Тетя Тося вручила мне платье. Я его тут же надела. Это было немецкое платье – красное, в черную клетку. Юбка широкая, под жесткий пояс. Верх узкий, застегнутый на крупные пуговицы, обтянутые этим же материалом.
   Тетя Тося посмотрела и сказала:
   – Влитое, как на тебя.
   А Нонна даже не посмотрела. Она куда-то собиралась, и тетя Тося что-то подшивала прямо на ней. Тетя Тося поворачивала свою дочку за талию. Нонна вертелась под ее руками. Я стояла и слышала, как тетя Тося ее любит. Эта любовь поднималась над ними горячей волной, как восходящий поток. И Нонна могла бы воспарить под потолок, раскинув руки. И не упала бы. Так и парила.
   А я стояла и смотрела на них в глубокой тоске – одинокая и сиротливая, хоть и в новом платье. Мамино платье – это тоже часть ее любви и заботы. Но что такое мое платье рядом с достижениями Нонны.
   Царенкова не было дома, но он незримо присутствовал. Нонна хлопотала над своей красотой для своего Царя, а челядь (тетя Тося) преданно служила и ползала у ее ног, выравнивая подол юбки.
   Я вернулась домой и легла. К вечеру у меня поднялась температура до 39 градусов. При этом я не была простужена. У меня не было вируса. Ничего не болело.
   Вызвали врача. Он ничего не нашел. Никто не мог понять, кроме меня. Я поняла. Это зависть. Организм реагировал на стресс, вызванный острой завистью.
   Ночью я проснулась совершенно здоровой. На потолке висела паутина. По ней шел паук, доделывал свою работу. Я не боюсь пауков, они милые и изящные, талантливо придуманные. Я смотрела на паука и мысленно поклялась: у меня тоже будет своя комната в коммуналке. И даже две. Об отдельной квартире я не смела мечтать. Это слишком. Надо ставить реальные задачи, итак, две комнаты в коммуналке, собственная собака, которая будет считать меня хозяйкой. А еще я брошу свою общеобразовательную школу и уйду навстречу всем ветрам. Навстречу славе… Я, как чеховская Нина Заречная, бредила о славе и готова была заплатить за нее любую цену.
 
   Возле моего дома в десяти минутах ходьбы стоял Литературный институт. Это было старое красивое здание со своей историей. Меня туда пускали. Почему? Непонятно.
   Я ходила на семинар Льва Кассиля. Он разрешал мне присутствовать. Я садилась в уголочек и слушала.
   Это был семинар прозы. Студенты обсуждали рассказы друг друга. Кто-то один читал рассказ, на это уходило двадцать минут. А остальные двадцать пять минут тратились на обсуждение. Каждый высказывал свое мнение.
   Мне казалось, что автор рассказа по окончании обсуждения должен достать револьвер и застрелиться. Или перестрелять обидчиков. Но нет…
   Обсуждение заканчивалось, и все тут же о нем забывали, как будто переключали кнопку на другую программу.
   Однажды я попросила разрешения прочитать свой рассказ. Мне разрешили. Рассказ назывался «Про гусей». О том, как гусенок случайно выбрался из своего загона и попал в большой мир.
   Слушали терпеливо. В конце все молчали. Стояла насыщенная тишина. Лев Кассиль сказал:
   – Что-то есть…
   Все согласились. Чего-то не хватает, но что-то есть. И то, что ЕСТЬ, гораздо перевешивает то, чего не хватает.
   Я шла по литературе на ощупь. Искала себя. «А кто ищет, тот всегда найдет», – так пелось в песне. А еще там пелось: «Кто хочет, тот добьется».
   Какой был бы ужас, если бы я не принесла клятву пауку и навсегда осталась преподавателем хора: сопрано, альты, басы, терции, кварты, квинты, чистый унисон! Боже мой, неужели это кому-то может нравиться…
 
   Царенков ставил со студентами «Чайку», и его интересовал Чехов как человек. Он высаживался перед аудиторией, помещал ногу на ногу и начинал размышлять вслух:
   – Чехов по повышенной требовательности к себе напоминал собою англичанина. Но это не мешало ему быть насквозь русским, и даже более русским, чем большинство русских. Большинство – неряхи, лентяи, кисляи и воображают даже, что это-то и есть наша национальная черта. А это – сущий вздор. В неряшестве расползается всякий стиль. «Авось» и «как-нибудь» – это значит отсутствие всякой физиономии. Повышенная же требовательность есть повышенная индивидуальность. Чехов – прообраз будущего русского человека. Вот какими будут русские, когда они окончательно сделаются европейцами… Не утрачивая милой легкости славянской души, они доведут ее до изящества. Не потеряв добродушия и юмора, они сбросят только цинизм. Не расставаясь со своей природой, они только очистят ее. Русский европеец – я его представляю себе существом трезвым, воспитанным, изящным, добрым и в то же время много и превосходно работающим…
   – Как вы, – вставила красивая Маргошка Черникова.
   – А что? – Царенков не понял: это поддержка или насмешка?
   – Ничего, – ответила Марго. – У нас что, мало воспитанных и талантливых?
   – Мало, – заметил Царенков. – Если талант, то обязательно пьющий. Русскому характеру нужно пространство во все стороны. И в сторону подвига, и в сторону безобразий. Водка раздвигает границы пространства, делает их безграничными.
   Ему хотелось домой. Он скучал по своей Нонне. И даже дома, сидя с ней рядом на диване, он скучал по ней. Какие-то тропы в ее душе и теле оставались непознанными.
 
   Царенкову нравилось брать жену на руки и носить из угла в угол. Нонна боялась, что он ее уронит, и крепко держалась за шею. Он чувствовал в руках ее живую теплую тяжесть. Приговаривал:
   – Не бойся… Я тебя не уроню, и не брошу, и не потеряю…
   – Боюсь… – шептала Нонна. – Уронишь, бросишь, потеряешь…
   Это было лучшее время их жизни.
 
   В Ленинграде все шло своим чередом. Гарик защитил кандидатскую диссертацию, мама накрывала стол. Ресторан отменили из экономии средств. Главная еда – холодец с хреном и рыба в томате. Рыба – треска. Все ели и пили, а потом пели и плясали.
   Пьяный Гарик настойчиво ухаживал за Ленкиной школьной подругой Флорой. Ленка сидела беременная, с торчащим животом, насупившись. Ей было неудобно одергивать мужа при всех, а муж вел себя как последний прохвост, хоть и кандидат.
   Моя мама смотрела-смотрела, да и вышибла Флору из дома. Мама вызвала ее в прихожую, вручила ей пальто и открыла входную дверь.
   – А я при чем? – обиделась Флора. – Это он…
   – А ты ни при чем, да?
   Гарик обиделся за Флору и побежал за ней следом. Ленка громко зарыдала басом. Вечер был испорчен.
   На другой день состоялось объяснение сторон.
   Гарик спросил у тещи:
   – Мамаша, что вы лезете не в свои дела?
   – Моя дочь – это мои дела, – ответила мама.
   – Ваша дочь выросла и сама уже мать. Не лезьте в нашу жизнь.
   Ленка молчала. Она любила мужа и боялась мать.
   – Делайте что хотите, – постановила мама. – Но не на моих глазах.
   Через несколько дней Лена и Гарик переехали к его матери. Ленка оказалась в одном доме со свекровью.
   У свекрови оказался однотонный голос, как гудок. И она гудела и гудела с утра до вечера. Текст был вполне нормальный, не глупый, но голос… Лена запиралась в ванной комнате и сидела там, глядя в стену.
   А Флора испарилась, будто ее и не было.
   Гарик был снова весел. Он любил жизнь саму по себе и не тратил времени на сомнения, на уныния и на плохое настроение.
   Он купил Ленке шляпку, похожую на маленький церковный купол. Ему нравилась Ленка в шляпке, и он бубнил, потирая руки:
   – «Корову сию не продам никому, такая скотина нужна самому…»
   И все вокруг смеялись – не потому что фраза смешна, а потому что смех был заложен в самом Гарике. Он был носитель радости. С вкраплением свинства. Всякая палка имеет два конца. И если на одном конце – радость, то на другом – горе. И так всегда. Или почти всегда.
* * *
   Нонна окончила театральное училище. Ее пригласили сниматься в кино. Роль не главная, но вторая.
   Впереди сияла блестящая карьера, однако произошла отсрочка. Нонна забеременела. Жизнь в корне менялась. Два года вылетали, как птицы.
   Встал вопрос о няньке. Страшно доверять беспомощное дитя чужому человеку. На первый план выплыла кандидатура тети Тоси. Кто ж еще?
   Нонна задумалась. Замаячили дурные предчувствия. Но что может быть важнее ребенка?
   Начался размен. И завершился размен. Тетя Тося получила комнату в двенадцать квадратных метров вместо своей двадцатиметровой. Потеря площади. Но ведь и Москва не Ленинград. Все-таки столица…
   Тетя Тося переселилась в Лялин переулок.
   В роддом она не поехала, было много дел по дому. Когда раздался звонок в дверь, она ринулась открывать. И на пороге встретила своего внука, имя было заготовлено заранее: Антошка.
   У Царенкова это был второй ребенок. У Веты осталась тринадцатилетняя дочь. А у Нонны и тети Тоси – первый и единственный сын и внук. И они на пару сошли с ума от всеобъемлющего чувства.
   Царенков отошел на второй план. Он уже воспринимался не как Царь, а как источник грязи и инфекции. Угроза для Антошки.
   Ему выделили отдельную ложку и кружку, как заразному больному, и заставляли принимать ванну по три раза в день.
   Царенков подчинился, но вскоре утомился. Он, конечно, любил наследника, но еще больше он любил свою профессию, себя в профессии и профессию в себе. Короче, себя во всех вариантах.
   Он любил садиться в кресло и громко разглагольствовать, положив ногу на ногу.
   Последнее время его интересовала связь искусства с политикой.
   – Когда Хрущев разрешил критику Сталина, возникла традиция: противопоставлять серого Сталина образованному Ленину, предпочитавшему не вмешиваться в сферы искусства. А все как раз наоборот.
   – Разве? – удивлялась Нонна, сцеживая лишнее молоко. У нее болели соски, но она понимала, что мужу нужен собеседник.
   – Сталин, будучи культурным неофитом, на всю жизнь сохранил уважение к высокой культуре и ее творцам. У Ленина же подобный пиетет отсутствовал наглухо.
   Появлялась тетя Тося и говорила:
   – Прибей полочку…
   – Ленин писал Луначарскому: «Все театры советую положить в гроб». Он их терпеть не мог, не высиживал ни одного спектакля до конца. Опера и балет были для него помещичьей культурой. Для Сталина же посещение опер и балетов было одним из главных жизненных удовольствий.
   – Прибей полочку, пока ребенок не спит, – торопила тетя Тося.
   – А вам не интересно то, что я говорю? – спрашивал Царенков.
   Тете Тосе были не интересны вожди, которые умерли. Ей важен был взрастающий внук. Вот кто настоящий царь.
   – Если Антошка заснет, молотком не постучишь, – объясняла тетя Тося.
   – Но я не умею вешать полочку.
   – Ты просто забей гвоздь. Я сама повешу.
   – Но я не умею забивать гвозди. Я их никогда не забивал.
   – Да что тут уметь… Дал два раза молотком по шляпке, и все дела.
   – Вот и дайте сами. Или позовите кого-нибудь, кто умеет…
   – Какой же ты мужик? – удивлялась тетя Тося. – Языком звенишь, как в колокол, а гвоздя забить не можешь.
   – Мама, – вмешивалась Нонна. – Лева – профессор. Зачем ему гвозди забивать?
   Тетя Тося звала соседа, который за стакан водки забивал два гвоздя и вешал полочку.
   – Ну что? – спрашивал Царенков. – Вышли из положения?
   – А что бы с тобой случилось, если бы прибил?
   Нонна выводила мать на лестничную площадку и сжимала руки перед грудью.
   – Мамочка, оставь Леву в покое. Он личность. Мы все должны его уважать.
   – А я кто? – вопрошала тетя Тося. – Говно на лопате?
   – Он работает. Он всех нас содержит.
   – А я не работаю? Верчусь с утра до вечера как белка в колесе. И хоть бы кто спасибо сказал.
   – Хочешь, уезжай на выходные к себе в комнату. Отдохни. И мы отдохнем.
   Тетя Тося выдерживала паузу, глядя на дочь бессмысленным взором, а потом начинала громко рыдать, выкрикивая упреки.
   Из соседних квартир выглядывали соседи. Нонна готова была провалиться сквозь землю.
   Выходил Царенков. Строго спрашивая:
   – В чем дело?
   Нонна торопливо уходила в дом, бросив мать на лестнице. Царенков уходил следом за Нонной.
   Им обоим не приходило в голову, что такие конфликты легко разрешаются лаской. Надо было просто обнять тетю Тосю за плечи и сказать теплые слова, типа «труженица ты наша, пчелка полосатая…».
   Тетя Тося трудилась как пчелка и жужжала и жалила как пчела. Но она созидала. И хотела поощрения своему труду, хотя бы словесного. Но Нонна была занята только мужем. Царенков – только собой. И бедной тете Тосе только и оставалось выть на лестнице, взывать к сочувствию.
   Она и выла. Нонна говорила:
   – Я пойду за ней.
   Царенков запрещал.
   – Пусть останется за дверью. Ей скоро надоест.
   Он воспитывал тещу, как ребенка. А ее надо было просто любить.
 
   Любить тетю Тосю было трудно.
   Она часто звонила мне по утрам и делилась впечатлениями.
   – Представляешь? Я вчера туалет полдня драила. А сегодня смотрю: в унитазе жирное пятно. Он что, в жопу свечи вставляет?
   – Тетя Тося, – строго одергивала я. – Ну что вы такое говорите? Царенков – известная в Москве фигура. Жить рядом с выдающимся человеком и замечать только унитаз…
   – Брось! – одергивала меня тетя Тося. – Вот у тебя муж… Мне бы такого зятя, был бы мне сыночек…
   Мой муж был ей понятен. А Царенков – чужд.
   – Я ему не верю, – жаловалась тетя Тося. – Он как фальшивый рубль. Вроде деньги, а ничего не купишь.
   – Но ведь Нонна его любит, – выкидывала я основной козырь.
   – Любит… Потому что дура.
   – Не дура. Царенков – блестящий человек.
   – Не все то золото, что блестит.
   Тетя Тося не понимала: как можно любить Царенкова – болтуна и бабника, фальшивую монету.
   – Да ладно, тетя Тося, у других еще хуже, – примиряюще говорила я.
   Чужие беды действовали на тетю Тосю благотворно. Они примиряли ее с действительностью.
 
   Моя сестра Ленка жила у свекрови, но это оказалось еще хуже, чем у матери. Она вернулась обратно. Ее муж Гарик остался дома со своей мамой. Все разошлись по своим мамам. Ленка и Гарик еще не выросли, и это не зависит от возраста. Можно не вырасти никогда.
 
   Жизненные успехи Нонны не давали мне покоя, и я тоже решила поступить в театральную студию и стать артисткой. Тем более что у меня в этом мире образовалось весомое знакомство: Царенков.
   Я попросила Царенкова меня послушать. Нонна дала мне время: среда, одиннадцать утра, аудитория номер семь.
   – Только не опаздывай, – строго приказала Нонна. – Ему к двенадцати надо быть у врача.
   – А что с ним? – участливо спросила я.
   – Не важно, – отмахнулась Нонна, и я догадалась: геморрой.
   Но это не мое дело, а тети Тосино. Ровно в одиннадцать утра я была на месте, в аудитории номер семь. Чтобы понравиться Царенкову, я надела шапку из рыси. Мех увеличивал голову, я была похожа на татарина.
   – Что ты будешь читать? – спросил Царенков.
   – Монолог Сони из «Дяди Вани». Антон Павлович Чехов, – уточнила я.
   – Это понятно.
   Царенков приготовился слушать.
   Я была вполне кокетливая девица, но с ним не кокетничала. Я его не чувствовала. Холеный, но не обаятельный.
   – Он ничего не сказал мне, – начала я. – Его душа и сердце все еще скрыты от меня. Но отчего я чувствую себя такою счастливою?..
   Я сделала паузу, как будто слушала свое счастье.
   – Ах, как жаль, что я не красива!.. – с тоской воскликнула я.
   Эти слова принадлежали Соне, а не мне. Я-то знала про себя, что я вполне красива и более того. Я – неисчерпаема. И поэтому было особенно сладко произносить: «Ах, как жаль, что я не красива…»
   Я стискивала руки, и легкий мех рыси вздрагивал над моим лбом.
   Царенков выслушал от начала до конца. Встал со стула. Прошелся из угла в угол. Потом обернулся ко мне и сказал:
   – Ваши способности равны нулю с тенденцией к минус единице. Поищите себя на другом поприще.
   Я спокойно выслушала и не поверила. Я чувствовала, что во мне что-то есть. Я заподозрила, что это Нонна накрутила мужа против часовой стрелки, не захотела конкуренции! И второй вариант: он ничего не понимает. Мало ли профессоров, которые ничего не понимают. Фальшивый рубль.
   Я убралась восвояси.
   Я решила пойти другим путем: поступить во ВГИК на сценарный факультет. Стать сценаристом и самой написать себе роль.
   Я именно так и поступила. Подала документы во ВГИК. Стала поступать. Мой муж нервничал. Он не хотел, чтобы я шла в кино, где вольные нравы и большие соблазны. Он хотел, чтобы я была только его, а он – только мой. Лучше жить в сторонке от ярких ламп, от славы и денег, которые, как известно, портят человека.
   Но мне хотелось именно яркого освещения, яркого существования, славы и денег, которые ходят парой.
   У нас с мужем были разные ценности. Его мама, моя свекровь, переживала за своего сына. Она понимала, что, выпустив меня из загона, как гусенка, он меня потом не поймает. Но она понимала и меня. И держала мою сторону. Она умела подняться над родовыми интересами и этим очень сильно отличалась от тети Тоси.
 
   Я провалилась во ВГИКе. После провала я вернулась домой. Вместо сумки у меня был красный чемоданчик, аналог современного кейса. Я вошла в комнату. Вся семья обедала за столом. Они перестали жевать и остановили на мне вопрошающий взор.
   Я должна была сказать: «Я провалилась. Можете радоваться».
   Или без «радоваться». Просто провалилась. Но я не могла это выговорить.
   Я бросила свой красный чемоданчик о стену и взвыла. И упала на кровать лицом в подушку. И выла в подушку, приглушенно, но душераздирающе.
   Мой муж и его семья: папа, мама и сестра – молча переглянулись, тихо поднялись и стали надо мной, как маленькая стая над поверженной птицей.
   Они искренне сострадали моему горю и отдали бы все, только чтобы я не выла так горько.
   Вечером свекровь привела соседку, которая хорошо гадала на картах.
   Соседка раскинула карты и сказала:
   – Сначала ты не поступишь. Вон черная карта. Это удар. Но потом благородный король будет иметь разговор, и тебя примут. Вот король. Вот исполнение желаний.
   Все с надеждой смотрели на гадалку. Всем хотелось, чтобы ее слова сбылись. И они сбылись.
   Я действительно обратилась к благородному королю, он имел беседу с ректором ВГИКа, и меня взяли. Я поступила в институт кинематографии.
   Сейчас я понимаю: институт ничему не мог меня научить. Невозможно научить таланту. Но институт очертил мой круг. Этот круг говорил: «Пойдешь туда, знаешь куда. Принесешь то, знаешь что…»
   И я пошла.
   Мой муж был рад за меня. Он переступил через себя. И свекровь тоже была рада. Она понимала: никого не надо подчинять и переделывать. Свобода – это составная часть счастья.
   Впоследствии свекровь мне говорила:
   – Ты сама себя сделала…
   Она не преувеличивала мои победы, но и не преуменьшала. Она сама по себе была очень неординарным человеком. А «чем интереснее человек, тем больше интересных умов видит он вокруг себя». Чья это мысль? Не помню. Но не все ли равно?
* * *
   – Представляешь? – Голос тети Тоси в трубке был хрипловатым и мстительным. – Я сегодня вижу, он стоит перед зеркальным шкафом и смотрит на себя во весь рост.
   – Голый? – не поняла я.
   – Почему голый? В костюме. На работу собрался. Волосы причесал мокрой расческой. А в расческе вата.
   – Зачем?
   – Чтобы перхоть снять.
   – Ну так хорошо, – говорю.
   – Расчесал. Стоит, смотрит. Я думаю: чего это он смотрит? А он расстегнул ширинку и переложил яйца с одной ноги на другую.
   – Какие яйца? – не поняла я.
   – Ну какие у мужиков яйца?
   – О Боже! – догадалась я. – Куда вы смотрите?
   – А потом взял и положил обратно. Как было, – продолжала тетя Тося.
   – А зачем?
   – Ну, чтоб красивше было.
   – Человек выступает перед аудиторией, перед молодыми студентками. Он не должен упустить ни одной мелочи. Что тут особенного? – заступилась я.
   – Скажи, зачем женатому человеку перекладывать яйца с места на место? Кому он хочет нравиться? Поверь моему слову: он бабник. Он бросит мою Нонну. Стряхнет, как сопли с пальцев. Вот увидишь!
   Я содрогнулась от такой участи.
   – Во-первых, не бросит, – возразила я. – А если и бросит, то из-за вас. Вы устраиваете из их жизни гадючник.
   – Я? – искренне изумляется тетя Тося. – Да я кружусь, как цирковая лошадь. Все на мне. Что бы они без меня делали? Засрались бы по уши.
   – Вот если бы вы все делали и при этом молчали бы, – помечтала я.
   – Ну да… бессловесная тварь…
   Я понимала: тетя Тося видит мир через закопченное стекло. Такое у нее видение. И еще – потребность конфликта. Конфликт создает драматургию. А без драматургии жизнь пресна, неподвижна, как стоячее болото.
   – Как Антошка? – переводила я стрелку.
   Голос тут же менялся. Тетя Тося уже не говорила, а пела, выпевала гимн своему маленькому божеству.
   – Я ему говорю: «Антошечка…» А он смотрит на меня и: «Баба-зяба…»
   – А что это такое?
   – Баба-жаба, – переводит тетя Тося. – Умница. Представляешь, так сказать…
   От внука тетя Тося готова слышать все, что угодно. Ее сердце полно любви, счастья и смысла.
 
   Дом со старухой пошел на слом, и мы вернулись к родителям мужа. Я училась во ВГИКе, работала, преподавала два дня в неделю. У меня было пятнадцать учеников, они шли один за другим. Я не успевала поесть.
   Я возвращалась домой уставшая, просто никакая. Произносила одно только слово «жрать!» и падала на стул.
   Моя свекровь тут же начинала метать на стол тарелки. А мой свекор садился напротив и смотрел, как я ем. Это был театр.
   Я поглощала еду, как пылесос, втягивая в себя все, что стояло на столе. Я ела вдохновенно и страстно, наслаждаясь процессом. И через еду открывалась моя суть – простодушная, страстная и первобытная.
   Отец моего мужа искренне радовался за меня: была голодная, стала сытая. Отвалилась. Счастье.
   А свекровь видела больше других. Она понимала, что я беру на себя больше, чем могу поднять. Я учусь, работаю, зарабатываю. Она знала мне цену, и цена эта была высока. Я чувствовала ее отношение и любила в ответ.
   Они стали моей семьей.
 
   Время шло. Царенков получил отдельную трехкомнатную квартиру в центре.
   У тети Тоси образовалась своя комната. У Нонны и Царенкова – своя спальня. И большая комната – зала, как называла ее тетя Тося.
   В зале стоял телевизор, обеденный стол. Сюда набивались гости.
   В дни приемов тетя Тося жарила блины, и уже к блинам все остальное: селедка, водка, квашеная капуста, и даже салаты заворачивали в блины. Это было неизменно вкусно и дешево, хотя утомительно. Тетя Тося становилась красная и задыхалась.
   Гости хвалили угощение, благодарили тетю Тосю. Она расцветала, хоть и задыхалась. Ей было необходимо признание и поощрение.
   Царенков по-прежнему заводил свою бодягу, на этот раз по поводу Максима Горького. А точнее, по поводу Вассы Железновой в исполнении Пашенной.
   Пашенной на вид лет шестьдесят – семьдесят. А у Вассы дети – юные девушки, до двадцати лет. Значит, Вассе – максимум сорок. Вопрос: что делает на сцене широкая, как шкаф, старуха Пашенная?
   Все слушали Царя и прозревали: в самом деле, как далеко продвинулось время, оставив за бортом прошлых кумиров: Пашенную, Книппер, Тарасову. Тарасова сегодня – просто тетка с сиськами и фальшивым картонным голосом. Мечта боевого генерала.
   Тетя Тося не могла терпеть такого святотатства. Фотокарточка Тарасовой, купленная в газетном киоске, стояла у нее на комоде рядом с фотокарточкой родной матери.
   – Зато они почитали заповеди, – возразила тетя Тося. – Бога боялись. А вы, современные и модные, нарушаете заповеди все до одной.
   – Какие, например? – заинтересовался критик Понаровский.
   – Почитай отца и мать своих – раз. – Тетя Тося загнула палец. – Не сотвори себе кумира – два.
   Нонна догадалась, что она имеет в виду ее и Царенкова.
   – Не пожелай жены ближнего – три, – продолжала тетя Тося. – Не суди, да не судим будешь – четыре.
   – Не лжесвидетельствуй – пять, – подсказал Царенков.
   – Уныние – это грех – шесть, – подхватили за столом.
   – Короче, не сплетничай, не ври и не трахайся, – подытожил Понаровский.
   – Но без этого не интересно. Пресно. И вообще невозможно.
   – На то и заповеди. Для преодоления соблазнов.
   – А как насчет не убий и не укради?
   – Это легче всего, – сказала тетя Тося. – Не убить легче, чем убить. И красть неприятно, если не привык.
   Из кухни повалил дым. Это сгорел блин на сковороде. Тетя Тося метнулась на кухню.
   – А бабка права, – заметил Понаровский.
   – Кто бабка? – обиделась Нонна. – Ей всего пятьдесят. На двадцать лет моложе Пашенной…
 
   По воскресеньям к Царенкову приходила его дочь, тринадцатилетняя Ксения.
   Ксения – вылитый отец, но то, что красиво для мужчины, не годится для девочки. Высокий рост, тучность… Мальчики в школе не обращали на нее внимания, более того – дразнили обидным словом «дюдя». Ксения переживала.
   Царенков любил свою дочь, но не мог общаться более двадцати минут. Он не знал, о чем с ней говорить. Ему становилось скучно, и он отсылал ее к Нонне, а сам заваливался на кровать для дневного сна.
   У Нонны своих дел по горло: ребенок, роль, тренировка дикции.
   Тетя Тося забирала девочку на кухню, учила ее готовить. Они вместе делали витаминные салатики.
   Тетя Тося чистила ей морковочку. Ксения грызла.
   Тетя Тося искоса смотрела на ребенка, испытывала угрызения совести. Отобрали отца. Ранили. Девочка – подранок. Тетя Тося знала: такие раны не зарубцовываются. Они на всю жизнь. И чем некрасивее была Ксения, тем ее больше жалко.