Страница:
Царенков не в состоянии был думать ни о ком, кроме себя. Но у него тоже был комплекс вины. Чтобы пригасить комплекс, он дарил Ксении подарки – бессмысленно дорогие, например, плюшевого медведя величиной с человека.
– Зачем? – спрашивала тетя Тося. – Пыль собирать?
– Молчи, – умоляла Нонна. – Пусть что хочет, то и делает.
– Это моя дочь и мои деньги, – обрывал Царенков.
Тетя Тося надувала губы. «Мои деньги» казались ей намеком.
– Я тоже свою пенсию вкладываю, – напоминала тетя Тося.
– Что такое ваша пенсия? «Копеечки сиротские, слезами облитые…» – Это были слова из какой-то пьесы. Но тетя Тося пьес не читала. Она кидала ложки об пол и уходила в свою комнату. И через несколько секунд оттуда выплывал волчий вой.
– Я не могу. Пусть она уедет, – умолял Царенков.
– А как же Антошка? – терялась Нонна.
– Как все дети. Отдадим его в ясли.
– В яслях он заболеет и умрет.
– Тогда пусть забирает его с собой.
– Куда? В коммуналку?
Нонну начинало трясти. Каждый ее нерв был напряжен, как струна, готовая лопнуть.
– Тогда я не знаю, – сдавался Царенков. – Мне уже домой идти неохота. Понимаешь?
Нонне захотелось сказать: не ходи. Но она сдержалась. Дернула углом рта.
Последнее время Царенков стал замечать, что мать и дочь похожи друг на друга: одна и та же ныряющая походка, головой вперед. (Как будто можно ходить головой назад.) Одна и та же косая улыбка: правый угол рта выше левого… Когда-то ему нравились и улыбка, и походка, но сходство все убивало.
Мать Царенкова была латышка. В доме культивировались труд, дисциплина и сдержанность. Он так рос. Он так привык.
Мать говорила: когда близкие люди всегда рядом, так легко распуститься… Поэтому в семье особенно важно сохранять «цирлих-манирлих»…
– Может, няньку возьмем? – размышляла Нонна.
– Я не выношу чужих в доме, – сознался Царенков.
Он не хотел терпеть тещу, не хотел чужих в доме. Значит, Нонна должна была все бросить и превратиться в няньку, в домрабу. А ее мечты? А высокое искусство?
Нонна начинала плакать. Царенков воспринимал ее слезы как давление.
Одевался и уходил.
Однажды ночью у тети Тоси разболелась голова. Видимо, поднялось давление. Она вспомнила, что лекарство лежит на тумбочке возле кровати Царенкова.
Тетя Тося натянула халат. Вошла в спальню и зажгла свет. Царенков лежал на спине, развалившись, как барин, а ее несчастная дочь копошилась где-то в ногах.
Тетя Тося ничего не поняла. Потом сообразила: это действо называлось «французская любовь». Французы чего хочешь придумают…
Тетя Тося замерла как соляной столб.
Царенков открыл глаза, увидел тетю Тосю в натуральную величину и дернул на себя одеяло. Бедная Нонна осталась под одеялом без воздуха и в темноте.
– Вон! – приказал Царенков.
– Я за таблетками, – объяснила тетя Тося, подошла к тумбочке и взяла лекарство. – Ни стыда ни совести, – прокомментировала тетя Тося, выходя за дверь. Она не могла уйти молча.
Тетя Тося удалилась. Нонна выбралась из-под одеяла.
Царенков тяжело молчал. Это было гораздо хуже скандала. Лучше бы он закричал, выпустил наружу свой протест. Но он молчал. Протест оставался в нем и распирал его грудь и сердце.
Царенков набрал новый курс.
Курс оказался очень интересным и перспективным. Особенно девушка из Харькова с дурацкой фамилией Лобода.
Харьков – мистический город. Он рождал в своих недрах много ярких талантов и поставлял в столицу.
Лобода ни с кем не дружила, не тусовалась. Была сама по себе. И не хотела нравиться, что противоестественно для актрисы. Актрисы хотят нравиться всем без исключения. Привычный образ молодой актрисы: глазки, реснички – хлоп-хлоп, фигурка, ножки, пошлость молодости. Молодость упоена собой. В молодости кажется, что до них ничего не существовало.
Лобода разбивала привычный стереотип. Она не наряжалась и не красилась. Царенков никогда не помнил, что было на ней надето. Ему это нравилось. Человек должен выступать из одежды, а не наоборот.
Для нее не было авторитетов. Она сама себе авторитет. Это была рано созревшая личность. Царенков ловил себя на том, что он ее стесняется.
Однажды на занятиях по мастерству Царенков предложил приспособление: если надо держать паузу, можно глядеть в лицо партнера и считать реснички вокруг его глаз. Сохраняется напряжение.
Царенков преподавал давно, у него были заготовки на все случаи актерского мастерства. Не будет же он каждый раз придумывать что-то новое. Все давно придумано.
Студенты обрадовались и принялись отрабатывать прием, считать реснички.
Лобода стояла в стороне.
– Вы не согласны? – спросил Царенков.
– Для меня сцена – это алтарь, а не конюшня.
– Первые пять лет – алтарь. А потом – конюшня. А вы – лошадь или конюх. Это не только искусство, но и ремесло.
Лобода не ответила. Но было ясно, что она презирает такую концепцию.
Царенкова задевало непослушание учеников. Он привык к своему безусловному авторитету.
В учебном спектакле Царенков дал Лободе характерную роль, откровенно комедийную. Лобода играла совершенно серьезно, с личным участием. Никого не смешила специально, проживала каждую секунду.
Царенков понимал, что в пространство театра приходит большой талант. Звезда. Он умел это распознать. У него был талант – услышать другой талант.
Лобода не клевала на похвалы. Она и сама все про себя знала. Она была взрослой сразу.
Я училась на втором курсе института и написала сюжет для «Фитиля». Две страницы.
Сюжет приняли. Я получила деньги и купила телевизор. Но это не все. Я показала эти две страницы одному замечательному писателю. Он прочитал тут же, при мне и сказал: «Ваша сила в подробностях. Пишите подробно».
Я уже рассказывала эту историю и рискую быть занудной, повторяясь. Но из песни слова не выкинешь. Как было, так было.
Я пришла домой со своими двумя страницами, села к обеденному столу, письменного у меня не было, и переписала две страницы подробно. Получилось – сорок две.
Далее я пригласила машинистку – не помню откуда, но помню ее имя: Кира Наполеоновна.
Я диктовала ей свои сорок две страницы и время от времени громко хохотала над текстом. Кира Наполеоновна скромно улыбалась – не тексту, а тому, как я смеюсь.
В середине дня мы с ней обедали. Обед я называла: крестьянский завтрак. Картошка, зеленый горошек, кусочки колбасы, сладкий перец – все это кидалось на сковородку, а сверху заливалось яйцами. Главное – не пересушить.
Мы ели эту нехитрую еду с видимым наслаждением, потому что главное в трапезе – своевременность. Есть тогда, когда хочется есть.
Своевременность – великая сила.
Своевременно полюбить – не рано и не поздно. Своевременно умереть. Своевременно прославиться…
Рассказ я отнесла в толстый журнал, и его напечатали. Критика обратила внимание. В журнале «Вопросы литературы» вышла большая статья, где разбирались самые значимые имена: Аксенов, Шукшин, Горенштейн, и я в такой высокозначимой компании. Это называется: куда конь с копытом, туда рак с клешней. Кто они – и кто я? Девочка с Выборгской стороны. Хотя если разобраться, деревня Сростки, в которой возрос Шукшин, – намного дальше и намного глуше, чем моя Лесная улица.
Моя мама позвонила и спросила:
– Кто за тебя пишет?
Ей в голову не могло прийти, что я сама на что-то способна. Нет пророка в своем отечестве.
Все, что произошло потом, выглядит как цепь случайностей.
Едет поезд откуда-то с юга, «стучат колеса, да поезд мчится»… В купе – двое актеров: мужчина и женщина. Оба молоды и красивы. Они не любовники. Просто снимаются в одном фильме на Одесской студии.
На длинной остановке актер выскочил из поезда, купил ведро яблок и журнал с моим рассказом. Он продавался в газетном киоске.
Далее актер вернулся в купе, залез на верхнюю полку и от нечего делать прочитал рассказ. Потом протянул журнал актрисе и сказал:
– Прочитай.
Актриса вытерла полотенцем яблоко, села удобно в уголочек, возле окошка и прочитала рассказ. И положила журнал в свою сумку.
Дома она сказала мужу:
– Прочитай… – И вытащила из сумки журнал.
Перед сном муж зажег верхний свет, начал читать, прочитал до конца и тут же позвонил своему директору объединения. Муж был не просто так, а художественный руководитель объединения на киностудии «Мосфильм». Большой человек.
Он сказал директору – пожилому и хитрому армянину:
– Позвоните автору и заключите договор.
Далее было объяснено, какому автору, и назван мой рассказ.
Армянин посмотрел на часы, было два часа ночи.
– А завтра ты не мог позвонить? – упрекнул директор.
– Завтра поздно. Ее перекупят…
В девять часов утра в моей квартире раздался звонок. Звонил редактор объединения и елейным голосом приглашал приехать на киностудию к одиннадцати часам, третий этаж, десятый кабинет.
Мне не надо было повторять два раза. Киностудия – фабрика грез. Моих грез. Как часто я мечтала о той минуте, когда меня пригласят на киностудию, заключат со мной договор, и моя слава, как пожар в лесу – вспыхнет и разгорится. И я буду не просто «я», а «я» плюс еще кто-то, поцелованный Богом в самую макушку.
В одиннадцать утра я стояла перед главным редактором. Рядом околачивался хитрый армянин и задумчиво смотрел вдаль.
Я думала: он обдумывает концепцию фильма, но позже поняла – он считал, на сколько можно надуть меня в деньгах.
Редактор достал договор.
– У вас паспорт при себе? – спросил он.
– Нет. Я его потеряла.
– А как же вы прошли на студию?
– По студенческому билету.
Редактор посмотрел на директора.
– А наизусть вы помните? – спросил хитрый армянин.
– Билет? – не поняла я.
– Паспорт…
– Помню.
– Ну и все.
Со мной заключили договор, потому что боялись: если я выйду в коридор, меня тут же перекупят.
Было лето. Мы жили на даче, снимали какую-то халупу.
Я пришла в халупу и сказала мужу:
– Я хочу помыть голову. Полей мне над тазом.
Муж нагрел воду в ведре. И стал лить на мои волосы. Я стояла, склонив голову, и дрожала. Это был стресс.
Оказывается, счастье – тоже стресс, и организм реагирует перенапряжением.
Это был один из самых счастливых дней в моей жизни. Я себя нашла, и МЕНЯ нашли.
Был еще один самый счастливый день.
…Меня положили в больницу с подозрением на внематочную беременность. Впереди маячила операция – боль и страх. А в дальнейшем – возможная потеря материнства. Я должна была пройти через пытки и остаться бесплодной на всю жизнь.
Я паниковала, плакала, гневила судьбу.
Вокруг меня лежали женщины с туберкулезом костей, это была специализированная больница. Они были хромые и кривые – каждая на свой лад, но мужественно несли свой крест. Они презирали меня за трусость и за то, что я была молодая, целая, без видимых дефектов.
Лечащий врач Ефим Абрамович тоже не испытывал ко мне сочувствия и, когда я лезла к нему с вопросами, отмахивался, как от пчелы.
Однажды я нарушила правила внутреннего распорядка. Ко мне приехал муж, и мы ушли с ним гулять по территории. Я опоздала на ужин.
На другой день, вернее, утро, меня с треском выгнали из больницы.
Ефим Абрамович сказал:
– Мы не держим тех, кто не считается с нашим режимом.
– А как же моя труба? – удивилась я.
Я знала, что плод развивается в трубе и это смертельно опасно.
– Какая еще труба, – отмахнулся врач. – Беременность восемь недель…
Судьба повернулась на сто восемьдесят градусов: никакой операции, и через семь месяцев – ребенок, желанный и долгожданный.
Спрашивается: зачем меня выгонять? Просто выписали бы, и все.
Я захотела спросить у врача: «Тогда зачем мне ваша сраная больница?»
Но это было бы невежливо, и я попросила:
– Можно от вас позвонить? Пусть муж вещи привезет.
– Звоните. Только быстро. Два слова.
Я произнесла три слова:
– Меня выписывают. Приезжай.
– А как же… – не понял муж.
– Все нормально, – добавила я еще два слова.
Муж приехал. Привез вещи. Я стояла в какой-то комнате с окном и одевалась. Я скинула все казенно-больничное и оделась в свое, индивидуальное. Сейчас мы с мужем покинем юдоль страданий и уйдем отсюда в другую жизнь. Мы будем вместе ждать ребенка, придумывать ему имя, покупать на базаре морковку и яблоки – антоновку, чтобы ребенок развивался в благоприятных витаминах.
Мой муж стоял рядом и улыбался. Улыбка у него была детская. Он, наверное, так же улыбался в детском саду.
Мы взялись за руки и пошли. Как мы шли… На десять сантиметров выше земли. Мы парили.
А вокруг – такая обыкновенная, городская, грязная весна, с пятнами солнца на тающем снегу.
Тетка в белом халате продавала капусту. Мы остановились и купили один вилок. Она взяла у нас деньги и вернула сдачу, и мы пошли дальше. Муж нес капусту, как приз.
Это был второй самый счастливый день. Я выиграла свое бессмертие. У моей дочери – такие же глаза. А у внучки – такой же смех и форма ногтей. Каждый несет в пространстве часть меня. И получается: «Нет, весь я не умру…»
Я отпраздновала свои два счастливых дня без фанфар. Первый раз – вымыла голову. Другой раз – купила вилок капусты.
Нонна работала в театре. Получала роли – не первые, но и не последние.
Царенков был царь на уровне школы-студии. А дальше его власть кончалась. А просить он не умел и не хотел. У него были свои представления о достоинстве. Его ученики пробивались как могли. Кому-то везло, кому-то нет.
Нонна могла рассчитывать только на себя. Она так и делала.
Ей дали роль в пьесе о сталинских лагерях.
Нонна решила почитать соответствующую литературу. Чтобы понять героиню, надо иметь представление о времени, в котором варился данный характер.
Нонна отправилась к Понаровскому, у которого была хорошая библиотека. Там можно было найти все.
Перед тем как отправиться, она позвонила ему по телефону. Телефон оказался глухо занят. Значит, Понаровский дома. Быстрее доехать, чем дозвониться.
Тетя Тося передала для Понаровского пирожки с капустой. Нонна положила пакетик в сумку, а сумку через плечо – и так было легко и весело выбежать из дома в красивый зимний день. Заскочить в автобус, потом соскочить с автобуса. А потом подняться к Понаровскому на шестой этаж без лифта. А потом поговорить о роли, поискать нужную книгу, попить чай с пирожками… А потом играть роль и замирать, глядя в притихший зал, протягивать им сердце на вытянутых руках и напитываться энергией зала. Умирать и воскресать и после этого становиться всесильной и бессмертной. Хорошо…
Нонна позвонила в круглый звонок.
Понаровский открыл дверь, стоял смущенный и растерянный, будто обкакался. И не приглашал пройти.
– Я ненадолго. Можно? – смутилась Нонна.
Понаровский слегка пожал плечом.
– Может, мне уйти? – предложила Нонна.
Из комнаты вышла Лобода и сказала:
– Нет, нет, раз пришли – останьтесь. Нам давно пора поговорить.
Нонна сообразила, что Лобода – любовница Понаровского. Разница в возрасте 30 лет, но ничего. У Чаплина – разница в пятьдесят лет. Понаровский – не Чаплин, однако вдовец с трехкомнатной квартирой. А Лобода – из Харькова, ни прописки, ни кола ни двора, ни кожи ни рожи, один гонор.
– О чем говорить? – не поняла Нонна.
– Раньше вы были беременная, потом кормящая, вас нельзя было травмировать. А теперь ваш ребенок подрос, пора все поставить на свои места.
– При чем тут мой ребенок? – не поняла Нонна.
– При том, что я и Лева, мы любим друг друга. Мы – одно целое. А вы с вашей мамашей только терзаете его и уничтожаете. Он страдает. Отпустите его. Иначе он просто погибнет.
Нонна растерянно взглянула на Понаровского.
– Они здесь встречаются? – спросила она.
– Я здесь живу, – уточнила Лобода.
Значит, Понаровский пригрел бездомную парочку. Как когда-то он пригревал ее с Царенковым. Это его функция – дать приют бедным влюбленным. Вернее, бедному влюбленному Царенкову. Он был друг Царенкова. А Нонна наивно полагала, что он и ее друг тоже.
Нонна достала из сумки пирожки. Протянула Понаровскому.
– Вот, – сказала она. – Мама передала…
Понаровский взял пакет, пахнущий свежей выпечкой. Проговорил:
– Спасибо…
Ему было мучительно неловко.
Нонна повернулась и пошла прочь, потом побежала с шестого этажа на пятый, с пятого на четвертый. Она бежала, будто за ней гнались.
Понаровский выскочил на площадку, смотрел сверху, как она бежит. Весь лестничный пролет как будто наполнился ужасом. Понаровский боялся, что она сейчас перемахнет через перила и разобьется. Но ничего не случилось. Хлопнула дверь, ведущая на улицу.
– Она бросится под грузовик, – мрачно сказал Понаровский.
– Не бросится, – ответила Лобода.
– Ты жестокая.
– Мне надоело, как партизану, прятаться и ждать, когда придут и повесят.
Нонна не помнила, как добралась до дома. Мать открыла дверь. Увидела дочь без лица.
– Что случилось? – обмерла тетя Тося.
– Мама, ты была права, – почти спокойно сказала Нонна. – Он болтун и бабник. Но это не все. Он подлец. У него уже три года постоянная любовница. Он живет с ней у Понаровского, которого мы считали нашим другом.
В прихожую вышел Царенков. Он был дома. Он понял все и сразу.
Тетя Тося тоже поняла все и сразу. Ее как будто ударили по ногам. Она упала на пол и стала стучать головой об пол, как будто хотела выбить из головы эту жуткую весть.
Одно дело, когда она сама придиралась к Царенкову. И совсем другое дело, когда это материализуется, становится реальностью. Измена, сплетни, радость врагов. Люди завистливы, и им становится хорошо, когда другим плохо. Но это не все. Нищета. Как они проживут на тети Тосину пенсию и зарплату артистки? Вот уж действительно «копеечки сиротские, слезами облитые…».
Тетя Тося все стучала и стучала головой об пол. И это было страшно.
Снизу постучали по батарее. Это соседи протестовали против шума.
Нонна стояла бледная, как луна. И такая же безмолвная.
Царенков просто не знал – что ему делать. Он подбежал к тете Тосе и хотел поднять ее с пола, но тетя Тося укусила его за руку. Впилась зубами, как собака бультерьер.
Боль вывела Царенкова из оцепенения. Он стал действовать. Позвонил своему другу-врачу, описал картину и спросил: что делать?
– Вызывай машину, везите в психушку, – посоветовал друг. – Вы сами не справитесь.
Друг продиктовал нужный телефон.
Царенков набрал номер.
Приехали два здоровых бугая, один – врач, другой – санитар. Видимо, туда нанимали только физически мощных людей.
Тетю Тосю оторвали от пола, уложили на носилки и увезли неведомо куда.
Нонна не сдвинулась с места. На нее напал ступор.
Царенков удалился в комнату, сел в кресло и стал читать газету. Возможно, он просто смотрел в листки. Но это не имело значения.
– Ты нас бросишь? – спокойно спросила Нонна.
– И не подумаю, – сказал Царенков. – Я что, дурак?
– Но Лобода сказала…
– Мало ли что она тебе сказала, – перебил Царенков и перелистнул газетный лист.
Он сидел в доме и ото всего отпирался. Значит, Лобода приняла желаемое за действительное. Она ведь не знала, что имеет дело с бабником и болтуном. И все же выплыло неоспоримое: он изменяет ей уже три года и, оставшись наедине, поносит свою семью. Это предательство. Дом перестал быть крепостью. Это уже не крепость, а проходной двор.
Нонна пошла к ребенку. Он сидел на полу и складывал кубики.
Завтра с утра репетиция. Куда девать ребенка? Куда увезли маму? Куда ушла любовь?
Они были созданы друг для друга. А он взял и все разломал своими руками. И теперь сидит как ни в чем не бывало.
Утром Нонна узнала адрес психушки и поехала по адресу.
И попала в ад.
Палаты были без дверей, все на обозрении. Вонь. Нищета. И серые тени бродят и вскрикивают.
Нонне казалось, что пахнет серой, как в аду.
И вдруг сквозь это адское пространство Нонна увидела лицо своей мамы, худое, как у овечки.
Тетя Тося лежала тихонькая, смиренная, испуганная, как ребенок. И не моргала.
Это лицо вошло иглой в сердце Нонны. Она поняла, что не оставит здесь свою мать ни при каких обстоятельствах. Она заберет ее сию же секунду. А если не отдадут – выкрадет.
Состоялся разговор с лечащим врачом. Выяснилось, что забрать больного из психушки очень трудно. Практически невозможно. Надо подключать дополнительные силы.
Врач был похож на красивого орла. И имя клокочущее: Глеб.
Он объяснял Нонне, что грань между нормой и болезнью очень зыбкая. Нижняя грань нормы почти смыкается с началом «не нормы».
Тетю Тосю можно было признать и здоровой, и психопаткой.
Нонна слушала и понимала: от Глеба зависит – в какую сторону он развернет диагноз.
В заключение Глеб сказал, что хорошо бы иметь ходатайство, бумагу на бланке, подписанную авторитетными лицами.
Глеб страховал себя на всякий случай.
Нонна достала такую бумагу у себя в театре. В ней было сказано, что Нонна – штатная артистка театра и подает большие надежды. Про тетю Тосю ни слова, но дальнейшее подразумевалось само собой. У тех, кто подает большие надежды, родственники должны быть в полном порядке, а не валяться по психушкам.
Нонна позвонила в больницу.
Глеб был любезен. Его голос плыл. Нонна поняла, что одним ходатайством не обойтись, придется приплачивать натурой. Цель оправдывала средство. Ради матери она была готова на все. Да и чем дорожить? Это раньше ее тело было – сокровище, клад, хранилище любви и верности. А сейчас… Какой смысл хранить верность, которая не нужна.
Глеб назначил свидание у себя дома. Нонна приехала.
Все произошло спокойно, по-деловому.
Глеб оказался сорокалетний, смуглый, чистый, совершенно не вонючий, с очень красивым смуглым членом. Просто произведение искусства. Хоть бери и рисуй.
Нонне не было противно. Она быстро разделась. И потом так же быстро оделась.
– Ты прямо как пожарник, – заметил Глеб.
– А что тянуть?
Глебу хотелось именно потянуть. Ему хотелось романтики, которой так мало было в его жизни. В его жизни были только сумасшедшие и их родственники с вытаращенными глазами и нескончаемыми вопросами.
Нонна вернулась домой, подавленная изменой. Это случилось с ней в первый раз и было равносильно потере девственности.
По дому фланировали студенты, новый курс. Царенков лихо приспособил их на хозяйстве. Одна студентка гуляла с ребенком. Другая стояла у плиты и жарила картошку. Трое парней слушали лекцию Царенкова. Он восседал нога на ногу и вещал на тему: художник и власть.
– Борис Годунов пожалел юродивого. По этим же законам Сталин пощадил Шостаковича. Не стал добивать. Тиранам тоже хочется побаловать себя милосердием. Так кошка иногда отпускает мышь…
– Сытая кошка… – заметил студент.
Нонна ушла в спальню. У нее болела голова, душа, совесть. Болело все, что может болеть. Она была как мышь, побывавшая в зубах кошки.
Чувство вины немного примирило Нонну с Царенковым. Она смотрела на него глазами равного – без растерянности, без страха и без желания угодить любой ценой.
– Завтра я забираю маму, – сообщила Нонна.
Царенков промолчал. Потом сказал:
– Ты должна сделать выбор: мать или я. Вместе мы несовместны. Ты это знаешь. Я не могу жить и дышать постоянным хамством.
– Но она все делает. Хамство – это же мелочь.
– Мелочи разрушают большое. Маленький древесный жук может сожрать концертный рояль.
Нонна испугалась, что Царенков пустится в долгие рассуждения, но он был краток.
– Если твоя мать сюда вернется, я уйду.
– К Лободе?
– Тебя это уже не будет касаться.
Нонна помолчала, потом сказала:
– Ты мне нужнее, чем мама. Но ты сильный, с профессией, тебя любит много людей. У тебя есть всё. А мама… Она беспомощная, глупая и старая. У нее есть только я и внук. И больше ничего.
– Таких много по стране… Оглянись. Вся страна в маргинальных сиротках. И ничего. Живут.
– Но они мне никто. А моя мама – это моя мама.
– Как хочешь. Я сказал.
Нонна привезла тетю Тосю домой.
Царенков сложил чемодан и ушел. Нонна отдала ему ключи от тети Тосиного жилья. Но Царенков не пошел в коммуналку. Он переехал к своему другу Понаровскому. Оттуда было близко до работы.
Понаровский чувствовал себя виноватым перед Нонной. Решил ее как-то утешить. Он позвонил и сказал:
– Не трать время на человека, которому ты неинтересна.
Значит, она неинтересна, а Лобода интересна.
Утешил.
В театральной студии стало известно, что Царенков ушел к своей студентке, и в театре тоже стало известно. Общественность бурлила, как котел. Одни ругали Царя, называли его «пожиратель чужой молодости» и жалели Нонну. Другие тихо радовались и хихикали в кулак. Но через неделю страсти утихли, а через месяц все забыли. Не такое забывается.
Больше всего тетя Тося опасалась, чтобы не узнала моя мама. Она не хотела, чтобы в Ленинграде стало известно про фиаско Нонны.
Но не такое уж и фиаско. Нонна – профессиональная актриса, живет в центре Москвы в потрясающей квартире с потрясающим сыном и материнской любовью, тоже потрясающей. Налицо успехи в работе и здоровье. Разве мало?
В этот период она играла особенно хорошо. Все время что-то кому-то доказывала. Двигалась по сцене с вызовом: вот я! Я все могу…
– Зачем? – спрашивала тетя Тося. – Пыль собирать?
– Молчи, – умоляла Нонна. – Пусть что хочет, то и делает.
– Это моя дочь и мои деньги, – обрывал Царенков.
Тетя Тося надувала губы. «Мои деньги» казались ей намеком.
– Я тоже свою пенсию вкладываю, – напоминала тетя Тося.
– Что такое ваша пенсия? «Копеечки сиротские, слезами облитые…» – Это были слова из какой-то пьесы. Но тетя Тося пьес не читала. Она кидала ложки об пол и уходила в свою комнату. И через несколько секунд оттуда выплывал волчий вой.
– Я не могу. Пусть она уедет, – умолял Царенков.
– А как же Антошка? – терялась Нонна.
– Как все дети. Отдадим его в ясли.
– В яслях он заболеет и умрет.
– Тогда пусть забирает его с собой.
– Куда? В коммуналку?
Нонну начинало трясти. Каждый ее нерв был напряжен, как струна, готовая лопнуть.
– Тогда я не знаю, – сдавался Царенков. – Мне уже домой идти неохота. Понимаешь?
Нонне захотелось сказать: не ходи. Но она сдержалась. Дернула углом рта.
Последнее время Царенков стал замечать, что мать и дочь похожи друг на друга: одна и та же ныряющая походка, головой вперед. (Как будто можно ходить головой назад.) Одна и та же косая улыбка: правый угол рта выше левого… Когда-то ему нравились и улыбка, и походка, но сходство все убивало.
Мать Царенкова была латышка. В доме культивировались труд, дисциплина и сдержанность. Он так рос. Он так привык.
Мать говорила: когда близкие люди всегда рядом, так легко распуститься… Поэтому в семье особенно важно сохранять «цирлих-манирлих»…
– Может, няньку возьмем? – размышляла Нонна.
– Я не выношу чужих в доме, – сознался Царенков.
Он не хотел терпеть тещу, не хотел чужих в доме. Значит, Нонна должна была все бросить и превратиться в няньку, в домрабу. А ее мечты? А высокое искусство?
Нонна начинала плакать. Царенков воспринимал ее слезы как давление.
Одевался и уходил.
Однажды ночью у тети Тоси разболелась голова. Видимо, поднялось давление. Она вспомнила, что лекарство лежит на тумбочке возле кровати Царенкова.
Тетя Тося натянула халат. Вошла в спальню и зажгла свет. Царенков лежал на спине, развалившись, как барин, а ее несчастная дочь копошилась где-то в ногах.
Тетя Тося ничего не поняла. Потом сообразила: это действо называлось «французская любовь». Французы чего хочешь придумают…
Тетя Тося замерла как соляной столб.
Царенков открыл глаза, увидел тетю Тосю в натуральную величину и дернул на себя одеяло. Бедная Нонна осталась под одеялом без воздуха и в темноте.
– Вон! – приказал Царенков.
– Я за таблетками, – объяснила тетя Тося, подошла к тумбочке и взяла лекарство. – Ни стыда ни совести, – прокомментировала тетя Тося, выходя за дверь. Она не могла уйти молча.
Тетя Тося удалилась. Нонна выбралась из-под одеяла.
Царенков тяжело молчал. Это было гораздо хуже скандала. Лучше бы он закричал, выпустил наружу свой протест. Но он молчал. Протест оставался в нем и распирал его грудь и сердце.
Царенков набрал новый курс.
Курс оказался очень интересным и перспективным. Особенно девушка из Харькова с дурацкой фамилией Лобода.
Харьков – мистический город. Он рождал в своих недрах много ярких талантов и поставлял в столицу.
Лобода ни с кем не дружила, не тусовалась. Была сама по себе. И не хотела нравиться, что противоестественно для актрисы. Актрисы хотят нравиться всем без исключения. Привычный образ молодой актрисы: глазки, реснички – хлоп-хлоп, фигурка, ножки, пошлость молодости. Молодость упоена собой. В молодости кажется, что до них ничего не существовало.
Лобода разбивала привычный стереотип. Она не наряжалась и не красилась. Царенков никогда не помнил, что было на ней надето. Ему это нравилось. Человек должен выступать из одежды, а не наоборот.
Для нее не было авторитетов. Она сама себе авторитет. Это была рано созревшая личность. Царенков ловил себя на том, что он ее стесняется.
Однажды на занятиях по мастерству Царенков предложил приспособление: если надо держать паузу, можно глядеть в лицо партнера и считать реснички вокруг его глаз. Сохраняется напряжение.
Царенков преподавал давно, у него были заготовки на все случаи актерского мастерства. Не будет же он каждый раз придумывать что-то новое. Все давно придумано.
Студенты обрадовались и принялись отрабатывать прием, считать реснички.
Лобода стояла в стороне.
– Вы не согласны? – спросил Царенков.
– Для меня сцена – это алтарь, а не конюшня.
– Первые пять лет – алтарь. А потом – конюшня. А вы – лошадь или конюх. Это не только искусство, но и ремесло.
Лобода не ответила. Но было ясно, что она презирает такую концепцию.
Царенкова задевало непослушание учеников. Он привык к своему безусловному авторитету.
В учебном спектакле Царенков дал Лободе характерную роль, откровенно комедийную. Лобода играла совершенно серьезно, с личным участием. Никого не смешила специально, проживала каждую секунду.
Царенков понимал, что в пространство театра приходит большой талант. Звезда. Он умел это распознать. У него был талант – услышать другой талант.
Лобода не клевала на похвалы. Она и сама все про себя знала. Она была взрослой сразу.
Я училась на втором курсе института и написала сюжет для «Фитиля». Две страницы.
Сюжет приняли. Я получила деньги и купила телевизор. Но это не все. Я показала эти две страницы одному замечательному писателю. Он прочитал тут же, при мне и сказал: «Ваша сила в подробностях. Пишите подробно».
Я уже рассказывала эту историю и рискую быть занудной, повторяясь. Но из песни слова не выкинешь. Как было, так было.
Я пришла домой со своими двумя страницами, села к обеденному столу, письменного у меня не было, и переписала две страницы подробно. Получилось – сорок две.
Далее я пригласила машинистку – не помню откуда, но помню ее имя: Кира Наполеоновна.
Я диктовала ей свои сорок две страницы и время от времени громко хохотала над текстом. Кира Наполеоновна скромно улыбалась – не тексту, а тому, как я смеюсь.
В середине дня мы с ней обедали. Обед я называла: крестьянский завтрак. Картошка, зеленый горошек, кусочки колбасы, сладкий перец – все это кидалось на сковородку, а сверху заливалось яйцами. Главное – не пересушить.
Мы ели эту нехитрую еду с видимым наслаждением, потому что главное в трапезе – своевременность. Есть тогда, когда хочется есть.
Своевременность – великая сила.
Своевременно полюбить – не рано и не поздно. Своевременно умереть. Своевременно прославиться…
Рассказ я отнесла в толстый журнал, и его напечатали. Критика обратила внимание. В журнале «Вопросы литературы» вышла большая статья, где разбирались самые значимые имена: Аксенов, Шукшин, Горенштейн, и я в такой высокозначимой компании. Это называется: куда конь с копытом, туда рак с клешней. Кто они – и кто я? Девочка с Выборгской стороны. Хотя если разобраться, деревня Сростки, в которой возрос Шукшин, – намного дальше и намного глуше, чем моя Лесная улица.
Моя мама позвонила и спросила:
– Кто за тебя пишет?
Ей в голову не могло прийти, что я сама на что-то способна. Нет пророка в своем отечестве.
Все, что произошло потом, выглядит как цепь случайностей.
Едет поезд откуда-то с юга, «стучат колеса, да поезд мчится»… В купе – двое актеров: мужчина и женщина. Оба молоды и красивы. Они не любовники. Просто снимаются в одном фильме на Одесской студии.
На длинной остановке актер выскочил из поезда, купил ведро яблок и журнал с моим рассказом. Он продавался в газетном киоске.
Далее актер вернулся в купе, залез на верхнюю полку и от нечего делать прочитал рассказ. Потом протянул журнал актрисе и сказал:
– Прочитай.
Актриса вытерла полотенцем яблоко, села удобно в уголочек, возле окошка и прочитала рассказ. И положила журнал в свою сумку.
Дома она сказала мужу:
– Прочитай… – И вытащила из сумки журнал.
Перед сном муж зажег верхний свет, начал читать, прочитал до конца и тут же позвонил своему директору объединения. Муж был не просто так, а художественный руководитель объединения на киностудии «Мосфильм». Большой человек.
Он сказал директору – пожилому и хитрому армянину:
– Позвоните автору и заключите договор.
Далее было объяснено, какому автору, и назван мой рассказ.
Армянин посмотрел на часы, было два часа ночи.
– А завтра ты не мог позвонить? – упрекнул директор.
– Завтра поздно. Ее перекупят…
В девять часов утра в моей квартире раздался звонок. Звонил редактор объединения и елейным голосом приглашал приехать на киностудию к одиннадцати часам, третий этаж, десятый кабинет.
Мне не надо было повторять два раза. Киностудия – фабрика грез. Моих грез. Как часто я мечтала о той минуте, когда меня пригласят на киностудию, заключат со мной договор, и моя слава, как пожар в лесу – вспыхнет и разгорится. И я буду не просто «я», а «я» плюс еще кто-то, поцелованный Богом в самую макушку.
В одиннадцать утра я стояла перед главным редактором. Рядом околачивался хитрый армянин и задумчиво смотрел вдаль.
Я думала: он обдумывает концепцию фильма, но позже поняла – он считал, на сколько можно надуть меня в деньгах.
Редактор достал договор.
– У вас паспорт при себе? – спросил он.
– Нет. Я его потеряла.
– А как же вы прошли на студию?
– По студенческому билету.
Редактор посмотрел на директора.
– А наизусть вы помните? – спросил хитрый армянин.
– Билет? – не поняла я.
– Паспорт…
– Помню.
– Ну и все.
Со мной заключили договор, потому что боялись: если я выйду в коридор, меня тут же перекупят.
Было лето. Мы жили на даче, снимали какую-то халупу.
Я пришла в халупу и сказала мужу:
– Я хочу помыть голову. Полей мне над тазом.
Муж нагрел воду в ведре. И стал лить на мои волосы. Я стояла, склонив голову, и дрожала. Это был стресс.
Оказывается, счастье – тоже стресс, и организм реагирует перенапряжением.
Это был один из самых счастливых дней в моей жизни. Я себя нашла, и МЕНЯ нашли.
Был еще один самый счастливый день.
…Меня положили в больницу с подозрением на внематочную беременность. Впереди маячила операция – боль и страх. А в дальнейшем – возможная потеря материнства. Я должна была пройти через пытки и остаться бесплодной на всю жизнь.
Я паниковала, плакала, гневила судьбу.
Вокруг меня лежали женщины с туберкулезом костей, это была специализированная больница. Они были хромые и кривые – каждая на свой лад, но мужественно несли свой крест. Они презирали меня за трусость и за то, что я была молодая, целая, без видимых дефектов.
Лечащий врач Ефим Абрамович тоже не испытывал ко мне сочувствия и, когда я лезла к нему с вопросами, отмахивался, как от пчелы.
Однажды я нарушила правила внутреннего распорядка. Ко мне приехал муж, и мы ушли с ним гулять по территории. Я опоздала на ужин.
На другой день, вернее, утро, меня с треском выгнали из больницы.
Ефим Абрамович сказал:
– Мы не держим тех, кто не считается с нашим режимом.
– А как же моя труба? – удивилась я.
Я знала, что плод развивается в трубе и это смертельно опасно.
– Какая еще труба, – отмахнулся врач. – Беременность восемь недель…
Судьба повернулась на сто восемьдесят градусов: никакой операции, и через семь месяцев – ребенок, желанный и долгожданный.
Спрашивается: зачем меня выгонять? Просто выписали бы, и все.
Я захотела спросить у врача: «Тогда зачем мне ваша сраная больница?»
Но это было бы невежливо, и я попросила:
– Можно от вас позвонить? Пусть муж вещи привезет.
– Звоните. Только быстро. Два слова.
Я произнесла три слова:
– Меня выписывают. Приезжай.
– А как же… – не понял муж.
– Все нормально, – добавила я еще два слова.
Муж приехал. Привез вещи. Я стояла в какой-то комнате с окном и одевалась. Я скинула все казенно-больничное и оделась в свое, индивидуальное. Сейчас мы с мужем покинем юдоль страданий и уйдем отсюда в другую жизнь. Мы будем вместе ждать ребенка, придумывать ему имя, покупать на базаре морковку и яблоки – антоновку, чтобы ребенок развивался в благоприятных витаминах.
Мой муж стоял рядом и улыбался. Улыбка у него была детская. Он, наверное, так же улыбался в детском саду.
Мы взялись за руки и пошли. Как мы шли… На десять сантиметров выше земли. Мы парили.
А вокруг – такая обыкновенная, городская, грязная весна, с пятнами солнца на тающем снегу.
Тетка в белом халате продавала капусту. Мы остановились и купили один вилок. Она взяла у нас деньги и вернула сдачу, и мы пошли дальше. Муж нес капусту, как приз.
Это был второй самый счастливый день. Я выиграла свое бессмертие. У моей дочери – такие же глаза. А у внучки – такой же смех и форма ногтей. Каждый несет в пространстве часть меня. И получается: «Нет, весь я не умру…»
Я отпраздновала свои два счастливых дня без фанфар. Первый раз – вымыла голову. Другой раз – купила вилок капусты.
Нонна работала в театре. Получала роли – не первые, но и не последние.
Царенков был царь на уровне школы-студии. А дальше его власть кончалась. А просить он не умел и не хотел. У него были свои представления о достоинстве. Его ученики пробивались как могли. Кому-то везло, кому-то нет.
Нонна могла рассчитывать только на себя. Она так и делала.
Ей дали роль в пьесе о сталинских лагерях.
Нонна решила почитать соответствующую литературу. Чтобы понять героиню, надо иметь представление о времени, в котором варился данный характер.
Нонна отправилась к Понаровскому, у которого была хорошая библиотека. Там можно было найти все.
Перед тем как отправиться, она позвонила ему по телефону. Телефон оказался глухо занят. Значит, Понаровский дома. Быстрее доехать, чем дозвониться.
Тетя Тося передала для Понаровского пирожки с капустой. Нонна положила пакетик в сумку, а сумку через плечо – и так было легко и весело выбежать из дома в красивый зимний день. Заскочить в автобус, потом соскочить с автобуса. А потом подняться к Понаровскому на шестой этаж без лифта. А потом поговорить о роли, поискать нужную книгу, попить чай с пирожками… А потом играть роль и замирать, глядя в притихший зал, протягивать им сердце на вытянутых руках и напитываться энергией зала. Умирать и воскресать и после этого становиться всесильной и бессмертной. Хорошо…
Нонна позвонила в круглый звонок.
Понаровский открыл дверь, стоял смущенный и растерянный, будто обкакался. И не приглашал пройти.
– Я ненадолго. Можно? – смутилась Нонна.
Понаровский слегка пожал плечом.
– Может, мне уйти? – предложила Нонна.
Из комнаты вышла Лобода и сказала:
– Нет, нет, раз пришли – останьтесь. Нам давно пора поговорить.
Нонна сообразила, что Лобода – любовница Понаровского. Разница в возрасте 30 лет, но ничего. У Чаплина – разница в пятьдесят лет. Понаровский – не Чаплин, однако вдовец с трехкомнатной квартирой. А Лобода – из Харькова, ни прописки, ни кола ни двора, ни кожи ни рожи, один гонор.
– О чем говорить? – не поняла Нонна.
– Раньше вы были беременная, потом кормящая, вас нельзя было травмировать. А теперь ваш ребенок подрос, пора все поставить на свои места.
– При чем тут мой ребенок? – не поняла Нонна.
– При том, что я и Лева, мы любим друг друга. Мы – одно целое. А вы с вашей мамашей только терзаете его и уничтожаете. Он страдает. Отпустите его. Иначе он просто погибнет.
Нонна растерянно взглянула на Понаровского.
– Они здесь встречаются? – спросила она.
– Я здесь живу, – уточнила Лобода.
Значит, Понаровский пригрел бездомную парочку. Как когда-то он пригревал ее с Царенковым. Это его функция – дать приют бедным влюбленным. Вернее, бедному влюбленному Царенкову. Он был друг Царенкова. А Нонна наивно полагала, что он и ее друг тоже.
Нонна достала из сумки пирожки. Протянула Понаровскому.
– Вот, – сказала она. – Мама передала…
Понаровский взял пакет, пахнущий свежей выпечкой. Проговорил:
– Спасибо…
Ему было мучительно неловко.
Нонна повернулась и пошла прочь, потом побежала с шестого этажа на пятый, с пятого на четвертый. Она бежала, будто за ней гнались.
Понаровский выскочил на площадку, смотрел сверху, как она бежит. Весь лестничный пролет как будто наполнился ужасом. Понаровский боялся, что она сейчас перемахнет через перила и разобьется. Но ничего не случилось. Хлопнула дверь, ведущая на улицу.
– Она бросится под грузовик, – мрачно сказал Понаровский.
– Не бросится, – ответила Лобода.
– Ты жестокая.
– Мне надоело, как партизану, прятаться и ждать, когда придут и повесят.
Нонна не помнила, как добралась до дома. Мать открыла дверь. Увидела дочь без лица.
– Что случилось? – обмерла тетя Тося.
– Мама, ты была права, – почти спокойно сказала Нонна. – Он болтун и бабник. Но это не все. Он подлец. У него уже три года постоянная любовница. Он живет с ней у Понаровского, которого мы считали нашим другом.
В прихожую вышел Царенков. Он был дома. Он понял все и сразу.
Тетя Тося тоже поняла все и сразу. Ее как будто ударили по ногам. Она упала на пол и стала стучать головой об пол, как будто хотела выбить из головы эту жуткую весть.
Одно дело, когда она сама придиралась к Царенкову. И совсем другое дело, когда это материализуется, становится реальностью. Измена, сплетни, радость врагов. Люди завистливы, и им становится хорошо, когда другим плохо. Но это не все. Нищета. Как они проживут на тети Тосину пенсию и зарплату артистки? Вот уж действительно «копеечки сиротские, слезами облитые…».
Тетя Тося все стучала и стучала головой об пол. И это было страшно.
Снизу постучали по батарее. Это соседи протестовали против шума.
Нонна стояла бледная, как луна. И такая же безмолвная.
Царенков просто не знал – что ему делать. Он подбежал к тете Тосе и хотел поднять ее с пола, но тетя Тося укусила его за руку. Впилась зубами, как собака бультерьер.
Боль вывела Царенкова из оцепенения. Он стал действовать. Позвонил своему другу-врачу, описал картину и спросил: что делать?
– Вызывай машину, везите в психушку, – посоветовал друг. – Вы сами не справитесь.
Друг продиктовал нужный телефон.
Царенков набрал номер.
Приехали два здоровых бугая, один – врач, другой – санитар. Видимо, туда нанимали только физически мощных людей.
Тетю Тосю оторвали от пола, уложили на носилки и увезли неведомо куда.
Нонна не сдвинулась с места. На нее напал ступор.
Царенков удалился в комнату, сел в кресло и стал читать газету. Возможно, он просто смотрел в листки. Но это не имело значения.
– Ты нас бросишь? – спокойно спросила Нонна.
– И не подумаю, – сказал Царенков. – Я что, дурак?
– Но Лобода сказала…
– Мало ли что она тебе сказала, – перебил Царенков и перелистнул газетный лист.
Он сидел в доме и ото всего отпирался. Значит, Лобода приняла желаемое за действительное. Она ведь не знала, что имеет дело с бабником и болтуном. И все же выплыло неоспоримое: он изменяет ей уже три года и, оставшись наедине, поносит свою семью. Это предательство. Дом перестал быть крепостью. Это уже не крепость, а проходной двор.
Нонна пошла к ребенку. Он сидел на полу и складывал кубики.
Завтра с утра репетиция. Куда девать ребенка? Куда увезли маму? Куда ушла любовь?
Они были созданы друг для друга. А он взял и все разломал своими руками. И теперь сидит как ни в чем не бывало.
Утром Нонна узнала адрес психушки и поехала по адресу.
И попала в ад.
Палаты были без дверей, все на обозрении. Вонь. Нищета. И серые тени бродят и вскрикивают.
Нонне казалось, что пахнет серой, как в аду.
И вдруг сквозь это адское пространство Нонна увидела лицо своей мамы, худое, как у овечки.
Тетя Тося лежала тихонькая, смиренная, испуганная, как ребенок. И не моргала.
Это лицо вошло иглой в сердце Нонны. Она поняла, что не оставит здесь свою мать ни при каких обстоятельствах. Она заберет ее сию же секунду. А если не отдадут – выкрадет.
Состоялся разговор с лечащим врачом. Выяснилось, что забрать больного из психушки очень трудно. Практически невозможно. Надо подключать дополнительные силы.
Врач был похож на красивого орла. И имя клокочущее: Глеб.
Он объяснял Нонне, что грань между нормой и болезнью очень зыбкая. Нижняя грань нормы почти смыкается с началом «не нормы».
Тетю Тосю можно было признать и здоровой, и психопаткой.
Нонна слушала и понимала: от Глеба зависит – в какую сторону он развернет диагноз.
В заключение Глеб сказал, что хорошо бы иметь ходатайство, бумагу на бланке, подписанную авторитетными лицами.
Глеб страховал себя на всякий случай.
Нонна достала такую бумагу у себя в театре. В ней было сказано, что Нонна – штатная артистка театра и подает большие надежды. Про тетю Тосю ни слова, но дальнейшее подразумевалось само собой. У тех, кто подает большие надежды, родственники должны быть в полном порядке, а не валяться по психушкам.
Нонна позвонила в больницу.
Глеб был любезен. Его голос плыл. Нонна поняла, что одним ходатайством не обойтись, придется приплачивать натурой. Цель оправдывала средство. Ради матери она была готова на все. Да и чем дорожить? Это раньше ее тело было – сокровище, клад, хранилище любви и верности. А сейчас… Какой смысл хранить верность, которая не нужна.
Глеб назначил свидание у себя дома. Нонна приехала.
Все произошло спокойно, по-деловому.
Глеб оказался сорокалетний, смуглый, чистый, совершенно не вонючий, с очень красивым смуглым членом. Просто произведение искусства. Хоть бери и рисуй.
Нонне не было противно. Она быстро разделась. И потом так же быстро оделась.
– Ты прямо как пожарник, – заметил Глеб.
– А что тянуть?
Глебу хотелось именно потянуть. Ему хотелось романтики, которой так мало было в его жизни. В его жизни были только сумасшедшие и их родственники с вытаращенными глазами и нескончаемыми вопросами.
Нонна вернулась домой, подавленная изменой. Это случилось с ней в первый раз и было равносильно потере девственности.
По дому фланировали студенты, новый курс. Царенков лихо приспособил их на хозяйстве. Одна студентка гуляла с ребенком. Другая стояла у плиты и жарила картошку. Трое парней слушали лекцию Царенкова. Он восседал нога на ногу и вещал на тему: художник и власть.
– Борис Годунов пожалел юродивого. По этим же законам Сталин пощадил Шостаковича. Не стал добивать. Тиранам тоже хочется побаловать себя милосердием. Так кошка иногда отпускает мышь…
– Сытая кошка… – заметил студент.
Нонна ушла в спальню. У нее болела голова, душа, совесть. Болело все, что может болеть. Она была как мышь, побывавшая в зубах кошки.
Чувство вины немного примирило Нонну с Царенковым. Она смотрела на него глазами равного – без растерянности, без страха и без желания угодить любой ценой.
– Завтра я забираю маму, – сообщила Нонна.
Царенков промолчал. Потом сказал:
– Ты должна сделать выбор: мать или я. Вместе мы несовместны. Ты это знаешь. Я не могу жить и дышать постоянным хамством.
– Но она все делает. Хамство – это же мелочь.
– Мелочи разрушают большое. Маленький древесный жук может сожрать концертный рояль.
Нонна испугалась, что Царенков пустится в долгие рассуждения, но он был краток.
– Если твоя мать сюда вернется, я уйду.
– К Лободе?
– Тебя это уже не будет касаться.
Нонна помолчала, потом сказала:
– Ты мне нужнее, чем мама. Но ты сильный, с профессией, тебя любит много людей. У тебя есть всё. А мама… Она беспомощная, глупая и старая. У нее есть только я и внук. И больше ничего.
– Таких много по стране… Оглянись. Вся страна в маргинальных сиротках. И ничего. Живут.
– Но они мне никто. А моя мама – это моя мама.
– Как хочешь. Я сказал.
Нонна привезла тетю Тосю домой.
Царенков сложил чемодан и ушел. Нонна отдала ему ключи от тети Тосиного жилья. Но Царенков не пошел в коммуналку. Он переехал к своему другу Понаровскому. Оттуда было близко до работы.
Понаровский чувствовал себя виноватым перед Нонной. Решил ее как-то утешить. Он позвонил и сказал:
– Не трать время на человека, которому ты неинтересна.
Значит, она неинтересна, а Лобода интересна.
Утешил.
В театральной студии стало известно, что Царенков ушел к своей студентке, и в театре тоже стало известно. Общественность бурлила, как котел. Одни ругали Царя, называли его «пожиратель чужой молодости» и жалели Нонну. Другие тихо радовались и хихикали в кулак. Но через неделю страсти утихли, а через месяц все забыли. Не такое забывается.
Больше всего тетя Тося опасалась, чтобы не узнала моя мама. Она не хотела, чтобы в Ленинграде стало известно про фиаско Нонны.
Но не такое уж и фиаско. Нонна – профессиональная актриса, живет в центре Москвы в потрясающей квартире с потрясающим сыном и материнской любовью, тоже потрясающей. Налицо успехи в работе и здоровье. Разве мало?
В этот период она играла особенно хорошо. Все время что-то кому-то доказывала. Двигалась по сцене с вызовом: вот я! Я все могу…