– Теперь уж совсем немного. Немножечко! Больше половины уже проехали. Потерпи, солнышко, не плачь! – виновато пробормотал Гербер.
   На этих словах автобус достиг верхней точки маршрута, на мгновение завис в ней и радостно, с ветерком покатился вниз, чтобы там, внизу, через полчаса Гербер смог победно сказать Любочке всего одно слово: «Приехали!» (Был, правда, еще паром через Иркут, и парома тоже пришлось ждать, но это все были уже мелочи мелкие по сравнению с душной и тошнотворной автобусной дорогой, показавшейся Любочке бесконечной.)
 
   Первые пять дней Любочка проплакала, забившись в уголок необъятной, провисшей проволочной кровати, прерываясь только на еду и на короткий сон, не находя сил даже на упреки, – и собственные молчаливые слезы казались ей безысходными и величественными. Она мысленно представляла себя прекрасною узницей, похищенной из княжеского дома жестоким эгоистичным воителем (где-то она видела такое или в школе проходила – даже, кажется, у Лермонтова), и старалась выглядеть не просто несчастной, а несчастной красиво. А потому молитвенно заламывала руки, в отчаянии сжимала виски, и прочая, и прочая. Герой Берлина буквально сбился с ног, пытаясь рассмешить прекрасную Несмеяну, но это у него не получалось – потому, должно быть, что Несмеяна слишком вжилась в придуманный образ и никак не желала из него выходить. Только ночью, ложась с мужем в одну постель, она переставала плакать и жадно, подолгу с Гербером целовалась. (Это было, конечно, против правил, но и ей ведь к вечеру надоедало плакать, хотелось и ей отдохнуть от себя-несчастной и расслабиться, разве могла она отказать себе в последнем удовольствии?)
   Каждый раз Гербер обманывался, верил, что слезы кончились, но утром все повторялось сначала, и опять он метался по дому, не зная, что предпринять. Учебный год был уже на носу, и неплохо было бы уже появиться в школе, хотя бы расписание узнать, но Гербер все откладывал, на работу не ехал. Разве мог он оставить Любочку одну, беременную, в таком вот истерическом состоянии? На третий, кажется, день пришла знакомиться с «молодой» древняя сморщенная бабка из соседней половины дома. Фигура у бабки была согбенная, взгляд ехидный – точь-в-точь «сарафанное радио». Любочка знакомиться не пожелала. Еще глубже забилась в свой уголок, одеялом укрылась с головой и оттуда, из-под одеяла, жалобно всхлипывала. «Простите, в положении она у меня», – извинялся перед соседкой Гербер. Но соседка только поухмылялась этому объяснению и через несколько минут, делать нечего, убралась восвояси.
   Ситуацию спас контейнер с вещами, наконец-то догнавший молодоженов. К моменту его прибытия Любочке и самой опротивело реветь, но она никак не могла найти достойного повода прекратить истерику, и вот с контейнером повод нашелся. Прибыли в контейнере, кроме прочего, новенькая двуспальная кровать с двумя парами белого постельного белья, Любочкин старый комод с зеркалом и лакированный трехстворчатый шкаф, купленный Петром Василичем несколько лет назад в Красноярске. Любочка по-детски обрадовалась вещам старым и новым, оттого перестала лить слезы и запела, замурлыкала себе под нос героические пионерские гимны, которые разучивала в школе на уроках пения. Она взялась за метелку и за тряпку, вымела паутину по углам, развесила по окнам веселые занавесочки, заставила Гербера побелить печь и выкрасить оконные рамы. Теперь Любочка сама себе представлялась эдакой девочкой Женькой из фильма «Тимур и его команда», радостно и бесстрашно намывающей окна третьего этажа. И пусть Любочкины окна были на первом, пусть они почти вросли в землю – это совсем не мешало мечтать и наводить уют. А Гербер, окончательно сбитый с толку, наконец получил возможность выйти на работу.
   В чем-то основном Гербер и Любочка были похожи. Любочка мыслила покадрово, всякий раз подставляя себя в готовую мизансцену, виденную раньше – в кино или по телевизору. Гербер, в детстве и отрочестве объевшийся до отрыжки разными романтическими книжками о прекрасных дамах, мушкетерах, пиратах, драках и приключениях, думал и изъяснялся преимущественно высокопарными речевыми штампами. И если б можно было потихонечку подслушать его мысли по поводу молодой жены, услышать можно было примерно следующее: «Бедное, наивное дитя, томящееся под грузом разочарований! Разве такие лишения представляла ты, мой ангел, когда отдавала мне руку и сердце?!» – или что-нибудь в том же роде. Словом, Герой Берлина отчетливо чувствовал свою вину. К тому же он действительно любил Любочку – любил то удовольствие, которое доставляет ей как мужчина, ту женскую зависимость, от которой ей, Любочке, беременной, оторванной от родителей и от места, при всем желании уже некуда было деться. Ведь не побежит же она разводиться, в самом-то деле? Беременные не подают на развод, никто не поймет их и не примет, никто не поддержит, даже мама с папой, потому что всё по закону и положение обязывает – обрекает на терпение и подчинение.
   Любя жену такой любовью, Гербер в собственных глазах возвышался неимоверно. Он был, по сути, неплохим человеком, оттого очень Любочке сочувствовал и желал ей всяческого счастья. Он, не задумываясь, достал бы ей звезду с неба, прямо сейчас, сию минуту, если бы знал как. Но до звезды было пока не дотянуться, и Герберу оставалось лишь мечтать о светлом будущем – потихонечку, про себя. Он мечтал, что вот доучится – не так много ему осталось – и потом уедет года на три куда-нибудь на Крайний Север, где будет, рук не покладая, сил не жалея, преподавать математику, а когда срок выйдет, он победно вернется к Любочке – с большим мешком северных денег. И верная, исскучавшаяся Любочка встретит его на пороге этого ветхого дома со слезами на глазах (он уже ясно представлял и эти слезы, и проваленное крыльцо, и простоволосую, утомленную ожиданием Любочку на нем), а потом они купят кооперативную квартиру в городе, сразу двухкомнатную… Дальнейшая жизнь была замутнена и Гербером окончательно не продумана, потому виделась нечетким ярким пятном, праздничным мерцанием, как при первомайском салюте.
   Любочка, ничего не знавшая о планах мужа, очень скучала по дому – по его налаженному быту и уюту, по маме, у которой на все и всегда находился готовый ответ, по щедрому и добродушному Петру Василичу. Галина Алексеевна тоже скучала по Любочке. Но это была не пассивная утомительная тоска, а бурная деятельность во имя дочери и будущего внука/внучки, потому вечерами, придя с работы, Галина Алексеевна, толком не поужинав, садилась вязать пинетки и подрубать пеленки, собственное хозяйство совершенно запустив. Впрочем, Петр Василич не замечал этого. Спустя несколько дней после Любочкиного отъезда он купил по случаю старенький «москвич», еще довоенный, 39-го года выпуска, и все свободное время посвящал теперь ремонту. Спроси Петра Василича, он бы и не ответил, скучает по приемной дочери или нет, так затянул его этот кропотливый и трудоемкий процесс. Зато каждый прохожий видел, что дом принадлежит теперь автомобилисту – небезызвестный сенной сарай на заднем дворе был переоборудован в гараж, к гаражу расчищен подъезд, а в заборе проделаны новенькие ворота.
   Странно, но с момента Любочкиного отъезда супруги почти перестали общаться. Они могли по нескольку дней не сказать друг другу ни слова и даже не замечали этого. Если бы Петр Василич умел сформулировать свое внутреннее состояние (хотя бы такими словами, как Герой Берлина), он бы с удивлением обнаружил, что все эти годы был женат не на самой Галине Алексеевне, а как бы на ее дочери, потому что от брака хотел, оказывается, только одного – детей, которых, увы, не дала ему война. Вот и получилось, что с Любочкиным отъездом семья как бы кончилась. Но Петр Василич был простым мужиком – бригадиром, потом старшим бригадиром, – домовитым рассудительным человеком, потому крушения семьи не заметил, а просто залег под старенькое авто, отдав ему сполна все отцовское тепло (подмена, вполне простительная настоящему мужчине).
 
   А Любочка, управившись со слезами и с контейнером, стала стремительно обживать новое пространство. Это было чудо практичности и женской прозорливости – Любочка устроилась на почту в отдел писем, чтобы было откуда уйти в декретный отпуск, прикрепилась к женской консультации, легко завела дружбу с новыми соседями и сослуживицами и даже с одним молодым художником из Шелехова. Восторженный и, пожалуй, даже влюбленный художник написал Любочку маслом – хрупкую и воздушную, пока не расплывшуюся от беременности фигурку с букетом ржавых листьев – на фоне монументального спящего утеса; портрет занял почетное место над новенькой супружеской кроватью, а старая пружинная была даром отдана многодетным соседям через два двора. Новая роль вполне удавалась Любочке – играла она милую и добросердечную, во всех отношениях добропорядочную молодую жену, беззаветно любящую мужа, и потому аборигены ее с радостью приняли, даже соседская бабка, первое знакомство с которой не заладилось.
 
   Начался учебный год. Гербер уезжал рано утром и возвращался поздно вечером в уютный обихоженный дом, где ждал его искусно приготовленный ужин, и чувствовал себя вполне счастливым человеком. С одной стороны, вне дома он остался свободен, каким был до свадьбы, с другой же, было ему теперь куда и к кому возвращаться. Прибегнув к очередному речевому штампу, можно сказать за Гербера – жизнь наладилась.

Глава 12

   Любочка послушно ходила со своими новыми знакомками в тайгу за кедровым орехом, заготовляла на зиму брусничное варенье и старательно записывала в блокнотик новые рецепты щей да пирогов, предложенные неугомонной соседской бабкой. Любочке все больше нравилось быть самостоятельной. Она шагала на работу степенно, в магазине товар выбирала придирчиво и тщательно, как подобает солидной замужней женщине. Даже говорить она стала по-новому – медленно и плавно, словно взвешивая каждое слово на контрольных весах в сельпо.
   Любочкина жизнь в этот период более всего напоминала банку консервированного компота, припрятанную к празднику, – статичная субстанция, сладкая янтарная жидкость за стеклом, в состоянии полного покоя. В этом неподвижном мире ничего не происходило, некому было взболтать банку, некому утолить жажду, некому есть сладкие ягоды. А праздник? Праздник – это еще когда…
   Лишь однажды, в самом начале сентября, когда Любочка находилась в пылу обустройства, пришла к дому худенькая, невнятно одетая, стриженная под мальчика молодая женщина с припухшими от слез глазами. Она долго стояла у забора, вглядываясь в свежевыкрашенные окна, но во двор войти не пыталась. Любочка заметила ее, вышла на крыльцо. Женщина стояла по-прежнему неподвижно и внимательно, не отрываясь, изучала Любочку. Любочке от этого взгляда сделалось как-то не по себе.
   – Вам кого? – грубо крикнула она от крыльца, но женщина даже не шелохнулась.
   – Ну, чего уставилась?! Чего надо?! – снова закричала Любочка. Ей стало еще неуютнее. А незваная гостья и тут промолчала.
   – Вот как собаку спущу сейчас, узнаешь тогда!!! – крикнула Любочка в отчаянии, хотя не было у нее никакой собаки, у них с Гербером даже кошки не было.
   Тогда женщина отделилась наконец от забора и медленно, руки заложив в карманы вытянутой вязаной кофты, побрела прочь. Пошла, не оглядываясь и не ускоряя шага, словно и не стояла у забора битый час, словно и не сверлила молодую хозяйку глазами, а так, мимо проходила, прогуливалась просто. Любочка совсем перепугалась. Она топталась на крыльце до тех пор, пока странная гостья не скрылась за поворотом, потом для верности постояла еще немного, удостоверилась, что та не вернется, и побежала до соседки – от страха Любочкино маленькое сердечко колотилось как бешеное.
   Она долго и сбивчиво объясняла соседской бабке, что произошло, но слова подбирались с трудом. Впрочем, бабка довольно быстро поняла, в чем дело. Напоила дрожащую Любочку липовым чаем, успокоила.
   – Не обращай внимания, девонька, – утешала бабка. – Это, по всему видно, Валя была. Библиотекарка.
   – Какая еще Валя? – насторожилась Любочка.
   – Да твой-то ходил к ней, – объяснила всезнающая бабка.
   – Как ходил?! – задохнулась Любочка.
   – Обыкновенно ходил. Как мужики к бабам ходют. Да ты, девонька, не переживай. Это давно было. До тебя еще, – бабка погладила Любочку по плечу. Любочка заплакала.
   – Бог с тобой, милая, не плачь! – успокаивала мудрая бабка. – Твой-то, чай, не мальчик уже, что ж ты думала? Это жизнь, девонька. Никуда от ней не денешься.
   – Пусть… Пусть только попробует… еще… Только пусть попробует!.. Я… я ей тогда! – всхлипывала Любочка обиженно.
   Но скандала не получилось. Поменяйся Любочка с Валей местами (то есть женись Гербер на Вале, а Любочку брось), тут бы и быть скандалу, обязательно быть. Уж Любочка своего не упустила бы, повыцарапала бы глазки обидчице, да еще на весь мир бы, пожалуй, опозорила – и Гербера, и Валю эту невнятную. Но этого, по счастью, не произошло, Любочка была законной женой, любимой женой, Валя была посрамлена и брошена, к тому же, раз посмотрев на Любочку, под окна больше не приходила, предусмотрительно не показывалась и на почте, а через пару месяцев и вовсе перевелась в другую библиотеку, в другое село – инцидент, что называется, был исчерпан.
   С неделю Любочка пилила Гербера, надувала обиженно губки да выясняла, что и как было у них с Валей, а Гербер ее успокаивал, что Валя, мол, в подметки ей не годится. «Еще бы! – мстительно думала Любочка. – Тоже мне соперница, мыша серая!», однако для порядка периодически припоминала мужу это мелкое происшествие, чтобы не расслаблялся и на сторону – ни-ни.
   А сам Гербер был рад, что Валя уехала. Хорошая она была девушка, серьезная и порядочная, и в прошлом году он уже почти собрался сделать ей предложение, да бог миловал, остановился вовремя Гербер и не жалел об этом ни минуты. Любочка что? Любочка ему в рот смотрела, ревновала его, в постели от удовольствия постанывала. А Валя? Валя, предположим, его тоже любила, но не так. Шибко умная она была, эта Валя, вот что. И все-все про Гербера понимала – когда привирает, понимала, и когда рисуется, хвост распускает. С нею-то, понимающей такой, разве жизнь бы у него была? Чего эта Валя страдала теперь – непонятно. Раньше надо было думать да умничать поменьше. То ли дело однокурсница Марина. Вот ведь городской человек, до кончиков пальцев! Посмеялась над Герберовой женитьбой, поздравила. Подарила даже хрустальный салатник. Они и сейчас встречались иногда, раз в две недели примерно, чтобы приятно провести время – посидеть в кафе, понежиться у Марины дома за бутылочкой-другой сухого вина. (Гербер в такие дни с самого утра предупреждал Любочку, что ему вечером в институт заехать надо и он поэтому в Иркутске у друга ночевать останется. Любочка не возражала.) Марина ни за что не стала бы приходить вот так под окна и стоять, она гордая была. Да и Гербер был для нее – так, один из многих. У Гербера никогда даже в мыслях не было жениться на Марине – во-первых, ему не нравилось быть одним из многих, а еще во-первых, она над ним постоянно смеялась, всерьез не воспринимала. Этих двух «во-первых» было вполне достаточно, чтобы не искать никаких «во-вторых».
 
   Следующим событием в новоиспеченной семье стало рождение ребенка. Дело архиважное для каждой мамочки, но, по сути, у всех примерно одинаково проходящее. Естественный биологический процесс, обкатанный многовековой историей человечества. Разумеется, Любочка, в ряду прочих первородящих женщин, панически боялась возможной боли. Но она была молода и здорова, потому боли особенной не почувствовала, а родила без усилий, словно облегчиться сходила.
   – У вас мальчик! – радовалась пожилая акушерка. – Да крепенький какой, на диво!
   Мальчик надрывно орал и дрожал всем тельцем, Любочке хотелось заткнуть уши, ее клонило в сон. Вот, собственно, и все, что запомнилось ей во время родов.
   Зато имя выбирали долго. Любочке хотелось чего-нибудь экзотического, ее артистическая натура жаждала «Альбертов» или «Роланов». Но тут Гербер, всегда такой уступчивый, проявил неожиданную жесткость. Он-то не понаслышке знал, как относятся школьники к мальчикам со странными именами. Как только не дразнили его одноклассники: и Гербом, и Гербарием, и Горбом, и даже Гробом. Он и боксом-то заниматься пошел, потому что ему насмешки надоели. Словом, «Альберты» и «Роланы» были категорически отметены. Категорически! И никакие слезы Любочке тут помочь не смогли. Только к исходу первого месяца, когда пора было выписывать свидетельство о рождении, ссоры в семье поутихли, а мальчика нарекли Ильей – в честь Ильи Ковригина из фильма «Девчата».
   А дальше жизнь снова превратилась в банку с консервированным компотом. Каждый новый день был как две капли похож на предыдущий, дни глупо ходили по кругу, словно стрелки часов по циферблату, рисочками было отмечено в этом кругу время кормления, прогулки и сна, промежутки заполняло полоскание пеленок и приготовление обедов, покупки и уборка, а промежутки между промежутками – тихая и однообразная «законная» любовь.
   Любочка заскучала. Она завела себе в Шаманке нескольких подружек – таких же молодых мамочек, и всё зазывала их в гости на пироги: заняться-то все равно нечем было.
   Должно быть, именно со скуки третье и основное место в Любочкиной жизни заняли досужие разговоры. Была Любочка болтушкой, поговорить любила. Но ей, в сущности, говорить было почти не о чем – то ли в силу возраста, то ли из-за недостатка образования. Поэтому она рассказывала новым своим подружкам вечно об одном и том же – о съемках. Это было неудивительно, ведь съемки в Выезжем Логе стали самым ярким и серьезным впечатлением ее недлинной жизни.
   Местным нравилось слушать Любочку – знакомство с самим Высоцким выделяло ее из общего ряда и как-то даже превозносило. К тому же и в Шаманке Любочка прослыла первой красавицей, тут уж ничего не сделаешь. Конечно, находились скептики и завистники, не верившие ни одному Любочкиному слову, но их нестройные голоса едва слышны были в общем одобрительном гуле – потому, отчасти, что молодые жили хорошо и дружно, по-людски.
   Любочка с каждым разом подправляла и подкрашивала свой рассказ, все настойчивее подтягивая на себя уютное одеяло общественного внимания. В итоге вся Шаманка вскоре выучила эту историю чуть не наизусть.
 
   Много позже, бог весть с какого момента, местные жители потихонечку присвоили Любочкины рассказы себе, повели их уже от собственного лица, додумывая и перекраивая, так что и сами поверили, будто съемки проводились не где-нибудь, а прямо у них в поселке. Конечно, это случилось несколько лет спустя, уж и Любочки никакой к тому моменту в Шаманке не было, но история прижилась и обросла фольклором. (И сейчас, случись кому заехать в Шаманку, ему обязательно расскажут о съемках в мельчайших подробностях и даже покажут дом, где «жил» Высоцкий. За давностью лет приезжие вполне верят.)

Глава 13

   Три с половиной года время было поймано в круг, а в центре круга царила великолепная Любочка – счастливая жена и мать, хозяюшка, раскрасавица, – и нравилось ей это маленькое уютное царство, и уже не представляла она для себя никакой иной жизни. Нет, Любочка не разлюбила кино, она по-прежнему бегала в клуб на каждую новую ленту и бессознательно подражала понравившимся киногероиням, по-прежнему собирала открытки со звездами, но о себе как о будущей актрисе больше не думала, а заботилась все больше о том, сыт ли Илюша, здоров ли Илюша, да не слишком ли устает Гербер на работе, да сколько денег остается до получки. Любочка научилась готовить и шить ничуть не хуже Галины Алексеевны, полы в ее доме были всегда тщательно вымыты, простыни накрахмалены, ребенок обласкан и ухожен, муж сыт, а его рубашки отглажены. Действительно, чем не счастье?
 
   Галине Алексеевне очень хотелось посмотреть на внука. Она выбила себе отпуск в июне, хоть и не ее была очередь гулять летом, наготовила тонну приданого – всяких там пинеточек, чепчиков и распашонок, аккуратно за тридцать суток купила билет на поезд. Но, увы, поездка не состоялась. Петра Василича, черти б его драли, перед самым отъездом понесло зачем-то обходить участки, с подчиненными сплавщиками он по какой-то мелочи разругался, поскакал по бревнам, словно молодой, оступился, да и ушел под воду, под эти самые бревна – еле его вытащили, едва не погиб человек. Он сломал лодыжку и ключицу, получил серьезное сотрясение мозга, к тому же переохладился и заработал двустороннее воспаление легких, – потому Галина Алексеевна, вместо того чтобы посмотреть на внука, долгих два месяца присматривала за мужем в красноярской больнице. И выходила его, вылечила, всю больницу подняв на уши, – был Петр Василич уже немолод, переломы заживали плохо, с легкими дело обстояло и того хуже, поэтому Галине Алексеевне довольно туго пришлось. В начале августа Петра Василича наконец-то выписали домой, но отпуск давно уже прошел, и никакие уговоры Галине Алексеевне не помогли – поездку пришлось отложить до следующего года, а приданое малышу отправили по почте несколькими посылками.
   Зато приехала взглянуть на малыша и невестку новосибирская бабушка. Она оказалась совершенно не такой, какой ее представляла Любочка. Не было ни строгого английского костюма, ни роговых «профессорских» очков, а было вместо них хрупкое, улыбчивое, гиперактивное существо по имени Валентина Сергеевна. Валентина Сергеевна совсем не похожа была на бабушку – она носила несерьезную рубашку-ковбойку и стрижку каре, без умолку щебетала и так затискала маленького Илюшу, что уже через неделю он отказывался сходить с рук, а когда его опускали в кроватку – надсадно плакал. И молодая бабушка без устали порхала с ним по комнате, укачивая-убаюкивая, напевая чуть фальшиво нежные и протяжные колыбельные песни.
   Валентина Сергеевна привезла два чемодана подарков и пятьсот рублей на хозяйство, а саму Любочку, кажется, полюбила сразу и навсегда – не было ни придирчивых замечаний, ни изучающих взглядов исподтишка, ни навязчивых поучений – ничего такого, чем грешат обычно свекрови, поэтому Любочке она сначала тоже очень понравилась.
   К сожалению, взаимная симпатия была недолгой. Неприязнь же, как это чаще всего случается, возникла по недоразумению, а само недоразумение спровоцировал Герой Берлина – еще давно, в первый день знакомства с Любочкой, соврав про четырехкомнатную квартиру в центре Новосибирска.
   Сам он давно забыл о невинном этом преувеличении, а вот Любочка, увидев чемоданы с подарками и, главное, целых пятьсот рублей, мгновенно вспомнила. Сразу пред ее темными очами возник призрак большого города – незнакомого, оттого еще более прекрасного, – и она только ждала удобного момента, чтобы поговорить со свекровью об их с Гербером возможном переезде под родительскую крышу.
   Случай наконец представился. Гербер уехал в Иркутск по делам (к Марине), Илюшенька, убаюканный, сладко уснул, а Любочка и Валентина Сергеевна мирно чаевничали на кухне. Слово за слово, с величайшей осторожностью, которой позавидовала бы сама Галина Алексеевна, Любочка завела желанный разговор.
   – Девочка моя, я всё понимаю, тяжело тебе, и воду из колодца несешь, и готовишь на печи, – смутилась Валентина Сергеевна. – И будь моя воля, я бы вас завтра же отсюда увезла.
   – Да мы бы вас ни капельки не стеснили, честное слово! – заверила Любочка. – Вы сами видите, я и постирать, и прибрать, и приготовить – всё умею.
   – Конечно-конечно, – еще больше смутилась Валентина Сергеевна. – Ты у меня хозяюшка хоть куда, повезло моему оболтусу, ничего не скажешь.
   – Да я не для себя вовсе, – поспешно вставила Любочка, уверенная, что дело идет на лад, – мне бы только Илюшеньку поднять. Здесь и садик ужасный, и ясельки. А про школу даже подумать страшно.
   – Да я бы и рада, Любонька! – заоправдывалась Валентина Сергеевна. – Только сейчас это никак невозможно.
   – Почему?! – похолодела Любочка.
   – Тесно у нас. Буквально повернуться негде. Я как раз в прошлом году маму свою к себе забрала, так уж вышло. Гербер тебе не рассказывал? Она у меня больна очень. Астма у нее, склероз. Ей семьдесят семь лет.
   – Так она же умерла!
   – Мама?
   – Ну да. Мы же сейчас в ее доме живем.
   – Это дом второй бабушки, папиной.
   – А-а-а, – протянула Любочка. Она уже прикинула в уме: четыре комнаты. Одна, предположим, под больную бабушку. Другая – родителям. Но ведь остаются еще целых две – им с Гербером и детская для Илюши! Ну ладно. Допустим, родителям две. Они все из себя ученые, им, наверное, кабинет нужен. Но ведь и тогда остается еще целая комната, пусть самая крошечная, зато в настоящем большом городе, где магазины и парикмахерские, где наверняка есть даже модные ателье, и еще кафе, и центральный рынок, и… Любочка смотрела на свекровь с неприязнью. Повернуться ей негде, видите ли! Вот ведь люди бывают до чего жадные! В таких сами хоромах живут, а для нее… да если бы для нее, а то ведь для внука пожалела! «Тю-тю» да «сю-сю», а как до дела дошло, так и на попятный. Ишь, пятьсот рублей привезла, облагодетельствовала! И не надо нам ваших пятьсот рублей, мы и сами с усами, без вас проживем, коли вы такие!!!
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента