.
А поутру Любочка вдруг представляла, что она не она, а примерная сельская жена. Любочка укладывала косу венцом, поверх надевала по-бабьи простой ситцевый платок в меленький цветочек и принималась за стряпню. Готовила гречневую кашу в чугунке и жирные наваристые щи, жарила огромные шматы свинины, ставила дрожжевое тесто. Гербер, пришедший вечером с работы, садился ужинать, а тихая и покорная «сельская жена» усаживалась напротив, робко складывала ручки на коленях и смотрела, как он уписывает кусок за куском; смотрела, улыбалась и подкладывала, подкладывала и улыбалась, пока вконец объевшийся Гербер не отваливался от стола в полном бессилии. А Любочке уже надоедало быть сельской женой, теперь ей хотелось быть итальянской циркачкой из маленького балаганчика. Она скидывала платок, распускала косу и переодевалась в купальник, порхала по дому босиком, представляя, что танцует на проволоке, и где-нибудь в самом малопригодном для этого месте разъезжалась на шпагат.
– Что ты, солнышко, что ты! Ребеночку повредишь! – волновался Гербер и заботливо поднимал хохочущую Любочку с холодного пола.
– Дура оглашенная! – констатировала Галина Алексеевна, а Петр Василич только ухмылялся в усы.
Во время поездок в Красноярск за покупками Любочка тоже всегда кого-нибудь изображала. В предпоследнюю поездку это был образ хозяйственной матроны с прямой спиной и строгим взглядом. Любочка везде ходила деловой походкой, отдавая Петру Василичу и Герберу краткие отрывистые распоряжения, и покупала только полезное – отрез фланели на пеленки, вязальные спицы, новую блестящую мясорубку, кухонную клеенку с розами, два цветочных горшка, набор алюминиевых вилок, черный перец в пакетике, розовую погремушку, ленты с надписью «Свидетель» и, конечно, билеты на поезд до Иркутска – в купейный вагон. Сегодня же, во время последнего визита в Красноярск, Любочка была капризной дочерью миллиардера. Потому выпрашивала исключительно бесполезные предметы, а перед самым отъездом выклянчила на колхозном рынке даже абрикосы – по десять рублей за кило. Гербер умилялся – ни одна из его бывших девушек не умела быть такой разной, как Любочка.
Любочка, впрочем, тоже сама на себя умилялась. Весело было быть невестой, так бы и проходила в невестах до старости, честное слово!
Глава 10
Глава 11
Застав молодых в лесу, почти у самого поселка, бабка Дарья радостно бросилась к Галине Алексеевне. Свой собственный позор «сарафанным радио» еще не был забыт (как его забудешь-то, когда вот он, правнучек Пашка, – ходит пешком под стол, марает штанишки и гремит кастрюлями, вываленными из кухонного стола), потому к соседке неслась что твоя борзая, взявшая след. В сени влетела, запыхалась – ни вздохнуть, ни охнуть. Галина Алексеевна на шум высунулась, сощурилась в темноте:
– Дарья? Ты, что ль?
Бабка Дарья не отвечала, только дышала шумно.
– Случилось чего? – заволновалась Галина Алексеевна.
– Ох… Ох, милая… Как же… не случиться… Любку твою…
Галина Алексеевна забеспокоилась уже всерьез, села где стояла, фартук в руках мнет. А «сарафанное радио» продолжает. Издалека начала, чтоб поглумиться вволю:
– Иду я, значит, за шишками. К реке, значит, за Нюркиным домом. Иду, значит. И никого. За шишками иду. На самовар. Вострикова по дороге попалась токо, а больше – ни единой души…
– Ну! – поторопила Галина Алексеевна.
– Ну! Вот те и «ну!». Иду и в лес сворачиваю. И недалеко отошла-то. Слышу – вроде стонет кто-то. Перетрусила – страх. Думаю, может, за помощью бежать? Да где мне бежать, в мои-то года. Подкралась потихоньку, посмотреть чтоба…
– Ну!!!
– Вот те и «ну!». Смотрю, в валёжнике вроде борется кто. А как присмотрелась – бог ты мой! Там же… Там же Любка твоя не пойми с кем кувыркается! Подол выше головы задран, только ноги белеются. А энтот… штаны спустил да пыхтит-старается… Девку твою топчет.
Галина Алексеевна была оглушена. Вся кровь, кажется, бросилась ей в лицо. Чтобы ее Любочка, будущая знаменитая артистка, вот так, по кустам, как собачонка?!
– Врешь, сука старая! – прошипела Галина Алексеевна.
– Подь, сама посмотри! Ишь ты, вру! Как бы не так! – злорадно парировала бабка Дарья.
– А хоть бы и так! – взбесилась Галина Алексеевна. – Дело молодое! Жених это Любкин, поняла? Же-них! Ишь, обрадовалась, «не пойми кто»! А вот выкуси! – Галина Алексеевна неинтеллигентно сунула бабке Дарье обе дули под самый крючковатый нос. – Иркутский он, в пединституте учится, между прочим! И папа у него знаешь кто? Нет? У него папа – кандидат наук! И мама! И свадьба – через два месяца. Ясно? Ты мою Любку не тронь, змеюка! За своей-то не больно присматривала! А теперь завидки берут!
– Моя-то по кустам не шастала! – разобиделась бабка Дарья.
– Как же, не шастала. Вон тебе Пашка, живое доказательство. Или ты ей, может, дома стелила да свечку держала?
– Ах ты ж, гада! – взревела бабка Дарья и бросилась было на Галину Алексеевну с кулаками, да та отскочила и дверь за собой захлопнула, на щеколду закрылась. Разъяренное «сарафанное радио» еще некоторое время поскреблось в темных сенях, а потом, делать нечего, убралось восвояси, оставив Галину Алексеевну со своими (ой какими невеселыми) мыслями. Увы, теперь от свадьбы было не отвертеться: бабка Дарья этого случая так не оставит, по всему свету раззвонит.
Вечером Галина Алексеевна в сердцах надавала Любочке пощечин, и та всю ночь проплакала в подушку. А на следующий день, посовещавшись с Петром Василичем и получив согласие, пригласили Гербера переехать от Прохоровых, и он поселился в доме уже как полноправный член семьи. Местные драться прекратили, раз такое дело, Любочка порхала по дому счастливая и удовлетворенная, Петр Василич ухмылялся в усы. Проиграла Галина Алексеевна, ничего не попишешь…
Экзамены Любочка сдала еле-еле, на одни тройки, да и те были нарисованы в аттестате из жалости. Любочку уже характерно подташнивало по утрам, она объедалась квашеной капустой и солеными огурцами. Формы заметно попышнели, округлились бедра и налилась грудь, движения стали ленивыми и плавными, голос – ровным и вкрадчивым. Гербер на невесту налюбоваться не мог, руки целовал, комплименты говорил да конфетами закармливал, Петр Василич раздобыл в Красноярске отрез серебряной парчи, Галина Алексеевна села за шитье, и каждый стежок, каждая вытачка омыты были материнскими горючими слезами.
Роль невесты Любочке по-настоящему удалась. С момента знакомства и до самой свадьбы это была череда блестящих женских экспромтов. Бывало, вообразит Любочка среди ночи, обнимая спящего жениха, будто она – совсем не она, а бедная красавица-служанка, совращенная молодым господином, будто завтра наступит утро, желтое солнце взойдет над родовым поместьем, и барин, очнувшись после буйной сладостной ночи, выгонит ее, несчастную Любочку, взашей. Ее воображению рисовались темная каморка с облезлыми стенами, сочащимися влагой, тусклая керосиновая лампа на непокрытом шатком столе и стакан холодной воды под тонким кусочком ржаного хлеба. Любочке становилось горько за себя-обманутую, и она начинала потихонечку всхлипывать.
– Что ты, что ты, солнышко? – шептал полупроснувшийся Гербер и гладил плачущую Любочку по растрепанным волосам. – Приснилось чего?
– Ты… меня… бро-о-осишь, – всхлипывала несчастная Любочка.
– Солнышко, ангелочек, да бог с тобой! Как же я тебя брошу? Я же люблю тебя, солнышко! – совсем просыпался Гербер.
– Нет, бро-о-осишь, я зна-а-ю, – не унималась Любочка, и Гербер, забывший про сон и про завтрашний ранний подъем, полночи убеждал ее и успокаивал.
Потом она, наплакавшись, затихала, уткнувшись носом ему в плечо, а он осторожно приподнимался на локте и тихонечко целовал ее в волосы, в ушко, в закрытый глаз, еще мокрый от слез, и чувствовал себя огромным, сильным и бесконечно счастливым.
А поутру Любочка вдруг представляла, что она не она, а примерная сельская жена. Любочка укладывала косу венцом, поверх надевала по-бабьи простой ситцевый платок в меленький цветочек и принималась за стряпню. Готовила гречневую кашу в чугунке и жирные наваристые щи, жарила огромные шматы свинины, ставила дрожжевое тесто. Гербер, пришедший вечером с работы, садился ужинать, а тихая и покорная «сельская жена» усаживалась напротив, робко складывала ручки на коленях и смотрела, как он уписывает кусок за куском; смотрела, улыбалась и подкладывала, подкладывала и улыбалась, пока вконец объевшийся Гербер не отваливался от стола в полном бессилии. А Любочке уже надоедало быть сельской женой, теперь ей хотелось быть итальянской циркачкой из маленького балаганчика. Она скидывала платок, распускала косу и переодевалась в купальник, порхала по дому босиком, представляя, что танцует на проволоке, и где-нибудь в самом малопригодном для этого месте разъезжалась на шпагат.
– Что ты, солнышко, что ты! Ребеночку повредишь! – волновался Гербер и заботливо поднимал хохочущую Любочку с холодного пола.
– Дура оглашенная! – констатировала Галина Алексеевна, а Петр Василич только ухмылялся в усы.
Во время поездок в Красноярск за покупками Любочка тоже всегда кого-нибудь изображала. В предпоследнюю поездку это был образ хозяйственной матроны с прямой спиной и строгим взглядом. Любочка везде ходила деловой походкой, отдавая Петру Василичу и Герберу краткие отрывистые распоряжения, и покупала только полезное – отрез фланели на пеленки, вязальные спицы, новую блестящую мясорубку, кухонную клеенку с розами, два цветочных горшка, набор алюминиевых вилок, черный перец в пакетике, розовую погремушку, ленты с надписью «Свидетель» и, конечно, билеты на поезд до Иркутска – в купейный вагон. Сегодня же, во время последнего визита в Красноярск, Любочка была капризной дочерью миллиардера. Потому выпрашивала исключительно бесполезные предметы, а перед самым отъездом выклянчила на колхозном рынке даже абрикосы – по десять рублей за кило. Гербер умилялся – ни одна из его бывших девушек не умела быть такой разной, как Любочка.
Любочка, впрочем, тоже сама на себя умилялась. Весело было быть невестой, так бы и проходила в невестах до старости, честное слово!
Глава 10
Поезд вздрогнул всем телом, шумно выдохнул и пошел вразвалочку; следом по платформе, огибая сумки и чемоданы, расталкивая людей, двинулись Петр Василич с Галиной Алексеевной. Галина Алексеевна что-то кричала и бурно жестикулировала, но до Любочки не долетало ни единого звука – все окна, несмотря на летнее время, были заперты. Любочка тихонько помахала родителям рукой. Отсюда, с высоты вагона, было ей видно, какие они на самом деле маленькие и потерянные. Вот и мама суетится, смахивает слезинку, часто семенит, силясь не отставать от плывущего вагона, набирающего скорость, и Петр Василич шагает, ссутулив широкие плечи. У него, оказывается, уже намечается лысина, у него, оказывается, лоб в морщинах – раньше Любочка не замечала этого, как-то не обращала внимания… А поезд идет все быстрее и быстрее, и родители все сильнее отстают – на метр, на три метра, на расстояние одного вагона, а потом теряются в вокзальной толпе, растворяются – только что были, и вот нету. А поезд уже минует платформу, обгоняет замершие товарные вагоны и желтоглазые семафоры, смело перечеркивает перепутанные строчки привокзальных путей… Вот она, взрослая жизнь – не придуманная, а настоящая…
Любочке вдруг стало грустно и ужасно захотелось обратно домой. Она уткнулась Герберу в плечо и горько расплакалась.
– Ну что ты, маленький? – Герой Берлина по-хозяйски похлопал молодую жену по попке, чмокнул в ухо. – Всё будет замечательно, прекрасно, великолепно, вот увидишь!
Сказал и увел Любочку в купе.
«Ну и пусть! – думала расстроенная Любочка, раскладывая на вагонном столике собранную мамой снедь, шурша позавчерашними газетами и целлофановыми кульками, – ну и пусть! Зато у меня была такая свадьба!»
А свадьба действительно удалась. Во-первых, Любочка категорически отказалась идти в сельсовет на регистрацию пешком, и несчастные пятьсот метров молодожены проехали на двух леспромхозовских «Волгах», украшенных лентами и воздушными шарами. На первой машине, на носу, была еще привязана белокурая кукла-невеста, а на крыше красовались свадебные кольца с бубенцами. Это придумала Любочка, подсмотревшая городскую свадьбу в Красноярске, и теперь все местные девицы на выданье наверняка обзавидовались. Во-вторых, Любочка настояла купить к торжеству сладкого шипучего вина, и Петр Василич, ни в чем не умевший отказать любимой падчерице, приобрел целых два ящика, поэтому на празднике пили не только самогонку. В свидетельницы Любочка, дабы оттенить свою броскую красоту, позвала (к большому неудовольствию Юрки Прохорова) толстую Машу. Неуклюжая Маша в белой блузе с рюшечками и в прямой шерстяной синей юбке рядом с великолепной парчовой Любочкой выглядела глупой пионеркой. И лента «Свидетель», перекинутая через рыхлое плечо, была заместо красного галстука. Стол ломился. Были тут и ветчина, и блины с семгой, и черная икра, и белый виноград кишмиш, были знаменитые кулебяки с мясом и с капустой, приготовленные Галиной Алексеевной. Невесту, как водится, украли, Герой Берлина платил за нее щедрый выкуп, а потом залпом выпил, удивляя сельчан, полную Любочкину туфельку шипучего вина. Молодых осыпали рисом, дарили им кастрюли и пуховые подушки, белые простыни и будильники, а активистка Дудукина раскошелилась даже на радиоприемник «Спидола». В общем, все получилось не хуже, чем у интеллигентных городских людей. А к вечеру Макар Иваныч Прохоров устроил шумные танцы под аккордеон.
Гербер сделал все, чтобы его новосибирские родители не смогли попасть на свадьбу. Он очень боялся, что обман раскроется, а потому отправил им приглашение лишь накануне регистрации и в торжественный день получил длинную поздравительную телеграмму да перевод «до востребования» на сто рублей. Галина Алексеевна чрезвычайно расстроилась, что не удалось познакомиться с настоящими кандидатами наук, но Гербер соврал что-то об экзаменах на вечернее отделение, о подготовке к новому учебному году и этим тещу отчасти успокоил (солидная сумма, полученная в подарок, тоже этому поспособствовала).
А вот Миролетов все-таки подгадил, исхитрился. Дружки, понятное дело, отписали ему, сообщили о Любочкином скором замужестве, и он, придя от известия в бешенство, отметелил подвернувшегося под горячую руку прапорщика, да так, что тот попал в больницу с отбитыми почками, переломами челюсти и лучевой кости. Миролетов за свои художества попал под статью «нанесение тяжких телесных» и загремел в штрафной батальон. И вот мамаша Миролетова, первейшая местная блядь, пьяненькая и потрепанная, благоухая острым перегаром, ворвалась в дом, прямо к свадебному столу, и в истерике визгливо кричала непечатное в адрес помертвевшей от неожиданности невесты. Миролетовскую мамашу быстренько вывели под белы рученьки, вышвырнули за ворота, где она еще долго и бессильно бесновалась, так что пришлось закрыть окна и включить «Спидолу» погромче. («Как же так?! – удивлялась Любочка. – Я ведь ему ничего не обещала, ничегошеньки!» Хотя на самом деле обещала – и ждать обещала, и себя блюсти и хранить, и замуж пойти обещала, сразу после армии.)
Впрочем, инцидент быстро забылся. Какая свадьба без драки и скандала? Торжество покатилось своим чередом, и Любочка жадно целовалась с Гербером под нестройные крики «Горько!», про дурака-Миролетова совершенно забыв.
Быстро стемнело. Поезд шел себе да шел, переваливаясь и лязгая, в черном прямоугольнике окна проплывали редкие неяркие огоньки, спали мать и мальчик – соседи по купе, спал, по-детски уткнувшись носом в стенку и поджав под себя колени, новоиспеченный муж Гербер, а вот Любочке не спалось. На душе было тоскливо, муторно как-то, страшна была эта первая взрослая поездка, страшна будущая жизнь, страшен был даже ребенок, который должен родиться весной – уже весной, так быстро!
Печальная Любочка потихоньку вышмыгнула из купе и осторожно притворила за собой дверь. Коридор был пуст и плохо освещен, только два тусклых плафона, в конце и в начале вагона, мерцали в такт движению и монотонно, уныло жужжали. Любочка присела на краешек откидного стула, отодвинула несвежую казенную занавесочку и стала смотреть в окно. За окном колыхалась на сопках черная, страшная тайга, на небе, точно ватой забитом белесыми облаками, не было ни звезд, ни луны, по окнам застрочил мелкий и грустный, совсем осенний дождик. Любочка поплотнее закуталась в ангорскую кофточку, связанную мамой в приданое, и стала мечтать. Она мечтала о веселых, неповоротливых иркутских трамваях, о новых родителях – кандидатах наук, с которыми в скором времени предстояло познакомиться, и Герберов папа представлялся ей в бороде и роговых очках, а мама – в сером костюме из сурового сукна. Чем дольше мечтала, тем жальче Любочке становилось, что она так и не стала артисткой. Как здорово было бы сейчас не трястись в унылом вагоне, а в богатом вечернем платье шагать по мраморной лестнице, гордо ступать по цветам, и чтобы все хлопали, и чтобы кричали «Браво!», а она бы только слегка кивала – вот так, едва заметно (Любочка для наглядности кивнула своему отражению в стекле).
В конце вагона показался усталый проводник. Сначала он немного постоял поодаль, без интереса посмотрел в окно, потом подошел к одинокой Любочке:
– Доброй ночи! Что, барышня, не спится?
Любочка кивнула.
– Вот и мне. Не спится, – широко зевнул проводник. – Каждый рейс одно и то же. Напарник еще заболел, будь он неладен, а я вот прикрываю теперь. От самого Новосибирска один, сами посудите. И устал вроде как собака, а сна ни в одном глазу. – Проводник снова зевнул.
– А у меня там свекор со свекровью, – невпопад отозвалась Любочка и повертела на пальце новенькое, сверкающее обручальное колечко.
– Где? – не понял проводник.
– Да в Новосибирске же!
– А… А у меня теща померла в прошлом году. От инфаркта. Ну и сучка была, царствие небесное! Да и моя, знаете ли, вся в мамочку! Вот приеду завтра, а она как начнет меня пилить, так и не успокоится до следующего рейса. Сын у меня в этом году в восьмой пойдет. Оболтус. Уж хоть бы скорее заканчивал, что ли. Шел бы куда-нибудь на завод. Там мужики быстро его уму-разуму научат, это ему не дома. А то моя избаловала его совсем. Нельзя бабе воспитание поручать, нельзя! Баба – она и есть баба. Дура.
Любочка обиженно подняла глаза.
– Ну что вы, барышня, это я не вам. Это я так, о своем. Шестнадцать лет вместе. Шестнадцать! Тяжело… Если б вы только знали, как тяжело! С рейса вернешься, а она – в бигудях, в халате старом. И говорит, говорит, говорит. Дура и есть! А вы не обижайтесь. Вы, может быть, совсем другая. Вы – красивая. Очень. Знаете?
– А я в театральном училище учусь, на артистку, – зачем-то соврала Любочка. Проводник был еще не старый, лет сорока на вид, но уже довольно обрюзгший и понурый; его немытые волосенки торчали в стороны, синий форменный галстук сбился набок, и Любочке вдруг ужасно захотелось покрасоваться перед ним, таким несчастным и таким взрослым. Она рассказала, насочиняв с три короба, о съемках фильма в Выезжем Логе, и по ее рассказу вышло, что она в этом кино была едва ли не главнее Пырьевой (благо фильма проводник не смотрел).
– Да… Умеет нынче жить молодежь, не то что мы, грешные, – вздохнул проводник. – А знаете что? Пойдемте ко мне, я напою вас чаем! С голубикой. Сам собирал. Пойдемте?
Любочка подумала: «Почему бы и нет? Темно, скучно», – поднялась, осторожно придержав откидное сиденье, и покорно пошла вслед за проводником.
В купе за чаем он еще рассказал Любочке о том, как лечить язву двенадцатиперстной кишки, о том, как познакомился со своей будущей половиной и по глупости обженился, о том, как правильно ставить рыболовную сеть, и о многом, многом другом. Во время разговора он подсаживался все ближе, пока не придвинулся вплотную, потом невзначай приобнял Любочку за плечи, стал потихонечку поглаживать, опуская дрожащую ладонь ниже и ниже, ладонь незаметно просочилась под ангорскую кофточку. Любочка замерла, но не отодвинулась. Было ей от осторожных прикосновений взрослого женатого мужчины и страшно, и сладко. Потом усталый проводник с величайшей осторожностью повел свободной рукой по Любочкиной набухшей груди, по животу, наклонил лицо и мягко стал целовать прямо в губы, а она отчего-то не нашла сил сопротивляться – ответила на этот мягкий, вкрадчивый поцелуй.
Дальше все произошло очень быстро и как-то само собой, случайно, у Любочки ничего подобного даже в мыслях не было.
Проводник пыхтя слез с Любочки, отвернулся, застегнул ширинку. Бросил через плечо:
– Ну а теперь иди, моя сладкая. Что-то мы с тобой засиделись!
Сказал и довольно грубо выставил растерянную Любочку за дверь.
Она прокралась по коридору, на ходу застегивая халатик и кофточку, тихонько отворила дверь своего купе и шмыгнула, не раздеваясь, на нижнюю полку, под одеяло. На душе было гадко, но в ногах еще таилась предательская сладкая дрожь и сердце трепетало, словно бабочка, пойманная за одно крыло.
Забылась Любочка на удивление быстро, почти мгновенно, и ей до самого утра ничего не снилось. А Гербер, по счастью, в эту ночь спал крепко, по-богатырски. Он ни звука не услышал и отсутствия молодой жены не заметил.
Любочке вдруг стало грустно и ужасно захотелось обратно домой. Она уткнулась Герберу в плечо и горько расплакалась.
– Ну что ты, маленький? – Герой Берлина по-хозяйски похлопал молодую жену по попке, чмокнул в ухо. – Всё будет замечательно, прекрасно, великолепно, вот увидишь!
Сказал и увел Любочку в купе.
«Ну и пусть! – думала расстроенная Любочка, раскладывая на вагонном столике собранную мамой снедь, шурша позавчерашними газетами и целлофановыми кульками, – ну и пусть! Зато у меня была такая свадьба!»
А свадьба действительно удалась. Во-первых, Любочка категорически отказалась идти в сельсовет на регистрацию пешком, и несчастные пятьсот метров молодожены проехали на двух леспромхозовских «Волгах», украшенных лентами и воздушными шарами. На первой машине, на носу, была еще привязана белокурая кукла-невеста, а на крыше красовались свадебные кольца с бубенцами. Это придумала Любочка, подсмотревшая городскую свадьбу в Красноярске, и теперь все местные девицы на выданье наверняка обзавидовались. Во-вторых, Любочка настояла купить к торжеству сладкого шипучего вина, и Петр Василич, ни в чем не умевший отказать любимой падчерице, приобрел целых два ящика, поэтому на празднике пили не только самогонку. В свидетельницы Любочка, дабы оттенить свою броскую красоту, позвала (к большому неудовольствию Юрки Прохорова) толстую Машу. Неуклюжая Маша в белой блузе с рюшечками и в прямой шерстяной синей юбке рядом с великолепной парчовой Любочкой выглядела глупой пионеркой. И лента «Свидетель», перекинутая через рыхлое плечо, была заместо красного галстука. Стол ломился. Были тут и ветчина, и блины с семгой, и черная икра, и белый виноград кишмиш, были знаменитые кулебяки с мясом и с капустой, приготовленные Галиной Алексеевной. Невесту, как водится, украли, Герой Берлина платил за нее щедрый выкуп, а потом залпом выпил, удивляя сельчан, полную Любочкину туфельку шипучего вина. Молодых осыпали рисом, дарили им кастрюли и пуховые подушки, белые простыни и будильники, а активистка Дудукина раскошелилась даже на радиоприемник «Спидола». В общем, все получилось не хуже, чем у интеллигентных городских людей. А к вечеру Макар Иваныч Прохоров устроил шумные танцы под аккордеон.
Гербер сделал все, чтобы его новосибирские родители не смогли попасть на свадьбу. Он очень боялся, что обман раскроется, а потому отправил им приглашение лишь накануне регистрации и в торжественный день получил длинную поздравительную телеграмму да перевод «до востребования» на сто рублей. Галина Алексеевна чрезвычайно расстроилась, что не удалось познакомиться с настоящими кандидатами наук, но Гербер соврал что-то об экзаменах на вечернее отделение, о подготовке к новому учебному году и этим тещу отчасти успокоил (солидная сумма, полученная в подарок, тоже этому поспособствовала).
А вот Миролетов все-таки подгадил, исхитрился. Дружки, понятное дело, отписали ему, сообщили о Любочкином скором замужестве, и он, придя от известия в бешенство, отметелил подвернувшегося под горячую руку прапорщика, да так, что тот попал в больницу с отбитыми почками, переломами челюсти и лучевой кости. Миролетов за свои художества попал под статью «нанесение тяжких телесных» и загремел в штрафной батальон. И вот мамаша Миролетова, первейшая местная блядь, пьяненькая и потрепанная, благоухая острым перегаром, ворвалась в дом, прямо к свадебному столу, и в истерике визгливо кричала непечатное в адрес помертвевшей от неожиданности невесты. Миролетовскую мамашу быстренько вывели под белы рученьки, вышвырнули за ворота, где она еще долго и бессильно бесновалась, так что пришлось закрыть окна и включить «Спидолу» погромче. («Как же так?! – удивлялась Любочка. – Я ведь ему ничего не обещала, ничегошеньки!» Хотя на самом деле обещала – и ждать обещала, и себя блюсти и хранить, и замуж пойти обещала, сразу после армии.)
Впрочем, инцидент быстро забылся. Какая свадьба без драки и скандала? Торжество покатилось своим чередом, и Любочка жадно целовалась с Гербером под нестройные крики «Горько!», про дурака-Миролетова совершенно забыв.
Быстро стемнело. Поезд шел себе да шел, переваливаясь и лязгая, в черном прямоугольнике окна проплывали редкие неяркие огоньки, спали мать и мальчик – соседи по купе, спал, по-детски уткнувшись носом в стенку и поджав под себя колени, новоиспеченный муж Гербер, а вот Любочке не спалось. На душе было тоскливо, муторно как-то, страшна была эта первая взрослая поездка, страшна будущая жизнь, страшен был даже ребенок, который должен родиться весной – уже весной, так быстро!
Печальная Любочка потихоньку вышмыгнула из купе и осторожно притворила за собой дверь. Коридор был пуст и плохо освещен, только два тусклых плафона, в конце и в начале вагона, мерцали в такт движению и монотонно, уныло жужжали. Любочка присела на краешек откидного стула, отодвинула несвежую казенную занавесочку и стала смотреть в окно. За окном колыхалась на сопках черная, страшная тайга, на небе, точно ватой забитом белесыми облаками, не было ни звезд, ни луны, по окнам застрочил мелкий и грустный, совсем осенний дождик. Любочка поплотнее закуталась в ангорскую кофточку, связанную мамой в приданое, и стала мечтать. Она мечтала о веселых, неповоротливых иркутских трамваях, о новых родителях – кандидатах наук, с которыми в скором времени предстояло познакомиться, и Герберов папа представлялся ей в бороде и роговых очках, а мама – в сером костюме из сурового сукна. Чем дольше мечтала, тем жальче Любочке становилось, что она так и не стала артисткой. Как здорово было бы сейчас не трястись в унылом вагоне, а в богатом вечернем платье шагать по мраморной лестнице, гордо ступать по цветам, и чтобы все хлопали, и чтобы кричали «Браво!», а она бы только слегка кивала – вот так, едва заметно (Любочка для наглядности кивнула своему отражению в стекле).
В конце вагона показался усталый проводник. Сначала он немного постоял поодаль, без интереса посмотрел в окно, потом подошел к одинокой Любочке:
– Доброй ночи! Что, барышня, не спится?
Любочка кивнула.
– Вот и мне. Не спится, – широко зевнул проводник. – Каждый рейс одно и то же. Напарник еще заболел, будь он неладен, а я вот прикрываю теперь. От самого Новосибирска один, сами посудите. И устал вроде как собака, а сна ни в одном глазу. – Проводник снова зевнул.
– А у меня там свекор со свекровью, – невпопад отозвалась Любочка и повертела на пальце новенькое, сверкающее обручальное колечко.
– Где? – не понял проводник.
– Да в Новосибирске же!
– А… А у меня теща померла в прошлом году. От инфаркта. Ну и сучка была, царствие небесное! Да и моя, знаете ли, вся в мамочку! Вот приеду завтра, а она как начнет меня пилить, так и не успокоится до следующего рейса. Сын у меня в этом году в восьмой пойдет. Оболтус. Уж хоть бы скорее заканчивал, что ли. Шел бы куда-нибудь на завод. Там мужики быстро его уму-разуму научат, это ему не дома. А то моя избаловала его совсем. Нельзя бабе воспитание поручать, нельзя! Баба – она и есть баба. Дура.
Любочка обиженно подняла глаза.
– Ну что вы, барышня, это я не вам. Это я так, о своем. Шестнадцать лет вместе. Шестнадцать! Тяжело… Если б вы только знали, как тяжело! С рейса вернешься, а она – в бигудях, в халате старом. И говорит, говорит, говорит. Дура и есть! А вы не обижайтесь. Вы, может быть, совсем другая. Вы – красивая. Очень. Знаете?
– А я в театральном училище учусь, на артистку, – зачем-то соврала Любочка. Проводник был еще не старый, лет сорока на вид, но уже довольно обрюзгший и понурый; его немытые волосенки торчали в стороны, синий форменный галстук сбился набок, и Любочке вдруг ужасно захотелось покрасоваться перед ним, таким несчастным и таким взрослым. Она рассказала, насочиняв с три короба, о съемках фильма в Выезжем Логе, и по ее рассказу вышло, что она в этом кино была едва ли не главнее Пырьевой (благо фильма проводник не смотрел).
– Да… Умеет нынче жить молодежь, не то что мы, грешные, – вздохнул проводник. – А знаете что? Пойдемте ко мне, я напою вас чаем! С голубикой. Сам собирал. Пойдемте?
Любочка подумала: «Почему бы и нет? Темно, скучно», – поднялась, осторожно придержав откидное сиденье, и покорно пошла вслед за проводником.
В купе за чаем он еще рассказал Любочке о том, как лечить язву двенадцатиперстной кишки, о том, как познакомился со своей будущей половиной и по глупости обженился, о том, как правильно ставить рыболовную сеть, и о многом, многом другом. Во время разговора он подсаживался все ближе, пока не придвинулся вплотную, потом невзначай приобнял Любочку за плечи, стал потихонечку поглаживать, опуская дрожащую ладонь ниже и ниже, ладонь незаметно просочилась под ангорскую кофточку. Любочка замерла, но не отодвинулась. Было ей от осторожных прикосновений взрослого женатого мужчины и страшно, и сладко. Потом усталый проводник с величайшей осторожностью повел свободной рукой по Любочкиной набухшей груди, по животу, наклонил лицо и мягко стал целовать прямо в губы, а она отчего-то не нашла сил сопротивляться – ответила на этот мягкий, вкрадчивый поцелуй.
Дальше все произошло очень быстро и как-то само собой, случайно, у Любочки ничего подобного даже в мыслях не было.
Проводник пыхтя слез с Любочки, отвернулся, застегнул ширинку. Бросил через плечо:
– Ну а теперь иди, моя сладкая. Что-то мы с тобой засиделись!
Сказал и довольно грубо выставил растерянную Любочку за дверь.
Она прокралась по коридору, на ходу застегивая халатик и кофточку, тихонько отворила дверь своего купе и шмыгнула, не раздеваясь, на нижнюю полку, под одеяло. На душе было гадко, но в ногах еще таилась предательская сладкая дрожь и сердце трепетало, словно бабочка, пойманная за одно крыло.
Забылась Любочка на удивление быстро, почти мгновенно, и ей до самого утра ничего не снилось. А Гербер, по счастью, в эту ночь спал крепко, по-богатырски. Он ни звука не услышал и отсутствия молодой жены не заметил.
Глава 11
Случись на месте Любочки особа более романтическая, она бы наверняка заметила и преобладающий в пейзаже утес, похожий на древнего ящера в бурой шерсти с красными подпалинами, мирно уснувшего у самой воды, и юркую серебряную речку Шаманку, стремительно несущуюся прочь, к спасительному Иркуту, от небезопасного этого соседства, и высокое-высокое, прозрачное и звенящее солнечное небо, и многочисленные этюдники, белеющие там и тут по берегам, а за этюдниками – художников молодых и старых, пишущих маслом, каждый на свой лад, монументальный и строгий этот пейзаж. Но, увы и ах, Галина Алексеевна преуспела в воспитании, и дочка выросла материалисткой, а потому просмотрела, проморгала окружающую красоту, а увидела только покосившийся, неухоженный бревенчатый дом на две семьи, поросший травою и дикой смородиной крошечный палисадничек, шаткое и грязное крылечко да некрашеный высокий забор, с одного боку веером завалившийся в сторону звонкой речки Шаманки. Только теперь, увидев свое новое жилище собственными глазами, Любочка поняла, о чем так беспокоилась ее мама, премудрая Галина Алексеевна, прочитав в паспорте Гербера зловещую надпись «Иркутская обл., пос. Шаманка». Разве для того она, Любочка, выросла такой умницей и красавицей, чтобы оказаться в этой солнечной дыре, в этой тмутаракани, в этом неряшливом двухкомнатном сарайчике с давно не беленной печью на полмира?! Для такой ли жизни родители готовили ее, холили и лелеяли, для того разве училась она сызмальства достойно носить городские платья и прически?! Обманул, кругом обманул!!!
А ведь всего лишь утром, синим и солнечным, будто не концу августа принадлежало оно, а самому началу июля, шумно и весело выгружались на иркутском вокзале, пошучивая и поддразнивая, и давешний проводник сердито смотрел в сторону, нарочно мимо щебечущей Любочки, а Любочка вовсе о проводнике забыла за хлопотами и сборами, – и ничто не предвещало беды, а скорее даже наоборот. Как-то удивительно быстро и кстати подошел нужный автобус – солидный такой, крутолобый, – и снова была радостная суета погружения, а потом Любочка, словно первоклашка, вертелась на сиденье у окна и все канючила у Гербера, долго ли еще ехать, а тот улыбался: «Погоди, солнышко, увидишь!», но толком ничего не говорил, и от этого Любочку переполняло нетерпеливое, счастливое возбуждение.
Минут через двадцать крутолобый автобус встал как вкопанный на пыльной площади в некоем населенном пункте, выплюнул почти уже переваренных в духоте пассажиров на остановку и с ворчанием удалился восвояси. Любочка внимательно пересчитала багаж и заозиралась по сторонам. Место было, кажется, вполне приличное. Тут и там среди неказистого и пестрого частного сектора торчали новые одинаковые пятиэтажки, вдоль площади стояли голубые торговые киоски-скворечники – разные «Союзпечати» и «Соки-воды», народу было немного, но Любочке и это количество показалось астрономическим, потому как Выезжий Лог днем в будни совершенно вымирал, а по участкам копошились одни пенсионеры – даже маленькие дети, и те в детском саду да в яслях находились.
Любочка довольно щурилась. Она повисла у Гербера на шее, жарко и жадно поцеловала в губы, прошептала:
– Дай угадаю, какой здесь дом наш! С первого раза угадаю, спорим?
Гербер усмехнулся и вернул поцелуй.
– Думаешь, не смогу? – Любочка обиженно надула губки.
Гербер снова усмехнулся:
– Сможешь! Ты у меня все можешь, солнышко. Только придется тебе еще чуть-чуть потерпеть. Это, ангел мой, Шелехов. А Шелехов, ангел мой, вовсе еще не Шаманка, увы. И до Шаманки нам ехать еще и ехать.
Тут Любочка и почувствовала первый укол беспокойства. Но пока это беспокойство было еще абстрактным, неоформившимся. Оно, словно легкий порыв ветра, метнулось мимо лица и отлетело, унеслось, а Любочка заскучала и запросила мороженого, которое тут же, без промедления, получила.
Следующего автобуса прождали часа два. Любочка вся извелась. Она уныло сидела на чемодане и нервно перебирала край подола, комкая его и опять расправляя. Говорить ей совершенно не хотелось, от странной для второй половины августа жары разболелась голова, духота давила куда-то под горло, и настроение у Любочки все больше портилось.
Подошедший автобус был похож на ежика. Пыльный и унылый, он мелко дрожал и поводил длинным носом. Садились тихо, по-деловому, совсем как взрослые – никаких тебе ни шуток, ни смеха. Народу набилась целая прорва, и Герою Берлина пришлось от души поработать локтями, чтобы отвоевать для своей усталой беременной жены сидячее место. Едва тронулись, измученная Любочка задремала. Но на каждой новой остановке она вздрагивала, поднимала голову и с мольбой смотрела в окно, а потом на Гербера, и в карем, мутном от духоты, по-собачьи печальном взгляде ее читался немой вопрос: «Приехали?!» Но нет, никак не приезжали, и Гербер только виновато гладил жену по волосам: «Ангелочек, солнышко, потерпи, совсем немного осталось!» Автобус пыхтя полез в гору и вскоре заглох. Кругом был лес, ничего кругом не было, кроме леса. Разморенные пассажиры, переругиваясь, высыпали на улицу покурить и размяться. Только Любочка осталась сидеть на своем месте, головой привалившись к горячему пыльному стеклу, и по щекам ее покатились тихие крупные слезы. Герой Берлина совсем растерялся и не знал, что ему делать. Чинились долго, и Любочка, наплакавшись и настрадавшись, крепко уснула. Когда она открыла наконец покрасневшие влажные глаза, отремонтированный «ежик» все еще взбирался в гору – шумно, из последних силенок. Любочка опять с мольбой посмотрела на мужа.
А ведь всего лишь утром, синим и солнечным, будто не концу августа принадлежало оно, а самому началу июля, шумно и весело выгружались на иркутском вокзале, пошучивая и поддразнивая, и давешний проводник сердито смотрел в сторону, нарочно мимо щебечущей Любочки, а Любочка вовсе о проводнике забыла за хлопотами и сборами, – и ничто не предвещало беды, а скорее даже наоборот. Как-то удивительно быстро и кстати подошел нужный автобус – солидный такой, крутолобый, – и снова была радостная суета погружения, а потом Любочка, словно первоклашка, вертелась на сиденье у окна и все канючила у Гербера, долго ли еще ехать, а тот улыбался: «Погоди, солнышко, увидишь!», но толком ничего не говорил, и от этого Любочку переполняло нетерпеливое, счастливое возбуждение.
Минут через двадцать крутолобый автобус встал как вкопанный на пыльной площади в некоем населенном пункте, выплюнул почти уже переваренных в духоте пассажиров на остановку и с ворчанием удалился восвояси. Любочка внимательно пересчитала багаж и заозиралась по сторонам. Место было, кажется, вполне приличное. Тут и там среди неказистого и пестрого частного сектора торчали новые одинаковые пятиэтажки, вдоль площади стояли голубые торговые киоски-скворечники – разные «Союзпечати» и «Соки-воды», народу было немного, но Любочке и это количество показалось астрономическим, потому как Выезжий Лог днем в будни совершенно вымирал, а по участкам копошились одни пенсионеры – даже маленькие дети, и те в детском саду да в яслях находились.
Любочка довольно щурилась. Она повисла у Гербера на шее, жарко и жадно поцеловала в губы, прошептала:
– Дай угадаю, какой здесь дом наш! С первого раза угадаю, спорим?
Гербер усмехнулся и вернул поцелуй.
– Думаешь, не смогу? – Любочка обиженно надула губки.
Гербер снова усмехнулся:
– Сможешь! Ты у меня все можешь, солнышко. Только придется тебе еще чуть-чуть потерпеть. Это, ангел мой, Шелехов. А Шелехов, ангел мой, вовсе еще не Шаманка, увы. И до Шаманки нам ехать еще и ехать.
Тут Любочка и почувствовала первый укол беспокойства. Но пока это беспокойство было еще абстрактным, неоформившимся. Оно, словно легкий порыв ветра, метнулось мимо лица и отлетело, унеслось, а Любочка заскучала и запросила мороженого, которое тут же, без промедления, получила.
Следующего автобуса прождали часа два. Любочка вся извелась. Она уныло сидела на чемодане и нервно перебирала край подола, комкая его и опять расправляя. Говорить ей совершенно не хотелось, от странной для второй половины августа жары разболелась голова, духота давила куда-то под горло, и настроение у Любочки все больше портилось.
Подошедший автобус был похож на ежика. Пыльный и унылый, он мелко дрожал и поводил длинным носом. Садились тихо, по-деловому, совсем как взрослые – никаких тебе ни шуток, ни смеха. Народу набилась целая прорва, и Герою Берлина пришлось от души поработать локтями, чтобы отвоевать для своей усталой беременной жены сидячее место. Едва тронулись, измученная Любочка задремала. Но на каждой новой остановке она вздрагивала, поднимала голову и с мольбой смотрела в окно, а потом на Гербера, и в карем, мутном от духоты, по-собачьи печальном взгляде ее читался немой вопрос: «Приехали?!» Но нет, никак не приезжали, и Гербер только виновато гладил жену по волосам: «Ангелочек, солнышко, потерпи, совсем немного осталось!» Автобус пыхтя полез в гору и вскоре заглох. Кругом был лес, ничего кругом не было, кроме леса. Разморенные пассажиры, переругиваясь, высыпали на улицу покурить и размяться. Только Любочка осталась сидеть на своем месте, головой привалившись к горячему пыльному стеклу, и по щекам ее покатились тихие крупные слезы. Герой Берлина совсем растерялся и не знал, что ему делать. Чинились долго, и Любочка, наплакавшись и настрадавшись, крепко уснула. Когда она открыла наконец покрасневшие влажные глаза, отремонтированный «ежик» все еще взбирался в гору – шумно, из последних силенок. Любочка опять с мольбой посмотрела на мужа.