Клаус, напрягая все свои силы, помогал поворачивать шпиль, и каждый раз, когда во время этого топтания по кругу его лицо было обращено к молу, он бросал быстрый взгляд на набережную. «Я моряк, — не выходило у него из головы. — Я моряк. А море — это и Швеция, и Готланд, и далёкий Новгород». Он был невыразимо счастлив и бесконечно благодарен купцу Хозангу. Он так хотел стать настоящим моряком, идущим навстречу ветрам, непогоде, опасностям.
   — Якорь чист! — крикнул вахтенный.
   Шпиль был застопорен. С мачт посыпались вниз матросы. «Санта Женевьева» медленно, едва заметно двинулась в открытое море.
   Последний взгляд на провожающих, которые на глазах становились все меньше и меньше. Последние взмахи рук. Последние прощальные крики. Город, дома, башни, мачты кораблей в гавани — все пропало в утренней дымке. Постепенно рассвело, но солнца все не было видно; дул попутный ветер, и корабль шёл хорошо. Рулевой на ахтердеке[38] управлял кораблём. Рядом с ним, скрестив на груди руки, стоял капитан, его придирчивый взгляд был направлен на паруса.
   И Клаус смотрел вверх на огромное, надутое ветром льняное полотнище, на котором был герб Хозанга: на голубом фоне большое золотое кольцо, а внутри его — корона и три рога, герб города Штральзунда. Матросы озабоченно бегали по палубе, закрепляли канаты, покрепче заколачивали клинья, у каждого было дело. Клаус взглянул на море, в ту сторону, где оставался город. Ещё виден был вдалеке берег и много маленьких лодок, покачивающихся на волнах. С одной из таких рыбачьих лодок они повстречались. Рыбак помахал им рукой, желая счастливого плавания. Лицо Клауса горело; ему хотелось громко кричать от радости. Он в море! Наконец-то исполнилась его мечта. Он — моряк, он — мореплаватель, он идёт на большой гордой когге.

 
   Ратуша Штральзунда была роскошным, в стиле ранней северной готики строением. Расчленённый на шесть частей, высоко вздымающийся фасад, шесть отдельных одинаковых башен на фоне возвышающегося за ними купола кирхи Святого Николая. Ратуша целиком занимала протянувшуюся более чем на сто метров узкую сторону площади, по двум другим сторонам которой расположились дома штральзундских патрициев. Внутри ратуша была столь же великолепна, как и снаружи. Штральзунд, как и Любек, был богатейшим и могущественнейшим городом на севере — вот о чем свидетельствовала ратуша.
   Вестибюль ратуши напоминал залы рыцарских замков: вокруг были расставлены доспехи, а у входа — старая пушка с каменными ядрами: первая пушка, которая стояла когда-то на городской стене Штральзунда. Резные перила широкой лестницы из кавказского ореха, доставленного сюда по великому пути «из варяг в греки» через русские земли, были выполнены в виде забавных фигурок весьма тонкой работы. Лестница эта упиралась прямо в большой зал ратуши, разделяясь далее на правую и левую, — вела в присутственные помещения.
   Зал ратуши, великолепнее которого не было ни в одном венедском городе, зал, который своей вызывающей роскошью превосходил даже любекский, был мрачным и в светлые дни, потому что его четыре больших окна представляли собой красочные витражи, воспроизводящие в аллегорических образах историю человечества от Адама и до расцвета могущества Штральзунда. Стены были обшиты деревом совершенно чёрного цвета с отделкой из пород самых разнообразных оттенков от тёмного до песчано-жёлтого. Разные фигуры изображали сцены из священного писания.

 
   В эту пору император, опираясь на города, начал борьбу с отдельными феодалами за абсолютную монархию. И в то же время в стенах городов происходила ожесточённая борьба за утверждение демократических гражданских прав против безраздельного господства патрициев. В более развитых и сильных городах южной Германии эта борьба завершилась частичной победой цехов; во Франкфурте, Нюрнберге, Ульме и Базеле ремесленники взяли власть в свои руки и ввели демократические законы. Народное управление, обеспечив развитие ремёсел, привело эти города к расцвету, к небывалому росту их могущества и благосостояния. Иное дело в северных городах, больших ганзейских городах, в которых хозяевами были крупные торговцы, купечество и судовладельцы, — как их называли в народе, «денежные мешки». Только в Брауншвейге восстание цехов достигло успеха, вот почему этот город был изгнан из Ганзейского союза патрициями, хозяйничающими в других ганзейских городах, вот почему этот город был взят ими под особое наблюдение и всякая торговля и сношения с ним были запрещены. Это тяжело отразилось на Брауншвейге, торговля пришла в упадок, и многие жители оказались в жестокой нужде.
   После 1370 года, когда ганзейские города одержали победу над датским королём Вальдемаром Аттердагом[39], союз городов ещё больше укрепил своё влияние на севере. Патрициям, однако, мало было их привилегий, они стремились к богатству, и только к богатству. Они упрочивали свои исключительные права в торговле, образовывали судовые компании, разоряли мелких торговцев или заставляли их вступать в свои торговые объединения. Все это вело к сказочному обогащению незначительного слоя городской аристократии и к разорению и нищете массы городского населения. Опасаясь, что цехи будут претендовать на власть, патриции заключали договоры с феодальными князьями и с епископами против горожан, против народа и с помощью рыцарства в потоках крови топили восстания горожан.
   Мелкие феодальные князьки севера, которые промышляли разбоем на дорогах и пиратством на морских путях, охотно откликались на призывы патрициев выступить против горожан, потому что это сулило богатую добычу. Однако на морях были пираты и не из «благородных», они были непримиримыми врагами и патрициев, и феодалов и на свой собственный страх и риск занимались пиратством. Это были большею частью капитаны и моряки, которые восстали против своих господ — торговцев — и вели свободную, независимую жизнь морских разбойников, существовали за счёт морского грабежа. Когда они чувствовали себя достаточно сильными и, возможно, были в тайном сговоре с ремесленниками и городской беднотой, они нападали на города, грабили торговцев, богатых бюргеров и таким образом мстили за обездоленных.
   Пиратство в те времена отнюдь не было бесчестным или запретным занятием: князья, епископы, короли пользовались пиратами как ландскнехтами, да и сами занимались разбоем на море и на суше. Слабый расплачивался. Сила была выше права. Так далеко было это от единого государства, так далеко от единого права. А кайзер, который должен бы поддерживать порядок и право, едва-едва справлялся со строптивыми феодалами на юге и в Италии, чтобы не дать развалиться государству; неспокойный север был предоставлен самому себе.
   По могуществу и богатству на балтийском побережье, в Померании, Штральзунд уступал только Любеку — первому городу Ганзейского союза. Померания особенно отличилась в великой морской битве союза городов с датским королём и получила львиную долю добычи. Само собой разумеется, что в Штральзунде господствующее семейство Вульфламов большую часть этой добычи урвало себе. Четырнадцать захваченных датских судов досталось Вульфламам. Добыча рыбаков на Сконе тоже попала в их копилку. Мало того, используя своё высокое положение и власть, которую они узурпировали, Вульфламы хозяйничали и распоряжались так же своевольно, как владетельные князья.
   И только один Герман Хозанг, небогатый купец, владеющий всего одним судном, был непримиримым врагом Вульфламов и пользовался поддержкой ремесленников. Он знал, что победа над разбойничающими князьями Померании и Рюгена возможна только в результате борьбы народных масс и что настоящего расцвета город может достичь только при установлении демократических порядков. Но Вульфлам и все патриции города проявляли заботу только о сохранении существующих порядков; видя в Германе Хозанге опаснейшего врага, они боролись с ним всеми возможными средствами. И теперь они приготовились нанести ему решающий удар.

 
   Удар, полученный от Вульфлама, был для Хозанга полнейшей неожиданностью. Когда стражник вошёл в дом и сообщил, что ему надлежит немедленно прибыть на чрезвычайное заседание магистрата, Хозанг задумался, что бы означала такая поспешность.
   Дома никого не было — ни жены, ни даже глухого слуги. Он пошёл в свою комнату переодеться. Стражник остался стоять у входа на лестницу. Если бы хоть Бендов, его писарь, был тут! И снова он спрашивал себя, что случилось? Заседание магистрата не могло остаться втайне от народа, отнюдь нет, ведь ратсгеров собирают с помощью стражников. Им овладевало все большее и большее недоумение. Может быть, этот день действительно будет иметь большое значение. Никто не помешает ему произнести речь, и роскошные окна, которые хотя и пропускают мало света, должны будут пропустить его слова, понятные каждому жителю города. Берегитесь, Вульфламы! Вы должны отчитаться в расходовании городских средств за восемнадцать лет! Отчитаться и за шесть тысяч марок, возмещённых городом за якобы украденную кассу витта! Отчитаться за тайные переговоры с Бориславом из Рюгена и Вартиславом из Вольгаста! Отчитаться за средства, выделенные на укрепление острова Стрела! Отчитаться! Отчитаться!
   Пока Герман Хозанг, впервые надев меч, который был положен ему как ратсгеру, в сопровождении стражника проходил недолгий путь до ратуши, он был полон решимости и уверенности в победе, как полководец, который стоит во главе сильного войска и ведёт его в битву за правое дело. И только одно заботило Хозанга: что он не имел возможности заранее договориться с Карстеном Сарновым о совместной борьбе.
   Когда Герман Хозанг вошёл в зал заседаний, к его удивлению, все ратсгеры и оба бургомистра были на местах, и заседание, казалось, было в полном разгаре. Ему было предоставлено место в третьем ряду, среди «уже не раз заседавших»; жалко, не рядом с Сарновым. Ратсгеры сидели на своих стульях с высокими спинками, украшенными богатой резьбой с различными завитушками. Стулья располагались прямоугольником. Напротив двери на ещё более широких стульях, с ещё более высокими спинками сидели бургомистр Бертрам Вульфлам и второй бургомистр Николаус Зигфрид.
   Бургомистр Вульфлам спокойно и убедительно говорил о возведении сооружений гавани. Чем дольше он говорил, тем больше возмущался Хозанг. Его, как преступника, извлекли из дома, когда уже шло заседание. И он готов был, как только бургомистр закончит, бросить магистрату свои обвинения. Он искал возможности встретиться взглядом с Карстеном Сарновым, тот между тем, кажется, не испытывал такого желания и неотступно смотрел на бургомистра. Огромен был этот Вульфлам, на голову выше любого из других Вульфламов. Но старый Вульфлам с годами стал тучен, грудь его выпячивалась, как латы, огромный живот делал его похожим на великана, которому стоит просто махнуть рукой, чтобы сразить противника. Его сын носил «вульфламовские усы», как называли свисающие по обе стороны рта монгольские усы. У старого же Вульфлама была пышная, буйно разросшаяся, ярко рыжая окладистая борода, которая закрывала половину лица и спадала на могучую грудь. Ему было около семидесяти, однако тёмные волосы, выбивающиеся из-под покрывавшего огромную голову берета, ещё не тронула седина. В глазах, смотревших из-под кустистых бровей, было достаточно спокойствия, рассудительности и властности. Несмотря на всю ненависть и отвращение, которое чувствовал Хозанг к бургомистру, внешний вид этого патриция действовал и на него подавляюще. И никто бы не подумал, что этот могучий, прямо таки величественный человек жаден до золота, упивается убийством, одержим жаждой власти. Казалось, яд, нож, пытка и все, что свойственно хищной волчьей натуре, — понятия, несовместимые с ним.
   Хозанг очнулся от своих мыслей, когда начал говорить Николаус Зигфрид, второй бургомистр. Он был среднего роста, но рядом с Бертрамом Вульфламом он казался маленьким и хилым, хотя был просто строен и худощав. Его узкое сухое лицо казалось как бы приплюснутым, потому что лоб был очень покат. Лет на десять моложе Вульфлама, он выглядел лет на десять старше, потому что был сед, а под усталыми глазами набухли мешки. Если у старого Вульфлама голос был низкий, грубый, отчётливый, то у этого он был высокий, визгливый и неприятный.
   С каким вниманием стал слушать Хозанг, когда разобрал, о чем говорит бургомистр Зигфрид! О весьма прискорбном происшествии докладывал он, о происшествии, которое единожды произошло за всю историю города, и да будет воля господня, чтобы оно и осталось единственным. Он сожалел, что долг бургомистра заставляет его выполнять эту неприятную задачу. Он просил господ ратсгеров отнестись к нему поэтому снисходительно.
   — Речь идёт о члене магистрата господине Германе Хозанге.
   Хозанг медленно и тяжело поднялся.
   — Что такое? — спросил он и посмотрел вокруг.
   В голове его все смешалось. Он почувствовал, как по его телу разливается холод. Что за спектакль здесь разыгрывается? Какое над ним затевается издевательство? И ещё этот стражник. Не провожатый, а охрана! На него смотрели, как на пленника. Хозанг взглянул на Бертрама Вульфлама, несомненно, зачинщика этой новой подлости. Тот невозмутимо читал бумагу и только иногда бросал украдкой взгляд на членов магистрата. «Хочет опередить, хочет не дать мне говорить, не хочет отчитываться, решил заткнуть мне рот». Это все Хозанг понял в один момент. Ему бы надо прямо крикнуть об этом, но он стоял молча, словно оцепенел в ожидании. Какое же новое преступление задумал против него Вульфлам?
   Меха?
   О, бог мой, речь идёт о мехах, бургомистр Зигфрид беспрерывно говорит о каких-то мехах, недоумевал Хозанг. Что за меха? Это же неслыханный позор, если торговец использует своё положение в магистрате для того, чтобы обойти закон города и извлечь выгоду.
   — Говорите яснее! — крикнул Хозанг.
   — Он хочет ясности, вы слышите? Хозанг хочет ясности! — завопил бургомистр Зигфрид и захлебнулся собственным криком.
   Хозанг наконец понял, что речь идёт о провозе четырехсот шкурок пушнины, среди которых сорок представляли собой особенную ценность и стоили всех остальных мехов, что его обвиняют в нарушении новых законов города о пошлинах, в которых предусматривалась строгая ответственность за провоз именно таких дорогих мехов.
   — Это порочит облик торговцев в глазах народа! — неистовствовал бургомистр Зигфрид. — Это неслыханное нарушение чести сословия!
   — Я ничего не знаю об этом! — воскликнул Хозанг. — Я сейчас же постараюсь все выяснить!
   — Мы тоже, — прокаркал Николаус Зигфрид. — И мы не только постараемся, мы уже выяснили!
   — Ратсгеры! — крикнул Хозанг. — Это ложь, подлая клевета! Это козни моих врагов в магистрате!..
   Он хотел атаковать Вульфлама, но не смог, потому что его слова вызвали бурное возмущение. Подобных слов ещё не произносили в этих стенах. Личные нападки до сих пор не имели места в магистрате и были недопустимы. Вместо яростного нападения ему надо было подумать о серьёзной защите. На него напали, и ему нужно было найти способ защититься, но он не находил его.
   Бургомистр Зигфрид крикнул:
   — Слово ратсгеру Карстену Сарнову!
   Тотчас все смолкли и смотрели на мясника, который совсем не просил слова, но точно знал, чего от него ждут.
   — Вот это правильно, — крикнул седовласый ратсгер Йоган Тильзен.
   И Герман Хозанг был ошеломлён этой репликой и посмотрел на своего единомышленника.
   Мясник проявил себя испытанным дипломатом; он защищал Хозанга и в то же время поддерживал бургомистра Зигфрида. Он характеризовал Германа Хозанга как до сих пор безупречного человека и в то же время отмечал, что тяжёлое обвинение бургомистра нельзя, как он считает, так легко отмести без тщательного расследования. Он сказал, что бургомистр совершенно прав, что купец, который заседает в магистрате, должен быть в своих сделках вдвойне, втройне безупречен и безусловно выполнять законы, установленные магистратом. Случай с купцом Хозангом, по его мнению, требовал тщательного расследования. До окончания расследования нельзя выносить окончательного решения. Он сам человек новый в магистрате, однако считает, что нужно всегда придерживаться закона и быть честным.
   Эта речь была выслушана очень внимательно. Герман Хозанг потребовал слова. В этом ему было отказано. Он опустил голову, мужество покинуло его.
   До суда он был заключён под домашний арест, что не ущемляло его чести. Это означало, что, пока идёт расследование, он не может покидать свой дом и не может никого принимать.


В МОРЕ


   Стотонная когга «Санта Женевьева», недлинная, широкая, высоко поднималась над водой; её похожие на башни нос и корма были почти одинаковой высоты, между ними словно проваливалась средняя палуба. Экипаж когги состоял из тридцати шести человек, включая пристера — священника. Бушприт[40] корабля украшала деревянная наяда, которую матросы называли «святой». Фальшборт[41] из тёмного кипариса был окован медью. Клаусу этот корабль представлялся самым прекрасным на свете. И порядок на борту казался ему образцовым. В корме находился салон капитана с великолепным видом на море. Там же, в одной каюте, помещались рулевой, корабельный священник и цирюльник, в ахтерпике была кладовая оружия и камбуз. Остальные обитатели судна жили в низком кубрике, в носовой части: тридцать человек в помещении такого размера, что каждому едва хватало места для сна. Спали на голой палубе. Но разве это могло огорчить Клауса? Он знал корабли, на которых матросы даже крыши не имели над головой и спали под открытым небом. Ему отвели место у самого входа в кубрик, конечно, никудышное местечко. Но его это не беспокоило: он с такой же охотой улёгся бы и в любом другом углу судна.
   Ветер не ослабевал; корабль бесшумно скользил по воде. Клаус сидел на марсе, покачивающемся высоко над парусами и кормой, и смотрел на море. Вдали поблёскивал тусклый огонёк. Большая белая луна в серебристую синь красила тёмные воды и освещала путь корабля. Клаус в восторге воздевал руки к ночному небу, смеялся, бормотал какие-то глупые слова. Юнга, который молча сидел рядом, удивлённо таращил на него глаза.
   Клаус спросил:
   — Как тебя зовут?
   — Киндербас[42]. — И ответ этот был дан рокочущим басом.
   Клаус рассмеялся: пред ним был ещё совсем мальчик — и такой бас.
   — Подходящее имя, — сказал он.
   — Так меня прозвали, — недовольно пробурчал Киндербас. — По-настоящему я Эрик Тюнгель.
   — Киндербас красивее, — заметил Клаус и протянул юноше руку. — Будем друзьями, Киндербас?
   — Давай, — ответил тот.
   Они потрясли друг другу руки.
   Так у Клауса появился новый товарищ.

 
   На другой день, когда судно все ещё шло ввиду берега, лысый моряк позвал Клауса в кладовую оружия — крюйт-камеру. В крюйт-камере хранились латы, арбалеты, мечи, топоры.
   — Какое же оружие тебе предложить? — спросил оружейник, в то время как Клаус с интересом осматривал доспехи, которые, словно подвешенные рыцари, свисали с потолка.
   — Арбалет.
   — У нас их всего два. А ты умеешь стрелять?
   — Да, — ответил Клаус. — А это что за штука? — Он обнаружил большую металлическую трубу, украшенную извивающимися бронзовыми змеями.
   — Наша пушка, — с гордостью пояснил оружейник. — Нюрнбергская работа. Какого угодно разбойника обратит в бегство.
   Клаус погладил толстую бронзовую трубу, положил руку в её зловещую пасть. Да, можно было поверить, что перед таким оружием дрогнет любой пират.
   Оружейник с важным видом принялся объяснять Клаусу, как обращаться с пушкой, которая носила красивое имя «думкёне», что значило — «отвага».
   — Поднимаем ствол повыше… — Ствол покоился на деревянном основании и легко поднимался. — Насыпаем внутрь порох. Плотно забиваем. Бросаем один из этих шариков в её пасть. Подносим сюда тлеющую паклю. Целимся. Пиф-паф — и у врага в брюхе дыра.
   — Великолепно — воскликнул Клаус и бросил взгляд в угол помещения, где лежало множества каменных кругляшей — ядер.
   — Да, с «думкёне» на борту можно спокойно спать. — Оружейник снял с крюка один из арбалетов, и только теперь Клаус заметил, что у старика нет левой руки: пустой рукав кителя болтался свободно. — На, посмотри. Прекрасное оружие.
   Клаус натянул тетиву, приложил арбалет к плечу, прицелился. Отличная штука. Хороши были и стрелы из крепкого дерева с массивными железными наконечниками.
   — Можно мне выстрелить? — спросил Клаус.
   — Только, когда появятся пираты, — смеясь, ответил оружейник. — А пока пусть повисит здесь. Для стрельбы по бакланам это слитком шикарно.
   — Как тебя зовут? — спросил Клаус.
   — Меня называют Старик Хайн.
   — Это пираты тебе отрубили руку?
   — Нет, реей оторвало.
   Скоро Клаус познакомился со всем экипажем: вечно пьяный капитан Хенрик с водянистыми голубыми на выкате глазами и косо прилепленным мясистым носом; любимец команды, швед по происхождению, старый рулевой Свен — рослый, необыкновенно усердный и немногословный малый; олдермен Штуве, отвечающий за порядок в кубрике, — изрядный плут, готовый угождать начальству и покрикивающий на тех, кто ниже его рангом.
   Священника Клаус видел редко, тот большей частью находился в своей каюте и покидал её только, чтобы, поднявшись на корму, подышать воздухом да посмотреть на море. Зато цирюльник Лоренц появлялся то тут, то там, осматривал бочки с водой, стоящие при входе в кубрик, резал бороды, волосы и чирьи; его обязанностью было следить за чистотой и здоровьем команды.
   «Санта Женевьева» проходила Грейфсвальдскую бухту. Клаус, свободный от вахты, стоял на бушприте и вглядывался в далёкий остров. Серое небо было затянуто облаками, и волны, длинными однообразными валами накатывающиеся на судно, были совершенно такими же серыми, только гребни их иногда посверкивали белой пеной. Черно-белые бакланы стремительно кружили над волнами, то споря в скорости с ветром, то вдруг на минуту замирая в воздухе с неподвижно распростёртыми крыльями.
   В кубрике сгрудились матросы и тянули припрятанный бренди. Киндербас стоял на карауле у входа, чтобы никто из обитателей кормы не застал их за этим занятием. Молчание Штуве было куплено за пару стаканов. К тому же и на корме выпивали бренди не меньше.
   На марсе грот-мачты сидел матрос Бернд Дрёзе, самый сильный человек на борту. Ему ничего не стоило перетащить на себе с борта на борт большую бочку с водой или одному управиться с главной реей. Вахта в этих водах была ответственной: берега острова Рюген стали излюбленным пристанищем пиратов. Чтобы не быть застигнутым врасплох, Старик Хайн даже установил на палубе «думкёне».
   Штуве был у руля, и Клаус стоял рядом с ним, внимательно наблюдая, как он справляется с румпелем.
   — Они уже напились? — спросил Штуве.
   — Не знаю.
   Штуве было около сорока; среднего роста, с необыкновенно широкими плечами, причём левое чуть ниже правого. Ровно подстриженная со всех сторон, чёрная как смоль борода вокруг узкого лица и маленькие тёмные глазки под нахмуренными бровями очень соответствовали его мрачному угрюмому нраву.
   — А я уже стоял на руле, — сказал Клаус.
   И он не лгал, ему часто приходилось водить боты по Эльбе. Разумеется, это были небольшие боты, но все же он справлялся и надеялся, что когда-нибудь и ему доверят румпель.
   — Cui bono, — сказал корабельный старшина.
   Это выражение он применял во всех случаях жизни. Он огрызался «Cui bono?» — «Чего надо?» Когда ему было хорошо, он этими же словами подтверждал своё хорошее настроение. «Cui bono», — говорил он, если хотел сказать: так держать или — все в порядке!
   Когда ветер немного утихал и наступали спокойные минуты, какие случаются на море и в штормовую погоду, становилось слышно, как в каюте храпит капитан.
   — Этот тоже готов, — пробормотал Штуве, и в его словах прозвучала неподдельная зависть.
   Вышел священник, поплевал за борт и возвратился в свою каюту. Вскоре они услышали, как там упала бутылка. Этот звук привлёк внимание Штуве.
   — Постой на руле, — сказал он, — я скоро вернусь.
   Он пошёл, и Клаус ухватился за огромный румпель[43].
   …Сердце его стучало, как молоток. Голова сначала чуть не раскалывалась, но вскоре кровь отхлынула от неё. Расставив ноги, он стоял неподвижно, словно окаменев. Движения его руки слушалось огромное судно; он был рулевым. Юноша взял чуть-чуть к северо-востоку, и тотчас же когга приняла немного в сторону, ещё удобнее став к ветру, паруса её наполнились сильнее, скорость увеличилась. Гордо и весело посматривал Клаус на вздувшиеся паруса. И радость наполняла его: кровь словно пенилась и кипела, и все тело горело, как в огне. Он в море! Он стоит у штурвала! Он несётся быстрее ветра! Он — кормчий такого большого корабля! В эти счастливые часы он думал обо всех, кто когда-то был дорог его сердцу и о ком он забывал порой в этом круговороте событий. Теперь они были тут, с ним, они радовались вместе с ним.